1
Шел снег. Он падал густо, тяжело, уверенно; давно надо было ему лечь на эти каменистые горы, на долины, покрытые лиственницами, черными в зимней наготе. Он так запоздал! Стремительные реки, схваченные морозом, холодно пламенели отсветами багровых зорь. Ветер бешено рвался по речным ущельям, катил по льду сухие сучки, камешки, осыпавшиеся с утесов, с шорохом перегонял отвеянный песок. Подо льдом, перечеркнутым трещинами, мрачно темнела текучая вода. Тускло зеленели на высоких берегах поникшие стланики и кустики застывшей брусники.
Неуютной лежала северная земля, выдуваемая жгучим полярным ветром.
И вот наступило серое затишье. Отмяк резкий от мороза воздух, и пошел снег…
Белая звездочка опустилась на рукав меховой дошки Ивана Ивановича. Он посмотрел на нее и улыбнулся: так строго и тонко были выточены ее хрупкие лучики. Вторая упала рядом, третья… Скоро вокруг все побелело, смягчаясь в очертаниях, и угловатые вершины гольцов, и изломанные ступени береговых террас, и, точно сведенные судорогой, ветви деревьев. Зима вносила покой в жестокое творчество осени.
Порхание снежных хлопьев успокоило и Ивана Ивановича, который трудно переживал эту осень. Теперь он уже начал осознавать, что терял радость и теплоту своей жизни — любовь Ольги. Словно прозрев в предчувствии надвигавшегося несчастья, хирург по-новому наблюдал природу. Он видел, как вихрь обрывал с ив и тополей последние листья и, кружа, гнал их над долиной. На ветвях, потемневших от осенних невзгод, зябко ежились зачатки будущих почек, но деревья со стоном рвались за своими улетавшими листьями. Застывая, они царапали друг друга ветвями, и, когда на закате быстро тускнело багровое небо, льдинки, намерзшие на неровностях коры, туго натянутой, готовой лопнуть, казались каплями крови.
Иван Иванович проходил мимо деревьев приискового парка, слушая, как в оголенных сучьях уныло свистел ветер, и шел вниз до мутно-желтого, а потом прозрачного льда реки. Ружье праздно висело за спиной. Он бродил вдоль застывшей Каменушки и думал о жене, жившей с ним рядом со своими затаенными мыслями и чувствами. Она очень изменилась за последнее время: не осталось ничего похожего на прежнюю ласковую, общительную Ольгу. Все попытки Ивана Ивановича вызвать ее на откровенность наталкивались или на апатичное спокойствие, или на отчужденность. Куда она уходила, с кем встречалась, он не знал, не знал и того, над чем она просиживала теперь целыми вечерами и, наверное, целыми днями, когда его не было дома. Но он видел, как иногда глаза жены неподвижно останавливались, точно стекленели, руки вяло опускались и тяжелый вздох рвался из ее груди.
Отчужденность любимой женщины угнетала Ивана Ивановича. Недаром он пристрастился к одиноким вечерним прогулкам — теперь его единственному отдыху, — тишина, прижившаяся в квартире, выгоняла его. Ольга не разделяла новую страсть мужа к «шатанию» и совсем перестала выходить с ним вместе. Иван Иванович все замечал, терпел и даже, надеясь на хорошее, пытался обмануть себя: Ольга была его первой настоящей любовью и могла оказаться последней.
Однажды, придя из больницы раньше обычного, он застал жену уснувшей на диване. Сон сморил ее во время работы. Возле нее лежали раскроенные куски материи, какое-то маленькое шитье, кружева. Иван Иванович посмотрел, протянул руку… Первое, что попалось ему, оказалось распашонкой для новорожденного, тут же крохотный чепчик и фланелевая кофточка, годные разве только на куклу. Доктор бережно перебирал эти вещички, взволнованный до глубины души.
«Неужели? — думал он в счастливом смятении. — Но почему она скрывает? Отчего так угнетена? Разве можно в ее положении целыми днями сидеть в комнате?»
