1
Едва Анна сняла пальто, как в спальне раздались страшный шум, звон разбитого стекла и резкий плач Маринки. Анна замерла с поднятыми к вешалке руками, затем, тяжело дыша, с побледневшим лицом, пробежала по коридору, отстранила у порога Клавдию и вошла в комнату, боязливо ища взглядом…
Маринка, исходя слезами, стояла у разоренного туалетного стола. Наступая на деревянную оправу трельяжа, на хрустящие осколки стекла, Анна подскочила к дочери, схватила ее и стала осматривать, с трудом удерживаясь от рыданий. Все — и ручки и ножки — было цело, крови нигде не видно. И тогда, не то вымещая свой испуг, не то просто от избытка чувств, Анна больно шлепнула ребенка.
— Дрянь такая! — крикнула она дрожащим голосом и, не в силах успокоиться, шлепнула еще раз. — Я с тобой разговаривать не буду.
— Нет, будешь…
— Я тебя не люблю…
— Нет, любишь! — страстно протестовала, захлебываясь плачем, испуганная и оскорбленная девочка, обнимая плечи матери, прижимаясь мокрым лицом к ее шее. — Я ведь… Я…
— Ты! Ты всегда что-нибудь устраиваешь, — сказала Анна, уже стыдясь за свою скорую расправу, но стараясь не показать этого. — Будет слезы лить! Ты меня совсем размочишь, — сурово добавила она, оглядывая теперь и комнату.
Опрокинулись и разбились флаконы, намокла съехавшая скатерть, коврик на полу, вытряхнутая из коробки пудра, и раскрытая толстая книга… Тут только Анна услышала тонкий, но сильный запах своих любимых духов.
Как ни странно, а шлепки подействовали на Маринку успокоительно, теперь она плакала совсем по-иному, тоном ниже, почти наслаждаясь обилием своих слез.
Анна села на кровать, вытерла платком ее глаза и щеки.
— Довольно!
— Ведь только что она на кухне играла, — подметая осколки, сказала Клавдия, не без тайного удовольствия наблюдавшая сцену расправы. — Только-только я ей в тазик воды налила, голышку она своего купала… И что за ребенок такой непоседливый! Все она что-то крутит, все что-то ворочает.
— Да не ворочала я, — пробормотала Маринка, хлюпая носом. — Просто я… просто… — Но слезы и всхлипывания помешали ей говорить.
— Я хотела надушить Катюше головку, — сказала она Анне, уже умытая, с припухшим лицом, когда они сели на диване в столовой, совсем примиренные. — Я знаю, нельзя трогать твои духи. Я хотела взять средние — твои и папины. Бутылочка стояла с той стороны. Я полезла с кровати и столкнула зеркало. Оно и разбило все на свете.
— Ах ты, дурочка! — грустно промолвила Анна. — А я думала, что ты у меня уже большая. Вот была бы у тебя маленькая сестренка… разве можно было оставить ее с тобой?
— Мы отнесли бы ее в ясли, — ревниво сказала Марина, но тут же заулыбалась. — Нет, я сама играла бы с ней. Я бы одевала ее… купала.
— Надушила бы ей головку… — добавила Анна.
— Нет, она же не кукла. Она маленькая, — возразила Маринка так, как будто уже имела эту сестренку. — Ты думаешь, я ничего не умею? Хочешь, косы тебе сделаю? Ну, пожалуйста. Я тихонько, не буду дергать.
Она проворно повытаскивала шпильки из прически Анны, бережно распустила по ее спине тяжелые волосы.
— Я люблю заплетать твои косы, — болтала она, серьезно посматривая в лицо матери, прикладывал к ее щекам блестящие черные пряди.
— Ты наступаешь мне на волосы, Марина, — говорила Анна, морщась и снова с удовольствием отдаваясь милым прикосновениям детских рук.
— Я парикмахер. Правда, я парикмахер, мама, — щебетала Маринка, топчась вокруг нее по дивану крепкими ножками.
За ужином она села рядом, суетливо ухаживала за матерью и даже, забыв о недавнем конфликте, сказала:
— Ты будто моя подружка.
«Вот я буду тебя почаще шлепать, тогда ты научишься дружить со мной», — с ласковой насмешкой подумала Анна и вдруг резким движением отодвинула тарелку с горячей котлетой.
— Нет ли у нас чего-нибудь другого? — обратилась она к Клавдии, — дайте мне овощи… Или, может быть, рыба осталась?
— Почему ты не хочешь? — обеспокоилась Маринка. — Это же такая хорошая котлета. Хочешь, я покормлю тебя? Будто ты маленькая.
Не ожидая согласия, она поднесла кусочек к губам Анны и, удивленная, широко открыла глаза, когда та махнула рукой и, быстро выскочив из-за стола, убежала из комнаты.
— Вот какая котлета!.. — нерешительно проговорила Маринка и тревожно посмотрела на улыбавшуюся Клавдию.
2
Анна сама умыла дочь, надела на нее свежую рубашечку и, примостившись возле ее кровати на маленькой табуретке, почитала ей. Анна любила хорошие детские книги и даже завидовала немножко дочери, имевшей свою литературу и своих писателей. Из книг, попадавших в руки Анны в детстве, она запомнила и до сих пор перечитывала с волнением только «Каштанку» да «Зимовье на Студеной».
— Мистер Твистер, бывший министр… — бормотала Анна, поставив на этажерке осколок зеркала и снова причесываясь по-своему.
Она приблизила лицо к самому зеркалу, потрогала еще совсем гладкую кожу: глаза ее лучились мягким светом, движения были тоже мягки, неторопливы.
Посмотрев на часики с простой браслеткой, она прошла в кабинет, где на письменном столе поблескивали рожки телефона. Несколько голосов недружно, вразнобой заговорили у ее уха.
— Ефим Ильич! Как вы сегодня спали, Ефим Ильич? — надрываясь, весело кричала женщина.
Но Ефим Ильич затерялся в разноголосице, и она снова кричала:
— Что вам снилось сегодня, Ефим Ильич?
Анна добродушно усмехнулась: «Вот ненормальная!»
Ветлугин сообщил ей, что фельдсвязь уходит в четыре утра и что он сам занесет сейчас на квартиру бумаги для подписи.
— Я приду в контору попозднее.
— Да я уже на ходу, — сказал Ветлугин, — мне по пути.
Анна встала и прошла в кабинет Андрея. Сердце ее вдруг сжалось: казалось, он только что вышел и вот-вот вернется. Он сам обычно убирал на своем столе, никому не позволяя трогать его бумаги. Женщина сразу представила, как хлопотали здесь родные руки. О чем он думал, когда отдыхал? Он уехал очень печальный. Анна снова с горечью вспомнила свои деловые столкновения с ним, свою раздражительность в домашней обстановке. Как могла она раздражаться, если он, Андрей был с нею? Вспомнилось все, стало стыдно и тяжело.
— Как я могла обижать его? — прошептала она.
Над столом в легкой рамке висел портрет красивой девушки, в лыжной блузе, с приподнятым в открытой улыбке юным лицом.
— Это я такая была, — сказала Анна.
Сколько доброты и внимания ко всему находила она тогда в своей душе!
Анна взяла один из блокнотов, наугад открыла его. Страницы заполнены цифрами, деловыми соображениями геолога-таежника. Совсем неожиданно среди этих записей она прочла:
«Если Долгая гора будет ошибкой, то и вся моя работа о тождественности наших геологических образований с колымскими будет необоснованным вымыслом. Я сам тогда буду резким оппонентом своей диссертации. Я сомневаюсь сейчас, и это сомнение — слабость одинокого человека. Как страшно быть одиноким!»
— Ах, Андрей, твоя ошибка — в твоем выдуманном одиночестве, — грустно сказала Анна, пораженная этими словами.
Теперь, когда пришли известия о лесных пожарах, она особенно затосковала и забеспокоилась об Андрее, сегодня просто извелась от тоски по нем. Где он сейчас?
Молодая женщина прижала блокнот к щеке и вспомнила о записной книжке, подаренной ей мужем после ее просьбы в клубе. Она вернулась в свой кабинет, нетерпеливо открыла ящик стола.
В самом дальнем углу должен был лежать подарок Андрея. Анна нащупала тисненый кожаный переплет, достала книжку и задумалась. Горькие складочки снова улеглись в углах ее рта. Все-таки эта книжка была дорогою для нее вещью, и ей можно доверить самое заветное.
Достав из нагрудного карманчика вечное перо, Анна старательно, четко написала на первой страничке:
«Нам два месяца… Мы уже предъявляем кое-какие требования. Отказываемся от мяса. Бедную маму тошнит».
Задумчиво улыбаясь, перечитала написанное и записала ниже:
«Двадцать четвертого августа закончены подготовительные работы на сто восемьдесят пятом горизонте. В ночь на двадцать пятое в камеру номер девятнадцать вышла первая смена бурильщиков».
Ветлугин зашел очень усталый. Лицо у него было помятое.
— Закончили на электростанции монтаж третьего агрегата. При пуске произошла небольшая авария, — сообщил он Анне. — Нет, теперь уже все в порядке.
Он сел, сдержанно зевнул и, щуря сразу заслезившиеся глаза, прислушался к мелодии, приглушенно звучавшей в радиоприемнике: передавали оперу Римского-Корсакова.
— Ваша Снегурочка спит уже?
— Спит. Мы с ней подрались сегодня: зеркало она разбила и сама чуть-чуть не изуродовалась, — ответила Анна, просматривая принесенные бумаги.
— Разбить зеркало — плохая примета, — сказал Ветлугин, привычно подумав о Валентине.
— В приметы не верю.
— Во что же вы верите?
— Иногда верю предчувствию. Оно как-то оправдывается нашим подсознанием.
— А помните, вы пожелали мне счастья… — стесняясь и сразу обретая свой девичий румянец, спросил Ветлугин. — Что это — предчувствие?
Анна оторвалась от чтения докладной записки, подняла голову.
— Пока только предчувствие. Я так счастлива сейчас, — продолжала она с особенным выражением, милым и гордым, — что, мне кажется, этого счастья хватило бы на всех.
3
У крыльца веранды, сплошь увитой буйно разросшейся фасолью, листья которой, прополосканные последними дождями, уже начинали желтеть, были положены в грязь длинные доски. Маринка пробежала по ним и остановилась, оглядываясь.
— Вот, — сказала она, показывая на узкую, изогнутую полоску, ярко белевшую на голубом после ненастья небе.
— Что же тут такого? Обыкновенное облачко.
— Да нет… Ты посмотри.
Девочка потащила мать за угол дома, и тогда та увидела далеко над горами самолет. Он шел на юго-восток, а длинная белая полоса, суживаясь вдали, тянулась за ним, как хвост кометы.
— Впервые вижу… или внимания никогда не обращала.
— Он на полюс полетел? — спросила Маринка, довольная произведенным впечатлением. — Мы теперь знаем, какой бывает полюс. Это такое большое поле, на котором ничего не растет. Вечно ледяное.
— Нет, наверное, местный, с Лены. Может быть, он полетел туда, где были лесные пожары, — сказала Анна, вспомнив радиограмму, полученную от Андрея и снова ревниво представила его встречу в тайге с Валентиной — теперь они едут вместе…
«Ну и хорошо, — говорила себе Анна, хмуро глядя на исчезающий самолет. — Главное, все благополучно обошлось. Только бы забылось то неприятное, что было у нас с Андреем в последнее время. Вот я скажу ему…»
При мысли о том, что она собиралась сообщить мужу, лицо женщины прояснело. В этот раз ей особенно хотелось поскорее встретиться с ним.
— Ну, пойдем, — сказала она дочери, легко повернулась на каблуках и увидела подходившего Ветлугина.
* * *
Они шли втроем по нагорью над новым шоссе, хорошо укатанным, но грязным после дождей. Наверху было суше, но и здесь решеточки от новых калош Ветлугина так и отпечатывались на чисто вымытой дорожке. Маринка сосредоточенно шагала по ним, затирала их своими тупыми, уже сношенными калошками, весело приговаривала:
— Вафля. Нет вафли.
После дождливых дней солнце крепко согрело землю, парило даже после полудня, и Анна с удовольствием шагала по сырой дорожке, обрамленной кустами мягкой травы, ощущая движение теплого, влажного воздуха.
— Будто во Владивостоке, — говорил Ветлугин. — Вы бывали там, Анна Сергеевна?
— Приходилось.
— Помните, как там славно в июле, когда начинают расходиться туманы и солнце греет землю… Ах, как я люблю Владивосток!
При этом восклицании Анна невольно усмехнулась, но искоса взглянула на очень похудевшее лицо Ветлугина и улыбнулась уже сочувственно-ласково, увидев в нем отражение собственных переживаний.
— Да, очень люблю, — продолжал он со своей откровенной, немножко наивной манерой высказываться, не замечая улыбки Анны. — Не осенью, когда он золотой, а в розовые и туманные июльские дни. Я раньше любил уезжать с рыбаками под парусом… Море не такое, как в Крыму, где оно хвастливое, синее до черноты. Нет, оно у нас зеленоватое, сказочное. И вот лежишь на корме и смотришь, как туманятся, курятся сопки… А до чего зелены наши сопки!.. Какая там вообще яркая зелень!
— Хвастливая.
— Нет, вы бросьте ехидничать. Тут совсем другое. Зелень — это песня земли, в ней хвастовства не может быть. И море у нас зеленоватое потому, что в нем жизнь кипит. Чего только в нем нет! Меня один раз чуть не задавил осьминог, — неожиданно закончил Ветлугин.
— Правда?
— Правда, — сказал он, все еще мечтательно улыбаясь. — Прямо у берега схватил в камнях… На Русском острове. Спасибо, рыболовы отбили.
— Страшно было?
— Наверно, страшно: закричал ведь… Потом я видеть не мог спокойно, когда этих тварей-осьминогов везли на базар. Ноги переплетаются в узлы, все в присосках, их режут на такие «симпатичные» куски… студенистые, прозрачные. Вообще массу всякой дряни раньше вывозили.
— А чем вы занимались во Владивостоке?
— Жил. Учился. Потом на каникулы приезжал к родителям. Славный наш домик стоял на сопке в центре города, козы у нас водились. Мамаша меня очень упитывала. Недавно писала: не узнать теперь Владивостока. Раньше он грязноватый был, экзотика так и выпирала на каждом шагу, а теперь город что надо.
— Странно все-таки, как мы сюда собрались! — сказала Анна задумчиво. — Вы — с Дальнего Востока, Уваров — с Урала, Валентина Ивановна… москвичка, мы с Андреем иркутяне. Даже Клавдия — и та из Владимира.
— Знаю, я там тоже бывал.
— Там-то зачем?
