Книга: Собрание сочинений. Т.1. Фарт. Товарищ Анна
Назад: Товарищ Анна Роман
Дальше: Часть вторая

Часть первая

1

Светленькая девочка с голыми ножками, с ямочками на щеках заботливо оглядела мать и сказала, недовольная ею:

— Не люблю я тебя в этих чёрных штанах. Совсем даже не подходит.

— Что не подходит, Маринка?

— Штаны эти. Прямо стыдно!

— Сты-ыдно? — тёплым грудным голосом переспросила Анна, расчёсывая перед зеркалом свои длинные чёрные волосы. — Чего бы тебе стыдно, маленькая дурочка?

Маринка покраснела, нерешительно отняла руку от кармана брюк, держась за который, она теребила мать.

— Это тебе стыдно, раз ты обзываешься, — сказала она, отодвигаясь от матери, но тут же подхватывая ладошкой чистые, мягкие пряди её волос. — Разве это беда, что я маленькая?

— Конечно не беда, — совсем серьёзно, но с ярким, смешливым блеском в глазах согласилась Анна, рассматривая в зеркале и свою склонённую набок голову и хмурое, с надутыми губами лицо дочери.

Воткнув последнюю шпильку, она оправила воротник тёмной блузы и, раскинув руки, весело обернулась к Маринке:

— Ну, модница моя!

— Я прямо боюсь тебя, — лукаво говорила Марина, болтая ногами, тиская ручонками шею матери.

Она любила всё её большое, крепкое тело, ещё не утратив чувства младенческой привязанности к её ласковым рукам и тёплой груди.

Она трогала её мохнатые чёрные ресницы, влажные зубы, открытые улыбкой, гладила обеими ладошками её смуглые молодые щёки и, наконец, со вздохом спросила:

— Надолго опять уедешь? Ты бы отвела меня в садик сама. Надоело мне с Клавдией ходить. С ней ничего нельзя. Противная такая!

— Маринка… — укоризненно начала было Анна, но девочка закрыла её рот ладонью и сказала негромко, быстро, вся искрясь от смеха:

— Мои мальчишки говорят, что у неё нос, как китайцев ножик. Знаешь? Такой домашний ножик. Юрка его спрятал под ступенькой.

Анна поставила Марину на стул и, посматривая на её приподнятый, немножко облупившийся носик, сказала строго:

— Если ты будешь бегать без меня с мальчишками, я скажу Клавдии, и она будет закрывать тебя на замок. Поняла?

— Поняла, — сказала Маринка, присмирев. — Только это совсем, совсем хорошие мальчишки. Они не дерутся и не ругаются. А ножик мы не украли, он сам выпал из корзины.

— Смотри, — пригрозила ещё Анна.

Она наклонилась к дочери, поцеловала её выпуклый, очень белый под челкой лобик. — Мне ведь не хочется привязывать тебя, как маленького глупого пёсика, но я боюсь, что ты совсем избегаешься. Огородника нельзя обижать. Ему этот нож для работы нужен. Он ищет его, наверно.

— Ищет, — со вздохом подхватила Марина и Настороженно прислушалась к тому, как в коридоре прошлёпали по крашеным половицам плоские, без каблуков подошвы и как, приближаясь, затерялись они на ковровой дорожке.

Тонкая Клавдия вошла в щель между половинками тёмной портьеры, даже не колыхнув ими, и остановилась у порога, заметно кривобокая в своём длинном синем платье и сером фартуке. Чёрные глазки её так и светились из-под косо приспущенных тонких век.

— Мариночке пора идти, Анна Сергеевна, — сказала она, изобразив на своём лице самую добрую улыбку. — Такая миленькая девочка, такая умненькая, а прямо согрешила я с ней… Никакого сладу нет.

Марина, не ожидавшая такого оборота, нахмурилась тревожно взглянула на мать.

— Что ещё? — спросила Анна.

— Новую ленту, которую Андрей Никитич купил, она собачонке какой-то паршивой привязала, та и убежала…

— Правда убежала, — торопливо перебила Марина, — такая бедная-разбедная собачонка. Она обрадовалась, что с бантиком, даже не оглянулась ни разу.

— Будешь теперь ходить без банта, — решила Анна. — Ступай, да не шали. Чтобы таких историй, как с ножом, больше не было.

— Мы отдадим, — весело пообещала Маринка, пытаясь, так же как Клавдия, пройти между драпировками, которые почему-то всегда мешали ей.

Анна посмотрела вслед дочери, вырвала из блокнота листок бумаги, присела к столу.

«Андрей! Четыре дня без тебя, как четыре года, — написала она крупным, твёрдым почерком. — Сегодня выдали со склада последний мешок муки. А парохода всё нет и нет! Отправляюсь сейчас в обычный объезд. Приедешь — обязательно поговори с Маринкой: она опять озорничает с мальчишками.

Целую Анна».

Анна положила записку в ящик стола в кабинете Андрея, взяла плащ-пыльник и, поскрипывая сапожками, прошла через столовую на террасу. Дом стоял на взгорье. Выйдя на террасу, Анна окинула взглядом просторную долину прииска. Голая гора, как сказочный дракон, лежала на северо-западе. Сморщенная массивная спина каменного чудовища была угрюмого, серого цвета. Внизу темнел лес, и в этом сине-зелёном лесу покоились лапы и вытянутая голова дракона. С юга поднимались одинокие скалистые горы, ступенчатые, круто обломанные бурые и голубые нагромождения дикого камня.

2

В углу, возле террасы, стояла водосточная бочка, наполненная до краёв недавним ливнем. Два воробья сидели на её верхнем, косо набитом деревянном обруче, трепеща взъерошенными перышками: они пили, поклёвывая ослепительно дробящееся отражение солнца.

— Весна, — промолвила Анна, с усилием отрывая взгляд от дрожащего на воде солнечного блеска.

Только сейчас ощутила она всю прелесть весны: и этот солнечный свет и блеск, и оживление по-весеннему взъерошенных птиц, и запахи молодой травы и земли, уже омытых первым дождём, обильным и тёплым. И от неожиданности этого радостного ощущения у Анны даже на сердце защемило, защемило так волнующе любовно ко всему окружающему — к Андрею, к Маринке, родное тепло которой она всё ещё чувствовала всем своим существом, — что у неё даже закружилась голова.

— Этого ещё недоставало! — вслух произнесла Анна, глядя прямо перед собою широко открытыми, счастливыми, затуманенными глазами. — Взять да расплакаться ещё или в обморок упасть!

Она посмеивалась над своей неожиданной слабостью, но слабость от этого не проходила, и только тогда Анна поняла в чём дело: она была голодна. Здоровая, сильная женщина она жила все последние дни «на кусочке», отделяя ещё от своего пайка для дочери.

«Ничего, скоро придёт пароход, и всё пойдёт по-хорошему», — подумала она и обернулась в сторону дорожки, сбегавшей вниз мимо длинных бараков и крохотных избушек, окружённых свежими плетнями.

Конюх Иван Ковба, и летом ходивший в бараньем полушубке, в стёганой шапке с одним меховым ухом, вёл лошадь. Серый Хунхуз, широкогрудый и злой монгол, с короткой стриженой гривкой, с горячими, хитрыми глазами, степенно вышагивал за стариком. Густая обычно блестящая шерсть лошади, начинала космато сваливаться на подтянутых боках.

«Перепал! — подумала Анна. — Диковатый, зато и в воду и в грязь идёт смело».

— Здравствуй, Анна Сергеевна, — приветствовал её Ковба и, по лицу его, дремуче заросшему каштаново-седой бородой, прошло неясное движение улыбки.

— Здравствуй, Ковба, — ответила Анна.

— Ты ему поводьев-то не давай, — доброжелательно посоветовал Ковба, глядя, как она, придерживаясь за луку, подпрыгивала на одной ноге за неспокойно завертевшейся лошадью. — Смотри, кабы зубами не хватил. Лукавый холера! Однако и он присмирел на одном-то сенце. Ишь, какой шершавый стал! Теперь его только овёс отмоет.

— Чего же ты не принесёшь шапку? — сказала Анна, легко сев в седло. — Клавдия обещала починить.

— Чего её чинить? Теперь лето. Оторванным ухом я Хунхуза совещу: начнёт меня, хватать, а я ему шапку-то к носу: кто, мол, это сделал? Чья, мол, это работа?

— И понимает?

— А ты как думаешь? Знамо, понимает, только выразить не может. Зря ведь это ему разбойную-то кличку дали: он попросту озорной, баловень. Как дитё, сам края не знает. Ему игра, а мне, конечно, накладно.

Анна засмеялась:

— Пожалуй, что так!

«Вот сообразили же насадить тополей! — сказала она себе с укоризной, проезжая по шоссе мимо молодого парка. — И какой это умник придумал, что картошка здесь не будет расти? На юге сумели её вырастить, а нам, на севере, тем более надо», — Анна ещё раз оглянулась на тополя.

Прошедший дождь оживил деревья. Осыпав золотистую чешую, разорвались на них тугие почки, и угловатые липкие листики радостно и плотно завесили ещё недавно прозрачный лесок. Нет, и тополя хороши: совсем другой вид стал у посёлка.

Эта молодая зелень вызвала у Анны смутное, но милое воспоминание о старых огромных берёзах, увешанных бледно-зелёным весенним пухом, о солнечно-жёлтых цыплятах, заблудившихся в красноватом хворосте. Анна даже ощутила снова вяжущий вкус какой-то разжёванной веточки, но неожиданно для самой себя сказала:

— Нет, с каждым годом всё лучше!

3

За последними избушками на взгорье шоссе кончалось. Дальше была широкая просека, покрытая пнями, кучами песка, щебня и жёлтыми выемками земляных работ. Дорога вилась к притоку Алдана, где находилась перевалочная приисковая база. Над выкорчёвкой пней работали тракторы, и удушливая гарь бензина перемешивалась с тощим дымом костров, тлевших у шалашей дорожников.

Работы и здесь шли замедленно. Пни, покрытые золотыми бородавками смолы, плотно сидели на просеке, растопырив корявые лапы-корни. Их надо было выдирать, выворачивать. Они требовали труда, грубого, здорового, сытого. Людям помогали машины. Трактор легко выдёргивал заарканенный пень и волок его, жестокого в сопротивлении, к таким же рогатым, многоруким уродам на общую свалку. Пни выкорчёвывались без надсады, но остроскулые от худобы лица, рабочих, тёмные от загара и копоти, с запавшими, голодными глазами выглядели болезненно усталыми.

Всё недавнее оживление Анны угасло. Люди были голодны. Они были голодны, и они работали. Работали упрямо, с каким-то озлоблением. А что будет, если пароход ещё задержится в пути? А вдруг он вовсе не придёт? Анна вспомнила о таких же голодных шахтёрах, о цынготниках, о невозделанных землях в речных долинах и, мучаясь поздним сожалением и не в состоянии подавить это сожаление, решила тут же перебросить часть тракторов с дороги на раскорчёвку пашен в эвенской артели.

Дорога нам нужна до зарезу. По ней и в летнее время пойдут грузы, тяжёлое оборудование, однако собственное подсобное хозяйство ещё нужнее.

Занятая этой мыслью, Анна рассеянно обернулась на цокот конских копыт и просветлела лицом. На белогривом и белоногом иноходце, несколько грузно, но прямо держась в седле, к ней приближался секретарь парткома Илья Уваров.

— Ну, как съездил, как дела в артели? — спросила Анна, натягивая поводья и задирая оскаленную морду Хунхуза, недружелюбно напиравшего на лошадь Уварова.

— Хорошо! — басом сказал Уваров и крепко тряхнул протянутую ему руку, и при этом глянул своими небольшими карими глазами куда-то в сторону.

Он был в кепи, в чёрном пиджаке, в косоворотке и в чёрных же, заправленных в сапоги брюках. Всё на нём было просто и в то же время внушительно: Уваров был очень широк и плотен.

— Провели собрания и в эвенской артели и в таборах охотников на Уряхе, — сообщил он несколько словоохотливее. — Постановили пригнать для убоя ещё сто сорок пять оленей. Утром уже пригнали. Хороший народ — эвенки. Сочувствуют.

— А мы тут послали бригаду навстречу пароходу, — сказала Анна также доверительно и охотно. — Нашлись среди старателей бывалые сплавщики-лоцманы. Двух подрывников с ними отправили — лучших шахтёров для этого пришлось снять с рудника. Они и взорвали Чертовы камни по руслу выше Широкого плёса.

— Хорошее дело! — серьёзно сказал Уваров. — По такой мелкой воде пароход через те камни нипочём не прошёл бы. Давно уже Ленское пароходство на них зубы точит, да всё сил не хватало.

— Теперь там раздолье! А парохода всё нет и нет, — продолжала Анна, снова тревожась, не засели бы на мелях Широкого плёса. — Я уж дала поручение фельдсвязи: если не удастся довести пароход до базы, организовать переброску продовольствия на оленях. Вьюками. Чтобы подняли на это дело население всех ближних наслегов.

— Хорошее дело, — всё ещё хмуро повторил Уваров.

«Что он, сердится что ли?» — думала Анна, слушая Уварова и внимательно глядя на него. Она старалась припомнить, за что он мог быть недоволен ею, но ничего не нашла и, успокоенная, спросила:

— Когда вернулся?

— Только что. Целую ночь ехал. Теперь весна — всю ночь светло.

— Да, весна. Я только сегодня почувствовала: весна.

Уваров искоса глянул на Анну, прокашлялся и, вытащив из кармана небольшой пакет, неловко подал его.

Анна удивилась. Но лицо её порозовело слегка, когда она, развернув пакет, увидела нарезанное мелкими кусочками мясо:

— Что это?

— Оленина.

— И… её можно есть… такую? — нерешительно спросила Анна, не отрывая взгляда от тёмных мясных стружек.

— Конечно. Она же копчёная.

Анна, блестя глазами, жевала жестковатое, пахнущее дымком мясо, и на лице её было почти детское наслаждение.

— У нас ведь давно ничего нет, — сказала она, точно извиняясь за невозможность отказаться от угощения. — Клавдия перетрясла все кулёчки… Она любит поесть, Клавдия… а на полках и в банках всё пусто. Дураки же мы: прохлопали в прошлом году с огородами. Ох, как нехорошо: жить без запаса! Я в детстве радовалась, когда мать пекла хлеб. Целый ящик булок! Мне это казалось много. Мно-ого хлеба! Но почему-то не замечаешь, как это хорошо, если всегда всего много.