— Я шью для Павы Романовны, — сказала проснувшаяся Ольга, глядя на него полуоткрытыми, но не сонными глазами.
Иван Иванович вспомнил домогательства Павы, и ему стало обидно и стыдно за свое наивное заблуждение.
Ольга продолжала настороженно смотреть на него. В конце-то концов сколько времени еще можно скрывать? Она уже готова была нарушить свое молчание, но представила радость Ивана Ивановича, которую не могла разделить, и промолчала, подумав: «Может быть, и для меня это станет потом радостью».
2
Иван Иванович медленно шагал по реке. Лед, приподнявшийся острыми краями трещин на речных изломах, хрустел под его ногами, и этот приглушенный хруст один нарушал плотное безмолвие оседавшей в горах зимы.
Куропатки вырвались стаей из заснеженных береговых кустов, подняв светлую метелицу, и сами, точно комья снега, взметнулись среди мелькавших и падавших хлопьев.
Доктор рассеянно последил за их косым полетом. Они опустились где-то рядом, в черно-белом лесу, оживленном шепотом и вздохами: ветер снова потянул по долине, и снег обрушивался с ветвей.
Пни выше человеческого роста толпились у подножья горы, нелепые в своей наготе, с криво нахлобученными снежными шапками. Иван Иванович посмотрел на них и удивился: «Кто мог так высоко срезать деревья?» Пригибая меховыми унтами кустики голубики и остропахучего рыжего багульника, торчавшие из пушистой пороши, он подошел к месту порубки. Похоже, великаны валили здесь лес.
— Да-да-да! Вот это работка! — пробормотал Аржанов, осматриваясь. Искорки смеха вспыхнули в его глазах. И тут он сообразил, что лес пилили зимой, когда в низине лежали двухметровые снега; лесорубы ходили тогда высоко над землей.
«Может быть, и я в жизни хожу, как на ходулях! — подумал Иван Иванович, снова шагая по реке. — Мне-то самому не видно, а другим странно…»
Позади него послышались приближавшиеся голоса, и вскоре из-за крутого выступа берега показались двое: Варвара, а за ней, тоже в лыжном костюме, Ольга.
Плечистая в мохнатом свитере, она подкатила к мужу, намереваясь что-то сказать, но, не сумев затормозить вовремя, подбила его соскользнувшей с мягкого крепления лыжей, и оба упали.
— Я не ушиб тебя? — испуганно спросил он, быстро вставая.
Ольга покачала головой, широко открытыми глазами с каким-то болезненным недоумением глядя на него.
— Нет, я не ушиблась.
Намереваясь подняться, она уперлась каблуком в черный лед, блестевший в снежной борозде, взрытой ею при падении, и громко охнула.
— Зачем же говоришь «нет»! — Иван Иванович подхватил жену под мышки, поднимая, нечаянно прислонился щекой к ее нахолодавшему лицу.
Она вздрогнула, словно от укола, и отстранилась.
— Все уже прошло! — Почему-то не трогаясь с места, она взмахнула ресницами, белыми и мохнатыми от инея, стянув перчатку, прижала теплую ладонь к глазам, жалко и хмуро улыбаясь. — Обмерзли!
— Вернемся домой?.. — предложил Иван Иванович, опытом врача и чутьем любящего человека угадывая боль, которую она скрывала.
— Нет, нет, мы пойдем дальше. Мы специально отправились… С сегодняшнего дня я учу Варю ходить на спортивных лыжах! Таежница, а не умеет бегать на них.
— Да, я все время падаю. Дома у нас только камасовые. Такие короткие, но очень широкие лыжи, подбитые шкурой с оленьих ног. Идешь и идешь, как в больших шлепанцах.
Куртка, штаны, шерстяной с кистями желтый шарф Варвары были в снегу. Она стояла, опираясь на лыжные палки, и, смущенно сжав яркие губы, смотрела на Ивана Ивановича. На лице ее играл нежный, точно наведенный румянец.