— Просто посмотреть. Я, когда получаю отпуск, много езжу, пешком хожу: хочу своими глазами увидеть, каким царством владею. Был в Средней Азии, бывал и на Кольском полуострове. Вот где райское житье для геолога! Да… Вы начали говорить, что вам странно?.. Я сбил вас.
— Я подумала о том, что мы собрались сюда издалека, с разных сторон. Несколько лет назад даже и не слыхали ничего друг о друге, а теперь все болеем одним. — Анна чуть покраснела, пошла тише, легко ступая своими невысокими на каблуке сапожками. — Вот Валентина Ивановна… Она ведь никогда не бывала в тайге, а сегодня приезжали эвенки с верховьев Уряха и так радовались, узнав о ней хорошие новости.
— Что они говорили о ней?
— Очень хвалили. Этот Кирик такой смешной: хвастался там каждым пустяком. Но они оба очень авторитетны стали. На Уряхе, после их приезда, эвенки организовали еще одну охотничью артель, рыбаки на Омолое баню построили… Она молодец, Валентина Ивановна, отличный врач и смелая, — сказала Анна с гордостью за Саенко, когда мимолетное чувство неприязни было подавлено и радость ожидания целиком овладела ею. — Вы помните, как она пела? Так может петь только влюбленная женщина, — неожиданно для себя убежденно заявила Анна. — Счастливая, влюбленная женщина.
— Да, — сказал Ветлугин радостно.
Разве мог он понять по-иному прозрачный намек благожелательно настроенной Анны?
4
— Едут! Честное слово, едут! — воскликнул Ветлугин.
Анна тоже взглянула вдаль, лицо ее запылало, и она ускорила шаги, задыхаясь от внезапного бурного сердцебиения.
— Марина, не беги!.. Марина, разобьешься! — кричала она дочери, а сама едва сдерживалась, чтобы тоже не побежать навстречу.
Она не заметила выражения Валентины; лишь мельком взглянула на нее, как всегда, красивую, она сразу устремилась к Андрею и видела только его, когда он, торопливо спрыгнув с тележки, схватил подбежавшую Маринку, подбросил и крепко расцеловал.
— Ты приехал! Приехал, — твердила Маринка и гладила темные от загара щеки отца, прижималась к его рту кругленьким лицом.
— А ты выросла за это время, — говорил Андрей, тоже обрадованный встречей с ребенком. Болтовня Маринки помогла ему овладеть собой, но он все еще не решался взглянуть на жену и не здоровался с нею.
— Почему невнимание такое? — шутливо спросила Анна, однако в голосе ее прозвучала плохо скрытая обида. — Нехорошо, Андрей Никитич, меня-то ведь тоже нужно поцеловать.
Он пересадил сиявшую Маринку на другую руку, странно ощущая широкие, крепкие плечи жены, обнял и поцеловал ее, глянув при этом в сторону.
— Ты очень похудел, дорогой! — с тревогой сказала она и провела ладонью по его впалой щеке.
— Я там все пешком, — ответил геолог и слегка отстранился. — Грязный я, — пробормотал он, извиняясь за свое движение. — Знаешь, как в дороге…
— Да, в дороге, — машинально повторила Анна и покраснела, оглядываясь на Валентину и Ветлугина.
Почти до самого дома она молчала, но Андрей словно не замечал этого. Он нес Маринку на плече, и оба были очень довольны. Валентина громко разговаривала с Ветлугиным, и они тоже казались довольными.
«Что произошло? — кричал тоскливый голос в душе Анны. — Вот он приехал, идет рядом со мной, но он совсем не тот, каким был до поездки. Да ты хоть взгляни на меня! — обращалась она мысленно к нему. — Неужели не видишь, как мне тяжело?..»
Но она и сама не видела, как тяжело было ему.
Заслоняясь поднятой рукой, в которой он держал ручонку дочери, Андрей громко рассказывал о каких-то пустяках, прикрывая этим свою душевную боль и растерянность.
5
Она лежала в постели рядом со спавшим мужем, сгорая от стыда и ревности. Да, он разлюбил ее. Да, он не находил в себе силы скрывать это. Все его отношение к ней, каждое слово, каждое движение говорили о том, что у него теперь есть другая, что он не может отдавать себя никому, кроме одной, самой любимой, самой желанной.
«Может быть, я сделала ошибку, позволив ему так завладеть моими чувствами? — с наивной печалью думала Анна, следя полузакрытыми глазами за прокравшимся в комнату зеленоватым лунным лучом. — Что же мне делать? Неужели убить себя, чтобы избавиться от этого чувства? Но разве я могу пойти на самоубийство? А как теперь жить? Ведь я не полюблю снова! Такое в жизни не повторяется, и я навсегда несчастна. Приехал любимый человек, вот он рядом со мной. Я слышу каждый его вздох, но уже не смею спросить, о чем он вздыхает: боюсь спрашивать. Спит ли он или притворяется, что спит? Мне страшно повернуться в собственной постели. Страшно проговориться о том, о чем я хотела сообщить ему с такой радостью… Он подумает, что я хочу привязать его этим и может возненавидеть не только меня, но и моего будущего ребенка».
Анна широко открыла блестящие в полутьме глаза, безнадежно тоскливо посмотрела на окно — до утра было еще далеко. Длинна сентябрьская ночь! Как в больнице… Нет, и в больнице ночи не тянулись так мучительно долго. Ожидание молодой матери скрашивалось во время бессонницы представлением о тугом, теплом пакетике, о милой тяжести на руке родной головенки. И еще письма. Письма, написанные в перерыве между лекциями, в очереди за продуктами. И когда родилась вторая — Маринка, было то же: любовь, внимание, трогательная забота, гордость отцовства. Ведь он гордился и радовался, потому что любил ее — мать своих детей. И ночи и дни были одинаково прекрасны.
А сейчас все по-иному. И сколько тяжких минут нужно отсчитать Анне, пока передвинется с кровати на шкафчик зеленое пятно лунного света! Андрей спит… Теперь он действительно спит, и Анна боязливо поднимается на локте, засматривает в его лицо. Он дышит сильно. Он шевелит губой, как сонный ребенок.
«Почему ты уходишь от нас, разве можно зачеркнуть наше прошлое, — обращается к нему она беззвучно. — Спи, тебе сейчас тепло, спокойно, ты ни о чем не думаешь и счастлив».
Женщина тихо выбралась из постели, ступая по ковру, по прохладному полу, подошла к окну… Светлая сеть тонких облаков, роняя мелкие звезды, тянулась по небу, и плыла за нею пухлая луна, морщась от бегущих по ней теней, заливая все таинственным светом.
— Ах ты, тоска зеленая! — прошептала Анна.
6
Анна хотела встать с кресла, но не смогла, странная слабость охватила ее.
Целый день она находилась в гнетущем напряжении. Работа шла обычным порядком. Та же обстановка, те же люди окружали ее, но Андрей был не тот, и все потеряло для нее живой интерес. Сейчас выпала свободная минута, Анна сидела одна, и скорбь смогла овладеть ею безраздельно. Подперев рукою сразу постаревшее лицо, она смотрела остановившимся взглядом и думала… Какой жалкой казалась она себе! Но ее глубокое дыхание, выражение взгляда, большое, налитое здоровьем, заметно пополневшее тело говорили об ином, цепко жизнерадостном, уже независимо от ее сознания проникавшем все ее существо. Только кому нужна была теперь радость ее будущего материнства?
Снова представила она то, что произошло вчера между нею и Андреем. Она вошла в спальню свежая, сияющая, с переброшенной по-девичьи на грудь тяжелой косой. Лицо Андрея и руки его, выпростанные поверх одеяла, резко выделялись на белизне постели. Анна наклонилась к нему, улыбаясь, но он продолжал притворяться, будто спит, и она, все еще с улыбкой, поцеловала родные, крепко сомкнутые губы. Тогда он вздрогнул, полуоткрыл глаза и сказал неумело притворным голосом: «А я лег и сразу уснул. Я так устал».
— «Я грязный. Я устал», — гневно прошептала Анна, припоминая все. — И два раза за вечер он сказал: «Ох, какой длинный день!» Разве таким он возвращался раньше?
Анна судорожно вздохнула, потом задумалась.
— Схожу с ума, но ведь ничего особенного не случилось. Не мудрено задремать после такой поездки. Может быть, я зря все придумываю, расстраиваю себя и… ребенка, — с нежностью к неизвестному, но уже любимому существу сказала она себе. — Кому нужны разные психологические штучки?.. Как могла я умолчать о ребенке?.. Андрей был бы так рад! Он, наверное, был бы рад…
В это время дверь тихонько приоткрылась, и в нее боком пролез Кирик в оборванной дошке и меховой шапке.
— Здравствуй, — сказал он, подойдя к столу и протянул директору узкую руку.
— Здравствуй, друг, как ездил? Как твои олешки?
— Хорошо ездил. Олени все здоровый. Маленько-маленько совсем пропал. Больно большой огонь-то был. — Эвенк потоптался, неуверенно сел на краешек стула, вытянув длинные ноги. — Валентина-то ругал меня? — спросил он.
— Нет, она тебя хвалит.
— Хвалит. — Кирик помолчал, крепко сжав губы. — Я охотник, я не боится.
— Чего не боишься?
— Ничего не боишься… Попал в огонь и вышел из огонь. Я везде дорога сделаю, везде найду.
— Знаю, — грустно сказала Анна. — Ты молодец, Кирик.
— Молодец, Валентина тоже знает. Она меня здорово ругал. Плакал. «Ты подожди, говорю, я один поеду…» — «Нет, говорит, вместе поедем». — Кирик помедлил, потом сказал убежденно: — Ты, Анка, тоже молодец. Мужик твой молодец: тайга жить знает. Валентина веселый стал, когда на база-то пришел. «Кирик, говорит, не бойся». Зажигалка мне подарил, папиросница подарил. А я охотник, я не боится. — Эвенк опять умолк.
Анна тоже молчала, растерянно слушая его простодушную болтовню.
— Ты мне больно друг. Молчать не надо, я не боится… Валентина твой мужик играл маленько: спал все равно своя баба.
Анна вздрогнула так, что и Кирик вздрогнул, но поправил свою большую шапку и договорил как мог ласковее:
— Кирик никому не скажет, не подумай. Раз плохо — молчать, однако, надо. Тебе говорю: ты друг. Мужик-то твой, беда-то твоя! Валентина — тоже друг. — И охотник с недоумением развел руками, не находя, по-видимому, большой беды в том, что случилось. — Все молодцы… всех жалко. А я ничего не боится. Друг ты есть, нельзя молчать, спаси бог.
Он осторожно взял папироску из коробки, стоявшей на столе, нажал колесико дареной зажигалки. Анна сидела неподвижно, вся выпрямясь.
— Кури, — предложил Кирик и пододвинул к ней коробку.
Она молча взяла, закурила, потом закашлялась, опустив голову в ладони.
— Я никого не боится. Попал в огонь и вышел из огонь, — повторил Кирик, глядя на ровный пробор, слабо белевший в ее черных волосах. — Дружба есть, жалко есть.
Он ушел, так и не поняв, сумел ли растолковать Анне, что взял подарки за свое молодечество при встрече с огнем, а не за то, что привел Валентину к ее мужу.
7
Когда она осталась одна в серых сумерках, ей хотелось кричать от боли, но разве можно было кричать? Она должна скрывать все, да и кому рассказать о таком несчастье?
Изредка в огромном здании конторы отчетливо раздавались чьи-то шаги, изредка гулким выстрелом хлопала дверь. И опять тихо, только приглушенно ныл где-то телеграфный столб, и от его нудного звона у Анны заломило в висках.
Придерживаясь за кресло, она поднялась, зажгла настольную лампу. Идти сейчас домой не было сил. Увидеть Андрея… Нет, невозможно! Надо или лгать, или сказать ему все сразу.
Резко зазвенел телефон. Анна отшатнулась от стола, потом протянула руку и боязливо подняла трубку.
— Я слушаю, — сказала она глубоким, грудным, напряженно прозвучавшим голосом.
— У меня к тебе дело, товарищ Лаврентьева.
— Заходи, Илья! Да! Да! Заходи сюда.
Она положила трубку и задумалась, не снимая руки с аппарата: боялась, что позвонит Андрей, но — странное дело! — хотела этого.
Она совсем не заметила, сколько времени прошло между звонком и приходом Уварова, и даже забыла, что ждала его, но сразу почувствовала себя еще более несчастной: ей захотелось плакать, как ребенку, когда есть кому пожалеть.
— Куришь? — удивленно спросил он, взглянув на потухшую папиросу, и укоризненно покачал головой.
Анна стояла по другую сторону стола, заложив руки за спину, в бледном лице ее было что-то жалко-трогательное.
— Эх, Анна Сергеевна! — сказал Уваров с горечью, пораженный ее состоянием.
Он уже видел ее днем и сразу почувствовал, как она удручена. Догадываться о причине ему не приходилось, но он верил в силу ее характера.
Сев на свое место, она почти спокойно посмотрела на него, но он отвернулся: от такого спокойствия у него мороз пробежал по коже. Некоторое время они сидели молча. За окнами в темноте раздался одинокий собачий лай.
— Соба-ака, — еле слышно пробормотал Уваров.
— Да-а, — также еле слышно с коротким вздохом шепнула Анна. — Лает…
Уваров гортанно кашлянул, будто в горле у него запершило, поморщился почти страдальчески.
— Ты это брось, — сказал он сердито.
— Что бросить, Илья?
Он кивнул на папиросу, но Анна поняла, что подразумевается не куренье, а то, чем оно вызвано.
— Ни к чему впадать в отчаяние или, хуже того, в полное уныние. Ты смотри на себя твердо. Ты не одна в семье. И в какой семье! Будь у меня две шкуры, я бы первый за тебя их обе спустил. Честное слово!
Женщина улыбнулась криво:
— А зачем мне твоя шкура?
— Пошутил. Плохая шутка. Прости! Не привык я выражать нежные чувства. Но по-дружески говорю: жизни своей для тебя не пожалел бы.
— Я и своей собственной сейчас не рада. Никогда раньше такого не было… Ты ведь знаешь меня…
«Не нравится мне это, — думал Уваров, слушая ее ровный голос и громко отрывисто покашливая, что было у него признаком особой расстроенности. Он закипал медленно, но зато потом долго не мог успокоиться. — Если не ладно у них там, в семье, ну хоть бы поплакала, что ли. Побранилась бы!»
— О каком деле ты говорил? — неожиданно спросила Анна.
— О деле? Да… О чем это я хотел поговорить? — Уваров крепко потер переносицу. — Ей богу, не помню, а было что-то.
Она засмеялась.