4

К базе Уваров и Анна подъехали в самое жаркое время дня. Пахло на свежих порубках разогретой древесной смолой. Жёлто-серые полосы лиственной коры лежали повсюду, скорчившись от уколов травы, буйно выпиравшей из-под старой ветоши. Сквозь поредевший лес голубела пустынная река, только отражения белых облачков плыли по ней, и, казалось, там — за лесом, обрыв и спокойное небо. Над этим обрывом раскинулись постройки базы.

— А парохода нет и нет! — говорила Анна Уварову, поглядывая на тихие берега. — Я к заведующему через полчасика заеду, А тебя очень прошу: пошли, пожалуйста, кого-нибудь на последний пост. Пусть узнают, что слышно о пароходе.

И Анна поехала дальше, размышляя о тяжкой ответственности, свалившейся на её плечи, о том, что пароход должен придти сегодня, потому что дольше ждать невозможно.

Копыта лошади мягко ступали по грудам мелкой щепы, потом застучали по дощатому настилу. Это вывело Анну из раздумья, и она увидела, что приехала как раз туда, куда нужно. У Хунхуза была хорошая память: он знал, где надо побывать его хозяйке.

Анна привязала коня к навалу брёвен и пошла по доскам лесов.

— Хорош конек! — сказал ей Савушкин, вечный старатель, случайно заблудившийся на плотницких работах..

Он стоял над срубом в распущенной поверх шаровар рубахе, раскрытой на впалой груди, без шапки, в высоких побитых ичигах. Синенькие глаза смотрели тревожно и остро.

— Такого конька подкормить бы да на махан, — добавил он. — Татары съели бы за первый сорт. Да и наши в такой вот трудный момент не побрезговали бы. А я не могу: жалею лошадь, и мясо лошадиное душа не принимает.

— Проморить тебя этак вот ещё с недельку — собаку с шерстью съешь! — озлобленно крикнул другой плотник, поблескивая топором. — Брезговать тому хорошо, кто близко у ларя стоит.

— На птичьем пайке живём: ягодой прошлогодней промышляем, — пожаловался Анне Савушкин и сразу стал невзрачнее и старее.

— Сегодня придёт пароход с баржами, сразу выдадим крупы и масла, — уверенно пообещала Анна и, подумав про себя: «А вдруг не придёт?» — все же добавила: — И консервов мясных выдадим.

— Хорошо бы! — вскричал Савушкин, и холодные глазки его вспыхнули. — Нам ведь эти баржи и во сне уже снятся! На днях вынесли мы постановление выделить из последнего для детей. Самим-то лишь бы с голоду не умереть. Сначала народ упёрся, а потом говорят: близко пароход, вот-вот будет, — ну и отмякли. Русский человек добрый и доброту свою любит. Ничего, мол, потерпим ещё денька два. Раз пароход близко, — можно потерпеть. Ну и ещё сократились, подтянули брюхо потуже. Говорят, большущий пароходище идёт!

— Да, большой! — подтвердила Анна, которой и самой теперь казалось, что пароход должен быть огромным, и хотелось этого, хотя маленький пароход пришёл бы намного раньше.

— Баржи тоже большие? — увлекаясь, спрашивал Савушкин.

— Конечно, — поддаваясь и этому желанию, сказала Анна.

Она смотрела на плотников «с подтянутым брюхом», строивших дом отдыха и веривших в святую необходимость, этой работы, слушала их простые, искренние речи и думала о «доброте», позволившей им выделить для чужих детей последние крохи.

Анна вспомнила свою мать, суровую сибирячку, всегда приберегавшую первый кусок для мужа, для «добытчика». Кто внушил им, всем этим людям, такую заботу о детях?

«Да, да! Нам всё надо беречь. Детей беречь особенно», — подумала Анна и снова зорко всмотрелась в далёкий кривун берега.

Пароход задержался в пути из-за необычно быстрого спада весенней воды. Пароход вёз рабочих, продукты, огородные семена, оборудование. Тысячи людей в этой бесплодной, дикой стороне ждали его с суровым, уверенным и, тем более, страстным нетерпением. И всё это нетерпение ожидающих голодных людей выражалось сейчас в глазах Анны.

5

Молодой врач Валентина Саенко стояла у постели больного кочегара, отсчитывала частые толчки его пульса, глядя на свои золотые часики. Чёрная ленточка часов особенно подчёркивала округлость и нежность охваченной ею руки с лёгкими ямочками на крошечной кисти. Валентина, озабоченная, следила за тем, как бежал по секундной лесенке острый лучик стрелки.

И в это время пароход мягко, но сильно содрогнулся всем корпусом. Валентина обернулась так порывисто, что разлетелись пушистые пряди её волос и посмотрела на окна каюты. За окнами еле виднелись верхушки берегового леса. За лесом неподвижно темнели далёкие горы: пароход остановился.

— Опять! — произнёс кочегар с огорчением, и над бровями его собрались морщины.

Этот молодой человек болел воспалением лёгких — простудившись при стаскивании парохода с мели.

— Опять засели! — повторил он, злясь на своё бессилие. — Пока доберёмся, на приисках все с голоду перемрут.

— Сейчас узнаю, что произошло, — сказала Валентина, тоже встревоженная. — Обидно, если это «опять».

Она вспомнила о последней радиограмме с приисков, полученной капитаном парохода на базе пушторга. Дирекция и партком прииска снова сообщили о тяжёлом положении с хлебом и просили «сделать всё возможное» для скорейшей доставки грузов.

«Мы сделали всё возможное и невозможное, — подумала Валентина, выходя из каюты, — но вода спадает с каждым днём, а впереди ещё какие-то Чертовы камни».

Пароход стоял на широком перекате. Река, пронизанная хрустальными иглами света, играла искристой рябью и её непрерывное журчание за кормой не заглушалось топотом и говором людей, спускавших на воду шлюпки.

Справа невысокие скалы вошли в реку, как стадо рыжих быков, за ними низкий, размытый берег и горы; слева длинная песчаная отмель, серая, гладкая, точно укатанная, и дальше тоже горы. На горах синей тучей лежала тайга. В каких только берегах не застревал на своём пути этот несчастный пароход!

— Не понимаю! Работают же гидрологи, есть же люди, специально поставленные… — донёсся до Валентины раздражённо усталый голос капитана, заглушаемый шумом на палубе. — Правда, у нас, в низовьях, это не так уж сказывается. Но, с тех пор, как существуют гидрологические пункты…

— Наше дело — доставить, — возразил другой густым басом. — И мы бы доставили, черт побери, если бы выехали дней на пять раньше. Такого быстрого спада весенней воды мне тоже ещё не приходилось наблюдать за всю мою работу лоцманом.

— Вы думаете…

— Я думаю, дальше будет ещё хуже. Я проводил здесь караваны судов… не в первый раз. Конечно, мы можем попытаться пройти через мель этого широкого плёса… бывают чудеса: я своими глазами видел сома, перебиравшегося через озёрный перешеек по мокрым камням. Но дальше настоящий заслон. Стоит ли мучить людей. Лучше устроить пакгаузы на берегу и выгрузиться.

Тут в разговор вступило сразу несколько голосов, и шум на палубе ещё усилился, пока его не покрыл всё бодрый, рокочущий бас лоцмана:

— Сом, он и на берег выползает по сильной росе… Ну, что за дамский вопрос! У всякого свои надобности.

«Они не хотят пробиваться дальше!» — испуганно подумала Валентина и тут же увидела чужую лодку, которая огибала борт парохода, причаливая к трапу, где уже покачивалась спущенная матросами шлюпка. Позади гребцов стоял, выпрямившись во весь рост, красавец фельдъегерь молодой, черноглазый, румяный, как девка. С парохода и шлюпки встречали приезжих весёлым, разноголосым шумом.

— Как сплав вверху? — кричал шахтёр из вербованных, Никанор Чернов, перевесившись через перила в своём стремлении разглядеть приисковых посланцев.

— Хорош! — кричал фельдъегерь, сияя молодой, самодовольной улыбкой.

Он и хотел бы поважничать, потомить людей, но то, что он готовил отрапортовать начальству, вылилось само собою при виде народа, собравшегося на палубе:

— Дальше путь свободный, товарищи. Чертовы камни уничтожены. Мы их взорвали…

— Вот это здорово! — сказал капитан, уже стоявший рядом с Валентиной. — Значит, нам стоит потрудиться, чтобы взять последний барьер. Чувствуешь, лоцман?

— Легко сказать: возьмём последний барьер! Да перескочить-то через него трудно. Пароход прямо, как в кашу, сел. Вы только взгляните, как движется по дну разжиженный песок. Стоим в русле, а нас затягивает со всех сторон.

6

Валентина, как и сотни других пассажиров, стала привычно спускаться по трапу. Их всех перевезли на песчаную отмель, которая вблизи не была такой гладкой: была тут и трава, выросшая кое-где пучками, и какие-то голые прутики торчали из песка, облепленные засохшей тиной, а вот и следы больших и малых медвежьих лап. У самой воды наследили голые ступни с узкой пяткой и широким оттиском пальцев. Маленькие подушечки медвежат так и отпечатались на песке. Какое сборище бывает на этой дикой песчаной косе!

Пока Валентина осматривалась, с парохода перебросили на берег канаты. Пассажиры прицепились к ним, как гудящие рои, и начали тянуть пароход обратно, вниз по течению.

«Ну, „леди“, покажите ещё раз свою способность к физическому труду! Это вам не прогулка на теплоходе по каналу Волга — Москва, — сказала себе Валентина, из всех сил упираясь ногами в рыхлый, сырой снизу песок. — Вот бы удивился тот долговязый американец, который так почтительно разговаривал со мной в поезде! Он, конечно, не стал бы утруждать себя, имея билет первого класса».

Скоро все взмокли от пота, хотя топтались на одном месте. Стащить пароход с мели было не легко. Валентина чувствовала его упорное, живое сопротивление по тугой дрожи каната, согретого человеческими руками. Лицо её раскраснелось, ноги, переминаясь, тонули в песке, в туфли набиралась холодная вода.

«Какая злая река! — думала Валентина, глядя, как другие пассажиры дружно и даже ожесточённо тянули канаты вброд. — Она как будто нарочно натащила в своё русло эти песчаные косы. Она устроила настоящие заграждения из песка, гальки и всякой дряни. Теперь она спешит подтащить всё это к самому носу парохода. Но мы перехитрим её. Только бы не пришлось опять разгружать трюмы».

Валентине и в голову не приходило уклониться от участия в этих «авралах». Теперь она была покорена Дальним Востоком. Восемь суток мчал её сибирский скорый поезд до станции со странным именем «Невер», затерянной меж сопок, покрытых голубыми даурскими лиственницами. Восемь суток провела она среди покачивающихся мягких диванов, зеркал, узорчатого стекла, жаркого блеска бронзы. Пассажиры — американцы и японцы, с любопытством поглядывали на красивую «леди», целыми днями торчавшую у окон, то у своего столика, то в коридоре, то на пороге открытого купе.

«Обратно я поеду жестким, — решила Валентина, высадившись со своими чемоданами и глядя вслед поезду, убегавшему в темноту, — там веселее и, наверно, нашлись бы попутчики».

Затем повернувшись лицом к сопкам, куда уплывали, обозначая извилистый путь шоссе, жёлтые огни автомобилей, она сказала:

— Какое это огромное — Сибирь!

7

И вдруг канат ослабел, и все зашумели отступая. Споткнувшись о что-то, Валентина упала, но тут же вскочила и, отряхиваясь, смеясь, пошла рядом с толпой. Пароход, медленно освобождаясь, тоже двигался.

Люди, отдыхая, собрались группами на размешанном ими отсыревшем песке.

— Третью неделю от Якутска плывём, а нас на приисках ждут не дождутся, — досадовал шахтёр Никанор Чернов, расторопный, весёлый и светлоглазый. — Ну и молодцы они, что сами тоже действуют! У меня как-то сразу на душе отлегло: всё-таки неспокойно, когда женщина поставлена директором на горном деле. А эта, видать, толковая, — с минуту он молчал, прятал от ветра слабый огонёк в ковшике ладоней, а закурив, с дымящимся ртом добавил. — Обидно было бы не дотянуть до места. Сколько раз выгружались да погружались!

— Надорвали животики! — мрачно сказал другой, невысокий атлет с выпуклой, просторной грудью, крепко обтянутый красной безрукавной майкой, он был тоже шахтёр с Амура, хрипатый, проспиртованный, бывалый. — Кабы начальство мозгами раскинуло, не послало бы такой пароходище. Можно бы поменьше.

— А что бы он привёз, поменьше-то?

— На вешнюю воду понадеялись, — послышался женский голос из толпы.

— Говорят, что нынче очистят русло, — вмешалась Валентина. — Камни будут взорваны на всех перекатах.

— Кабы очистили! — промолвила со вздохом статная, широкоплечая женщина; она посмотрела на Валентину спокойно, доброжелательно. — Вам бы рукавицы у кого-нибудь попросить… Руки-то у вас мяконькие, непривычные.

— Ничего, я ведь не такая уж неженка! Это только так кажется. Я ведь сильная, — Валентина не переносила жалостливого отношения к себе, но искреннее сочувствие этой женщины тронуло её.

— За границей есть государства… — неторопливо рассказывал своё шахтёр в красной майке, — такие, что утром выйди из дому, пойди пешком в какую хочешь сторону и к вечеру в другое государство придёшь. И от такой тесноты культура там страшная, прямо плюнуть некуда. Покурил, скажем, на улице — окурок хоть в карман клади. А если бросишь, — сейчас полицейский — и штраф.

— Вот брешет! — насмешливо сказал Никанор Чернов, оскалив здоровые зубы.

— Может, и не брешет, — возразила Максимовна. — Про нашу землю такое, небось, не скажешь. Её пешком-то и за целую жизнь не обойдёшь.

— Пешком теперь отходили. Теперь уж на самолёте запросто начинают ездить. На цеппелине, — ввязался в разговор узкоглазый бурят, баргузинский старатель и он же лесоруб с Вишеры.

— Что это ещё за цепелина? — заинтересовался вдруг шахтёр в майке, прерывая свой рассказ.

— Колбаса такая с газом, — пояснил, польщенный общим вниманием, бурят. — Прицепеллинится к самолёту вроде баржи и пошёл…

— Вот это уж вовсе брехня! — сказал Никанор Чернов, не скрывая своего восхищения. — Воздушный путь — не река, баржи таскать, — продолжал он с усмешкой… «Цеппелин» — вполне самостоятельная лётная единица.

8

Садясь снова в шлюпку, Валентина очутилась рядом с пароходным поваром. Он не был ни толстым, ни румяным, как многие старые повара, тучнеющие среди своих кастрюль и сковородок. Пепельно-голубая лайка Тайон вскочила в шлюпку за ним следом, почти коснувшись его лица чёрной тюпкой носа. Повар взял собаку за шею и втолкнул под скамейку, чтобы не путалась под ногами..