Снег перестал, только пролетали изредка мелкие пушинки. Мороз крепчал. Трое двигались вразброд по нетронутой целине богатой пороши. Варя еще падала, но с каждым шагом держалась увереннее. Напряжение, владевшее ее юношески гибким телом, сменялось непринужденной ловкостью. Маленькие ноги в черно-полосатых оленьих унтах, похожие на проворных бурундучков, двигались все быстрее, и все легче скользили узкие полозья лыж, уносивших девушку вниз по реке, белой в черных обрывах береговых террас. Может быть, сейчас, с разгона, одним мощным толчком удастся оторваться от нее и взлететь над речными утесами, над лесом и горами, придавленными серыми тучами. Промелькнуть, как сказочный дух, ловящий золотым арканом небесных оленей, о котором рассказывала в дымной юрте бабка Анна, ослепшая от трахомы. Кто знает наверное, что это только падающие звезды? Откуда и куда они падают?
Взлететь бы, но так, чтобы попасть обратно на милую землю, в свою чистую комнатку у Хижняков, к ребятам-комсомольцам, в дорогую сердцу больницу, где ходил, работал, улыбался и сердился Иван Иванович.
Упав еще один раз, Варя круто развернулась, побежала обратно и неожиданно увидела: те двое стоят, обнявшись, на проложенной ею дорожке. Она хотела снова повернуть, однако странное упрямство заставило ее приблизиться к ним. На нее не обратили никакого внимания, но она сразу заметила, что Ольга плачет, а Иван Иванович с расстроенным и строгим лицом держит ее за плечи так, словно боится уронить.
Не зная, как быть, Варя хотела проскочить мимо, но доктор остановил ее.
— Ольге Павловне нехорошо, — сказал он, и у нее сжалось сердце. — Беги скорее домой, попроси прислать сюда лошадь или оленью нарту.
Едва дослушав, Варя сильно оттолкнулась лыжными палками и поспешно двинулась к прииску. Она не могла видеть Ивана Ивановича таким печальным.
Ольга плачет… Но ведь и он вот-вот заплачет с ней вместе. Этого нельзя было допустить, и девушка, устремившись вперед, совсем перестала падать, а бежала, как самый заправский лыжник, даже не замечая своего достижения. Румяные щеки ее точно засахарились, над верхней губой появились белые усики; она дышала всем ртом, и мороз покрыл инеем ее шапку, шарф и поднятый воротник.
3
Иван Иванович скинул с себя дошку из собачьего меха и, подстелив на снег, усадил на нее Ольгу.
— Ты простудишься, — тихо сказала она.
— Нет, со мной ничего не случится! — ответил он с сожалением.
Потом она покорно ожидала рядом с ним, когда пришлют сани, безмолвная, неподвижная, сжавшись в комочек. Никогда еще так ясно не чувствовал он ее отчужденности и никогда, казалось, не любил так сильно…
Где тот чудный день, когда он привез ее из родильного дома! Она сидела на краю кровати в светлом капоте, с косичками, туго заколотыми над гладким лбом, держала у груди дочь, высматривавшую из пеленок розовым личиком, и заботливо следила, как ротик ребенка сдавливал деснами ее еще по-девичьи плоский сосок. В ее материнском сочувствии, в выражении молодого лица и рук, бережно обнимавших теплый сверток, сказывалась нежность и к Ивану Ивановичу, а он стоял перед женой, одно только ощущая распустившимся от счастья сердцем: любовь к ней и к этому крошечному существу, связавшему их жизни в одно прекрасное целое.
И вот ребенка, смуглой, темноволосой девочки, не стало. Не потому ли пропало чувство у Ольги? Но почему она скрыла беременность? Отчего теперь, когда случилось что-то страшное, так безучастна? Заплакала, но это были слезы страха и жалости к самой себе. Обманываться Иван Иванович уже не мог. Дрожь пробирала его, но не от мороза, а от внутреннего нервного холода.
— Ты простудишься, — снова сказала Ольга и приподнялась с места.
Она заставила его одеться. Натягивая дошку, отыскивая завернувшийся ее рукав, доктор взглянул на жену… Она, вся поникнув, стояла на коленях в своем спортивном лыжном костюме, а вокруг нее расплывалось на снегу черное в полутьме пятно.