Уваров, опешив, взглянул на нее: может быть, у нее другое случилось?.. Но она уже перестала смеяться, встала, положив руки в карманы жакета, прошлась по комнате. Еле слышно поскрипывали ее туфли, еле слышно было ее неровное, как при подъеме на кручу, дыхание.
8
Непривычно сутулясь, Анна остановилась возле Уварова.
— Ты помнишь, я говорила о красоте и верности чувства при духовной близости? А Ветлугин все твердил о первостепенном значении физиологии, и это страшно возмущало меня. Я спорила с ним, я верила, но… верила зря… — Анна сцепила руки и так сжала их, что они хрустнули. — Зря, — повторила она глухо. — Физиология, эта слепая сила, разрушила нашу семью.
— Ну разве можно так истязать себя?.. — заговорил Уваров, совершенно подавленный глубиной и искренностью ее горя.
— Можно! Ведь если он пошел к той — значит у меня-то все рухнуло! Я знаю его… Десять лет прожили — царапинки не было, а тут… такая рана! Значит, умерла любовь, которая нас связывала… Значит, жизнь вместе кончена!
— Не спеши с выводами, — сказал Уваров, поверив несомненности высказанного ею, но еще пытаясь смягчить удар. — Может быть, здесь случайное, просто ошибка. Наверно, он сам сожалеет об этом.
— Нет, не случайное! Он знает, что он для меня единственное, неповторимое чувство. Этим шутить… играть нельзя. И если он отошел, то серьезно и… уже не может скрыть… Что же мне-то остается?!
— Ребенок у тебя. И жизнь впереди богатейшая! — Уваров чуть помолчал, одолевая волнение, глухо сказал. — Я тебе говорил о Катерине своей… Это, товарищ дорогой, тоже любовь была!..
— Ах, Илья, то совсем другое! — воскликнула Анна, не сознавая эгоистичности своих слов. — У тебя горе случилось!
— Горе? — повторил Уваров, губы его вдруг задрожали. — Да… того, что у вас с Андреем, у меня не произошло, но и надежды никакой не осталось. А я лучше бы любую боль перенес, только бы ей жизнь сохранить. Чтобы хоть изредка голос ее слышать. Я, бывало, в первые-то дни, обниму детей и плачу над ними… Сам тогда сделался как ребенок, — договорил он и закашлялся отрывисто, сухо, будто залаял.
Он собирался еще что-то сказать, но в кабинет, не постучав, рывком открыв дверь, вошел Андрей.
— Ты что? — сразу овладевая собой, спросила Анна.
— Там фельдсвязь пришла с Раздольного. Первое золото со старательской гидравлики. Я бы хотел посмотреть.
— Да… Конечно. Разведчику всегда интересно посмотреть… на открытое им золото. Пойдем, Илья.
Анна первая вошла в кассу управления. Молодцеватый фельдъегерь с особенной готовностью уступил ей дорогу, будто знал о ее несчастье, так же молчаливо-сочувственно глянул другой, а кругленький, седой и румяный кассир даже замедлил со съемкой пломб с привезенных кружек и тоже соболезнующе посмотрел поверх очков на своего директора.
«Теперь начнет лезть в голову всякая чертовщина, — подумала Анна с горечью. — Чепуха, они еще ничего не знают. А если узнают, разве от этого изменится что-нибудь? Пусть узнают, пусть себе судачат, мне теперь все равно. Ах, боже мой, как бы я хотела, чтобы было все равно!»
Тяжко погромыхивая, сыпался металл на железный лист. Плоско осела плотная груда. Тускло-желтая крупа. Неровно округленные самородки. Золото!
— Оно кажется теплым, — тихо сказала Анна и погладила расплющенный самородок.
Рука ее задержалась на нем и порывисто сжала его нервным движением.
— Вы у нас, товарищ Лаврентьева, миллионерша, — торопливо заговорил Уваров и неловко улыбнулся: впервые он обратился к ней на «вы». Он не узнавал ее и опасался, как бы она не запустила сейчас в Андрея этим самородком.
* * *
— Куда вы девались? И ты и папа! Я все жду, а вас нет и нет! — закричала Маринка, вбегая в столовую.
Она сильно обхватила мать ручонками, прижималась к ней, тормошила, целовала ее платье.
— Ты с ума сошла, Маринка! — сдавленным голосом произнесла Анна и поневоле опустилась на стул. — Тебе спать давно пора.
— Нет, я буду ждать папу. Ты бы позвонила ему…
— Папе некогда, Марина. — Анна взглянула на окно: за кружевом занавесок чернела ночь. — Папа… занят.
— Я подожду, — упрямо сказала девочка.
Желание ребенка видеть отца, разговор о нем сейчас, когда он, наверное, ушел к другой женщине, надрывали сердце матери. И удивительное сходство маленькой девочки с большим, мужественным человеком — сходство, которым Анна всегда гордилась, — вдруг тоже мучительно обожгло ее.
— Иди-ка лучше спать, Маринка!
Она отстранила дочь, встала, хотела выйти из комнаты, но пошатнулась и, как слепая, хватаясь руками, свалилась на пол.
— Мама! Что ты, мама? — вскрикнула перепуганная Маринка, кидаясь к ней.
— Ничего, ничего, — прошептала Анна с лицом, искривленным душевной болью. — Просто… ноги онемели.
9
Бледная, с синими пятнами под глазами, вышла она утром из своей рабочей комнаты, где провела всю ночь.
— Тебе нездоровится? — спросил Андрей за завтраком с оттенком неловкой затаенной виноватости. — Ты очень плохо выглядишь… Тебе нужно отдохнуть.
— Да, мне нездоровится, — тихо сказала Анна.
«Конечно, я выгляжу скверно, но как жестоко с его стороны говорить мне теперь, что я подурнела!» — с негодованием подумала она.
Она вспомнила карточку молодой, красивой женщины, обнаруженную ею случайно в его книге. Он сказал тогда, что эта карточка забыта в книге кем-то из студентов. Анна поверила. Почему она всегда верила ему? Может быть, последнее событие в их жизни далеко не новость для него?.. Что, если он обманывал ее и раньше?..
Она наливала чай ему и Маринке, переставляла на столе хлеб, сахар, масло и все припоминала да припоминала, и многое в прошлом начало казаться ей подозрительным.
* * *
Оставшись одна, Анна торопливо прошла в кабинет Андрея. Почему она до сих пор не посмотрела его записи в дневнике, не проверила ящики стола: может быть, там хранятся любовные письма, может быть, портрет Валентины?
Дрожа от волнения, с лихорадочными пятнами на щеках, она принялась рыться в бумагах мужа, в его адресных книжках и блокнотах.
Конверты деловых писем обжигали ей пальцы, исписанные листы шуршали на весь дом, затискиваемые нетерпеливыми руками в тесные отделения портфеля и в папки. Каждый уголок, каждая книга могли служить приютом того, что она стремилась вырвать, как постыдную тайну Андрея. У нее закружилась голова: для того, чтобы перевернуть каждый лоскуток бумаги, нужно затратить целый день, и она вдруг горячо пожалела о своей прежней беспечности. Ведь мужа не было дома целый месяц, а она не проверила даже то, что он записывал в это лето.
Вот еще связка бумаг, — что в ней такое? От нетерпения Анна разорвала шнурок, листки блокнотов, газетные вырезки рассыпались по ее коленям, скатились на пол.
«Нет, опять не то!» — подумала она с отчаянием, точно какая-нибудь любовная записка могла успокоить ее, хотела нагнуться, чтобы собрать рассыпанное, но в это время услышала шаги мужа, да так и застыла у стола.
— Что ты ищешь? — удивленный беспорядком в комнате, спросил Андрей, но сразу все понял и так густо покраснел, будто сам совершил что-то невыносимо постыдное. Он даже забыл, зачем забежал домой, и, круто повернувшись, пошел вон из комнаты.
— Вот до чего ты довел меня! — крикнула Анна, но он даже не оглянулся.
* * *
Она никак не могла взять в толк, что говорила ей появившаяся в дверях Клавдия. Но Клавдия явилась снова, и только тогда Анна сообразила, что ее требуют к телефону. Она и у телефона переспрашивала несколько раз, пока Ветлугин не разъяснил ей почти с раздражением, что на гидравлике разорвало обогатитель, а на руднике второй час простой из-за поломки компрессора.
— Хорошо, — безучастно ответила Анна, положила трубку, и, подперев лицо кулаками, сказала: — Заплакать бы мне! Почему я не умею плакать?
Что там у них поломалось?! Разве это можно сравнить с тем, что сломалось у нее? Компрессор остановился… Тысячу раз его можно починить и пустить снова. А вот как наладить ее отношения с Андреем? Где найдется такой кудесник? Уж не та ли ревность, о которой она говорила Ветлугину, что должна не унижать человека, а, как и любовь, толкать его на большие дела? На большое же дело толкнула она ее! И почему это ей, такой несчастной, ревнивой, слабой до ничтожества женщине, сообщают о каком-то разорванном обогатителе? При чем тут она?
Гидравлика… Золото, брошенное под струю монитора, выдержало испытание, а любовь — нет.
Ох, если бы она могла заплакать! Вдруг вспомнилась сказка о прекрасном мальчике, который никогда не плакал и не видел слез. Счастливый, он полюбил; вся его жизнь была золотым сном. Но однажды он увидел свою подружку на руках другого, и по лицу его потекли слезы. Ему показалось, что это свет уходит из его глаз…
Свет уходил и из глаз Анны, но слез не было: и она просто задыхалась под навалившейся на нее незримой тяжестью. Так задыхаются буры рудника, когда прекращена подача сжатого воздуха. Как злится, наверное, бурильщик Никанор Чернов, первым перешедший вчера на бурение сразу четырьмя молотками!
Он приехал весной вместе с Валентиной Саенко. Анна вспомнила солнечный берег, толпу, оживление, радостные лица, свою первую встречу с Валентиной. Как сразу угадала она беду! Сердцем — не умом — угадала. Ведь никогда раньше не ревновала она Андрея. И как все ждали этот пароход!..
На том же пароходе приехал человек с неистовой жаждой труда — Никанор Чернов. Он ходит сейчас по камере, по ее просторной десятине, и его жесткие, рабочие, жадные руки сжимаются в кулаки от досады и нетерпения…
10
Через полчаса она уже сидела у себя в конторе. Надо было идти на рудник и на гидравлику, где лопнул обогатитель, но женщина медлила, понимая, что откровенный разговоре мужем теперь неизбежен, и все в ней ныло от ожидания. Но он не шел и не звонил, и Анна с трудом заставила себя осознать, что в разгар рабочего дня некогда заниматься разговорами о своих сердечных делах.
Стараясь сосредоточиться, она нервно перебирала деловые бумаги, потом резко оттолкнулась от стола и с минуту сидела неподвижная, строгая, прямая, но внутренне развинченная донельзя. «Так-то вот! А кто работать будет?»
— Надо на рудник, здесь сидеть сейчас невозможно, — сказала Анна вслух и подошла к окну.
Первое, что она увидела, была бочка под водостоком. За время летней жары деревянные обручи, свитые из колотого пополам молодого вяза, покоробились, разошлись и свалились, разошлись и клепки, позеленевшие и темные от последних дождей, и вся бочка, скрепленная только в уторах, как будто скалилась, нахально усмехаясь. Анна взглянула еще раз и вспомнила, как весной в такой же бочке, но полной до краев, блестело солнце и как радостно было тогда смотреть на этот солнечный блеск.
«Безобразие! — машинально отметила она. — Неужели завхоз не видит? Говорим везде о противопожарных мерах, а бочки рассохлись, и никто не замечает! Все разваливается!»
Анна посмотрела в сторону конюшен и вдруг увидела Андрея.
Он шел туда в осеннем плаще с тощим рюкзаком, перекинутым через плечо. Вцепившись в раму окна, Анна смотрела ему вслед. Она вспомнила, что он собирался на Звездный, потому и вернулся утром домой… Снова представила его неожиданное возвращение, и ее кинуло в жар и холод. Он уезжал, даже не позвонив ей: обыск письменного стола, по-видимому, совсем оттолкнул его от нее.
* * *
Андрей действительно уезжал на Звездный. Поздно вечером его вызвал к телефону Чулков и сказал, что на канавах рудной разведки встречена очень интересная жила кварца. В голосе Чулкова геолог угадал радостную тревогу и сразу заволновался. Нужно было ехать. Но как уехать, не предупредив Валентину?
За короткое время после возвращения Андрей извелся от беспокойства. То ему хотелось быть с Валентиной, и он рвался к ней, то его мучила жалость к Маринке, стыд перед Анной и гнетущее раскаяние в том, что уже произошло. Во всяком случае, думал он о Валентине непрестанно, и чем больше думал, тем больше беспокоился.
Сегодня мысль о том, что он не увидит Валентину несколько дней, привела его в отчаяние, и, придя утром на работу, он сразу позвонил в больницу.
— Попросите врача Саенко, — сказал он чужим, охрипшим голосом.
— Кто спрашивает?
— Ну… значит, нужно… Вам-то что?
— Как что? Ведь это я, Саенко.
— Ох, — вырвалось у Андрея. — Валентина… Ивановна. Я уезжаю сейчас на Звездный. Дня на три. Вы ничего не будете посылать туда? Чулков говорил… Да. Аптечка?.. Тогда вы приготовьте, а я заеду, — говорил Андрей, уже весь сияя.
Он забежал сначала домой, нужно было переодеться, взять кое-что. И вдруг у себя в кабинете он увидел Анну. Ее жалкое лицо, разбросанные и перевернутые в ящиках стола бумаги, рассыпанные письма — все ошеломило Андрея.
Но сознание собственной, еще большей вины удержало его от столкновения с женой. Он взял плащ, рюкзак и, не переодеваясь, поспешил в больницу.
В приемной сидела у стола женщина в белом халате и звучно скрипела пером. Андрей сразу почувствовал неловкость от присутствия лишнего человека, но увидел одну Валентину, поднявшуюся ему навстречу. Увидел и просто обомлел: так отчужденно посмотрела она на него. Он не представлял, сколько она выстрадала после приезда, потому что сам тосковал о ней, не зная ее ревности.
Что-то он говорил, о чем-то невыносимо холодно говорила она. Затем в его руках оказался длинный картонный ящичек. Зашел главврач и, пожав руку Андрею, расспрашивал о поездке, а потом уже все время в комнате толпились люди.
«Что же это такое? — горестно думал Андрей уже в дороге. — Может быть, она не любит меня? Чужая… совсем чужая».
Только вид Долгой горы, медленно выраставшей на горизонте, вывел Подосенова из тяжкого раздумья. Лесистая долина ключа Звездного стала светлее от порубок и как будто шире, и от этого вытянутый массив Долгой горы казался еще внушительнее. Кое-где темнели бараки, срубленные из неотесанных бревен. Андрей не был здесь больше месяца, и все теперь представлялось ему по-иному. Он подстегнул лошадь и поехал крупной рысью.