— Поработали? — обратился он к Валентине, расправляя ладонью пышные седые усы. — Мы и так вам благодарны за лечение нашего кочегара. Это я могу сказать от лица всей команды. Фельдшер у нас, откровенно сказать, бестолковый человек, совсем безответственный. То есть несоответственный, хотел я сказать.

Тайон высунулся из-под лавки, заискивающе посмотрел на своего хозяина.

— Куш там! — строго сказал повар, втискивая его обратно.

— Я никогда не видела, чтобы собака была такой масти, — заметила Валентина. — Правда, он похож на голубого песца?

Резкие морщинки вокруг прижмуренных глаз повара ещё углубились улыбкой.

— Возьмите его, ежели он вам нравится, — сказал он неожиданно.

— А вам разве не жалко?

— Для хорошего человека никогда не пожалею. Пускай он напоминает вам о благодарной команде нашего корабля.

— Он не пойдёт ко мне, — слабо отговаривалась Валентина.

Собака ей нравилась, и она, вспомнив медвежьи следы на берегу, подумала о том, как хорошо иметь в тайге такую собаку.

— Пойдёт, — горячо уверил повар, сразу проникнутый убеждением, что он давно искал случая подарить своего питомца хорошему человеку Валентине Саенко. — Он же на людях вырос. Ко всем ласковый.

Поднявшись на пароход Валентина взошла на верхнюю палубу и позвала:

— Тайон!

Собака вопросительно взглянула на повара, но он не обращал на неё никакого внимания, глядя в сторону, Тайон тоже посмотрел туда, но не увидел ничего занимательного и побежал к Валентине.

Наверху было светло, пусто. Только пролетела чайка, поджимая красные лапки, посматривая то одним, то другим глазком на палубу, заваленную канатами. Её распростёртые крылья просвечивали снизу синеватой белизной талого снега и, только ложась в крен, вдруг вспыхнули на солнце разящим ослепительным блеском.

Пароход медленно, осторожно продвигался по излучинам реки. Волнисто вспаханная полоса тянулась от него к барже, тащившейся следом на глухо брунчащем канате. За этой баржей тащилась ещё одна, и они, как огромные утюги, сглаживали крутой след парохода. Потом с обеих сторон надвинулись и поплыли совсем рядом красновато-бурые в чёрных трещинах утёсы. В каменных трещинах зеленел колеблемый ветром дикий кустарник.

Валентина присела на свёрток брезента. Тайон судорожно зевнул, припал на вытянутые передние лапы и лёг рядом, жарко дыша. Глаза его на свету казались жёлтыми и прозрачными, как стеклянные пуговицы.

— Скоро приедем, — сказала ему Валентина. — Теперь-то мы уж, наверно, доедем без всяких приключений.

9

Когда послышался гудок парохода, берег ожил. Тут были и лесорубы, и дорожники, и горняки с ближних к базе приисков. Анна шла мимо этих людей по высокому берегу, не отрывала глаз от тонкой живой полоски дыма, стелившейся вдали над лесом. Напряжённое ожидание сменялось облегчением, спокойствием, усталостью.

Потом она увидела Уварова, сидевшего на брёвнах. Он показался ей серым и постаревшим. Она удивилась, как он переменился за последние две недели, как удивилась и тому, что до сих пор не замечала этого.

Его окружали хохотавшие ребятишки, не устрашённые ни его басистым голосом, ни грозной складкой его бровей.

— Что у вас? — заинтересовалась Анна.

— Да вот… — Уваров посмотрел на неё, неожиданно широко улыбнулся. — Вот эта гражданка, — он показал на худенькую девочку лет трёх, — попросила меня рассказать про быков. Я, конечно, рассказал. Не сказку про белого бычка, а про настоящих, рогатых, работящих быков. «Нет, — говорит, — это не те быки: у тех рогов нет и они давят маленьких девочек». Слыхала ты что-нибудь подобное? Я уж фантазировать начал. «Есть, — говорю, — такие с электрическими глазами». А она смотрела, смотрела на меня, даже как будто сочувственно, да вдруг и говорит (глаза Уварова заблестели, и он улыбнулся чуть смущённо, отчего лицо его стало сразу простодушным и добрым): «Такой ты большой дурак, а про быков не знаешь».

Анна засмеялась, потом нахмурилась: девочка была слабенькая с огромными, печальными глазами.

— Вот скоро придут ещё пароходы с баржами. Они привезут нам коров и настоящих быков. Тогда ты будешь пить молоко и станешь круглая, как булочка.

— А я? А я? — наперебой закричали ребятишки, придвигаясь ещё ближе.

— Ты будешь, и ты, и тебе, пожалуй, достанется, ну а ты и так всех толще, — весело отвечала Анна.

Она разомкнула детский круг, взглянула на белую косу дыма, которая всё росла и ширилась, и пошла навстречу по берегу. На ходу она обернулась, посмотрела на Уварова и рассмеялась.

— Чему ты? — спросил он, догоняя её.

— Да так… Я, когда была маленькая, тоже боялась коров. И до сих пор боюсь. Лошади вот — другое дело!

— А я? А я? — наперебой закричали ребятишки.

— Ты будешь, и ты… И тебе, пожалуй, достанется, а ты и так всех толще, — весело отвечала Анна.

Она разомкнула детский круг, взглянула на белую косу дыма, которая все росла и ширилась, и направилась к самому берегу. На ходу обернулась, посмотрела на Уварова и рассмеялась.

— Чему ты? — спросил он, догоняя ее.

— Я, когда была маленькая, тоже боялась коров. До сих пор боюсь. Лошади — другое дело!

— Ну, твой Хунхуз… — начал было Уваров.

— Он очень самостоятелен во всем, — с живостью подхватила Анна. — Сегодня, когда я выходила из дома отдыха, за мной шел кто-то. Громко топал. Я думала, военный какой. Но в дверях он мимоходом бесцеремонно отстраняет меня. Гляжу… лошадиная морда! Как снялся с привязи, зачем вошел в дом? Там еще и полов-то нет, просто доски мостками положены. Только вышел и задурил: накинулся на собаку, заскакал и… удрал на конюшню. Пришлось мне пешком идти.

— Как она ловко тебя обрезала! Деваха-то… — чуть погодя напомнила Анна, охваченная искренним, душевным весельем. — Этакая ведь козявка! А глаза… Ты заметил, какие у нее глаза? Посмотри она на меня своими глазищами вчера, я бы разреветься могла. А сейчас отмякла. Сейчас можно доброй быть: хватит, поскряжничала! Вот он, пароходище… Баржи-то на самом деле огромные! — И Анна поспешила к причалу, где уже пришвартовывался, устало вздыхая, пароход.

Пассажиры хлынули по сходням на берег. Они успели переодеться и такие, праздничные, смешались на берегу с теми, кто их так долго ждал. Совершенно незнакомые люди обнимались и целовались, хлопали друг друга по плечу.

— Долго же вы ехали!

— Долго…

— Ну, со свиданьицем!..

Вместе со всеми на берег сошла молодая, стройная женщина. Матросы несли ее вещи, а один из них, совсем седой, тащил на руках большую собаку-лайку. Лайка, покорно развесив лапы, махала хвостом и все старалась лизнуть матроса в бритую морщинистую щеку.

— Наверное, врач, которого нам обещали, — напомнил Уваров, протискиваясь к Анне и кивая на приезжую.

И все таежники сразу обратили внимание на нее. Даже счастливо оживленные, они были серыми и по лицам и по одежде, замызганной на работе, а она вошла в толпу светлая, свежая, яркая.

Анна всмотрелась в лицо приезжей, потом взглянула на бледного до желтизны Уварова и сразу представила, какой усталой выглядит она сама.

— Врач — это вы? — спросила она просто, но со смутной настороженностью.

— Да, — сказала Валентина и, подойдя ближе, добавила: — Саенко, давайте знакомиться!

— Очень рада, — проговорила Анна, обеими руками сжав протянутую ей руку. — Хорошо, что вы такая молодая! Здесь нужны молодые. Извините… — спохватилась она, не в силах отделаться от неясного беспокойства. — Я Лаврентьева, директор Светлинского управления. — Взглянула в глаза Валентины Саенко, и вдруг ей показалось, что караван судов, так долго и нетерпеливо ожидаемый, привез сюда только одну эту женщину.

10

По каменистой крутизне, по кустикам брусники, покрытым гроздьями крохотных бело-розовых цветочков, инженеры поднялись на голую вершину Долгой горы. Северо-восточный ветер тянул с далеких берегов Охотского моря, вольно пролетая по гольцовым хребтам. Дыхание его было сильно и чисто, и только там, где стлались по камням согретые солнцем ковры богородской травы да курчавились молодые перья зверобоя, ветер отдавал теплым запахом ладана.

Главный инженер управления Виктор Ветлугин вынул чистый платок, вытер лоб и шею. Смуглое от крепкого загара лицо его все раскраснелось. Фетровая шляпа, сдвинутая на затылок, и клетчатая ковбойка, перехваченная широким поясом, придавали ему живописно-щеголеватый вид, но высокие сапоги с ремешками и пряжками были сроду не чищены, а дорогие суконные брюки пожелтели от глины.

— Странно, — сказал он, обращаясь к спутнику, и улыбнулся мечтательно, — когда я поднимаюсь на такую кручу, мне не хватает дыхания, но безумно хочется петь. И странно то, что я ведь никогда не пою, не умею петь.

— А вы покричите, — шутливо предложил Андрей Подосенов, муж Анны, и сам первый крикнул: — О-го-го-го-го-о!

Далеко по ущельям, по мрачным ельникам, пугая стремительных коз и горных баранов, рассыпалось отголосками: «Го-го-го-о!»

— Ага, значит, и на вас действует! — блестя темно-карими навыкате глазами, сказал Ветлугин. — Мне, знаете, с детства нравилось бывать на высоте… Я лазил на крыши, на сопки, воображал себя Манфредом, Демоном… Словом, страшно одиноким и страшно сильным, гордым. Позднее мечтал о самолете. — Он помолчал, добавил задумчиво: — Рвался в небеса, а работать пошел под землю.

Андрей ничего не ответил. Слоистые сланцы выперли ребром на крутом склоне; выветрились с годами, рассыпались в щебенку. Андрей шел, глядел на эту звонкую россыпь под ногами, но думал о словах Ветлугина.

— Мне досталось суровое детство, — сказал он наконец, как бы понуждаемый откровенностью товарища. — Мечтать было некогда. Я потерял родных и начал жить самостоятельно с девяти лет. Добывал кротов, сусликов, нанимался к богатым бурятам… Вы мальчиком воображали себя Манфредом, а я только под тридцать лет узнал, и то со страниц Писарева, что Манфред — один из героев Байрона, а до этого был способен спутать самого Байрона хоть с Бироном, хоть с бароном. Мне исполнилось четырнадцать лет, когда я решил учиться, сделал себе котомку и ушел из степей в город. Один. Пешком. За пятьсот верст… Зимой учился, а летом лоточничал на приисках.

— Вы упорный! — сказал Ветлугин. — Значит, это вас там, у бурятов… — Он сделал неопределенный жест перед своим лицом и сконфузился, залился румянцем.

— Оспа-то? — спокойно переспросил Андрей. Он знал, что легкие рябинки на лице не портили его, и не понял поэтому смущения Ветлугина. — Да, я болел там, в Бурято-Монголии. Но она могла поклевать меня где угодно: мои родители не признавали никаких прививок.

11

Инженеры подошли к канавам, избороздившим вершину горы, и выражение их лиц сразу изменилось: Ветлугин построжел, движения Андрея стали беспокойнее.

— Имейте в виду: мы находимся в тупике, — сказал Ветлугин. — Наш прииск уже в текущем году задыхается от недостатка разведанных площадей.

— Это у меня не только в виду, но вот где! — откликнулся Андрей, похлопав себя по шее. — Вы корите нас, геологов, за плохую работу, а у нас нет средств. Мы тоже задыхаемся.

Андрей сел на край канавы, оперся в борта руками, повисел и спрыгнул вниз.

— Нам надо создать запасы по рудным месторождениям не менее чем на три года! — выкрикивал он уже снизу, из тесной траншеи. — По россыпям — на два года, а денег отпущено столько, что не хватит даже на зарплату сотрудникам.

Геолог отряхнул пыль с ладоней и поднял голову. Над ним голубела узкая полоса неба, загороженная с одного края рослой фигурой Ветлугина, который тоже приготовился спрыгнуть и спрыгнул, обрушив за собой поток мелкой земли.

— Вот черт, за воротник насыпалось! — ворчал он, поеживаясь. — Нарыли могилы какие-то. — Осмотрел круто срезанную стенку забоя и сказал: — Средств мало, а роете основательно. Все-таки я бы на вашем месте переключился на россыпи, честное слово. Ведь нет же ничего.

— На днях здесь обнаружили выход жилки сантиметров в десять, местами в пятнадцать, а сейчас, верно, пропала, — ответил Андрей хмуро, покусывая губы.

Он отбросил кусок кварца, тронутый ржавчиной оруденелости, и прямо посмотрел в широко расставленные глаза Ветлугина:

— Вместо того чтобы советовать мне переключиться, вы бы лучше настаивали в тресте на отпуске средств.

— В тресте много противников вашей Долгой горы, долбят нас запросами. Да и трудно возражать против временного закрытия этих работ: они так затянулись, что стали для нас камнем на шее. Я откровенно вам говорю. Дайте нам лучше синицу в руки…

Андрей заметно изменился в лице.

— Откровенность еще не истина, — заметил он жестко. — Нечего сказать — одолжили! Конечно, закрыть работы легче всего. Еще легче совсем ничего не предпринимать, а плыть по течению. И совесть чиста, и холка не набита…

— А что слышно из Главзолота? — прервав его, спросил Ветлугин.

— Приезжал представитель, посмотрел, составили проект разведочных работ, составили объяснительную записку, — вы же знаете… Распоряжение продолжать работы дано, а о средствах ни слова.

— По-видимому, в главке тоже делают ставку на рассыпное золото. Не обижайтесь на меня, Андрей Никитич. Я понимаю: опять на больную мозоль… Но факты упрямая вещь. — Желая перевести неприятный разговор на другое, Ветлугин добавил: — Я не очень силен в логике и философии, прямо сказать, отстал в этой области…

— Не иначе! — промолвил Андрей, сердито глядя на него. — Но что с того?..

— Решил теперь серьезно заняться… Надо ликвидировать пробел в образовании. Марксизм изучаю. Сижу по вечерам: читаю и думаю. Ведь в старое время молодежь активно болела философскими вопросами, несмотря на гонения. Правду жизни на тернистом своем пути искала! А мы, как богатые наследники, явились на готовое. Перед нами открыты все двери в жизнь, и мы успокоились: газеты читаем — и слава богу.