— Родная моя! — едва вымолвил потрясенный Иван Иванович.
Он взял Ольгу на руки и, чувствуя, как обмякло ее сразу обессилевшее тело, пошел по свежей лыжне, проложенной на реке. Теперь лишь тревога за жену и нежность к ней владели его душой.
«Почему такое? Зачем такое?» — лихорадочно, безостановочно неотвязно звенело в нем.
Лошадь, бесформенно большая в облаке пара от ее дыхания, как-то вдруг надвинулась на него, он едва успел отступить со своей ношей. Поселок был уже близко, но, только опустив Ольгу в просторные санки, Аржанов почувствовал, как до онемения устали его руки, сел рядом с ней, придерживая, обнял и подумал: «Ей неприятны даже мои прикосновения!» Он откачнулся в сторону, но сразу строго одернул себя: «Человек заболел. Время ли сейчас заниматься объяснениями?» И еще Иван Иванович сказал мысленно, глядя на огоньки, замелькавшие, словно волчьи глаза, сквозь заросли: «Пусть будет, как она решит. Сам я отказаться от нее не могу».
Ольгу, не завозя домой, положили в больницу.
Пока срочно вызванный Гусев мыл руки, Иван Иванович нервно ходил из угла в угол, с тоской и надеждой смотрел на сутулую под белым халатом спину хирурга.
— Может быть, вы сами? — обратился к нему Гусев.
— Нет, нет! — испуганно сказал Иван Иванович. — Вы знаете, как трудно, когда свой человек!..
Операция, от которой обычно отмахиваются крупные хирурги, считая ее пустяковой — которую в экстренном случае может выполнить такая опытная акушерка, как Елена Денисовна, — представлялась теперь Ивану Ивановичу страшно серьезной. Он не мог заставить себя переступить снова порог операционной, где находилась Ольга: все мерещились ее заострившиеся неподвижные черты и руки с посиневшими ногтями. Как переменилась она!
У нее была судорожная икота умирающей, и даже после переливания крови ее лицо осталось мертвенным. Иван Иванович не вынес его как будто осуждающего выражения и удалился, когда Гусев подходил к столу…
Там, за дверью, слышалось только холодное позвякивание инструментов. Потом легкий стон, вскрик — и наступила тишина.
Главный хирург сел на кушетку, покрытую белой клеенкой, облокотился на колени, опустив голову в ладони больших рук. Мимо него проходили люди, что-то говорили, чем-то стучали… Он продолжал сидеть, ничему не внемля, застыв, как изваяние.
— Ну, вот и все! — прозвучал над ним голос Гусева.
Иван Иванович, сам бледный, словно мертвец, посмотрел на него исподлобья, боясь переспросить.
— Все в порядке, — разъяснил Гусев, развязывая тесемки халата. — Хорошо, что нашелся сразу донор нужной группы! У нее первая…
— Она будет жить?
— Конечно, — не понимая растерянности опытного хирурга, ответил Гусев. — Женщины удивительно легко переносят… — Он не договорил, заметив, как задрожали губы у Аржанова. — Что вы, право! Часа через два она начнет уже смеяться.
— Спасибо! — тихо и серьезно сказал Иван Иванович.
Он встал и, осторожно ступая, вошел в операционную. Ольга еще лежала на столе, прикрытая свежей, заутюженной в квадраты простыней, голова ее была повернута набок, глаза плотно смежены. Иван Иванович приложился щекой к ее прохладным волосам.
Она осталась неподвижной, длинные, почти черные ресницы не шевельнулись.