11
Вернувшись из поездки, Чулков решил «окопаться» по-настоящему. Его подтолкнули на это долгое ненастье, размывшее земляную насыпь старой крыши, и тоска о доме, вдруг одолевшая его там, в тайге. Разведчики перекрыли свой барак, врубили новые косяки для окон, подбили мох в пазах, настелили пол и даже вкопали возле барака длинный стол, чтобы обедать и пить чай на вольном воздухе. Но последняя затея не привилась: мешали то комары, то дождь, да и стряпка наотрез отказалась таскаться с посудой на улицу.
— Конечно, ей и так дела хватает, — говорил Чулков, хлопоча у железной печки с чайником. — Вот ушла полоскать белье… Нагрузилась — смотреть страшно.
Он поставил на стол стаканы, ловко открыл консервы, напахал целую гору хлеба и, налив чаю себе и гостю, долго цедил из банки загустевшее молоко.
— Я на Светлом никому не сказал о вашем сообщении, — говорил Андрей, поразивший его своим угрюмым видом. — Зачем опять преждевременно будоражить всех? Надо найти что-нибудь более определенное, настоящее.
— Найдем! — сказал Чулков весело. — Теперь мы на верном следу. Начинает уже проклевываться кое-где. Спасибо Виктору Павловичу: поддержал он нашу линию, когда комиссия составляла заключение, а теперь мы сами с усами. Сплошная жила пошла! Самостоятельная!
Андрей встрепенулся.
— Надо посмотреть.
— И посмотрим! Вот только чайку напьемся. Теперь оно в наших руках, никуда не уйдет. А насчет того, чтобы пока помалкивать, это вы верно. Подождем, чтобы заранее шуму не наделать, а потом враз и объявимся. — Чулков вытер ладонью усы, полез на полку и достал брезентовый мешочек. — Вот образцы. Да вы кушайте, кушайте.
Но видно было, что ему самому не терпелось. Он сел за стол, однако мешок из рук выпустил не сразу, а только выпустил — он уже оказался у Андрея, и они оба, отодвинув в сторону хлеб и посуду, с увлечением начали рассматривать образцы руд, взятые из разведочной канавы.
— Это вы наклеивали? — спрашивал Андрей, с жадным и радостным интересом читая надписи на обломках камней.
— Я. Как же. Чтобы все было в аккурате, чтобы не напутать чего. Теперь-то я в своем деле твердо себя чувствую, а вспомню, каким пришел на разведку, прямо смех. — Успех в работе после стольких неудач окрылил Чулкова, и его глубоко посаженные глазки так и искрились. — Пришел зимой на шурфовую разведку. Меня спросили: «Умеешь проморозку вести?» Я думаю: чего уж проще в такой мороз. «Умею», — говорю. Ну, мне, как «опытному», дали в подмогу одного старика и отправили на дальний ключ. Смотритель показал, где шурфы зарезать, и уехал. День проходит, другой. Старик говорит: «Давай приступим». А как приступать? Место болотистое. Талики. Вода. Тут старик и оказал свою былую прыть: начал мной командовать.
Чулков ласково усмехнулся, вспоминая о себе таком. Ему приятно было сознавать свое теперешнее превосходство, и он продолжал прямо с удовольствием:
— Зарезали мы шурфы, как полагается. Дали им промерзнуть хорошенько. После стали класть пожоги и вынимать четверти. Я перед тем, как пожог класть, попробую тупиком, насколько промерзло. Только вода цыкнет, забью дырку деревянной пробкой. Всем тонкостям меня старик обучил, а приду спускаться — в шурфе вода. Стал я тогда мозговать. Нельзя ли, думаю, запалить пожоги во всех ямах зараз и вынимать не сразу положенные двадцать сантиметров, а понемногу? Парень я здоровый: сумею из каждого шурфа по ложке выгрести, а назавтра опять… Вот и получатся четверти. Ведь это какую опытность надо иметь, чтобы угадать чик в чик оттаять эти самые двадцать сантиметров! Заготовил я ворох растопки. Старик мой как раз заболел, лежит под шубой вверх бородой. «Спи, говорю, завтра узнаешь, кто такой Петр Чулков». Поближе к утру запалил я свои пожоги. Ямы-то были уже метра по два; пока все облазил, вспотел. А главное, волнуюсь, потому как первый опыт. — Чулков взглянул на Андрея, занятого образцами, рассмеялся тихонько и продолжал: — Вот до чего заразился своей идеей! Ну, устал… Зато дым над долиной так и валит клубами. Полюбовался я и пошел отдыхать. Только успел глаза завести, вскочил, ровно бешеный.
Старик даже испугался. «В уме ли ты?» — говорит. «Был», — говорю. Да на улицу гляжу — над ямами ни дымочка. Подбегаю к крайней — вода, а на воде головешки плавают. И в другой то же, и в третьей.
— Неужели все шурфы затопил? — со смехом спросил тоже развеселившийся Андрей.
— Все как есть. Сейчас-то, конечно, смешно, а тогда меня слеза прошибла.
Они вышли из барака и начали взбираться на крутой склон. Погожий золотой осенний день стоял над горами. Разведчики на россыпи по ключу тоже работали: Андрей и Чулков ясно слышали грубые голоса и глухие удары бабой, доносившиеся снизу, но все их помыслы были сосредоточены на рудной. Оба думали о жизни, которая закипит скоро в этой долине.
12
— Мирский с Мышкиным на амбарчике все перелопатили бы, да ладно, что бур им вовремя забросили, теперь будут действовать по правилам, — говорил Моряк, проворно прихрамывая подле Андрея, когда они вечером возвращались в барак. — Я Мите говорил: надсадишься, мол, бешеное дитя. Земляная работа — она тяжелый воз: не гони, как раз к сроку поспеет. Главное, не сбить охотку, пока до золота не дорвались…
— Теперь, похоже, дорвались, — отозвался Андрей, уловив только последние слова.
— Точно! Видели бы вы, что тут у нас творилось вчера!
Чулков предостерегающе кашлянул.
— Что же? — спросил Андрей.
— Всех уложило. Такая качка была, боже мой! А всего-то по литровке на брата не вышло, — болтал Моряк, невзирая на знаки Чулкова.
— А Чулков? — Андрей метнул смеющийся взгляд на своего смотрителя.
— Он, как бывалый капитан, устоял на посту, но и его побрасывало. Это уж как водится.
— Экий ты, право, будто баба худая! — сказал Чулков с досадой. — Вправду говорят: с кем поведешься, от того и наберешься.
— Блошка у нас водится, — не унимался Моряк, — голодная скачет и от сытой покою нет. Нынче Мирский опять посулил мне в морду, а я сроду битый не бывал и не дирался, хотя драки уважаю. Стравить кого, подразнить — это мое дело. Они излупят друг дружку, а я в стороне.
— Почему же Мирский рассердился, — поинтересовался Андрей, с чувством симпатии вспоминая молодого разведчика.
— До сих пор барышней своей бредит, а другим слова про нее сказать не дает.
— Какое слово! — вступился Чулков, недовольный болтовней Моряка.
— Что за барышня? — спросил Андрей и смутился, сообразив, о ком шла речь.
Теперь такие разговорчики о Валентине были ему особенно неприятны и, поглядев на толстую шею и круглую голову Моряка, он подумал, что тот и вправду напрашивается на подзатыльник.
— Надежная жила вскрыта, — заговорил он, сбивая все на деловой тон.
— Можно твердо рассчитывать, что дополнительную разведку проведем с толком, — воодушевился Чулков, — сразу несколько шурфов заложить…
— Потом «крелиусом» на глубину-то будем бурить? — уже серьезно осведомился Моряк.
— Нет, штольню от подошвы заложим. — Андрею ярко представилась его мечта об этой штольне ночью, у костра возле нагорного озера.
Теперь мечта превращалась в действительность. Дорого обошлось это превращение! Но все трудности после достижения цели сразу потеряли свою остроту и делались даже приятными воспоминаниями. Зная Чулкова, Андрей не зря поверил его взволнованности: жила была нащупана настоящая.
— Теперь и деньжонок нам подбросят, — сказал Чулков. — Марку свою оправдали.
— А вдруг она опять выклинится? — высунулся с предположением Моряк.
— Типун тебе на язык. И что это тебя всегда так и тянет, так и тянет чем-нибудь этаким ковырнуть! — Чулков окинул сердитым взглядом Моряка и покачал головой. — Хоть бы шаромыжник какой был, а то ведь работяга — золотые руки. И вот, скажи на милость, трепло какое!
— Скажи на милость — трепло какое уродилось! — срифмовал Моряк, искренне наслаждаясь и досадой смотрителя, и его похвалой.
— Вот, извольте любоваться! — сказал Чулков, негодуя. — Никакого соображения у человека. А ведь бывший флотский! Хоть и не военного флота, хоть и давно служил, а все-таки с дисциплиной должен бы дружить. Так нет, совсем извратился.
— Он неплохой, — задумчиво возразил Андрей, глядя вслед разведчику, который пошел поторопить мамку с ужином. — У него что на уме, то и на языке.
— Одно слово — с придурью, — заключил Чулков, уже остывая. — Мы точно, выпили вчера… Как говорится, последняя копейка вверх орлом! Но случай-то какой! Тут и святой бы напился!
13
«А вдруг она и вправду выклинится?» — подумал Андрей, сидя за столом после скромного ужина у разведчиков. От одной этой мысли ему стало душно и в сердце возникло ощущение какой-то тошноты.
— Вот мы ее шурфом вскроем, и сразу все, как на ладони, видно станет, — заговорил с ним Чулков, подсаживаясь поближе.
Он был совершенно поглощен теперь этой идеей, и глубокие складки морщин над его переносьем выражали почти свирепую озабоченность.
— Парочку бы или троечку шурфов удачных, а потом по всему простиранию, а потом снизу, прямо с ключа, штоленку заложить. Ведь условия-то для этого прямо лучше не придумаешь: расположение-то в горном массиве где угодно подсечь позволит.
«Ишь, как распелся!» — подумал Андрей, уже наученный горьким опытом.
— Если и в этот раз ошибемся, трудно подняться будет, — высказал он вслух навязчивую мысль, подкинутую ему Моряком.
— Что вы, Андрей Никитич! Право слово! До каких пор она нас водить будет? Хоть она и жила, а тоже надо совесть иметь!
— Егорыч еще не выписался? — спросил Подосенов чуть погодя, оглядывая помещение барака, в сумраке которого как пчелы гудели рабочие.
— Выписался, да у него после желтухи с почками неладно сделалось. Недаром пословица — простоит изба и сто лет, ежели ремонту нет.
— Не слыхал я такой. — Счастливо улыбаясь, Андрей представил поездку в тайгу, дни, проведенные с Валентиной. — Вы вроде Моряка сочинительством занялись.
— Да ведь правда! — немножко застеснялся Чулков. — Изнашивается человек с годами, а все держится, покуда на ногах. А свалился раз — и пошло-посыпало. На курорт направили Егорыча. На самый на Кавказ. Анна Сергеевна путевку отхлопотали.
Андрей ничего не сказал, но открытое лицо его выразило унылость.
— Мне думается, Анне-то Сергеевне надо бы сразу сообщить! — добавил старый таежник, не зная, как истолковать выражение Андрея. — То-то порадуется! Ведь весь будущий производственный вопрос на ниточке держится.
— Нет, лучше подождем. Вы и рабочих предупредите, чтобы помолчали пока.
Андрей встал, беспокойно прошелся по бараку. Чулков исподлобья наблюдал за ним: он ожидал большего проявления радости. Вялая задумчивость главного геолога оскорбляла лучшие чувства разведчика.
14
Кирик не успел еще подробно рассказать жителям своего поселка о поездке, о том, как он заезжал на выморочное стойбище и как спускался с белым стариком в горячую утробу парохода.
Пока он отсутствовал, начали строить магазин, теплые подвалы для овощей, отправили человек тридцать парней и девушек на шахты обучаться горному делу, а якут Гаврила вспахал трактором новое поле за речкой.
Жена Кирика за это время научилась хорошо доить и совсем привыкла к своим коровкам, но однажды, когда она выходила из коровника, ее любимица Ветка, мотнув головой, нечаянно подцепила ее рогом за кожаный, в светлых бляшках пояс.
Как всполошились эвенки, увидев бегущую гигантскими шагами Катерину рядом со скачущей коровой. В напряженно поднятой руке доярка держала ведро с молоком. Она испугалась, но молока не пролила. Кирик, выслушав рассказ о том, как односельчане, держа в руках жерди, сразу образовали круг и остановили ошалевшее животное, похвалил жену за храбрость и уважение к артельной продукции;
— Каждому дадут больше денег, если в артели будет больше прибыли, — важно сказал он, припоминая свой разговор с Анной.
На этом и застал его председатель артели Патрикеев, который сообщил, что в Буягинском наслеге, на Алдане, открываются курсы медицинских сестер и кооперативные и что со Светлого привезли бумагу об отправке на учебу молодых эвенков. В бумаге есть приписка насчет Кирика, если он пожелает, то для него по возрасту сделают исключение.
Охотник не сразу понял, что такое «исключение по возрасту», а разобравшись, очень возгордился. После этого он уже никак не мог не пожелать.
С целой оравой молодежи он в тот же день выехал на Светлый.
— На какие ты хочешь: на кооперативные или медицинские? — хмуро спросил Уваров, к которому Кирик явился посоветоваться.
— Медицинские — это фершалом, что ли? — с робкой надеждой спросил старик: ему очень польстила мысль сделаться чем-нибудь вроде доктора.
— Больно скоро хочешь ты стать фельдшером, — сказал Уваров, — это же шестимесячные курсы. Медицинской сестрой будешь, хирургической. Помогать при операциях будешь.
Эвенку очень хотелось бы помогать при операциях, хотя он и боялся их, но…
— Как же я сестрой буду? Баба я, что ли?
Этот наивный вопрос смутил и рассердил Уварова, сбитого с толку:
— Ну, братом будешь. Экий ты!.. Не все ли равно, как называться! Главное, чтобы дело знать.
— Тогда уж лучше, однако, на кооперативные.
Уваров написал ему заявление и позвонил по телефону в поселковый Совет.
Из поселкового Совета эвенк зашел в магазин. Вид продавцов, хлопотавших за прилавками, привел его прямо в умиление. Он сразу представил, как сам будет заправлять разными такими делами. Теперь надо было составить письмо для жены и передать обязательно — поклон односельчанам, чтобы ждали пополнения своих ученых кадров в торговле. Теперь иначе было нельзя, и охотник решил пойти к дружку Ковбе, но, выйдя из магазина, увидел Валентину Саенко.