— А вы не обобщайте, не все успокоились на газетах.

— Само собой разумеется, но таких, как я, грешный, немало, Андрей Никитич! На политчас — и то за труд считаем…

— У вас всегда крайности, — возразил Андрей. — Видите, я тоже умею быть откровенным. Теперь вы ухватились за мысль о своей идейной отсталости и будете носиться с этим, бить себя в грудь и прочее… Тут вы можете взять пример с тех ловкачей, которые умеют из любой ошибки сшить себе шубу.

— Нет, это у меня более серьезно, чем вы думаете, — сказал Ветлугин.

12

Четыре пары рук вскидывали вверх бабу — трехпудовый чурбан: четыре вздоха сливались с глухим ударом. Конюх погонял лошадь, припряженную к оглобле-водилу, и круглая железная площадка оседала все ниже, вращаясь на своей ноге-трубе, которая разбуривала землю острыми зубьями стального «башмака». Издали тесная группа рабочих на площадке напоминала деревянную кустарную игрушку.

Выше по ключу, протекавшему у подножья Долгой горы, работал на разведке россыпей второй бур, и там, в редком леске, суетилась такая же группа людей и туманился высокий костер-дымокур.

У самой разведочной линии Андрей вынул из сумки блокнот и начал записывать, поглядывая на цифры, черневшие на затесах столбов. Ветлугин шел за Андреем.

Смотритель разведок встретил их около бура с цилиндром пробной желонки в руках. Лицо у него было темное, плоско-отекшее, почти шестиугольное. Узкие щелки глаз едва светились.

— Что с тобой, товарищ Чулков? — удивленно спросил Андрей, узнавая его только по одежде и по легкой в движениях полной фигуре.

Чулков сконфуженно махнул рукой:

— Разрешение продовольственного вопроса. Гнус поднялся — по сырым местам звоном звенит. Я все время охотой промышлял, так ничего, при ходьбе не шибко накусывали, а вчера сходил с удочками, посидел на бережку, и лицо под одну опухоль слилось, обратно по тропинке чуть не ощупью шел.

— А рыбы наловили? — заинтересовался Ветлугин.

— Полмешка нахватал. И хайрюзов и ленков. Мы ведь вторую неделю целиком на самоснабжении. Как дикари, без хлеба, на одном мясе живем. Теперь дождались! Только что узнали — пароход к базе подходит. Орочен проезжал на олешках — сказывал. Теперь оживем. Без хлебушка соскучились.

— Да, дождались, — радостно отозвался Андрей. — Нам вчера на Раздольном сообщили…

Чулков взглянул в лицо Андрея, худощавое, загорелое, с темными глазами и твердо очерченным ртом, и спросил:

— Вас, видать, гнус не трогает?

— Едят вовсю, только я не опухаю.

— Значит, крепкие. А у меня тело нежное: чуть что — и заболит и заболит. Я уж теперь решил деготком мазаться. Гнус его очень не уважает. — Чулков сам привернул желонку к стальной штанге и встал у площадки, глядя, как навертывались и опускались в трубу остальные штанги, подхватываемые над устьем скважины штанговыми ключами. — Не только знаки начинают попадаться… Сейчас пробу возьмем, сами убедитесь, — говорил он, не оборачиваясь к инженерам. — На четвертой линии хорошее золото обнаружено.

— Хорошее? — оживленно переспросил Андрей, взглянув на Ветлугина с затаенным упреком.

— В некоторых скважинах очень хорошее… Да вот, извольте посмотреть. — Чулков неторопливо достал записную книжку. — Тут у меня все прописано, до точки.

Промывальщик принял в ведро желтую от глины желонку, рывком подал на площадку бабу и пошел к промывальной яме. Инженеры и Чулков, как привязанные, потянулись следом.

«Будет или нет? — тревожно гадал Андрей. — И какое?»

Он сам подбирал штат разведки, знал мастера и рабочих, вполне доверял им и сейчас почти с удовольствием наблюдал за ловкими движениями промывальщика.

Чулков, пожилой, грузный, сидел на корточках, посапывал трубкой, напряженно смотрел запухшими глазками на дно лотка, где таяла и таяла размываемая кучка породы. Потом он ревниво перехватил лоток, кряхтя, выпрямился.

— Очевидные знаки! — произнес он с торжеством в голосе. — Это вам не баран начихал! — Узловатыми от ревматизма, тупыми пальцами таежник любовно трогал светлые искорки в черных шлихах, приговаривая: — Вот и еще. А это, прямо скажем, настоящее золото!

Андрей нетерпеливо забрал у него мокрый лоток и сам стал ковыряться в нем, рассматривая каждую крошку.

— Правда золото, и совсем не окатанное! — Он уже веселее взглянул на Ветлугина, приглашая его полюбоваться. — Каково ваше мнение, уважаемый Виктор Павлович?

— Неплохо, — ответил Ветлугин, невольно заражаясь его волнением. — Но ведь немного таких проб взято, — добавил он, точно хотел охладить преждевременное торжество разведчиков.

— Почему немного? — обиделся Чулков. — С правой стороны, верно, победнее, а к левому увалу пробы везде дают золото. Андрей Никитич недаром толкует насчет рудного на Долгой горе: все выходы пород с левой стороны обозначаются.

Чулков оглянулся на бур, досадливо крякнул, сразу помрачнев:

— Труба сорвалась!

— Часто это бывает у вас? — спросил Ветлугин, пробуя пошатнуть накренившуюся площадку.

— Почти на каждой линии. Резьба тонкая, слабая, как наскочит на боковой валун, так и готово.

— Разбуривать надо, — сказал Андрей.

— Мы разбуриваем, да разве уследишь?

— Я не очень доверяю ручным бурам, — с неприятной теперь Андрею самоуверенностью говорил Ветлугин, шагая по тропинке к жилью разведчиков. — Что-то варварское в этой долбежке чурбаном. Хотя и во всей вашей работе много примитивного… Да еще жизнь в лесу: день-два пробыть — и то тоскливо, а если на месяцы, на годы… Нет, я бы так не смог!

— Охота пуще неволи, — ответил Андрей с жесткой усмешкой. — Мне нигде не скучно. Разве в черноземной полосе, где не то что скалы, а камня — капусту придавить — не найдешь. Там, пожалуй, соскучился бы. А здесь? Трудно? Очень. Но интересно. Поиски, борьба с природой, дикая красота ее — все захватывает. Вы присмотритесь, какой у меня здесь народ. Есть таежники, которые по тридцать лет из тайги не выходили, и ничем их отсюда не выманишь, а вы говорите — «тоскливо»!.. Не дразните зря, а то опять поцапаемся.

— Я не зря. Вижу ведь, как вы от дикой-то красоты домой тянетесь. Значит, стосковались! Цветы эти зачем?

Андрей неожиданно рассмеялся, приложил руку к сердцу:

— Тут теплый уголок — дочка Маринка!

13

Серые оводы жадно толклись и жужжали вокруг лошади-водовозки. Если такому злющему воткнуть хвост-соломинку, то он все равно полетит, но… кусаться, наверное, не станет. «Нельзя мучить животных», — сказал как-то папа.

«Мучить нельзя, а соломинку можно, — думала Маринка. — Раз они кусаются. Раз они не полезные. Вон лошадь совсем замучили». — И она внимательно посмотрела на водовозку, которая, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, сердито лягала себя под живот.

Девочка сидела на ступеньке крыльца, щурясь от солнца, наблюдала, как дедушка Ковба переливал воду из бочки в желоб, проведенный в кухню через проруб в стене. За сеткой, вставленной в открытое окно, будто рыба в банке, мелькала Клавдия.

— Сплетница-газетница! Ябеда-беда-беда! — тихонько запела Маринка, посматривая то на это окно, то на кладовку, из-за которой таинственно поманил ее вдруг точно с неба свалившийся приятель Юрка.

Маринка сняла панаму, новые туфли, белые с синей полосочкой носки и нарядный фартучек — все, что так легко пачкалось, а потом являлось поводом для нареканий Клавдии, — положила все в углу ступеньки и снова взглянула на кухонное окно.

Клавдия куда-то исчезла. Тогда Марина потихоньку стала съезжать с крыльца. Земля под босыми ногами оказалась теплой, шершавой, и маленькая озорница, замирая от радостного страха, побежала мимо водовозки, мимо молчаливого деда Ковбы.

Юрка и белокурый Ваня сидели на камне за углом кладовки. В руках у Вани была большая коробка. В коробке что-то шуршало.

— Покажи, — сразу приступила к делу Маринка, задыхаясь от пережитого волнения. — Кто это там?

— Угадай!

— Я в другой раз угадаю.

— Вот ты всегда так!

Ване самому не терпелось поскорее открыть коробку.

— Страшные они, — предупредил он шепотом, округлив добрые светлые глаза, и осторожно приоткрыл крышку.

В щель просунулась черная толстая нитка, быстро зашевелилась.

— Волосогрызка. Мы их прямо руками, — похвастался Юрка. — А зубы-то у них какие: раз — и напополам. Чего хочешь дай: хоть волос, хоть травину — все перекусят.

— А проволоку?

— Ну, уж ты придумаешь! Еще скажешь — железину!

Юрка взялся за торчащий из коробки ус и вытащил длинного черного жука, который отчаянно сучил ножками.

Девочка громко завизжала от восторга и ужаса и присела, разглядывая усатое чудовище. Белое ее, с крупным синим горошком, платье колоколом опустилось к земле.

— Тут их много! Они кому хочешь плешину сделают. — Юрка, смуглый и чернобровый, сам похожий на жука, встряхнул коробку, он был старший в компании и все знал. — Сейчас мы сделаем им клетку с крышей, как в зверинце. Вы подождите, я схожу за ножиком.

Маринка взглянула на него виновато-просительно:

— Мама велела ножик отдать, раз он ворованный…

— Опять насплетничала? Э-эх, ты! Вовсе и не ворованный, и не отдам… — Юрка пошел было за ножом, но сразу метнулся обратно. — Спасайся! Крыса бежит!

Мальчишки пустились наутек, а Маринка села у стены и краем платья закрыла босые ноги.

Клавдия налетела стремительно, огляделась, придерживая рукой разлетевшийся подол платья, погрозила костистым кулаком вслед мальчишкам:

— Я вас, негодяи! — Затем она повернулась к Маринке, всплеснула руками: — Что же это такое, господи! Сидит ребенок на голой земле, точно беспризорник какой. Иди домой, бесстыдница!

— Не пойду, — сказала Маринка, мрачно глядя, как ее приятели перебираются через огородную изгородь.

— А мамаша что сказала? Чтобы ты с мальчишками не озорничала.

— Мы не озорничали, — звонко ответила Маринка и другим, сорвавшимся голосом добавила: — Будто поговорить нельзя!

— Мариночка, золотце! Вы целый день в садике играетесь… И все мало! Разулась зачем-то… Боже мой, какие непослушные дети стали!

Она схватила Марину, потащила ее, точно котенка, и только на крыльце выпустила, собираясь обуть, но девочка сказала сердито:

— Я сама умею. Я сама надену… Я сама все папе скажу.

И Клавдия ушла, оставив ее в покое.

Маринка кое-как натянула носки, один пяткой кверху (старательно она обувалась, когда бывала в хорошем настроении), надела туфли и, не застегнув пуговицы, пригорюнилась на ступеньке, глядя на желтевшую под солнцем дорогу, которая, уходя неизвестно куда, всегда дразнила ее. По этой дороге возвращаются с работы мать и отец, иногда оба вместе, а сегодня их нет и нет! Уже кончается длинный-предлинный летний день, а Маринка все еще одна сидит на крылечке.

— Противная старуха! — шептала девочка, чуть не плача. — Сама бы посидела на ступеньке!.. Есть ей нечего… Так тебе и надо, чтобы нечего! А нам в садике все равно дадут.

Грязно-рыжий воробей смело запрыгал по крылечку. Крохотные его ножки-вилочки выбрасывались обе разом, как заводные.

Маринка даже не взглянула на него.

— Пусть прыгает. Попадется черному жуку… Тот зубищами раз — и нет ноги у воробья! Р-раз — и другая напополам. — Маринка даже забеспокоилась и посмотрела на подскочившего совсем близко воробья.

Он как ни в чем не бывало подергивал хвостиком, вертел темненькой, со светлым клювом головкой. Маринка махнула на него рукой, но он только встопорщился и чирикнул что-то на своем воробьином языке. Тогда она рассердилась на непослушного, вскочила и… услыхала со стороны дороги лошадиный топот, стук колес и как будто голос матери…

14

Мать ехала верхом рядом с таратайкой, из которой выглядывала большая собачья голова. Но собака была нестрашная. Присмотревшись, Маринка нашла даже, что «лицо» у нее доброе. И таратайка и лошадь нездешние, а рядом с нездешним конюхом сидела совсем уже нездешняя женщина в синем плаще, повязанная пестрым шарфом.

«Какая прелесть!» — подумала Валентина, глядя из кузова таратайки на подбегавшую Маринку, но Анна вздохнула, сразу заметив незастегнутые туфли и грязное платье дочери.

— Это моя дочь, — сказала она, и сдерживая Хунхуза, приняла из рук конюха тянувшуюся к ней, всегда застенчиво надутую при незнакомых Маринку.

Так они подъехали к дому. Маринка крепко держалась обеими руками за луку седла и с высоты своих четырех с половиной лет оценивала приезжую.

— Нравится тебе Валентина Ивановна? — спросила Анна, когда они трое, вместе с собакой, поднялись на крыльцо.

— Не особенно, — сказала Маринка, краснея.

Покраснела и гостья, а Анна рассмеялась:

— Марина думает, что не особенно — это высшая степень. Не особенно — значит очень.

Клавдия тоже выбежала на террасу.

— Ах, какое изящество! Какая элегантская дама! — бормотала она, проворно перетаскивая вещи Валентины в переднюю, отделенную от столовой крашеной перегородкой.

Пакеты, привезенные хозяйкой, она сразу же унесла на кухню.

— Это ваша родственница? — спросила Валентина. — Домашняя работница? Странно… Что-то в ней не от мира сего…

— Она из владимирских монашек. Правда, немножко странная? Но сейчас трудно найти женщину для домашней работы: все стремятся на производство. Мариночка, поговори с Валентиной Ивановной, а я пойду приготовлю умыться.

Саенко сняла шарф, поправила примятые волосы и осмотрелась. Комната не была чисто вылизанной: на полу насорена мелко искромсанная бумага, у окна на стуле лежали ножницы, какие-то лоскутки — явные следы Маринкиной деятельности. Был беспорядок и на этажерке, но беспорядок такой же веселый.