4
С ощущением холодной пустоты проснулась Ольга утром на больничной кровати. Она лежала без подушки, вся вытянувшись и, точно продолжение сна, припоминала падавший снег, лед, черневший в белой, пушистой борозде, потом боль, опоясавшую ее тело. Не очень-то хотелось ей в этот раз сделаться матерью, но раз уж так вышло, то она примирилась с неизбежностью, чтобы заполнить пробел в жизни, сказывалось и подсознательное желание восстановить теплоту отношений с мужем — ведь она не чувствовала к нему ни ненависти, ни презрения, уважая его по-прежнему…
И вдруг ничего нет. Ольга шевельнула под одеялом руками, потрогала чуть втянутый живот и устало закрыла глаза. Она лежала холодная, слабая, вся какая-то пустая: ни мыслей, ни желаний.
Приближавшиеся шаги вывели ее из этого состояния: в палату входил Иван Иванович.
Отведя взгляд от его властного лица, с каким он выслушивал на ходу то, что говорил ему дежурный врач, Ольга заметила пожилую женщину, смирно сидевшую на своей койке. Та смотрела на Ивана Ивановича с материнской ласковой гордостью и просто расцвела, когда он справился о ее здоровье. Избегая встретиться с ним глазами, Ольга увидела, как осветились лица всех находившихся в палате. Его любили здесь. Его ждали. Преодолев волнение, охватившее ее, Ольга повернула голову. Иван Иванович стоял уже около нее. Властное выражение, с которым он вошел в комнату, сменилось робким и радостным. Рослый, широкоплечий, могучий, как дуб на раздолье, он был особенно хорош с доброй улыбкой. Ольга смотрела на него, силилась найти в своей душе хоть искорку прежнего чувства… Она видала его человеческую и мужскую красоту, но эта красота не трогала ее: не гордость, а грусть и сожаление испытала она и с невольным вздохом закрыла глаза.
Иван Иванович присел рядом, взял ее руку, проверяя пульс, это тоже ощущалось ею, как прикосновение чужого человека.
— Как ты чувствуешь себя? — В голосе его Ольге почудился упрек.
— Хорошо. — Она не знала, что муж до утра пробыл в больнице, беспокоясь, не один раз подходил к ее кровати.
— До чего я измучился! — тихо сказал он, прикладывая вялую руку Ольги к своей щеке.
Жалость переборола отчуждение, Ольга ответила слабым пожатием, но ей сразу стало стыдно за это притворство.
Позднее Иван Иванович приходил снова, принес печенья, конфет, фруктов; пробовал заговаривать о разных пустяках. Ольга больше отмалчивалась, а когда он, очень расстроенный, отправился домой, раздала принесенное соседкам по палате: ей самой кусок не шел в горло. Разве ожидала она, что так обернется, когда молодая, правдивая, любящая соединяла свою судьбу с судьбой Ивана Аржанова? Казалось, счастья хватит на целый век! И вот все рухнуло!
Ночью, осторожно повернувшись на бок, Ольга смотрела на окна, щедро выложенные лунным серебром по морозным узорам. Видимо, зима установилась сразу по-настоящему, наверное, все бело, а над белым покоем одиноко бродит ущербная луна. Серебряная нить протянулась от окна к постели Ольги. Стоит протянуть руку — и схватишь ее. Но мертвенным светом скользит меж пальцев лунная пряжа. Ольга рассеянно ловит ее и думает, мучительно, напряженно думает, шевеля рукой, как заигравшийся ребенок. В дальнем углу палаты затянулась беседа; тихо шелестит над койками женский шепот: кому-то еще не спится. И многим не спится в большом доме с просторными замороженными окнами: мучают людей разные боли…
— Вы уже чудесно выглядите! — сказала Пава Романовна, кладя на столик пакеты и пакетики. — Вот бисквиты, шоколад, это вот от Игоря засахаренные фрукты. Я специально посылала нынче шофера в Укамчан за сладким для детей. Дети растут, им нужно сладкое. Приятно, если они вообще ни в чем не имеют отказа. Детство не повторится в жизни человека… — Пава Романовна на минутку умолкла, вспоминая собственную, ничем не примечательную юность. — Ланделий съел сразу почти кило шоколада. Потом ему пришлось давать слабительное. Мальчик со странными наклонностями: все бьет, ломает, но волевой, клянусь честью: чего не захочет сделать, не заставишь никакими силами. А Камилочка — кокетка: целый час может вертеться перед зеркалом, но тоже все ломает.