— Здравствуй, — промолвил он с искренне радостной улыбкой.
— Кирик… Здравствуй, Кирик! — обрадовалась и Валентина: эта встреча вызвала у нее столько волнующих воспоминаний.
— Ты что, хвораешь? — спросил он, шагая рядом: при всем оживлении она не выглядела такой свежей и румяной, какой он запомнил ее с первой встречи.
Саенко вздохнула:
— Немножко болею…
Она сразу потащила его к себе, узнав, что ему нужно написать письмо, и они вдвоем долго обсуждали, как лучше его составить.
— Пиши: едет, мол. Ученый, мол, будет. Заведующий магазином будет, — говорил Кирик, покусывая мундштук холодной трубочки: курить в такой нарядной комнате он стеснялся. — Хорошо, когда ученый, — продолжал он мечтательно. — Кругом уважение. Неученый мужик хуже ученой бабы. Я тебя уважаю. Я Анке-то сказал, что ты да мужик ее играл маленько… спал, мол, вместе.
— Ты с ума сошел, Кирик! — сдавленным голосом произнесла Валентина, бледнея.
— Нет, с ума не сошел. Надо сказать: друг она. Спать — это ничего. Обманывать нельзя — спаси бог.
— Что же… она сказала?
— Ничего не сказала. Она меня знает. Давай пиши еще: приедет, мол, домой, патефон купит. Вот как у тебя. Кружков с песнями купит…
Запечатанное письмо эвенк отнес в контору и сдал секретарю, как научила его Саенко, потом вышел на крыльцо и сел на ступеньке.
«Хорошая баба Валентина, — сказал он себе. — Хороший доктор».
Охотник вспомнил поездку с ней по тайге и вдруг забеспокоился. Сначала научился бы на сестру… или брата, потом на фельдшера. Как бы он, фельдшер Кирик Кириков, ездил по тайге! Знал бы все болезни. Лечил. Оспу делал, и все бы уважали его.
Сообразив, что допустил большую оплошность, он встал и пошел в партком.
Уваров выслушал тревожно сбивчивую речь эвенка и подумал, что, пожалуй, верно, лучше окончить ему медицинские курсы. В магазин и так все придут, а вот лечение, гигиена… Тут очень важно, чтобы свой человек был который язык знает.
Уваров написал новое заявление и снова долго говорил по телефону с поселковым Советом. Получив исправленные документы, Кирик вспомнил о письме, отосланном жене. Будут ждать продавца, а приедет вроде как фельдшер. Нет, так нельзя: обман получится. И Кирик помчался в контору. Он получил обратно письмо, положил его в карман и, выйдя на улицу, задумался: надо было написать другое.
15
Конюх сидел в своей комнатке, провонявшей крепким запахом дегтя и кожи, пил чай с постным сахаром и сухариками.
— Здорово, старик! — еще с порога закричал сияющий Кирик. — Я завтра, однако, поеду учиться.
Ковба отложил ложку, которой ел размокшие сухари, вытащил из-под стола запасной табурет.
— Давай садись, — предложил он и потянулся за второй кружкой.
Тогда охотник тоже начал хлопотать: положил дорожный вьюк на постели, развязал ремни и, ухватив за примятые листья, вытащил из сумы какую-то тяжелую овощь.
— Редька. — Ковба радостно осклабился, очень тронутый гостинцем. — Вот спасибо! Давно я редечки не едал. Сейчас мы ее нарежем да с маслом… — Он засучил рукав, вооружился ножом и спросил: — С огорода, поди-ка, спер?
— Пошто спер? Спаси бог! Сторож дал.
— Да ведь это турнепса, — определил Ковба с огорчением, сидя за столом и медлительно пожевывая. — То-то я и гляжу: красивая она больно.
Узнав, что Кирик отказался от кооперативных курсов, старик крепко пожалел.
— Это бы тебе верный кусок хлеба. Эх ты, голо-ва-а! Фершалом сделаться трудно: ведь они есть которые почище докторов, а тебя еще грамоте учить да учить! Валентина-то твоя лет пятнадцать, поди, училась, покуда до дела дошла.
Вообще Ковба был не против медицины, но желание эвенка подражать Валентине Ивановне вызвало в нем досаду.
— Никакого сознания в ней нет, — проворчал он, вспоминая то, что рассказывали ему Клавдия и сам Кирик. — Никакой жалости, а еще образованная!
С этими словами Ковба добыл с полки листок бумаги, конверт и чернила в бутылочке с деревянной пробкой. При своей внешней заскорузлости он был человеком с понятием, давно уже умудрился ликвидировать неграмотность и — хотя писать ему было некуда и некому — обзавелся всем письменным припасом.
Письмо он писал мучительно долго, и даже Кирик, с почтением наблюдавший за движениями его тяжелой руки (она возилась по листу бумаги, как медведь на песке), терял терпение и не раз пытался разнообразить дело посторонними разговорами.
Получив наконец письмо, заклеенное хлебным мякишем, эвенк отнес его к поселковому Совету — контора уже не работала — и опустил в почтовый ящик. Потом он отошел и снова затосковал, забеспокоился.
Уваров лег спать, но еще читал в постели газету, когда в дверь постучали. Он встал и впустил очень расстроенного Кирика.
— Что это у тебя вид такой унылый, товарищ медик? Будто ты уже помог кому-нибудь отправиться на тот свет, — грубовато пошутил таежник.
— Не могу я по-медицински, — жалобно заговорил таежник. — Меня грамоте учить да учить…
Уваров сел на кровать, почесал в раздумье волосатую под расстегнутой рубахой грудь.
— Ничего, научишься. Парень ты толковый.
— Какой я парень? Никакой я парень! Пятьдесят лет, однако. Голова-то худой уж!
— Хм! — Уваров похрустел газетой, разглядывая присмиревшего Кирика.
Лицо эвенка выражало тревогу.
— Не расстраивайся, — сказал Уваров, понимая растерянность охотника. — Видишь ли, у тебя, попросту сказать, глаза разбежались.
— Тогда пускай пойду я в кооператив.
— Смотри, тебе виднее. Давай бумаги. Я утром пораньше все выправлю.
Обрадованный Кирик полез по карманам.
— Ты уж не серчай, друг, — приговаривал он, виновато посматривая на Уварова.
На улице совсем темно. Незадачливый курсант пошел было к конному двору, возле которого жил Ковба, но снова вспомнил о письме: «Поеду на кооперативные, а написал — на медицинские».
У него заломило в висках, и он остановился посреди улицы. Одна нога хотела идти к старику, другая — за письмом. Кирик постоял в нерешительности и круто свернул к поселковому Совету. Темные изнутри стекла отсвечивали от ближнего фонаря, и охотник ясно увидел в них свою одинокую тень. Щель, в которую он недавно запустил письмо, оказалась совсем узкая, и расстроенный Кирик сел на завалину, не зная, что делать:
«Снять ящик?.. Пожалуй, нельзя. Ждать до утра — долго».
Ему захотелось домой, в артель. Он вдруг почувствовал себя совсем никудышным.
В домике Уварова уже темно. Эвенк долго в нерешительности ходил кругом, но все-таки подошел к двери, поцарапался легонько, потом сильнее. За дверью послышались грузные, твердые шаги. Крючок звякнул, дверь распахнулась. Уваров, странно большой, в белом, стоял у порога.
— Что? — спросил он. — Чего тебе не спится? Или опять передумал?
— Передумал, — тихонько сказал Кирик. — Однако я лучше домой поеду.
— Ну, беда-а! — Уваров полусердито рассмеялся. — Заходи в горницу. Аа-я-яй! — шумно зевнул он, включая настольную лампу.
С минуту он смотрел на эвенка теплым, сонным взглядом, потом вытащил из-под постели запасной тюфяк, постелил его на жестком диванчике, кинул в изголовье полушубок.
— Давай ложись и спи. Понял? Никаких больше разговоров сегодня на эту тему! Ты и меня совсем закружил…
— Тогда я пойду, однако…
— Не-ет! Никуда ты, однако, не пойдешь. Я тебе не мальчик всю ночь бегать открывать да закрывать. Я ведь тоже за день-то натопаюсь…
Уваров подождал, пока Кирик стянул торбаса и неловко улегся на диванчике, но, когда лег сам, сказал ясным, мягким и добрым голосом:
— Я тебя, браток, понимаю… Вопрос в жизни серьезный. В таких случаях человек обязательно сомневается. Все мы немножко чудаки: есть что-нибудь одно — берешь и доволен, дай на выбор — и не сообразишь, за что ухватиться.
Уваров замолчал, и Кирик, тотчас услышав его ровное дыхание, понял, что самый главный на прииске партийный товарищ уснул, и сам успокоился от близости этого сильного человека. Но и утишив свое волнение, он еще долго не мог отделаться от всяких трудных мыслей. Его беспокоило даже то, отчего ему так ловко лежать на высокой скамейке. Он вспомнил гладкие руки Валентины, уснувшие, как дикие голуби, на плече Андрея Подосенова, кудри их, темные, светлые, перепутанные сном и любовью, и вспышку страшного гнева, вызванную рассказом об этом, на лице Анны. Еще Кирик вспомнил редьку-турнепсу, подаренную им Ковбе, и большой хлеб, положенный в его вьюк стариком. Хлеб был круглый, теплый, румяный, как солнце.
— На дорожку, — сказал старик Ковба.
Эвенк взял булку, прислонил к своему лицу, вдыхая теперь уже привычный запах хлеба, потом поднял ее обеими руками и, любуясь ею, промолвил по-эвенкийски:
— Какое счастье, что есть на земле хлеб!
16
— Иначе я не мог…
Валентина молчала, опустив голову, нервно теребила снятую с руки замшевую перчатку. Она и Андрей сидели в уютной прибрежной котловине, обросшей по краю кустами жимолости и шиповника.
— Неужели ты не понимаешь, как мне тяжело!
Валентина еще ниже опустила голову, пряча лицо, но Андрей увидел, привлеченный движениями ее рук, перчатку, которую она теребила, и то, что вспыхивало светлым блеском и тут же расплывалось пятнами на желтой замше: Саенко плакала.
Он был с нею, пошел на унизительные уловки, чтобы устроить это свидание…
— Разве тебя не радует то, что мы вместе сейчас?
Она медлила с ответом, и Андрей вдруг услышал надвигающийся шквал птичьего перелета.
Прямо на них тянула стая гусей. Их было не меньше пятисот, и мощный плеск крыльев прошумел, словно буря, когда они взмывали разом ввысь, заметив сидевших людей. Быстро удаляясь на фоне тускневшего неба, стая извивалась огромной змеей, то выравниваясь, то колыхаясь клубами. Неумолчно звучал в ядреной свежести осеннего воздуха зовущий переклик голосов.
Андрей слушал, откинув голову, ноздри его раздувались.
Он вспомнил широкие розово-черные озерные разливы, желтизну высоких болотных трав и то, как однажды, в такой же вот тускло-багровый прохладный вечер, он нашел у своего охотничьего шалашика Анну. Она оставила все и прискакала к озерам. Чувство испуганной виноватости овладело им, когда он увидел ее измученную, а она, сразу просияв, сказала: «Живой! Пороть тебя некому! Шестой день пропадаешь».
— Ты заботишься лишь о себе, — сказала неожиданно Валентина, поднимая заплаканное лицо со злым, еще не знакомым Андрею выражением. — Ты думаешь только о том, что тебе тяжело. А мне легко?
— Я все время думал о тебе, — горячо сказал Андрей, сразу полностью обращенный к ней. — Я так тосковал…
— Конечно, ты приехал домой, к своему семейному очагу, — быстро продолжала Саенко, теперь уже спеша высказать то, что наболело у нее за последние дни, и пропустив мимо ушей его уверения. — Я не имею никакого права упрекать тебя, но и спокойной оставаться не могу, когда ты — там, с нею!.. Это просто невыносимо. Я ненавидеть ее начинаю.
Валентина взглянула в опечаленное лицо Андрея, и злость исчезла. Ей стало стыдно и больно.
— Прости меня, — сказала она, порывисто обнимая его, — прости, я ничего не буду требовать. Но не забывай, что есть одна такая, для которой ты — все на свете!
— Как можно забыть? Я тоже извелся. Ведь я тебя целую неделю не видел.
«Что же тебе мешало прийти?» — хотела сказать Валентина, но удержалась и только прошептала:
— Да, целую неделю!
Теперь ей хотелось загладить то, что прорвалось поневоле, и в то же время она ощущала горький осадок оттого, что, вспылив, лишь потеряла в его мнении: не избалованная жизнью, она все-таки не умела и не могла побороть собственную строптивость.
— Я больше не стану упрекать тебя, — сказала она, снимая с куста легко отпадавшие, вялые листики и осыпая ими Андрея, лежавшего возле нее на сухо шелестевшей траве. — Я постараюсь успокоиться и не ревновать.
— Неужели ты думаешь, что я буду делить свое сердце между двумя? — спросил он, облокачиваясь и положив на ладонь лицо. — Но ты пойми, насколько я связан. Я хорошо сознаю, какую ответственность несу перед тобой, но и Анну пощадить надо…
— Как хорошо было бы, если бы мы встретились лет десять назад! — задумчиво произнесла Валентина.
Андрей промолчал.
Десять лет назад он уже любил Анну. Хотел ли он вычеркнуть ее из своей жизни в те годы? А пять лет назад? А в прошлом году?..
17
«Объявляться» Чулков приехал неожиданно, даже Андрей, подготовленный к этому, растерялся, когда в кабинет ввалился его старый приятель. Сам Чулков, хотя и старался напустить на себя небрежное спокойствие видавшего виды разведчика, не мог скрыть торжества, и скуластое лицо его так и расплывалось в улыбке.
— Привез первую добычу, глядите, Андрей Никитич! — сказал он и, подмигивая, усмехаясь, покашливая, засуетился самозабвенно над привезенными мешочками и пакетиками.
— Показывай свои трофеи. Чем вы хотите похвастать? — говорил Андрей, тоже взбудораженный.
Вместе с Чулковым он начал высвобождать из оберток образцы красноватого, ржаво-дымчатого и совсем белого кварца. Куски кварца были с тонким золотым накрапом, блестками золота в изломах и сплошь спаянные золотом, будто облицованные им. Вокруг стола уже собрались сотрудники разведочного отдела, смотрели молча, только глаза и щеки у всех разгорелись, точно озарял людей чистый блеск найденного ими металла. Они ведь тоже искали его: топографы, геологи поисковых партий, геологи-разведчики, чертежники, машинистка с бантами в белых девичьих косах. Находка, выложенная на стол, притягательная, словно магнит, принадлежала им, она сразу подняла их над остальными работниками приискового управления.