Валентина обошла кругом стола, неслышно ступая по бело-коричневому узору ковра, понюхала фиалки в фарфоровой вазе. Фиалки были очень крупные, настоящие, нежные весенние фиалки, но без малейшего запаха. Пришлось понюхать еще раз. Да, фиалки ничем не пахли, только чуть уловимая лесная свежесть ощущалась вблизи — дыхание еще живых лепестков. Валентина вспомнила весну по ту сторону Урала. Сердце ее дрогнуло: нельзя сказать, чтобы жизнь баловала ее! Пережив много тяжелого, о чем даже не хотелось вспоминать, она стояла снова одна на незнакомой земле, как путешественник после кораблекрушения.

Валентина выпрямилась и встретилась со взглядом Маринки. Положив подбородок на руки на самом краю стола, та с интересом смотрела на гостью.

— Цветы у вас совсем не пахнут, — грустно сказала ей женщина.

— Не пахнут, — серьезно подтвердила девочка. — Они везде не пахнут. И в садике тоже. Это такие цветы… Так себе цветы!

— Есть лучше? — спросила Валентина уже с улыбкой.

— Да. Лучше! Вот какие есть. — Маринка подняла руки с растопыренными пальчиками. — Больше меня!

Валентина тихо рассмеялась и снова оглянула комнату. Здесь не было дорогой мебели и картин, даже плохоньких, что свидетельствовало бы сразу о равнодушии к живописи, не было и тех бесчисленных безделок, вроде резных полочек с семерками «счастливых» слонов, шкатулок, раковин, бронзовых и гипсовых статуэток, которые украшают, а зачастую бессмысленно загромождают жилье оседлого городского человека. Удобно, чисто, но все как бы заявляло: «Я здесь временно».

Обеденный стол сошел бы и за кухонный, диван мог свободно путешествовать по всем комнатам, так же легко можно было переменить любую вещь в обстановке, до буфета включительно. Самая обыкновенная квартира при большом предприятии, где каждый новый жилец устраивался по-своему, однако в комнате было уютно.

«Она сама симпатичная, потому и все вокруг нее кажется радостным, — подумала Валентина, вспоминая смех и грудной голос Анны. Невольно она пристальнее вгляделась в лицо Маринки. — Единственный, любимый ребенок! А каков отец ребенка? У него, наверное, такие же открытые серые глаза, он, конечно, тоже жизнерадостен и любим».

Маленький портрет в коричневой рамке стоял на диванной полке рядом с кристаллом горного хрусталя.

— Это мой папа Андрей Никитич… Подосенов, самый главный геолог, — гордо пояснила Маринка, проследив взгляд гостьи. — У мамы фамилия отдельная, а у нас с папой фамилия вместе. Когда я еще вырасту, меня будут звать Марина Андреевна Подосенова.

15

Тяжелые мысли о затянувшейся разведке на Долгой горе всю дорогу не покидали Андрея. К Ветлугину он обращался неохотно, с невольным оттенком враждебности, а тот был особенно хорош с ним, как будто, высказав порицание работе Андрея, старался загладить это доброю участливостью.

«Стыдно ему, что ли? Ведь он не карьерист, — думал Андрей, провожая взглядом Ветлугина, уходившего большим шагом в сторону своего дома. — Этакая орясина! Но… не трус! Два года назад он и Анна напролом пошли, когда все по-новому перевернули на руднике! Надо с ним еще поговорить. Убедить его надо!»

Андрей вспомнил, как только что на конном дворе суетливо, но без малейшего заискивания помогал ему Ветлугин собирать рассыпанные обломки пород, как он сдувал румяным ртом пыль с наклеек, деловито и ловко завертывая редкие образцы.

«Он не обиделся на меня за резкость, — решил Андрей, уже потеряв из виду Ветлугина, свернувшего в переулок. — Он только тем озабочен, чтобы отвлечь меня от рудной разведки! Не выйдет, товарищ дорогой!»

Геолог глубоко вздохнул, но не тяжелым оказался этот вздох: такой чистый воздух наполнил его грудь — теплый и мягкий весенний воздух нагорья. Собственно, весна-то давно уже прошла, но здесь, где зима властвовала почти девять месяцев в году, все перемещалось во времени. Лето уже не могло мешкать, и если снег падал в июне, то и в снегу, прокалывая его зелеными иглами, продолжала расти трава, распускались цветы и оживали деревья.

Подосенов посмотрел на привезенный им букет не то флоксов, не то левкоев, собранных на каменистом нагорье у Долгой, Стебли их нагрелись в его руке, пышные сиреневые зонтики поникли, но тем сильнее излучали они приятный, чуть горьковатый аромат.

Даже губами ощутил Андрей этот запах и запах еще клейкой тополевой листвы, потянувший со стороны парка, где гуляла молодежь и откуда слышалась музыка.

Духовой оркестр играл любимый приисковый фокстрот — русский мотив, приспособленный для западного танца, «Катя-Катюша».

«Правду говорят: хлебом не корми, только бы погулять, — подумал Андрей. — Или это на радостях?» — вспомнил он о прибытии парохода.

Веселая мелодия навязчиво звучала в ушах, и он невольно начал подсвистывать в тон оркестру.

Андрей с детства любил музыку, но когда впервые, уже взрослым человеком, попал в оперу, то ничего не понял и ушел смущенный, раздосадованный, с головной болью. У него осталось лишь впечатление пестроты, шума, а это была… «Кармен». Потом он начал посещать симфонические концерты и мужественно выслушивал все до конца: искал тогда в музыке смысл и не представлял себе, что она может восприниматься даже просто как свет и тепло.

— Я хочу понять, что передает музыкальная фраза… Между прочим, высокий, полный и плавный звук мне кажется голубым, — говорил Андрей.

Но однажды он слушал вторую сонату Бетховена. В этот день он был очень раздражен и невнимателен. И вдруг какая-то особенная нота ущемила его за сердце, как будто что-то запело в груди. Андрей забыл рассуждать, переводить звуки в зримые образы, целиком отдавшись мелодии, пробудившей в нем ответные чувства, и в этот раз ушел с концерта по-настоящему взволнованным.

16

Через окно, распахнутое на террасу, послышался незнакомый женский голос. Андрей приостановился. Он знал, как любила Анна, чтобы он был, особенно при посторонних, опрятно одетым, а сейчас все на нем загрязнилось и пахло от него лошадиным потом.

Он посмотрел в сторону кухонного крыльца, где недавно скучала Маринка, но, почему-то озоруя, открыл застекленную дверь в столовую.

Большая собака, лежавшая у порога, неожиданно подвернулась ему под ноги.

— Ух, какой ты симпатичный пес! — чуть не упав, сказал Андрей, разглядывая отскочившего Тайона. — Наступил на тебя? Ну, прости, прости, пожалуйста.

Анна встретила его улыбкой, от которой совершенно преображалось ее лицо, но лишь слегка прикоснулась к его плечу.

— Цветов Маринке привез… — сказал он, договаривая Анне взглядом, что эти цветы предназначены и для нее. — Хотел привезти ей рябчика, да пожалел: очень уж маленький он был, напуганный. Ну и отпустил его в траву… Крохотный, весь в пушке, а удирал такими большими шагами.

На диване, в тени абажура, сидела молодая женщина и внимательно следила за Андреем.

— Познакомься, — сказала Анна. — Это наш новый врач, Валентина Ивановна Саенко.

Валентина встала и сама шагнула навстречу. Мягкая ткань платья подчеркивала девичью стройность ее фигуры, блестели спадавшие до плеч завитки волос, светлых, пушистых и тонких. Невольно Андрей засмотрелся на нее, как на красивое деревце, и задержал в своей руке ее руку.

«Конечно, хороша», — подумала Анна, желая оправдать Андрея и в то же время смутно досадуя на него.

Торопливо выйдя на кухню, она налила воды в хрустальную вазу, бережно поставила цветы, не переделывая букета.

— Вот вы какой, — говорила Валентина, рассматривая Андрея с откровенным любопытством. — Я представляла вас еще моложе и проще. Таким мне обрисовала вас Марина… Она очень похожа на вас!

— Вы уже познакомились? — В голосе Андрея прозвучало настороженно ревнивое отцовское чувство. — Она немножко озорная, а в общем ничего…

— Нет, она прелесть! А вот мой питомец. — Валентина положила руку на голову подошедшего Тайона, тонкими пальцами потрепала его острые уши. — Чуд-ненький, правда? Это вся моя семья.

Саенко снова села на диван, стараясь быть серьезной, но в глазах ее так и вспыхивали огоньки, а губы морщились, готовые раскрыться в улыбке. Она опустила взгляд на собаку, обняла ее за шею и опять посмотрела на Андрея.

Он стоял, наклонив голову, и спокойно, даже холодно смотрел на нее; смуглая от загара рука его, опиравшаяся на край стола, резко выделялась на белизне скатерти.

17

— Вы меня извините за то, что я сную по хозяйству, — сказала Анна, ставя цветы на столик в углу; на минуту она скрылась за оконной занавесью и, заправляя в прическу выбившуюся прядь, обратилась к Андрею: — Я тебе приготовила там, в спальне, все чистое.

Она достала из буфета посуду, тарелочки с закуской и принялась умело накрывать стол.

— Вы, наверное, привыкли жить с удобствами? — спросила она Валентину.

— Нет, в Москве я жила в студенческом общежитии, а теперь уже пятый год работаю в провинции, где приходится мириться с любыми условиями. — Валентина откинулась на спинку дивана и, глядя на то, как билась под потолком ночная бабочка, сказала тихонько: — Мне у вас очень нравится! О-очень! То есть вот у вас, дома, и вы оба, и Маринка. Вы счастливы, правда?

— Да, — просто сказала Анна; у нее были узкие, не густые брови, и это при очень черных глазах и таких же ресницах придавало ее яснолобому лицу выражение особенной, спокойной чистоты. — Да, мы счастливы, — повторила она убежденно и доверчиво. — Я даже не думала раньше, что замужем так хорошо. — Анна покраснела и добавила, как бы извиняясь за свое самодовольство: — Мы оба работаем и учимся.

Подосенов, — она впервые назвала так мужа при Валентине — по фамилии, — готовит диссертацию по своей специальности, а я изучаю историю…

— Какую? — несколько удивленно спросила Валентина.

— Всеобщую. А также историю культуры и философии. У нас в горном институте этого не преподавали, а то, что у меня осталось после рабфака, очень смутно. Приходится пополнять пробелы.

— Когда же вы успеваете?

На лице Анны выразилось недоумение: по-видимому, эта мысль редко приходила ей в голову.

— А как успевают работницы на производстве? — ответила она вопросом. — Или возьмите рядовую колхозницу: она в поде работает и дома успевает, а дома у нее целая куча ребятишек, да еще огород и скотина. Где недоспит, где не погостит лишнего. Так и я! Трудновато, конечно. Тем более прииски разбросаны, приходится много ездить по району. — Она села рядом с Валентиной и, разговаривая, все время свертывала и развертывала измятую салфетку, которой вытирала рюмки. — Когда меня впервые назначили директором большого рудника, я испугалась. На золоте нужно быть не только горным инженером, не только хозяйственником, но и, прежде всего, организатором… Ведь мы не имеем своих постоянных кадров. Рабочие, влюбленные в золото, — это главным образом старатели, люди ценные, как разведчики, а для шахт, для рудников нам приходится создавать коллективы из случайных людей. И почти всегда золото связано с самыми суровыми условиями. Мы приходим и создаем все на холодной, как здесь говорят — нежилой, земле. Поэтому-то мало остается времени для работы над собою.

— Анна, что ты там писала насчет Маринки?.. Опять она вольничала? — спросил Андрей, входя в столовую.

Мягкие, крупноволнистые волосы его, зачесанные вверх без пробора, были влажны. Он шел и не спеша поправлял запонку на манжете белой рубашки.

— Они утащили нож у огородника, — сказала Анна. — Я, жалея, не хотела ее наказывать, когда она невинно проговаривалась, но в последнее время она торопится сама все рассказать уже явно с целью… Как будто этим утверждает за собой право проказничать.

— Ты преувеличиваешь, — ласково возразил Андрей. — Она и от других требует того же: нынче я раздавил елочную игрушку, не заметил и сказал, что это не я. Ты бы посмотрела, какая у нас была драма!

«Понятно, почему Маринка гордится тем, что у них „фамилия вместе“, — подумала Валентина, чуть насмешливо наблюдая за Андреем. — Она копия своего папы не только по наружности. Кто же у них тут верховодит? Во всяком случае, им не скучно живется! Да, им очень хорошо живется».

18

Золотистый свет падал через окно на пушистое одеяло, и согретый плюш тепло лоснился. Обнаженная рука, примявшая откинутую простыню, как будто тянулась раскрытой ладонью за солнечными зайцами. — Валентина спала. Но утреннее солнце добралось и до ее лица.

Она нахмурилась, сонные синие глаза нехотя приоткрылись и сразу заблестели осмысленно и ярко.

Комната совсем еще чужая: взгляд открывает вдруг то забеленную цепочку на печной отдушине, то гвоздь, неизвестно кем и для какой надобности вколоченный под самым потолком. Валентина попробовала представить все углы, которые ей пришлось обживать, и с чувством падающего человека, хватающегося при падении за любую опору, оглянула то, что помогало ей осваиваться на новых местах. Все эти коврики, скатерти, драпировки были тем пухом, которым она устилала свои случайные гнезда и который делал их похожим на ее собственное жилье.

— Что же я лежу? — воскликнула она, спохватившись, быстро села в постели и приподняла на ладони крохотные часики, подвешенные к спинке кровати.

Половина седьмого, а работа в больнице начиналась в девять, и Валентина успокоенно вздохнула: она не любила опаздывать. Воспоминание о больнице, о наладившихся сразу отношениях с медицинским персоналом и с больными настроило ее по-хорошему. За окнами, совсем близко, надрываясь, кудахтала курица. Валентина распахнула оконные створки и рассмеялась от удовольствия — благодатное, мягкое тепло хлынуло в комнату.

«Ну, как не кудахтать в такое утро!»

Китаец-огородник протрусил мимо. Со своими корзинами, низко подвешенными на прямом коромысле, он походил на качающиеся весы. В корзинах торчал пучками бело-розовый редис, курчавилась китайская капуста, похожая на кочанный салат.

Валентина посмотрела вслед китайцу и подумала, что весна прошла (вот и редиска успела вырасти), наступило уже настоящее лето, а она и не заметила, как это произошло. Постоянная смена людей и мест в течение двух последних месяцев и захватила и утомила ее. Так всю жизнь: едва привыкнув к новой обстановке, ока летела дальше, точно осеннее перекати-поле.