Почему они не берегут вещи? По-моему, это от презрения к частной собственности, — добавила Пава Романовна, испытывая смутную потребность оправдать поступки своих детей.
— Еще бы! — Ольгу уже начинала раздражать болтовня приятельницы.
— Говорят, не сегодня-завтра немцы начнут вторжение в Англию, — сообщила та, неожиданно вспомнив и о международных делах. — На берегу реки Ла-Манша…
— Пролива…
— Да-да, на берегу пролива… все уже подготовлено. Немцы сделали три тысячи плотов, которые будут сцепляться по шесть штук вместе. Потом их покроют бронированными плитами. Получится мост. По нему пойдут на английский берег пехота и танки, а вверху самолеты, самолеты… Это должно быть красиво! Клянусь честью! Они ждут только подходящей погоды, чтобы туман и спокойное море… Ах, как мне хочется побывать на море! В Сочи хочется! Ах, Сочи, Сочи! Там еще розы цветут вовсю!.. Да, я забыла, тут миндаль очищенный… Но самое-то главное!.. — спохватилась Пава Романовна, вынимая из-под накинутого на платье больничного халата модную кожаную сумку с глубокими складками и блестящими застежками.
— Обычно говорят сначала о главном, а потом о пустяках, — щебетала она при этом, — а у меня всегда наоборот, о серьезных вещах я почему-то забываю. Так, пожалуй, естественно: всплывает раньше то, что легче… — И Пава Романовна покосилась на Ольгу смеющимся глазом.
Она очень долго рылась в сумке. Ольге даже захотелось приподняться и самой заглянуть туда. Чем собиралась удивить ее беззаботная вертушка?
— Вы запретили мне упоминать об этом человеке. — Пава Романовна пытливо взглянула на Ольгу, и хорошенькие веселые ямочки заиграли снова на ее толстощеком лице. — Сегодня я рискнула принять от него поручение потому, что дело идет не только о личных чувствах: он поздравляет вас…
— С чем?
— С новым литературным успехом. С каким именно, он мне не сообщил… — Пава Романовна наконец-то зацепила за уголок конверт и потянула его кверху. — Тут вырезка из одной московской газеты, — все-таки не утерпев, проболталась она, следя за выражением Ольги. — Вы только представьте: вас напечатали в Москве! Это значит, ваше имя прогремело по всей стране!
— Будет вам! Зачем такие слова? — с искренним недовольством и даже боязнью перебила ее Ольга.
Она взяла письмо, положила его под подушку и, придерживая ладонью, точно боялась, что оно исчезнет, зажмурилась от слабости и волнения.
Когда Пава Романовна ушла, Ольга достала конверт, осторожно вскрыла. Сердце ее сильно билось.
«Я счастлив возможностью сообщить вам приятную весть, — писал Тавров. — Газета, в которую вы обратились, напечатала ваш очерк. Если есть сокращения и маленькие изменения, то пусть это вас не огорчает. Первые ваши шаги удачны. Я вижу, вы не теряете даром времени, избавившись от некоторых излишних знакомств.
Желаю вам успеха.
— Мой Борис Тавров! — прошептала Ольга.
Она спрятала письмо под одеяло у самого горла, задыхаясь от шершаво-ласкового прикосновения бумаги, от одного-единственного слова, нарушавшего деловой тон записки. Потом она развернула вырезку из газеты.
У нее опять сильно забилось сердце, когда она увидела свою фамилию, крупно набранную под пятью колонками убористого газетного шрифта. Чуть успокоясь, Ольга прочитала очерк. Изменения действительно были, но на этот раз они не огорчили ее.
«Неужели это я сама так хорошо написала?» — подумала она, приятно ошеломленная, уронив уставшие руки. Ей даже показалось, что в сокращенном виде очерк выглядит лучше. Уверившись в том, она испытала благодарность и к редакторам газеты: ее поняли, почувствовали то, что она хотела выразить.