Все молчали, а у крыльца конторы, у магазина и шахтовых копров уже обсуждался вопрос о том, какую рудную фабрику будут строить на Долгой горе.
— Теперь загремим! — сказал Ковба Хунхузу, засыпая ему по такому радостному случаю добавочную порцию овса. — Ешь на здоровье. Теперь, брат, начнут нам подбрасывать и денег и продуктов, а прежде всего народ к нам повалит. Это уж как водится. Он, народ-то, не станет разбираться, какое тут золото: рассыпное или рудное. Ему только бы золото!
Анна и Ветлугин узнали об открытии позднее всех: им сообщили по телефону.
— Да, очень богатое, — сдержанно ответил Анне голос главного геолога — ее мужа.
— Поздравляю! — тихо сказала она. — Я тоже рада.
— Спасибо, — почти официально отозвался Андрей.
Потом в кабинет директора влетел сияющий Ветлугин. Теперь и он гордился: разве не настоял он на том, чтобы дать положительное заключение на весь сезон летних работ?
Одна Анна осталась в стороне от общего торжества: ведь она больше всех протестовала против Долгой горы. Правда, никто не напоминал ей об этом, но она-то помнила и хотя не раскаивалась, но гордиться ей было нечем. Однако она вздохнула свободнее, страшная тяжесть свалилась с ее плеч: тупик, в котором находилось предприятие, был взорван, — только это и радовало.
— Пойдемте к разведчикам, поздравим их с открытием и поглядим на золото, — сказала она Ветлугину.
— Проходите, проходите, Анна Сергеевна! — бросившись им навстречу, вскричал Чулков, чувствовавший себя в это время в кабинете начальника совсем по-хозяйски.
Он бесцеремонно раздвинул людей, толпившихся возле образцов руды, и, идя боком впереди Анны и Ветлугина, с таким видом подвел их к столу, что не удивиться тому, что он хотел показать, было невозможно. Но директор и главный инженер удивились не из вежливости. Их, как и всех остальных, заворожило золото, блестевшее из каждого излома руды. Это было, поистине сказочное богатство, и они могли теперь от чистого сердца преподнести его стране.
18
Красные до черноты лежали на солнцепеке кисти зрелой брусники. От этих темных маленьких гроздьев лбище горы казалось кудрявым.
Анна смотрела на ягоды, раздавленные сапогами тех, кто шел впереди, осторожно ступала по скользким листочкам, негромко говорила Чулкову:
— Сколько добра зря пропадает! Перебросьте-ка сюда на недельку человек сорок с лесозаготовок! Дайте им норму… ведра два-три.
— Три много, Анна Сергеевна.
— На такой-то ягоде! Вооружите их совками — больше дадут. Ссыпать можно в ящики. Зимой вывезем с обратным порожняком. Я, когда была девчонкой, любила ягоды собирать. Меня Кабарожкой звали на зимовьях. Знаете, коза такая есть — кабарга… Легко я по горам ходила.
Чулков стал рассказывать о своем, но Анна уже не слушала его. Она увидела себя девочкой-подростком. Платок всегда съезжал почему-то с ее гладко причесанной головы. Андрей любил дергать ее за косу. Ох, и натрепала она его однажды за такую грубую шутку! А потом они помирились… Он жил тогда у них только летом, пока в приисковом поселке не открылась своя средняя школа. Каждую весну, вытянувшийся за время ученья, он вваливался к ним в барак с котомкой. В котомке были потрепанные учебники — подарок Анне, которая одолевала их в течение года до следующей встречи, — пара белья, застиранного неловкими юношескими руками, да старое одеяло. Появление друга всякий раз казалось влюбленной девочке неожиданно прекрасным.
Еще вспомнилось далекое осеннее утро. Деревья тонули в слоистой пелене тумана. Расплывчато рыжел над ними огнистый куст солнца, а настоящие кусты, у самой тропинки, мокрые от оседавшей мги, пламенели ярко, свежо, холодно. Мать Анны первая сняла с плеч берестяный короб, обтянутый оленьей шкурой. Они отдыхали: мать, Андрей и Анна, усевшись на пожухлой траве, ели вареную картошку с огурцами и черным хлебом…
Брусника была такая крупная, горы такие синие. Деревянные пальцы совков покраснели от ягодного сока. Вольный ветер шел по горам на юго-запад, к Байкалу, разгонял туман, склонял посохшую траву в распадках, играл платком на плечах Анны. Она и Андрей взбежали вместе с ветром на высокие скалы.
Далеко впереди шумел Байкал, голубо-седой, мощный, дышавший пьяным разгулом.
Девушка никогда не видела столько воды… Двое юных посмотрели на шумевшее море, друг на друга и… поцеловались. Впервые он погладил ее тяжелую косу.
Сейчас он шел совсем близко, но в его прямой спине и уверенной походке чувствовалось совершенное равнодушие: он и в радости отчуждался от нее.
Анна повернулась к Чулкову, снова заговорила, стараясь отогнать тяжкие мысли:
— Мы ссыпали бруснику в кадки на зимовьях. Это в Баргузинской тайге. Кадки ведер на сорок. Зимой на санях вывозили их домой, в поселок. Бывало, выбежишь в кладовку, стукнешь по краю бочки — ягода несмятая так и покатится, зашумит. Я любила принести ее к чаю и облить мерзлую медом… Вы любите с медом?
— Люблю, — сказал разведчик. — У нас на Лене тоже этак: осенью целыми артелями ездили по бруснику, с бочками, с ящиками.
Чулков сразу заметил нелады между Анной и Андреем и сам намеренно говорил много, чтобы «не бередить болячку».
19
Около одной из канав Чулков остановился, заложив пальцы рук за узенький ремешок, лукаво подмигнул главному геологу.
«Вот мы какие, знай, мол, наших!» — говорило все его выражение.
Андрей понимающе кивнул и первым сошел в канаву. Сухо-каменистая, просторная, с устьями шурфов, темневшими на ее дне, тянулась она по горе. Именно здесь, в этой простой, свободно открытой канаве, находилось то, что объединило всех пришедших одинаковым волнением. По грубо сделанной лесенке они спустились в шурф. Оруденелая, точно ржавая кварцевая жила, прорвавшая когда-то древние граниты, была теперь вскрыта на глубину. В кварце светло блестело густо вкрапленное золото, местами он пророс золотом, как жиром, прямо залился им. Рука человека разрушила породы, и в только что вскрытой руде золото желтело особенно ярко, блестящее, холодное, шероховатое, с крючковатыми краями изломов. Такого богатства ни Ветлугин, ни Анна, ни сами разведчики никогда не видели.
— Вроде этого было на Королонских приисках по Витиму… — заговорил Чулков, первым нарушая сосредоточенное молчание.
Притихший после всех радостных волнений, он почти с благоговением смотрел на хитрую жилу, которая так долго ускользала от него и его товарищей.
— Я тогда работал у старых промышленников, — продолжал он свои воспоминания. — Только там кварц уже разрушился, рассыпался в песок, и золото можно было просто выбирать. Самородки, как тараканы в щелях, сидели в скале. Старатели, когда хищничали, крючком их выгребали. Без всякого шума уносили шапками. Богатое золото было, слов нет, а до этого и тому далеко!
— Эх, что бы найти этакую жилу пораньше! — бормотал Ветлугин, рассматривая кусок руды.
Даже радость по поводу открытия не приглушила в нем неприязни и зависти к Андрею.
— Что бы вам денег-то давать нам побольше? — в тон ему, но улыбаясь, укорил тот.
Как счастлив был бы он теперь, если бы над ним не тяготело предстоящее объяснение с Анной.
— В пору ведь было с подписным листом идти! — продолжал он насмешливо. — А теперь небось постараетесь как можно скорее выжить нас отсюда.
— Безусловно, — Ветлугина сразу обозлило нескрываемое торжество соперника. — Я рад душевно за свои денежки: не зря мы их вколачивали в Долгую гору.
— Может, на большую фабрику развернемся, — мечтал вслух Уваров, блестя карими, добрыми сейчас глазами: он был горячо благодарен Андрею за его оправданное деловое упорство. — Как ты думаешь, Анна Сергеевна?
— Теперь о чем угодно можно думать — золото есть.
— Есть, бессомненно, — подтвердил прямо-таки разнеженный Чулков. — Будем гнать да гнать и в глубину и по простиранию. Прослеживать будем. Жила что надо. Ровная, как апельсин!
— Вот уж придумал, — сказала Анна. — Апельсин круглый…
— Пес его знает, какой он есть. Слышал я, говорят такое.
Чулков лукавил: он отлично знал, что такое апельсин, но любил прикинуться закоренелым таежником, а кроме того, ему хотелось развеселить Анну. Оживленная богатым открытием, она снова стала молодой, как это было и на самом деле, а теперь еще смеялась — значит, все отлично: жила, золото, работа и отношения между ними — добрыми людьми.
— Лет через десяток вырастут здесь и апельсины, а яблоки наверняка, — полушутя сказала ему Анна, когда они вышли из канавы. — Взять распадок на южном склоне, застеклить его сверху вроде ангара…
— Дорого обойдется, — с сочувственной улыбкой возразил Ветлугин.
— А что нам дорого? Люди наши дороже стоят. Золото есть, отчего же садам не быть?
— При здешних снегах никакое застекление не выдержит, а без теплиц ничего не выйдет, — серьезно сказал Уваров, с сожалением взглянув на суровые хребты вокруг.
Ему тоже хотелось совершить что-нибудь особенно хорошее, радостное и значительное для всех.
— У меня есть один… без теплицы зимой ягодками пользуется, — сказал Чулков и, свернув с дорожки, приподнял корину, упавшую с сухостойного дерева. — Вчера я заприметил, как он хлопочет…
На земле лежала кучками отборная крупная брусника, отдельно — сланиковые орехи и лесные колоски.
— Бурундук? — спросила Анна.
— Он самый. Утром это вытаскал из норы. Немножко проветрит, просушит и обратно стаскает. Мудрый зверь! Много ли зараз за щеку возьмет, а глядите, натаскал сколько!
— Я его ограблю немножко… для Маринки.
— Берите, берите! — обрадованно заговорил Чулков. — Орехов у него на всю зиму. Я уж второй раз его высматриваю. А дочке интересно будет. Бурундук, мол, поклон послал с орехами.
20
Малоприметная дорожка, выбитая конскими копытами среди мхов и камней, вилась то по глухому лесу, то между скал, нагроможденных на открытых склонах. Далеко впереди ехал Андрей, потом Ветлугин, только Анна и Уваров ехали вместе, и всех их, двигавшихся гуськом, стало видно, когда они поднялись на голые просторы нагорья.
«В пору было с подписным листом идти», — припомнила Анна невеселую шутку мужа, отыскав взглядом черную точку, маячившую на краю каменистой пустыни. Очертаний знакомой фигуры она не различила. Неужели это Андрей один там, впереди?
Хунхуз споткнулся, громко звякнув подковой. Анна сразу натянула поводья. Она держалась в седле непринужденно, как и три месяца назад, казалось, не было оснований тревожиться за нее в пути, но Уваров мгновенно спрыгнул со своего коня и, забегая вперед, крикнул:
— Стой, товарищ Лаврентьева! Расковался твой разбойник.
Он подошел к Хунхузу, сильной рукой взял его ногу, поднял ее и снял подкову, заломившуюся в сторону на последнем гвозде.
— Может, возьмешь на счастье? — пошутил он.
— Давай! Знаешь, я ведь и вправду теперь суеверной сделалась… Не очень, а так, чуть-чуть. Во всяком случае, бабьи заклинания, привораживания ожили в памяти. Слова-то какие подбирались! У меня бабушка слыла мастерицей зубы заговаривать, кровь останавливала, — продолжала Анна, выждав, пока Уваров сел на свою лошадь и двинулся рядом. — Помню, мне лет десять было, принесли к нам из тайги охотника-медвежатника. Такой статный детина, добрый молодец, как в песнях поют… А медведь поломал его страшно и кудри вместе с кожей спустил ему на лицо. Крови под носилками — целая лужа… А бабка вышла в сенки, глянула да и говорит: «Мое дело — кровь останавливать, а коли она вытекла, я над ней не властна». Он, охотник-то, тут же в сенках и умер.
— Ну? — спросил Уваров, с тревогой поглядывая на Анну.
— Испугалась я, конечно. Ночью у меня озноб сделался, сон пропал. Этот охотник у нас бывал иногда и все посмеивался: «Подрастешь, Анна, замуж возьму». И дома и на улице дразнили меня невестой… И вот лежу я на печке с бабкой — на лавке одна спать побоялась, — плачу, дрожу. Жалко мне было охотника. Бабка меня с уголька вспрыснула, потом начала слова какие-то чудные наговаривать. Стало мне смешно, засмеялась я сквозь слезы, а бабка говорит: «Вот теперь и его душеньке полегче. Не может душа терпеть, когда над нею детские слезы ночью проливаются. Слепнет она, душенька, и дорогу к райскому саду теряет». Интересная была у меня бабка, и так она верила в свои сказки, что, слушая, не хочешь, да поверишь. Лечила она еще от бессонницы, от тоски любовной своими особенными словами…
— И действовало? — спросил, ласково улыбаясь, Уваров.
— Пациенты оставались довольны, благодарили…
— А почему ты о бабке вспомнила?
— Подкова чем-то растревожила. Хотя нет, не подкова. Не раз я свою бабку вспоминала в последнее время. Думала: не зря они, наши бабушки, выдумывали всякую всячину… Когда душа горит… хочется ее полечить словом каким-нибудь, за сердце хватающим. Они и верили. Им-то нельзя было иначе: больше у них ничего не оставалось. А у нас… — Анна круто осадила коня и, приподняв на дыбы, повернула обратно. — Смотри, Илья!
Перед ними, как дно большой реки, высохшей в незапамятные времена, лежала на глубине заросшая лесами долина ключа Звездного. Горы, окружавшие долину, — отлогие, если смотреть на них снизу, — теперь выросли и теснили ее, смыкаясь вдали неровными хребтинами, будто допотопные чудовища, окаменевшие среди вечного молчания. Ни жилья, ни дорог. Только на груде камней, на вершине гольца сиротливо торчала тренога, крепко-накрепко поставленная геологами, чтобы медведи, приходящие сюда, не разламывали и не опрокидывали эту вышку.
— «Здесь будет город заложен!» — с шутливой торжественностью провозгласил Уваров, отыскивая глазами знакомый рельеф Долгой горы. — Правда твоя, Анна Сергеевна: то была присказка, а сказка только теперь начинается. Проведем сюда шоссе, явятся люди… тысячи людей с машинами, цветами, ребятишками. Недаром давеча толковали мы про сады. Будут здесь сады! Не райские, конечно, но такие, где живому человеку отдохнуть можно.