Выйдя в коридор, где стоял общий умывальник, Валентина услышала, как по кухне торопливо топотала ногами ее молоденькая соседка. У соседки были муж и двое детей, и все свободное от работы время она что-то варила, толкла, застирывала, штопала своему мужу носки. Настороженно прислушавшись к ее беготне, Валентина почти с озлоблением подумала:

«Что за радость вот так бегать, суетиться, прислужничать какой-нибудь самодовольной морде, не имея времени заглянуть в собственную душу! Может быть, даже бояться этого, как боится чахоточный узнать правду о своих разъеденных легких. Да… А как же Анна? Ей ведь тоже приходится заниматься хозяйством, она и с ребенком возится, и за мужем ухаживает».

Валентина представила Анну с салфеткой в руках, вспомнила ее слова: «Я и не думала, что замужем так хорошо!», вспомнила выражение ее лица, когда она обращалась к Андрею… «Да, она счастлива, мелочи быта не тяготят ее».

Валентина любила представить себя в недалеком будущем. Она поселится в прекрасном городе, в удобной квартире, где нудные домашние работы будут делаться незаметно. Главное в том, что все смогут так жить, не забивая чужой жизни своими дырявыми носками и грязным бельем. Вот Валентина идет к дверям, за которыми ее ожидает голубая, быстрая, словно ветер, машина. Она мчится по серебряной ленте асфальта. Вокруг ничего унылого, угрюмого! Самые теплые, самые радостные цвета должны войти в обиход человеческого существования, а прежде всего в больницы и поликлиники, вытесняя холодную белизну.

Валентина оделась и вышла на улицу. Там не оказалось сказочной голубой машины, зато у ступенек сидела почти совсем голубая собака и пышным своим хвостом разметала соринки на песке, что, наверное, означало: «Доброе утро! Очень приятно видеть вас в таком хорошем настроении».

19

Валентина вошла в прохладную с утра столовую, села у открытого окна и в ожидании, когда ей принесут завтрак, засмотрелась на детей, игравших под окнами на куче сухих опилок.

Девочки уговаривали малыша, едва научившегося ходить, отойти в сторону.

— Не то мы тебя затопчем, — рассудительно говорила одна, постарше, повязанная белым ситцевым платком, но босоногая. — А не то затопчем! — повторяла она, нетерпеливо переступая красненькими пятками.

Валентина слушала и улыбалась. Ей вдруг захотелось иметь такую дочку, смешно повязанную, щекастую, толстопятую, и, когда девчонки наконец сговорились и побежали, она с особым сочувствием поглядела им вслед.

Поэтому она не сразу заметила подошедшего к столу Виктора Ветлугина. Главный инженер показался ей франтоватым, чуточку смешным, она улыбнулась ему доброжелательно.

— Вы рано встаете, — сказал он, здороваясь. — Я проходил с шахты в семь утра, у вас уже были открыты окна.

— Я иногда всю ночь сплю с открытыми.

— Не боитесь? — Ветлугин сел напротив, не спросив ее согласия: они каждое утро завтракали за одним столом. — Вдруг обокрадут?

— Говорят, что здесь воров нет. К тому же у меня завелась добровольная охрана… Вчера кто-то поздно ходил под окнами.

Ветлугин густо покраснел. Скрывая смущение, он вытащил из-под шляпы, положенной им на соседнем стуле, коробку шоколадных конфет.

— Сравнительно свежие: доставлены вчера с оказией не через Якутск, а с Алдана. — Он подержал коробку в руках и подал ее Валентине. — Тайон не плохо разбирается в этом. — Видите, я уже рад и тому, чтобы угождать вашей собаке.

— Угождать собаке! Какое неблагодарное занятие! — Валентина отстранилась от стола, на котором девушка расставляла тарелки с горячими пирожками, и добавила: — Я знаю, что настоящие лайки едят только юколу.

— Тайон ее, наверное, не видел, — сказал Ветлугин, готовый пуститься, если угодно, и на поиски юколы.

Он пододвинул к себе стакан, но забыл о нем, снова обратив к Валентине ласковый взгляд выпуклых, мягко светившихся глаз.

— Вы любите Левитана? — неожиданно спросил он.

— Немножко…

— А я очень люблю. Когда я смотрю на его картины, меня охватывает такая хорошая грусть… Вы тоже, как левитановская березка: светлая…

— Кто занимается с утра подобными разговорами? — с недовольной гримаской перебила Валентина. — О лирической грусти надо говорить после веселого обеда или ужина, когда в голове приятный туман и не нужно спешить на работу.

— Зачем вы так? — сказал Ветлугин, огорченный ее нарочито пренебрежительным тоном.

— Что вас задело? Я совсем не хотела обидеть… Вы знаете, я очень хорошо отношусь к вам. Серьезно! По мне кажется, вас больше должен привлекать такой художник, как Рубенс: вы по натуре очень жизнерадостный человек.

— Но я прежде всего русский человек и поэтому не могу пройти равнодушно мимо Левитана.

— Какой же вы русский? — поддразнила Валентина. — Вы сибиряк, да еще дальневосточник… Что вам до русского пейзажа? Вы и знаете-то его, наверное, только по Левитану.

— Чувство родины не обусловлено местом рождения, — возразил Ветлугин, нервным движением стискивая свои сплетенные пальцы. — Белорусские леса и берега Волги мне так же дороги, как наши сопки.

Он почти отвернулся от Валентины, но, не глядя на ее лицо, не мог не видеть ее рук, которыми она брала то пирожок, то сахар или чашку, и эти руки, с легкими ямочками, с черной браслеткой часов над гибким запястьем, снова вызвали в нем восторженную нежность.

— Как вам нравятся Лаврентьева и Подосенов? — спросила Валентина.

— Очень хорошая пара. Особенно Анна Сергеевна.

— А Подосенов?

— Он немножко суховат. Пожалуй, излишне самолюбив, упрям.

— Не похоже на него! — промолвила Валентина с живостью. — Мне он показался очень сердечным.

— Да? Возможно… Но работать с ним трудно: он поставил себе задачей раскрыть тайны Долгой горы и все остальное готов принести в жертву своей сомнительной идее. Раскрывать-то нечего! Так почему должно страдать все дело ради его любопытства исследователя?

— Какое любопытство? Ведь он не мечется от одного объекта к другому.

— Этого еще не хватало! — возразил Ветлугин с негодованием на самую возможность такого предположения. — Представьте что-либо подобное в вашей собственной практике! Метаться? Это значит утром прописать больному пиявки, потом переливание крови, а к вечеру кровопускание.

— Бывает и так, — сказала Валентина с усмешечкой. — Не переливание и кровопускание, конечно, но иногда приходится прибегать к самым неожиданным комбинациям. При трофической язве через каждые три дня иная процедура, а тяжелые случаи рожистых воспалений с температурой до сорока, когда больной и так весь горит, мы лечим ожогами кварца — облучение выше всякой нормы, — что в ином случае — уголовное дело. Другими словами, льем масло в огонь, и помогает, приводит к затуханию болезни.

— У вас, возможно, бывает и так. Для медиков это не значит метаться: вы имеете дело с живым человеком — самая изменчивая материя. А у нас о чем речь? Гора! Она и сегодня, и завтра, и через тысячу лет все та же, я чего в ней не было заложено, не образуется вдруг.

— А вдруг образуется? — весело спросила Валентина.

— Вам просто хочется позлить меня, — догадался Ветлугин. — Погодите, вот я скоро опять уеду в тайгу… недели на две… — Он нарочно удлинил срок.

Валентина выслушала равнодушно, и он договорил с горечью:

— Я думаю, вы все-таки вспомните обо мне… когда у вас будет плохое настроение.

20

— Уборщица заболела, а я уже привык к ней. Не люблю, когда приходят разные: каждая убирает по-своему, и потом ничего не найдешь на привычном месте — все перепутают. — С этими словами Ветлугин расправил ковер у дивана, вынес в переднюю веник и минуты две плескался на кухне, гремя гвоздем умывальника.

Андрей ходил по кабинету, курил и ожидал терпеливо. Окно было открыто, и ветер относил, надувая парусом, легкие шторы из белого шелка, спадавшие до самого пола. В квартире было свежо, светло и свободно. Две хорошие картины в богатых рамах висели в кабинете, в спальне узкая и, видимо, жесткая постель с двумя подушками в наволочках ослепительной белизны, и два ружья, повешенные на азиатском пестром паласе.

«Всего по паре, только сам один», — подумал Андрей и невольно покосился на тумбочку у кровати, где давно приметил портрет молодой женщины, должно быть, жгучей брюнетки. Но его там уже не было.

«Эге, тут дело непросто, — подумал Андрей, зная о прошлом увлечении Ветлугина. — Кажется, опять заело молодчика! Дай-то бог, как говорится. И книг у него прибавилось. Ну-ка, чем он интересуется? Герцен: „Письма об изучении природы“… Надо будет позаимствовать — еще раз перечитать! А вот Плеханов… „Изложение Фейербаха“».

— С пометками читает… — промолвил Андрей вслух, перелистывая книгу.

— А вы полагаете, я только пустыми разговорчиками занимаюсь, — сказал Ветлугин, входя в комнату и энергично вытирая на ходу лицо и шею мохнатым полотенцем. — Нет, голубчик, Андрей Никитич, я скоро Уварова за пояс заткну по части философии.

— За пояс вы его не заткнете, а помощью его, видимо, пользуетесь. Где Герцена достали?

— У него, — ответил Ветлугин, причесываясь перед зеркалом в простенке.

— Прочитали?

— Нет еще… То есть начал! Знаете ведь, как…

— Да-а, — многозначительно протянул Андрей. — Я вижу, вам теперь некогда.

— Что вы видите?

— Да так…

— Нет, вы скажите, — настаивал Ветлугин, останавливаясь перед Андреем с гребенкой в руке.

С подвернутыми рукавами, с очень белой в открытом воротнике шеей, он так и дышал здоровьем, силой, молодостью.

— Скажите! — просил он, радуясь чему-то про себя.

— Что говорить! Портрет-то исчез?

— Исчез… верно… — Ветлугин замолчал, надевая пиджак, расправил его движением плеч. — Пойдемте, я покажу вам хозяйство холостого человека…

Он подхватил Андрея под локоть и потащил на кухню.

— Родители прислали из Владивостока, — сказал он, делая широкий жест.

На гвоздях, вбитых в бревенчатой стене, и над окном красовались копченая грудинка, связка колбас и небольшой окорок ветчины.

— Прямо как в магазине, — шутливо похвастался Ветлугин. — Для одного человека бессовестно много, но положение… маменькиного сынка обязывает! Минуточку терпения, и я устрою роскошную закуску. Я все умею сам делать.

— Давайте посидим здесь, на кухне, — предложил Андрей, оглядываясь на просторный стол под белой клеенкой. — У вас чистота, как в аптеке.

— И в то же время мерзость запустения, — отозвался Ветлугин, позвякивая то примусом, то сковородкой. — Сейчас угощу вас такой ветчиной… пальчики оближете! Хотите с бобами? По-американски? Откройте, пожалуйства, банку, консервный нож на полке. Вы, разведчики, тоже хозяйственный народ. Вообще дико представить нашего инженера под опекой Захара или Петрушки. А ведь раньше какой-нибудь титулярный советник без лакея шагу не ступал, хотя бы обоим жилось впроголодь. До чего дешевы люди были! — С последними словами Ветлугин достал из шкафчика бутылку таинственного вида и цвета. — Хотите по маленькой? Эту настойку отец сделал. Пишет, что от прострелов хороша, но я пока не страдаю.

— За что выпьем? — спросил Андрей.

— За счастье!..

— Счастье? Дар чувствовать себя счастливым не всем дается, — сказал Андрей, тепло подумав о своей семье.

— Вы, должно быть, счастливы, — заметил Ветлугин, осторожно подкладывая на тарелку Андрея бело-розовый ломоть ветчины. — А мне отчего-то не везет в личной жизни.

За короткие, считанные дни Валентина вошла в него, как болезнь: что бы он ни делал, о чем бы ни думал, все время и больно и радостно напоминало ему о себе ощущение неразрывной связанности с нею.

— В семье счастлив, да, — твердо ответил Андрей, — но с работой не клеится, и все настроение падает.

— С работой… — повторил Ветлугин, стряхивая минутное забытье. — Андрей Никитич, бросьте вы эту разведку, право. Ведь вы поймите, какой у нас зарез получается…

— Мне кажется, вы просто не хотите понять, — горячо заговорил Андрей. — Я для вас и хлопочу — для производства. Знаю, золото на Долгой горе будет: все проверено, рассчитано. Дело только во времени и в деньгах. Может быть, еще месяц какой продержаться, а вы говорите — бросить! Я от вас другого жду, Виктор Павлович! Поддержите меня! Ну, что вам стоит?!

— Мне-то ничего не стоит, я о себе не беспокоюсь, а заваливать предприятие не могу, не имею права. Лично для вас на все готов! Хотите, выброшу за окно это копченое свинство, хотите, сам выпрыгну. Тут высоко, не меньше чем со второго этажа…

— У меня вся душа изболела, а вы с шуточками, — сказал Андрей, порывисто вставая.

Он быстро прошелся по кухне и, подавив раздражение, снова сел на свое место.

«Говори не говори, как о стенку горохом — не берет. Разве можно доказывать, если человек предубежден до равнодушия», — подумал он почти с озлоблением, но произнес неожиданно мягко:

— Я ведь не меньше вашего болею за выполнение программы, хотя смотрю дальше… Какой подъем сулит нам открытие рудного золота!

— Вы нас доведете до того, что мы вас… повесим за такое заманивание, — с дружественной бесцеремонностью перебил его Ветлугин. — Не искушайте меня, пожалуйста.

21

Ветлугин стоял, склонив голову, и слушал… Толпа приискателей окружила его жарким полукругом, напирая к прилавку, где на новеньком патефоне мерцал черный круг пластинки. Горняки тоже слушали и обсуждали преимущества баяна перед скрипкой.

— Скрипка — самая тонкая музыка, — говорил с увлечением Никанор Чернов, работавший теперь бурильщиком на руднике. — Отец мой сказывал, что у нас на Украине скрипач на селе — почетнейший человек. Но, конечно, скрипка всегда требует аккомпанемента. Чтобы, значит, за компанию другой инструмент был.

— Эх ты, украинец! — весело укорил Никанора черный, как цыган, рабочий, по прозвищу Расейский. — Забыл ты совсем, что твой отец путал! Не скрипач на Украине первое лицо, а бандурист. Для нас же, для расейских, нет лучше баяна. Скрипке нужно то да се, а баян один себе и развеселит, и в тоску вгонит. — И Расейский, торжествуя, осмотрелся.