Теперь Ольгу приятно радовало даже ощущение свежести, исходившее от чистого, хорошо проглаженного пододеяльника, в котором желтело плюшевое одеяло.
«Какие богатые здесь одеяла!» — подумала она, обводя проясневшим взглядом светлую комнату, уставленную двумя рядами кроватей, на которых сидели и лежали больные женщины.
Где-то стонала роженица, рядом, за стеной, нетерпеливо плакали, кричали голодные сосунки, и няни пробегали мимо открытой двери, неся на руках по одному и по два туго завернутых живых пакетика: был час кормления.
Ольга сочувственно улыбнулась и с остановившейся улыбкой прислушалась к голосам, приглушенно звучавшим в палате: разговаривали о войне.
— Сколько мирных людей погибло, — говорила многодетная пожилая мать. — За одну ночь… Ведь сбрасывают бомбы весом до тысячи восьмисот килограммов. Такая сразу целую улицу домов разнесет. В пыль. В щебень. Заживо хоронят…
Ольга слушала. Улыбка медленно сбегала с ее лица: пожар, разгоравшийся над миром за тридевять земель отсюда, опалял тревогой.
5
В операционной еще не рассеялся сладковатый запах эфира; только что сняли со стола и увезли в палату больного, которого Иван Иванович оперировал по поводу язвы желудка. Настороженно вдыхая странный запах и боязливо посматривая по сторонам, вошел темнокожий, в белом больничном белье, пожилой якут, коренастый и крепкий, как лиственничный пень. Вместе с Никитой Бурцевым он приблизился к столу и остановился, придерживая просторную рубашку.
— Рубашку надо снять, — сказал Никита, взяв его за левую руку, неподвижно висевшую в несмятом рукаве.
Он помог якуту стянуть рубаху и оглянулся на дверь в соседнюю комнату. Иван Иванович решил сделать вторую операцию без перерыва, но не слышно было, чтобы он сам готовился.
— Укол морфия сделаем на столе, — остановил Никиту, потянувшегося за шприцом, ассистент Сергутов. — Пока Иван Иванович будет мыть руки, пройдет больше десяти минут.
Якут лег на стол, закинув вверх подбородком крупную на короткой шее голову, мощные его ребра сразу выперли полудужьями над опавшим смуглым животом. Дышал он прерывисто и сипло.
— Не надо бояться! Иван Иванович сделает все быстро и хорошо, — сказала Варвара по-якутски. — Это медведь изломал его, — пояснила она, следя за движениями пальцев Сергутова, ощупывавших плотные сизые рубцы ниже локтя охотника. — Второй год рука не действует. Где он помял тебя, Амосов?
— На Ульбее, — глухо ответил Амосов, косясь на блестящую штуку, похожую на большой серебряный патрон с длинной иглой наверху, которую, точно собираясь выстрелить ею, подносил к нему Никита Бурцев.
— На Ульбее, — повторила девушка, с улыбкой посмотрев на охотника, вздрогнувшего скорее от страха, чем от укола. — Как же ты, медведя не боялся, а тут дрожишь? Он этого медведя ножом убил, когда тот навалился на него, — сообщила она Сергутову. — Зверь успел помять его, да больше сил не хватило — издох. — И Варвара выжидательно обернулась к дверям предоперационной.
Аржанова все еще не было.
«Что с ним?» — удивленно-тревожно подумала она и быстрыми шагами прошла в кабинет главного хирурга.
Он сидел у своего стола, странно выгнув поднятые плечи. Около него стоял нетронутый стакан остывшего чая, папироса опала палочкой пепла на блюдце и погасла.
— Иван Иванович! — вдруг оробев, окликнула Варвара.
Он не пошевельнулся. Тогда она подошла ближе. Доктор вздрогнул, поднял голову.
Теперь вздрогнула Варя, встретив его точно неживой взгляд. Лицо хирурга, непривычно неподвижное, его фигура, скованная каким-то внутренним оцепенением, поразили ее.
Девушка помедлила, точно его оцепенение передалось и ей. Он продолжал молчать. Тогда верное чутье любящего человека подсказало ей нужные слова.