— Фабрику поставим! — в тон Уварову откликнулась Анна. — Миллионное строительство развернется. Ты смотри, какое здесь сочетание природных условий: и лесу строевого непочатый край, и площадь по долине раздольная, и воды вдосталь… А на россыпи шахтовые работы…
Ей уже виделось, как поднимались из дремучих чащоб шахтовые копры, крыши домов вырастали среди островков бывшего леса, и выше всего вставали над долиной светлые корпуса фабрики. А там ляжет широкая лента шоссе. Мощная сеть электрических проводов опояшет горы…
«Все благодаря Андрею!» — неожиданно подумала Анна, но тут же у нее опять возникла жестокая мысль: уходит он от меня. Ушел уже. Сердце могло бы перевернуться, когда стало видно, как он ехал далеко впереди… один. Пока один! И это сейчас, во время такого радостного события!
— Всех переупрямил! — будто угадал ее мысли Уваров. — Смотрю я на эту дикую сторонку и думаю — какая жизнь здесь закипит! Россыпь отработаем в три-четыре года, потом драги по ней пройдут, и все, а рудник с таким золотом — целый переворот в тайге! Может быть, центр приисковый сюда переведем. Новый жилой район возникнет, и еще одно белое пятно на карте исчезнет.
Илья посмотрел на Анну и, заметив выражение беспокойства на ее лице, но не совсем угадав его, сказал:
— Я не стану скрывать, что уговаривал Андрея повременить с рудной разведкой, и то не забуду, что в последнее время разуверился в ней. Говорить теперь другое — значит примазываться к чужой славе и умалять доблесть наших разведчиков, которые, как солдаты, стояли насмерть. Но мы не злоупотребляли своим положением, мы боялись погнаться за журавлем в небе. А у Андрея в этой погоне был весь смысл работы, и он, убежденный в своей правоте, пошел напролом и оказался прав.
— Честь и хвала ему, — сказала она и отвернулась.
21
Со дня на день Анна откладывала объяснение с мужем, хотя видела неизбежность разрыва и ненавидела себя за слабохарактерность и надежду на какой-то лучший выход из мучительного положения.
«Надо объясниться! — решительно говорила она себе. — Да, да, надо объясниться. Так дальше нельзя. Это невозможно! Я превращусь в сварливую бабу, закисну, состарюсь, начну хандрить…»
Она возвращалась с шахты, где устанавливали ленточный транспортер. Погода стояла бешеная: солнце, жара и ветер, поднимавший вихри пыли.
Ветер забегал навстречу, кружил мусор и желтые листики, опавшие с кустарников, перебирал и колебал, словно струны, провода на столбах. Провода сдержанно гудели, и от их унылого гудения делалось совсем тоскливо.
Анна вспомнила, как в прошлом году, в это же время, они с Андреем ходили к разведчикам за ближний перевал и отдыхали под елочкой, а бледное небо смотрело на них сквозь нависшие шалашом еловые лапы и голые голубые ветви осинника. Теперь от такого воспоминания хотелось плакать.
Ветер отгибал полу легкого пальто, открывал край шерстяной юбки. Женщина шла, жмурилась от пыли и все думала о себе и о муже. Вчера он нагрубил Клавдии, и та целый день ходила с красными от слез глазами.
«Ему тяжело теперь с нами, со мной, — думала Анна, — тяжело, но он молчит. Он хочет, чтобы я сама…»
Нервное озлобление охватило ее, и, все более озлобляясь, она вспомнила, что теперь часто, придя домой с работы, он беспокойно ходит по комнатам, не снимая кепи. Или так же, в кепи, присядет у себя на диване.
Он совсем забросил работу над диссертацией, мало ест, тревожно вздыхает.
«О чем ему вздыхать? Работа дала блестящие результаты, в сердечных делах счастлив. Значит, только я мешаю… Мое присутствие давит его! Хорошо, я все возьму на себя, — решила Анна с горестной гордостью. — Я отпущу его. Видно, и вправду клетка оказалась тесной».
Было совсем поздно, когда, осмотрев на конном дворе лошадей, пригнанных из Якутска, она не спеша возвращалась домой. Слишком тягостно стало ей притворяться спокойной перед Маринкой и перед теми, кто заходил к ним.
Вдруг словно кто толкнул ее в грудь, и она остановилась замерев: из переулочка вышли Андрей и Валентина. Они шли под руку, тесно прижавшись друг к другу. Имя Кирика, произнесенное Валентиной, дошло до сознания Анны и слова его: «Обманывать — спаси бог».
У них хватило стыда говорить об этом! Они смеют вышучивать!..
Ей хотелось догнать их, ударить, наговорить злых, горячих слов, но она продолжала стоять с полуоткрытым от удушья ртом.
«Я увижу, как они будут целоваться. — Эта мысль сорвала ее с места. — Тогда я скажу им… Я все им выскажу!..»
Но чтобы увидеть, надо идти тихо, надо прислушиваться, а кровь звенела в ушах Анны, и туман застилал глаза. Она не умела подсматривать и, отвернувшись, точно стыдясь взглянуть, обогнала их. «Какая я несчастная! Какая несчастная!» — повторяла она, вся дрожа.
Тем же быстрым шагом, не разбирая дороги, Анна прошла мимо домов засыпающего поселка, мимо шахтовых отвалов, где чернели везде провалы ям и канав, и, казалось, ни один камень не ворохнулся под ее ногой. Она опомнилась далеко в лесу.
Глухо шептал в чаще затаившийся ночной ветер. Сквозь высокие стволы деревьев, прямые и черные, зябко дрожали звезды: по-осеннему темное небо прижималось к самой земле. Женщина тоже легла на землю, припала лицом к траве.
Плакать бы, рыдая во весь голос! Кричать… кричать так, чтобы остановилось сердце!
Кричать и плакать! Любой зов заглохнет здесь, как крик птицы, схваченной зверем. Но она только простонала:
— Да за что же? За что мне такое? — И, ощутив живую теплоту своей подвернувшейся руки, с ожесточением впилась в нее зубами.
Боль привела ее в себя…
Потом Анна услышала таинственный звон. Он вошел в ее сознание, пленительно-нежный, успокаивающий, как тихая музыка. Она приподнялась, придерживая рукой развившуюся тяжелую косу, прислушалась. Земля баюкала ее: где-то пробиралась, журчала вода.
Женщине захотелось пить. Она поднялась и побрела, прислушиваясь к голосу ручья, то замиравшему, то возникавшему вновь в темноте ночи.
Не сразу определился впереди знакомый контур высокой горы — дракона, сторожившего Светлый, — горы, так хорошо видной с террасы дома Анны. Медленно надвигалась она в ночи непроглядно черной громадой, только серебрилась в густой синеве неба линия крутого обрыва, на который щедро и бесконечно лился поток Млечного Пути. И уже нельзя было понять, в небе ли, на земле ли звенело все зовом бегущего потока.
Пройдя еще немного, будущая мать опустилась на колени: в узкой щели между камнями зашевелилась черная струя воды. Анна потянулась к ней руками, зачерпнула полные пригоршни — и как будто не воду, а звездный блеск, обжигающий холодом, подняла она на ладонях.
22
Дома встретил Андрей, очень встревоженный, и она сразу поняла, что они с Валентиной даже не заметили ее, когда шли вместе.
— Где ты была? Я звонил всюду…
— Ты… беспокоился?
Он ответил с хмурой уклончивостью:
— Маринке что-то нездоровится. Я пришел, малышка еще не спала.
— А где ты был? — спросила Анна, не глядя на него.
— Я был у себя… в кабинете, — сказал он сухо, взял с этажерки две книги, словарь и направился к двери.
Анна как вошла — в черном берете, в пальто с прилипшими иголочками хвои, — так и стояла у стола, не раздеваясь, не вынимая рук из карманов. Сейчас Андрей выйдет из комнаты, засядет у себя и будет до рассвета перелистывать страницы, скрипеть пером или сидеть неподвижно, изредка прерывая тишину неровными вздохами, а завтра она опять не сможет начать разговор… Снова молчать, терзаться, может быть, подсматривать. Нет! Сейчас же!
— Андрей!
Он быстро обернулся.
— Мне нужно поговорить с тобой.
Он посмотрел на нее, на свои книги и подошел, неловко улыбаясь:
— Что ты хочешь сказать?
От его жалкой улыбки гнев Анны сразу остыл.
— Я не могу больше так жить, — прошептала она с кроткой растерянностью. — Я не хочу…
Андрей стоял перед ней, напряженно выпрямись, ожидая тяжелого объяснения, смотрел в сторону и машинально тасовал в руках книги.
— Погоди, не шурши! — сказала она нетерпеливо и, забывшись, положила ладонь на его горячую руку.
Одна из книг выскользнула, с шумом упала на пол. Оба вздрогнули.
— Чего ты от меня хочешь?
— Я хочу, чтобы ты сказал мне все прямо. Все как есть, — потребовала Анна, стараясь унять бившую ее дрожь.
— Мне кажется, я ничего не скрываю.
— Неправда! — вскричала она, сразу охваченная гневом. — Ты унижаешь нас обоих своей трусостью! Если ты любишь больше Саенко, иди к ней! Я не держу тебя… — Анна тяжело оперлась рукой о край стола, боясь упасть и вызвать жалость к себе. — Я опять чуть не стала подсматривать сегодня… — сказала она подавленно. — Это мерзко… Ты вовсе не был на работе. Ты ходил к Саенко.
— Да, я ходил к ней.
С минуту Анна молчала, потрясенная. Даже после сообщения Кирика в ней жила затаенная надежда, что тот ошибся и все обойдется по-хорошему. Даже увидев Валентину и Андрея вместе, она еще не совсем поверила в свое несчастье. Теперь последняя надежда рухнула, и Анна сказала почти спокойно:
— Нам надо разойтись.
— Видимо, иного выхода нет, — согласился Андрей, но побледнел. — Придется расстаться.
— Немедленно.
— Когда захочешь.
— Когда захочешь! — вспылила Анна. — Не я, а ты к этому стремишься!
Андрей наклонился, поднял книгу.
— Значит, мне надо уходить из дома?
— Пожалуйста…
«Неужели это конец?» — с ужасом подумал он и спросил:
— Но как же с Маринкой? Разве нельзя условно жить вместе ради нее?..
— К чему?! — возразила Анна холодно. — Мы ведь не обыватели, заключившие брачную сделку по расчету. Зачем нам условности? Жить без любви, без уважения друг к другу!.. Ради чего? Существовать в роли снисходительной жены я не смогу. Терпеть или… ссориться… Только калечить детей… Маринку! — поспешно поправилась она, огромным усилием подавляя желание сказать ему о своей беременности. — Полюбил другую… дал волю чувству… Жестоко… Очень жестоко… Но лучше уж так… по-честному.
Андрей хотел еще что-то сказать, не смог и вышел из комнаты неровным шагом.
23
Теперь уже никакой надежды не было. Теперь полагалось побороть в себе чувства к недостойному человеку и рьяно взяться за работу. В старину подобного рецепта от сердечной болезни не существовало. Условия жизни того не позволяли, и ни одна бабка в своей ворожбе не возвысилась бы до такой фантазии. Тогда пошли бы в ход все приворотные зелья, чтобы вернуть ветреника в лоно семьи и сокрушить соперницу. Именно в этой борьбе с злодейкой судьбой, а не на общественном поприще восстанавливалось бы попранное достоинство женщины. Можно и теперь бороться с судьбой и вернуть любимого без всякой ворожбы: подать на него жалобу в партбюро, мобилизовав мнение коллектива…
Горькая ирония помогла Анне немного прийти в себя, снять пальто, умыться, но, когда она вошла в свою рабочую комнату и села к письменному столу, силы покинули ее.
«Что я ему сделала! — вырвался у нее душевный крик. — Почему он так безжалостно расправляется со мной? А надо выдержать… — Глаза Анны выразили тоску загнанного, смертельно измученного животного. — Стерпеть надо эту боль и устоять. Смог же пережить свое горе Уваров! Неужели я слабее? Но как глухо, тошно, будто навалили на меня мешки с золой… тяжко, и задыхаюсь! Ничего, Андрей Никитич, я еще встану и стряхну с себя эту пыль».
Женщина болезненно усмехнулась, опустила на руки отяжелевшую голову. Сколько уже бессонных ночей! Сухие глаза не смыкаются, в них точно песок, а по утрам надо идти в контору, на шахты или в рудник и, сцепив зубы, заставлять себя заниматься делами.
«Все дрожит у меня внутри! Такая пустота в груди, боль страшная! Гейне говорил, что при зубной боли в сердце помогает „свинцовая пломба“… „Свинцовая пломба“ помогла бы и мне, несомненно. Но как это было бы дико! Мать, беременная женщина — стреляет в себя… Нехорошо. Ах, нехорошо!»
Анна переменила положение рук, но взгляд ее под тенью ресниц остался неподвижным. Ей точно в бреду представилось, как она на днях ходила в баню. Безотрадное настроение ее было развеяно там видом молодой матери, которая мылась с ребенком напротив нее. Хорошенький мальчик с пухлой, вздернутой кверху губкой, спокойно сидел в тазу и поливал на себя из зеленого стаканчика. Приятно ему это было очень, но все удовольствие его выражалось только в улыбчивом блеске глаз, а губкой он шевелил задумчиво, как бы прислушиваясь к своим ощущениям. И еще там была чудная толстушка-девчонка, которая так же сидела в тазу, и, пока ее мать полоскала и ворошила обеими руками свои намыленные космы, ничего не видя, девчонка наклонялась и пила воду из таза. Каждый раз, проделав это, она радостно всплескивала ладошками, брыкала в воде ногами и, довольная собой, с торжеством осматривалась. Глядя на этих детей, Анна думала о своем будущем ребенке, и ей становилось легче, а сейчас сна подумала, что у тех детей есть отцы, что они не брошенные..
И заметалась по комнате.
«Это какие-то жестокие приступы, точно родовые схватки. Но так родиться может только ненависть… Я бы не хотела зла. Я хочу только хоть на минутку успокоиться. Вот как он истолковал мою помощь денежную… Видно, правду говорил Ветлугин: когда возникает физическое влечение, оно украшает свой предмет, а охладев, стараются развенчать, рассеяв все иллюзии. Это чтобы оправдаться, чтобы не стыдно было за себя. Тогда как ни повернись — плох. А я не хочу, не хочу, чтобы меня опошлили ради собственного оправдания».
Она взяла портфель… порывисто открыла его, вытащила бумаги… Но где почерпнуть живого внимания и сообразительности ей, полумертвой от горя? Перебирая деловые бумаги, она думала только о случившемся несчастье, о Маринке… Ах, Маринка!