Но он скорее походил на артиста-скрипача со своими сильными, тонкими, нервными руками, как походил на сердцееда-баяниста, чубатый светлоглазый Никанор Чернов, поклонник скрипки.

— Еще бы, — подхватил вызов Расейского по-мальчишески ломкий тенор. — На баяне одних пуговок сотни полторы, и каждая значение имеет.

Раздался одобрительный смех; большинство явно склонялось в пользу баяна.

Чернов презрительно вздохнул:

— Э-эх, вы-ы! Ладов не знаете, а спорить — собаку съели!

Ветлугин уплатил деньги, взял завернутые пластинки и вышел на улицу. Был выходной день. Веселый, праздничный гомон стоял над поселком. Даже милиционер, одиноко отдыхавший на завалине, в галошах на босу ногу, сосредоточенно и угрюмо бренчал на балалайке. Женщины сидели стайками у сеней бараков, подмигивали вслед Ветлугину, задорно посмеивались. А Клавдия, стоявшая на улице с миской в руках, громко сказала своей товарке:

— Красивый наш инженер, как ангел! Румянцы у него в лице такие сочные, просто прозрачные…

Ветлугин невольно прислушался. Слова старухи рассмешили его, и в то же время он почувствовал себя польщенным. Что ответила другая, он не разобрал, но отчетливый голос Клавдии донесся еще раз издали:

— Ну, прямо прозрачные!.. Как кисель брусничный!

— Какую чепуху придумала! — прошептал Ветлугин с усмешкой, ускоряя шаги. — Прозрачный румянец…

Он провел ладонью по щеке: кожа была гладкая, упругая.

— Сочный! — повторил он, уже издеваясь над собою и злясь на Клавдию. — При чем тут кисель? Не дай бог, ляпнет она этакое при Валентине.

Ветлугин только что вернулся из тайги, где срочно строилась подвесная дорога для лесоспуска. Машинам растущей электростанции нужно было топливо. Новые моторы на шахтах и на руднике, мощные драги, работающие и подготовляемые к пуску, — все требовало электроэнергии, а источник энергии — стволы деревьев (золотые и лучистые в разрубе, как солнце, отдавшее им эту энергию), теперь просто бревна, лежали «у пня», на заросших, старых болотах или в камнях на россыпи. Солнечная энергия, заключенная в миллионах кубов горючего, ждала своего сказочного перевоплощения. Но как буднично готовилось это перевоплощение!

— Мотор? — откликнулась Анна на запрос Ветлугина. — Да пожалуйста! Возьмите хотя бы тот, что из старого оборудования, заброшенного с Лены.

— Этакое старье! — возмутился тогда Ветлугин.

— Ничего, отремонтируете, — сухо сказала Анна, упорно не желавшая понять, как испортит этот мотор всю поэзию трудного дела дровозаготовщиков.

Он походил на разбитого параличом больного, много лет пролежавшего на грязной постели, и Ветлугин, — почти с отвращением осмотрев его и приказав немедленно лечить — сам наблюдал за лечением, чтобы только доказать Анне всю зряшность ее затеи.

Ветлугин любил свою работу горного инженера, был он и хорошим механиком, и теперь, когда далекое таежное предприятие обрастало сложными машинами, работал с особенным увлечением. Но он с предубеждением относился к техническому старью — это была его слабая струнка.

Наблюдая за движением первого груза на подвесной, он почти желал, чтобы где-нибудь заело. Но отремонтированный мотор действовал исправно, точно стремился вознаградить себя за время вынужденного бездействия, и Ветлугин, побежденный и тронутый, сказал:

— Прекрасно, старина!

22

Ветлугин вернулся из тайги рано утром, успел помыться в просторной приисковой бане, еще пустой, с чистыми, сухими после ночной уборки полами и лавками, и его лицо так и горело крепким румянцем. Все время, пока он жил в тайге, среди зелено шумящего и сваленного на землю леса, среди разъятых на части древесных туш и сказочно огромных поленьев, чувство приподнято-радостного, иногда томительного ожидания не покидало его. Это была тоска о «ней» и ожидание встречи с «нею».

Он посмотрел на окна Валентининой комнаты, и все мысли разом вылетели из его головы. Окна были открыты. На одном, припав к подоконнику, выставив круглые лопатки, лежала черная кошка. Она плотоядно глядела на синиц, копошившихся на елке у стены дома, и даже сладострастно мурлыкала.

При всей своей самоуверенности Ветлугин не имел никакого основания думать, что о нем скучали. Шаги его сразу стали грузными. Взбежав всего на шесть ступенек, он задохнулся, точно поднялся на шахтовую вышку. Он понимал, что просто ужасно явиться перед Валентиной таким вот — искательным, растерянным, неловким от избытка сил и чувства, но желание видеть ее немедленно, сейчас же, превозмогло колебания.

— А я ухожу на обед к Подосеновым… — сообщила Валентина весело, здороваясь с ним.

— Очень приятно, — сказал он, обиженный, но сияющий. — Вы всех гостей так встречаете?

— Нет, только вас и только потому, что рассчитываю идти вместе с вами. Но мы можем посидеть еще с полчасика у меня и поболтать. Как вы там жили, в тайге?

Валентина прошла через комнату, села на широкий диван, покрытый ковром:

— Посмотрите, какой чудесный диванчик вышел, а внизу ящики, а в подушках сено.

Она сидела, сложив на круглых коленях обнаженные почти до локтей руки, и смотрела на Ветлугина добрыми и лукавыми глазами. Ему захотелось опуститься перед нею, обнять ее, но она зорко взглянула на него и спросила:

— Что это вы такой румяный сегодня?

Он промолчал и сел, держа под мышкой сверток с пластинками.

«Румянец прямо прозрачный», — припомнил он слова Клавдии и поморщился.

— Вы опять принесли что-то, — полюбопытствовала Валентина, не без удовольствия наблюдая его смущение.

— Принес?.. Ах, да! — Ветлугин осторожно развернул бумагу.

Если бы Валентина захотела, если бы она позволила, он загромоздил бы покупками ее скромную комнатку. Он тащил бы сюда все, что смог добыть, как скворец в скворечню. Валентина разбудила в нем мучительную потребность хлопотать и заботиться. Как был бы он счастлив, имея право выбирать для нее платья, туфельки, какие-нибудь детские распашоночки, чепчики, косыночки — всю эту милую, трогательную мелочь, на которую он стал посматривать в последнее время с особенным вниманием.

Он затосковал о семье, но семья была немыслима для него без Валентины, а она или посмеивалась над ним, или смело, почти дерзко давала отпор всем его попыткам опекать ее.

23

— Я выбрал для вас несколько хороших вещей, — проговорил он, запинаясь, мрачнея от сознания того, что не смеет, не может высказать ей то, чем он жил в последнее время. — Вот «Элегия» Массне, «Лесной царь» Шуберта, а это «Вальс цветов» Чайковского…

— Спасибо, — ласково сказала Валентина. — Вы любите классическую музыку?

— Да, конечно, — ответил Ветлугин, продолжая машинально перекладывать пластинки. — Очень люблю. Музыка облагораживает душу. Люблю! — повторил он и, отложив пластинки, посмотрел на Валентину.

Она погладила кошку, перебравшуюся с окна на диван, и снова спросила:

— А гармошку любите?

— И гармошку люблю. — Ветлугин вспомнил разговор в магазине, улыбнулся.

— Она вас тоже облагораживает? — придирчиво допрашивала Валентина.

Чувствуя ее непонятное раздражение и остро переживая его, Ветлугин ответил с выражением грустной задумчивости:

— Да, облагораживает. Однажды я слышал игру лоцмана на Лене. Играл он мастерски. Да еще обстановка такая… Вдалеке унылые берега. Белая ночь. Простор. Страшный водный простор, на котором чувствуешь себя затерянным…

— Странно! Такой вы сильный, а говорите о грусти, о затерянности. И это не случайно. Я уже не впервые это от вас слышу. — Она неожиданно рассмеялась.

— Над чем вы смеетесь?

— Я вспомнила, что говорила Клавдия.

Ветлугин наклонил голову, сгорая от стыда и досады.

— Что могла сказать эта старая колдунья?

— Она говорит… что если бы она была помоложе, конечно, если бы понравилась вам…

— Перестаньте, — попросил Ветлугин.

Его цветущее здоровьем лицо стало таким жалким, что Валентина сразу перестала смеяться.

— Если бы вы знали… Я так одинок, — пробормотал он невнятно.

Валентине снова представилась Клавдия, но она подавила смех и сказала:

— Вам только кажется, что вы одиноки! У вас есть любящие родители, и сестры есть, а вот я… Я действительно совсем-совсем одинока… И мне никого — понимаете? — никого не надо!

— У вас, наверное, были тяжелые переживания, — сказал Ветлугин, подавленный внезапной вспышкой ее явного ожесточения против самой себя. — Кто-нибудь оскорбил вас?

Валентина медленно выпустила кошку из рук, пригладила ее взъерошенную шерстку.

— Я никому не позволила бы оскорбить меня… безнаказанно, — сказала она и побледнела.

— Тогда почему вы сами смеетесь над чужими чувствами?..

— Я? — Она взглянула на него, искренне изумленная. — Ах, вы опять о грусти! Виктор Павлович, милый… Ну, вообразите… сидела бы на моем месте такая… краснощекая бабища и вздыхала о своей несчастной женской доле. Кто бы ей поверил?

— Вы издеваетесь надо мной, — сказал Ветлугин и, неловко повернувшись, раздавил пластинки.

— А вы начинаете буянить?! — воскликнула Валентина и снова залилась смехом.

— Да, я скоро начну буянить, — пообещал он угрюмо и поднялся, кусая губы.

Валентина тоже поднялась.

— Пойдемте со мной к Подосеновым. У них сегодня какой-то особенный пирог и мороженое. Это мне по секрету сказала Маринка, а я по-товарищески сообщаю вам.

— Нет, с меня на сегодня довольно!

— Как хотите. А то я могла бы воспользоваться вашей порцией мороженого. Куда же вы? — Валентина посмотрела вслед Ветлугину и сказала, задумчиво улыбаясь: — Обиделся!..

24

Она шла по улице, счастливая каждым своим движением. Радостное предчувствие чего-то необыкновенного охватило ее и все нарастало даже от ощущения солнечного тепла, от прикосновения ветра, поднимавшего, будто крыло бабочки, край ее пестрого платья.

У террасы Подосеновых вилась по веревочкам фасоль, уже покрытая снизу мелкими красными цветочками. Цепкий, шершаво-шелушистый виток уса, как живой, прильнул к протянутой руке Валентины, потрогавшей на ходу зеленые листья. Она резко отбросила его, и стебелек сломался легко, неожиданно хрупкий. Она поглядела на него с жалостью, вспомнила о сломанных пластинках, о Викторе Ветлугине и поднялась по ступенькам.

Дверь в столовую была открыта, и оттуда доносились тонкий голос Маринки и смех Анны.

Анна сидела у стола, накрытого к обеду. Перед ней лежали крохотные ножницы и тонкие мотки шелковистого мулине. Один моток Анна держала в руках, терпеливо разбирая спутанные нитки.

— Мы уже соскучились по вас, — сказала она Валентине и весело пояснила: — Делаю носовые платки Маринке. Начала давно, да все некогда было закончить. А сегодня она заставила меня рассказывать о всякой всячине, вот я и рукодельничаю. Нитки, конечно, ты спутала! — добавила Анна, повернувшись к дочери.

— Так, наверно, я, — скромно согласилась Маринка. — Ребенок у меня болеет, Наташка моя, — озабоченно сказала она Валентине. — Она добралась до мороженого и ела, ела, пока не захворала. Теперь кашляет, — Маринка перевернула куклу, и круглолицая Наташка с желтыми косицами тоненько запищала. — Вот, — Маринка вздохнула, — плачет… Ты бы полечила ее немного.

Валентина взяла «ребенка», прислонила его головкой к своей щеке.

— Ну, не плачь, не плачь, — уговаривала она серьезно, а Маринка, чуть улыбаясь открытым ртом, с умилением смотрела на нее, держа согнутые ладошки так, точно хотела подхватить своего плачущего ребенка.

Валентина стала осматривать «больную». Кукла опять запищала.

— Ты с ней тихонько, — попросила Маринка, кладя обе ручки на колени гостьи.

— Нельзя говорить Валентине Ивановне «ты», — сделала ей замечание Анна.

Строгий тон матери сразу испортил всю прелесть игры. Маринка потянула куклу из рук Валентины, перебралась с ней в другой угол и стала лечить ее сама.

— Плачь, — требовала она шепотом. — Тихонько плачь и скажи мне «а-а»… — Но играть одной не хотелось, и она снова обратилась к Валентине: — Я скоро буду летать, — сообщила она. — Побегу, замашу руками и поднимусь выше папы, выше дома.

— Было бы чудесно — уметь летать! — И Валентина снова ощутила то чувство особенной радости, с которым шла сюда.

— Я тоже маленькая часто летала во сне, — сказала Анна.

Узкий пробор ровно белел в ее волосах, уложенных на затылке в тяжелый узел. Особенно нежно смуглели полуобнаженные плечи над прозрачными сборками блузки. До сих пор Валентина видела Анну в строгих закрытых платьях и только теперь поняла, что она по-настоящему красива.

— И сейчас еще часто летаю, — продолжала Анна, проворно снуя иголкой; тонкий пушок блестел выше запястья на ее женственно полной руке. — Вот вроде Марины — побегу, обязательно подогну ноги и лечу. И каждый раз боюсь зацепиться за телеграфные провода. Обязательно какие-то провода… Тогда я сильнее машу руками и поднимаюсь еще выше. — Анна откусила нитку, откинув голову, полюбовалась на свою работу и стала собирать платки и разворошенные нитки. — Андрей сегодня совсем заработался. Закрылся в рабочей комнате и пишет…

— Папа все пишет, — вмешалась Маринка. — Я не могла дольше терпеть и пообедала. Вы, наверное, тоже не дотерпите. Мне уж поспать пора, а он все пишет.

Валентине вдруг стало скучно. Она взглянула на свои красиво обутые ноги: стоило надевать такие туфли и новое платье!.. Почему Анна ничего не сказала о нем? Нравится ли оно ей?

— Я сейчас уложу Марину и позову Андрея, — сказала Анна, — вы на минуточку займите себя сами.

Валентина взяла с этажерки первую попавшуюся книгу. Ей захотелось уйти. Какое ей дело до этих людей, погруженных в свои интересы! Пусть они пишут сколько угодно, пусть возятся со своим ребенком. Валентина вспомнила, как Андрей в прошлый выходной день играл с Маринкой. Это доставляло ему столько радости! Он сам дурачился, как мальчишка; его узнать нельзя было.

«Отчего я злюсь, — подумала Валентина, слушая, как сильно стучало ее будто распухшее вдруг сердце. Почему сегодня мне неприятно сидеть у них? Все-таки они оба порядочные мещане… Мещане! — не веря себе, повторила она упрямо. — Уют… И корзиночка с нитками… Не хватало только мужа с газетой. Читают, учатся!» — Валентина так ожесточенно открыла книгу, что переплет хрустнул.

25

Даже не пытаясь прикинуться занятой чтением, Валентина, нервно хмурясь, посмотрела на дверь, за которой послышались шаги: в комнату входил Андрей.

Она сразу заметила выражение особенной оживленности в его лице.

«Любезничают с женушкой, а я тут сижу одна, как дурочка», — подумала она, не поняв этого оживления, созданного работой, и потому еще больше раздражаясь.

— Вы знаете, я читала письмо Энгельса к одной женщине, — сказала она Анне во время обеда. — Меня поразило то, что он ей писал: «Если бы вы были здесь, мы оба смогли бы побродить по окрестностям…» Нет, вы только представьте себе: Энгельс — и вдруг… побродить!..

— Что особенного!.. — вступился Андрей, замедлив с блюдом салата, которое он собирался поставить рядом с заливным из дичи, гордостью Клавдии, изощрявшейся на всякие выдумки.

— Это значит — просто погулять, просто пошататься без всякой цели с милой, умной женщиной, посмеяться, поговорить… И уж, наверное, не об одной политике! — продолжала Валентина, не обратив внимания на реплику Андрея и даже не взглянув на него. — А разве мало у нас людей, засыхающих и физически и душевно на своей работе? Некоторых даже невозможно представить гуляющими. Они всегда заняты, у них всегда безнадежно деловой вид. Поговоришь минут пять с таким человеком — и сразу в носу защиплет, и сам не поймешь, зевать ли тебе хочется или плакать.

— Правда! У нас многие сгорают на работе, — сказала Анна, неприятно удивленная горькой, искренне прозвучавшей тирадой Валентины.

Букет полевых цветов стоял между ними, заслоняя лицо гостьи, и Анна решительно переставила его, оставив на скатерти легкий след опавших от ее движения светлых тычинок.

— Мне кажется иногда, что это просто дань времени, — продолжала она с задумчивым видом, отделяя кусок пирога для Андрея. — Пока мы не создадим в основном того, что намечено нашими строительными планами, пока работа не войдет в нормальное русло, мы не научимся беречь себя. Нам слишком часто приходится спешить. Некоторые, возможно, рисуются этим, но, в общем, мы действительно очень заняты.

— Мне кажется, разрешение этого вопроса во многом зависит еще от семейной обстановки, — снова вмешался в разговор Андрей, серьезно взглянув на Валентину. — Смогут ли двое людей так ужиться, чтобы, не ущемляя интересов друг друга, организовать свой труд и отдых?

«До чего же самодоволен!» — подумала Валентина, поняв только то, что он вполне удовлетворен своей семейной обстановкой и тем, что хорошо ужился с женой.

— Семья! Вот то, во что я меньше всего верю, — произнесла она, не то насмешливо, не то болезненно кривя губы. — Никогда мужчина и женщина не уживутся так, чтобы… не ущемлять интересов друг друга. Для этого нужно состояние вечной влюбленности, совершенно невозможное, и тот, кто первый выйдет из этого состояния, потребует себе больше прав за то, что другой все еще влюблен в него. Вот тут-то и начнется ущемление интересов! А там прелесть нового впечатления, и… пошла семейная драма со всякими дрязгами. Или прямая вражда, или ложь… — Валентина взглянула на побледневшее, с широко открытыми глазами лицо Анны, лицо человека, которого незаслуженно ударили, и торопливо, точно боясь, что ей помешают, продолжала вызывающе: — Вообще, так называемое семейное счастье — довольно непрочная вещь. Стоит только вмешаться другой красивой женщине — и самый честный, самый нежно влюбленный муж начнет испытывать прочность своей семейной клетки.

— Вы глубоко не правы! — возразил Андрей, нарушив внезапно наступившее общее молчание. — Не верить в семью — значит не верить в естественность человеческих чувств и отношений. Какая семья, какого общества — это другой вопрос! Семья в капиталистическом обществе, построенная на расчете, действительно является клеткой, охраняющей все ту же частную собственность. Там ложь и вражда неизбежны… Не то у нас! Могу ли я, живя с любимой, мною избранной женщиной, чувствовать себя в клетке? Конечно, нет! Значит, не может быть и речи об ущемлении интересов, если бы даже я и… разлюбил свою жену. Во всяком случае, для разрушения подлинно современной семьи вмешательства другой красивой женщины далеко не достаточно. Мало ли на свете красивых женщин!

26

Смутная, но остро-тревожная мысль проникла сквозь теплую пелену сна, всколыхнула и разорвала ее. Валентина к самому носу притянула нагретую простыню: ей не хотелось просыпаться, но сознание чего-то непоправимого властно выталкивало ее из сонного забытья.

«Отчего мне тревожно?» — подумала она, переворачиваясь в постели и прижимаясь щекой к подушке, такой свеже-прохладной по краю.

Снилась какая-то чепуха перед пробуждением… Нет, не то! Она перепутала вчера назначение двум больным, чего с ней никогда не случалось. Но ведь все закончилось благополучно, сегодня утром ей было так весело! Да ведь это сегодня уже миновало. Значит, что-то еще произошло.

Она была у Подосеновых… Сердце Валентины вдруг больно сжалось. Она сразу представила себе лицо Анны, когда та стояла на террасе и теребила листок фасоли, от чего вздрагивала вся зыбкая зеленая завеса. Красные цветы-мотыльки тоже вздрагивали, точно хотели взлететь. Лицо Анны было неподвижно, только тяжелые ресницы ее моргали медленно, и Валентина, глядевшая на ее профиль, чувствовала, что взгляд женщины-директора намеренно ускользает от нее. Все слова, сказанные Анной после их беседы за столом о семье, звучали вежливо, но холодно.

— Ну и пусть, — прошептала Валентина грустно. — Теперь это уже не поправишь!

Она легла на спину, вытянулась и пролежала так с полчаса, но странное волнение, овладевшее ею, все разгоралось, и наконец она уже не в силах была лежать в постели, пробежала в одной рубашке по комнате, забралась на диван и некоторое время сидела, сжавшись в комок, охватив руками колени.

«Частная собственность… капиталистическое общество… Целый трактат по политэкономии!» — иронически усмехаясь, припомнила Валентина слова Андрея, и еще она вспомнила, вся вспыхнув: «Мало ли на свете красивых женщин!»

— Ничтожество! — промолвила она с громким вздохом. — Слякоть! Как ты могла ляпнуть такое про семью? Как ты могла сказать такую пошлость? Ведь это ты от зависти! Ай-ай-ай! Какой стыд! — И Валентина не то засмеялась, не то всхлипнула, прижав ладони к лицу.

Нервная дрожь прошла по ее спине, она потянула к себе за угол пуховую шаль, окуталась ею, затем взяла недочитанную книгу, открыла ее на закладке, но не прочитала и полстраницы, как убедилась, что думает совсем о другом и не понимает смысла прочитанного.

Она попробовала представить себя на месте Анны. Вот она подходит к постели Маринки, идет в кабинет и садится у стола. Сколько всяких книг и бумаг на этом столе! Анна говорила, что она любит проснуться иногда ночью и посидеть с книгами часок-другой или даже просто так посидеть в тишине и подумать. Ну, вот и она, Валентина, также проснулась и встала, но читать ей не хочется, а думать… если думать только о семье Анны и разговоре у них за столом, то лучше совсем не думать: так больно и пусто делается на душе от однообразно повторяющихся мыслей, точно они обшаркивают ее своим бесконечным движением по узкому кругу.

И все-таки Валентина возвращалась к тому же. Работают и учатся!.. Валентина тоже любила свою работу. Она вспомнила кочегара на пароходе и сотни, сотни других пациентов. Имена и отдельные черты их она уже забыла, но то, как она лечила их, создало у нее доверие к своим силам, уважение к себе — человеку-работнику.

Хорошо Анне, что Андрей для нее настоящий товарищ и его слова не расходятся с делом. Хорошо ей, что у нее такой здоровый, красивый ребенок!

Валентина вспомнила, как она стояла однажды в Эрмитаже перед Мадонной да Винчи. У Мадонны был огромный безбровый, гладкий лоб, невинное лицо девочки и колени матери. Младенец, которого она бережно поддерживала своими пухловатыми в запястье руками, был светел, крупен, весь в нежных складочках жира, но девочка-мать смотрела на него с таким важным раздумьем; казалось, она подавлена была величием своего материнства.

Валентина порывисто встала, сунула ноги в мягкие туфли, открыла шкаф, приподнявшись на цыпочки, достала с полки деревянную плоскую резную шкатулку.

27

Толстые щечки его блестели, блестел круглый лобик и веселые глаза. Во рту, открытом улыбкой, едва белел чуточный зубок. Это был ее ребенок, ее сын! Снова она ощутила на своих руках утраченное тепло его маленького тела. Глаза ее заволоклись слезами. Казалось, она все имела для простого и милого женского счастья, но почему-то это «все» оборачивалось для нее в худшую сторону. Озлобленная неудачница! Неужели она не стоила иного в жизни?..

Валентина вставила карточку в щель между оправой и стеклом настольного зеркала. Потом ее печальный взгляд сосредоточился тревожно на собственном отражении.

Тонкая шея, открытая вырезом ночной рубашки, была гладкой, под легкой тканью обрисовывалась невысокая грудь. Наклоняясь, Валентина откинула назад светлые кудри, приблизила к зеркалу полыхающее румянцем лицо и вдруг улыбнулась сквозь слезы, восхищенная.

— Я еще буду любить! — с увлечением прошептала она. — У меня еще будет ребенок!

Ока подошла к окну, распахнула его. Сырая прохлада потянула в комнату. Валентина крепче закуталась в шаль и присела на подоконник.

На востоке едва брезжила заря. Казалось, кто-то огромный хотел поджечь темные лохмотья туч и раздувал под ними на горах тлеющие угли.

— Все-таки я очень одинока! — прошептала Валентина, глядя, как разгоралась и не могла разгореться тлеющая в тучах заря. — Вот и я стала вздыхать вроде Виктора… Но я ведь не докучаю с этим никому! — добавила она, точно оправдывалась перед собой за недоброе чувство, шевельнувшееся в ее душе против Ветлугина.

Она отлично сознавала, что раздражало ее совсем не то, что он так упорно тянулся к ней, стремительно подчиняясь всем ее прихотям и настроениям, — она даже не представляла, как могла бы жить, не привлекая чьего-либо внимания, — а раздражало то, что все его старания только подчеркивали ту душевную пустоту, которая особенно томила ее в последнее время.

Под окном вдруг зашуршало что-то, и Валентина от испуга и неожиданности чуть не свалилась с подоконника. Тайон, встав у стены на задние лапы, молча приветствовал ее, потягиваясь и размахивая тяжелым хвостом.

— Ах ты, дурной! — упрекнула его Валентина, перегнулась через подоконник, с трудом подняла и втащила собаку в комнату. — Все шляешься?

Пес виновато прилег.

— Когда ты привыкнешь к своему дому? — Валентина достала из шкафчика кусок булки, но Тайон только из вежливости обнюхал его. — Я привяжу тебя на цепь, — сказала Валентина; она сердилась, но чувство одиночества уже не бередило ее сознания, как минуту назад.

28

Все утро в больнице она была задумчива: мысль о том, что Анна обиделась, не покидала ее, а тут еще главный врач предложил ей поехать вместо заболевшего фельдшера в тайгу, к разведчикам, и она совсем приуныла.

— Вы умеете ездить верхом? — спросил вечером Ветлугин, пришедший по обыкновению навестить ее.

— В том-то и дело, что не умею.

— А сапоги у вас есть?

— Есть, но я ни разу их не надевала, — равнодушно ответила Валентина, сидевшая с шитьем в руках.

— В туфлях ехать нельзя.

— Не знаю я, ничего не знаю! — уже с досадой ответила Валентина и, страдальчески морщась, посмотрела на уколотый палец. — Как поеду и с кем поеду — мне все равно.

— Поедете вы с Андреем Никитичем, — сообщил Ветлугин. — Я это знаю потому, что Анна Сергеевна при мне разговаривала по телефону, — пояснил он, удивленный быстрым движением Валентины и тем взглядом, оживленным и испуганным, который она вскинула на него. — Там заболели два разведчика. Анна Сергеевна беспокоится… может быть, тиф.

— Об этом уж мы, врачи, должны беспокоиться, — сухо промолвила Валентина и низко склонила голову над шитьем.

Сильно вьющиеся на концах и над висками пряди волос совсем заслонили ее лицо, видна была только круглая мочка маленького розового уха.

Помолчав, она подняла голову, искоса взглянула на Ветлугина:

— Это далеко… ехать?

— Километров тридцать — и все тропой.

— Обязательно в сапогах?

— Да. Иначе вы сотрете ноги. А ходить по тайге в туфлях невозможно.

— Я сказала, что у меня есть… Валентина быстро опустилась перед своим самодельным диваном, вытащила из-под него пару маленьких, связанных ушками сапог. — Вот! Я купила их, когда поехала сюда.

Ветлугин взял сапоги, развязал бечевку.

— Они вам будут великоваты, — сказал он, шаря в сапоге, не торчат ли гвозди, но гвоздей не было. Он снова взглянул на Валентину, и сердце его сжалось от неизъяснимо смутной догадки. — У вас есть портянки?

— Нет, но я могу сделать. — Валентина вынула из чемодана кусок полотна, надрезала и оторвала от него широкую полосу. — Вы мне покажите, как нужно навертывать.

Она села, сняла туфлю и начала неумело пеленать ногу поверх чулка.

— Так и так… А теперь куда?

— Дайте я покажу, как нужно, — предложил Ветлугин и, опустясь на колени, деловито перепеленал ногу Валентины. Лицо его при этом было серьезно, даже угрюмо.

Когда он хотел подняться, Валентина положила руку на его плечо. Ветлугин вздрогнул, но овладел собой и посмотрел на нее почти холодно.

— Что вы хотите сказать?

— Я хочу сказать, что вы самый хороший, самый славный человек из тех, кого я встречала! Я чувствую, мы станем друзьями.

Назад: Товарищ Анна Роман
Дальше: Часть вторая