Анна прошла в спальню. Тяжело ей стало заходить в эту комнату! После того, как Андрей застал ее у своего письменного стола, он не спал здесь, но Анна не могла забыть, как радостно засыпала она на руке Андрея и как счастлива бывала, когда он, просыпаясь рядом с ней, с сонной блаженной улыбкой обнимал ее. Какой любовностью были проникнуты все их отношения! И часто даже во сне Анне было жаль переложить на подушку голову с его руки. И вот совершилось то, чего с ужасом ожидала она все эти дни: не было исхода и никакой надежды на примирение.
— Никакой! — прошептала Анна, подходя к кроватке дочери.
Маринка спала неспокойно. Что-то снилось ей: она морщилась, вертела головенкой. Мать прижалась губами к ее виску. Такие пушистые волосики! Детеныш был еще совсем крошечный, и горло у него почему-то завязано белым платком.
«Болеет, — подумала Анна, жадно всматриваясь в любимые черты ребенка. — А мы со своими делами забросили ее!»
Горестный стон чуть не вырвался у нее. Боясь разбудить Маринку, она выбежала из спальни, метнулась в столовую и тут, уже не в силах владеть собой, опустилась у дивана, уткнув лицо в ладони, сотрясаясь всем телом от подавленных, бесслезных рыданий.
24
Эти рыдания вызвали такую усталость, что Анна уснула тут же, привалившись к дивану плечом и головой; одна рука ее была неловко подвернута, другая бессильно отброшена в сторону. В такой позе пьяного человека, с закинутым, болезненно нахмуренным лицом она проспала, сидя на полу, часа два.
Пробуждение было мучительно: в ушах гудело, болел затылок, вся кожа головы. Женщина пересела на диван, распустила волосы, морщась от боли, расчесала их.
Часики показывали шесть утра. Осторожно ступая, Анна прошла на кухню, где позевывала проснувшаяся Клавдия.
— Что с Маринкой? — спросила Анна, включив свет и прикрывая дверь в коридор. — Вызовите сегодня врача, пусть он посмотрит ее. Я вернусь домой к завтраку. Нет, нет, можете сейчас не вставать, — поспешно добавила она, глядя на худые, жилистые ноги Клавдии, на длинные шнурки ее полосатой юбки, которые та начала было завязывать над своими плоскими бедрами. — Я не буду завтракать.
У вешалки Анна переоделась, натянув суконные брюки и сапожки, надела теплую куртку, шапочку-папаху и вышла из дому. Холодный воздух освежил ее открытый лоб и щеки, и она вспомнила, что забыла умыться. По спине сразу потекла зябкая дрожь: на ступеньках крыльца и досках, вдавленных, втоптанных в высохшую грязь, на траве по косогору лежал сплошной иней первого крепкого утренника. Анна глубоко вдохнула морозный воздух и поморщилась от боли в груди.
— Эка, до чего довздыхалась! — укоризненно сказала она себе и пошла по дорожке.
Внизу замешкалась, не решив еще, с чего начать свой рабочий день: пройти ли в механическую мастерскую, где срочно склепывали по новому проекту трубный обогатитель для гидравлики, или проехать на лесозаготовки?
В голове у нее мутилось, ноги подкашивались. Хотелось залечь в темном углу и лежать, никуда не показываясь, никого не видя.
Впервые Анна почувствовала жестокость своих обязанностей: у нее разрывалась душа от огромного горя, а надо было думать о том, чем заняты окружавшие ее люди.
Никто из них не догадывался о том, как ей тяжело. Наоборот, все осаждали директора своими деловыми и личными просьбами, растаскивая на тысячи кусков каждый день ее жизни. Нет, она никого не хотела видеть сейчас, но и домой возвращаться было невозможно. В лес! Да, конечно. И она круто свернула к конному двору.
Пока конюх, поставленный временно вместо Ковбы, выводил из стойла, поил и оседлывал Хунхуза, Анна стояла, прислонясь к новой, еще сухой колоде, смотрела на чисто выметенный, рыжий от навоза двор, на ярко-белые от инея былинки просыпанного вечером сена; слушала фырканье и звучное жевание коней и постукивание их подков по деревянным настилам, вдыхала крепкий запах конюшни, и чувство тоскливого отчуждения от всего этого — почти неестественного в своей спокойной простоте — овладевало ею. Поеживаясь от нервного озноба, она приняла поводья из рук конюха и, почти не ощущая тяжести своего тела, села в седло.
Синие сумерки переходили в рассвет, наливались румянцем. Истончалась, бледнела ущербная луна. Как она мучила своим светом Анну в эти бессонные ночи! Но луна уже постарела. Какие-то пятна двигались по ней, разрыхляли ее, — казалось, сквозь нее проглядывало небо.
— Так тебе и надо! — прошептала женщина и остановила лошадь над перевалом.
Солнце уже улыбалось земле, земля улыбалась солнцу блеском каждой песчинки, каждой иголочки изморози. Только Анна смотрела на все неподвижно-застывшим взглядом.
— Так тебе и надо! — громко сказал кто-то.
Она вздрогнула. Неужели она сама произнесла эти слова?
25
Оставив лошадь у барака, Анна пошла по делянкам. Тонкое серебро инея оплывало с верхних ветвей леса, блестели на солнце мокрые сучья, и редкие листья, падавшие и копившиеся на них огнистые капли; искрились, выхватываемые вдруг солнечными лучами верхушки уже оголенного лиственного подлеска, точно покрытые белым кружевом; выпрямлялась согретая, мокрая до корней желтая трава на круто-склоне, и, как слезы, стекала влага по смуглой коре сломленной придорожной сосны. Лес вздыхал и, прекрасный в мощной своей скорби, томился ожиданием белого, подобного смерти покоя зимы.
Здесь все было огромно: и деревья, и очищенные от коры бревна, светлые, точно восковые, и сами лесорубы, — громкоголосые мужики.
Вместе с десятником Анна поднялась на крутой водораздел, и десятник-бурят, работавший раньше на вишерских лесозаготовках, показал, в каком месте и как можно сделать ледяную дорожку для лесоспуска.
— На Вишере она здорово помогла нам, — оживленно говорил он, сверкая узкими глазами. — Это очень дешево. Это очень выгодно.
Они вернулись на делянку, когда лесорубы, вдосталь намахавшись топорами и пилами, отдыхали у костра перед своим шалашом. В располосованной сучьями ватной одежде, обросшие щетиной, они полулежали на земле, как лесные разбойники. Отточенные топоры их хищно поблескивали в стороне, всаженные полукружьем в широкий пень.
Лесники пили черный, как деготь, чай с брусникой. Куски пшеничного хлеба были свалены грудой на чьей-то поношенной телогрейке.
— Чай пить с нами, Анна Сергеевна! Душу попарить! — ласково предложил Ковба, временно посланный на лесозаготовки вместе с другими рабочими, но как будто здесь, в лесу, и родившийся.
Чай пах дымом. Мелкие соринки плавали в нем. Анна ела хлеб, порушенный неотмываемо черными мужскими руками, черпала деревянной ложкой ягоду из общей миски.
Лесорубы, смеясь, рассказывали ей, что Ковба совсем истосковался по конюшне, что он пробовал кого-то из них зануздать спросонья вместо Хунхуза и каждую ночь кричит:
— Тпру ты, холера, урюк соленый!
Старик смеялся вместе со всеми, щеря в косматой бороде желтые зубы, сплошные и крупные.
Потом он встал, ушел куда-то и возвратился очень скоро с охапкой сена. Его встретили шутками, что все, мол, сыты, но он обратился к Анне, которую им так и не удалось рассмешить:
— Земля-то холодная. Сядь на сенцо, а мы песню сыграем.
Конюх положил сено на землю, помедлил, стряхивая с рукава прилипшие сухие травинки.
— Оно, правда, скучаю я тут, — сказал он тихо, и Анна подумала, что он хочет поскорее обратно на прииск, и это сено, и песня, которую он собирался сыграть, и угощение — все просто-напросто является его заискиванием перед ней.
— Ничего, работать везде нужно, — произнесла она намеренно сухо.
— Знамо, нужно, — по-прежнему тихо сказал Ковба, — только по Хунхузу я скучаю. Привык. А так и в лесу тоже свой интерес есть. Вот недавно, к примеру, случай был… Видел я, как один охотник пальнул в ястреба. И что ему взбрело? Птица красивая. Помехи здесь от нее никому нету. А он стрелил. Я неподалеку ягоду брал… Гляжу, падает. Камнем. Пал и лежит — куча пера смятого. А охотничек-то из-за куста снизу посматривает — брать не идет: неохота, знать, в гору лезть. И вот видим — ожил ястребок: голову поднял, крыло подтягивает да как глянул на нас через плечо, зорко да злобно так: «Эх, вы! Сволочи, мол». И двинулся прочь. Только шагнул раза три и свалился. Дышит тяжко. Взъерошился. Кровь на нем. Однако вздохнул и опять зашагал. Глядим, крылья разводит… Лететь надо, а мочи нет. Упал, и так ему больно да тошно на ту боль: глаза будто угли. Про нас думать забыл. Потом рванулся еще раз и побежал, потом крылами ударил и опять взлетел. Перья с него падают, кружатся, а он все выше и выше и пошел отмахивать. Эка птица сильная да гордая! Прямо до слез она меня тронула. Вот ведь оно, дело-то, какое бывает, Анна Сергеевна. — Ковба взглянул на понуренную Анну и добавил еще внушительнее: — Птица, а гляди, чего… Не сдается, да и все тебе!
Из шалаша тем временем принесли гармошку, на которой весной играл Уваров. Без всякого ломанья Ковба присел на чурбак у костра. Молодой гармонист, по прозвищу Расейский, черный, как цыган, пристроился тут же. Сам Ковба давно не перебирал ладов, жалуясь на свои уже нечуткие пальцы.
С минуту он сидел молча, поглядывая на всех, потом сказал что-то Расейскому. Сиповатым, но задушевным и мягким голосом вывел он слова песни:
Среди долины ровныя
на гладкой высоте… —
разом подхватили остальные.
Растет, цветет высокий дуб
в могучей красоте.
и снова тосковал Ковба:
Высокий дуб, развесистый,
один у всех в глазах, —
и мощно, слаженно поднимали песню полтора десятка мужских голосов:
Один, один, бедняжечка,
как рекрут на часах.
«Ах ты, леший косматый! — любовно думала Анна, с трудом удерживаясь от слез. — Когда ты успел разгадать, что у меня?!»
Но глаза ее отсырели, и словно сквозь дымку видела она, как пел старик, глядя в огонь, охватив колено заскорузлыми руками:
Взойдет ли красно солнышко,
кого под тень принять?
И дружно откликался, жаловался хор:
Ударит непогодушка,
кто станет защищать?
Нет, все-таки потекли и сразу хлынули слезы, и женщина уже не стеснялась их. По тому, как еще сердечнее зазвучали голоса лесных людей, как теснее сдвинулись они вокруг, она поняла, что все тут знали о ее горе и так же, как Ковба, жалели ее. Она подумала о своей нужности этим людям и о том, как много должна сделать для них, — и заплакала навзрыд, точно таяла в ее груди ледяная, душившая ее глыба. А песня набирала силу, и все хорошели, разгораясь, лица певцов.
26
— Мы сказали себе: «Надо выполнить». И подготовительные работы на руднике были выполнены в кратчайший срок. Это сделали золотые руки и золотые сердца наших рабочих — крепильщиков, забойщиков, проходчиков передовых…
Андрей сидел в большом зале клуба, на производственном совещании, и слушал выступление Анны. Она стояла на сцене, прекрасная в своем воодушевлении, и ее слова задевали лучшие чувства собравшихся людей.
— С каких это пор сердца бывших старателей стали принимать любовное участие в работе, которая не манит золотым фартом? С каких пор забойщик из старых хищников начал заглядывать к табелисту, выспрашивая о нормах выработки забойщика-комсомольца?.. Да с тех самых пор, как они почувствовали себя ответственными за свой участок перед всей страной. Тогда в них проснулась гордость за себя и стремление к творчеству. Эта могучая сила поставила на один уровень инженера Ветлугина и забойщика Никанора Чернова, нашего главного механика и слесаря товарища Ивашкина…
Андрей всмотрелся в далекое от него лицо Анны, потом оглядел соседей по скамьям. В зале, набитом битком, была тишина: всех волновала речь женщины-директора, которая вкладывала в нее горячее собственное убеждение. Старатели, шахтеры, бурильщики с рудника, мастера смен и инженеры слушали ее, точно песню о своем мастерстве. Взлеты и падения отмечались в фактах и цифрах, задевавших за живое, когда зал то притаивался, блестя сотнями глаз, то дружно вздыхал.
«А Никанор Чернов, пожалуй, и выше Ветлугина», — подумал Андрей.
— Рабочий Никанор Чернов не останавливается на своих успехах, — продолжала Анна, словно отвечая Андрею. — Он настоящий новатор и идет все дальше. Он перестраивает в забое свое звено, по-новому ставит работу с буром-перфоратором и дает двести сорок процентов нормы, потом переходит на два станка, на три и, наконец, на четыре. Норма выработки у него доходит теперь до тысячи процентов, заработок его выше, чем у инженеров, мы создаем ему наилучшие бытовые условия. Кажется, рабочий сделал и получил все, что мог, но на днях внес опять техническое предложение по устройству перфоратора, и наши специалисты должны были признать и принять его. Так растет в труде человек!..
— Растет, ядрена-зелена! — одобрительно отозвался, сам того не замечая, сосед Андрея — организатор крупнейшей старательской артели.
Сидел этот старатель, кинув неловкие в праздности жилистые руки на наколенники болотных сапог, кивал Анне бритым подбородком, притопывал каблуком, и победно осматривался по сторонам. «Вот, мол, какие мы!» Артель его шла первой из передовых по всем показателям. Как же было не ликовать его растревоженной душе!
— Еще мы сильны тем, что нет у нас стремления залезть в свою нору и отделиться от товарищей по работе. У нас личное благополучие зависит от общественного процветания, а это порождает коллективизм — свойство народа, который строит для себя будущее. Поэтому наряду со своим трудовым вкладом и заботой о народной собственности рождается внимание к человеку-товарищу. Чтобы не только жил он да выполнял норму, но не остался одиноким и в личной беде. А уж если он попал в нее, то сделать все, чтобы у него поскорее стала душа на место. Это делает наш рабочий коллектив несокрушимым.
Тут в голосе Анны прозвучало что-то такое, что взорвало весь зал бурей аплодисментов и заставило Андрея не раз прокашляться: встал поперек его горла непослушный комок.
27