— Больной уже на столе и подготовлен к операции, — твердо доложила она, всем тоном подчеркивая первостепенную важность именно этого.
И Иван Иванович, тоже, может быть, подсознательно, подчинился ее деловому настроению.
6
Вся жизнь показалась ему теперь в совершенно ином свете: бесконечная занятость и, словно солнечные полянки в дремучем лесу, часы, проведенные с семьей. С Ольгой тепло и радостно, но он рвался от нее в свои дебри, как рвется страстный охотник, искатель, разведчик. Отчего он столько сил отдавал работе, забывая о семье, об отдыхе, о милых радостях жизни? Разве ему больше всех было нужно? Не зря ведь его называли то аскетом, то одержимым! Неужели за это его разлюбила жена? Почему они не шли вместе, рядом, плечом к плечу? Кто виноват, что у них так получилось? Ведь Ольга тоже стремилась к труду, отчего же отставала?
Как грустно было ее лицо, когда они сидели с Логуновым на скамейке под тополем…
«Угораздило меня подсунуть ей перевод этой книжонки!» — думал Иван Иванович, крупно шагая за медицинской сестрой, спешившей в операционную.
Машинально он мыл и протирал руки, надевал с помощью Варвары стерильный халат поверх клеенчатого белого фартука и резиновые перчатки и, почти не слушая пояснений Сергутова, подошел к больному. Он сам знал его историю, осматривал и изучал операционное поле. Интересная, но безразличная сейчас операция. Больной лежит на спине. Лицо его со стороны хирурга прикрыто простыней: ему не полагается видеть, что станут делать с его рукой, протянутой из-под простыни вверх ладонью на маленький, вплотную придвинутый столик-платформочку. Вся эта рука до локтя ярко-желтая: смазана йодом. Следы клыков зверя, растерзавших ее, стянули кожу тугими рубцами. Пальцы собрались крючьями в неплотно сжатую горсть, да так и застыли. Срединный нерв явно поврежден.
— Укол будет, — коротко предупредил Иван Иванович.
Он взял шприц с раствором новокаина, примерился, затем сделал двойной ряд уколов — сначала поверхностно, а потом глубже, и под кожей вздулся продолговатый валик.
— Больно?
— Немножко, — перевела Варя ответ охотника.
Иван Иванович делает длинный разрез скальпелем от шрама вниз.
В рану вводится расширитель. В разрезе белеет рубец — сросшаяся как пришлось порванная ткань.
— Зонд!
Варвара сразу находит в своем сверкающем хозяйстве изогнутый инструмент с узким и длинным клювиком, с желобком посредине и вручает его хирургу.
Иван Иванович еще сгибает зонд, с заметным усилием запускает его под рубец.
— Нигде не отдает?
— Нет.
Хирург рассекает твердую рубцовую ткань над желобком зонда, чтобы не задеть случайно ниже лежащий нерв, разрезает ножницами, останавливает легкое кровотечение током и снова берется за скальпель, расчищая себе дорожку среди рубцов измененной ткани.
— Все перепутано, — цедит он сквозь зубы. — Вот сухожилие, обычно оно белое, гладкое, как шелковые нитки, а тут сплошные комки. Рассечен остаток рубца над нервом. — Этот кусочек можно бы отрезать, чтобы он не мешал, — вполголоса советует Сергутов.
— Отрезать все можно, — глухо возражает Иван Иванович, — а вот пришить…
Он делает паузу, продолжая свое кропотливое дело. Теперь нерв, округлый и светлый, толщиной в карандаш, лежит на дне разреза, выделенный из рубцовых сращений.
— Здесь испытывать электродом проводимость не понадобится, — негромко говорит Аржанов. — Картина ясная.
Действительно, картина ясная: в нижней половине операционной раны разорванный нерв разошелся сантиметра на полтора.
— Освежим концы и будем его сшивать…
— Натяжением? — спрашивает Сергутов.
— Да, тут натянуть легко.
Придерживая пинцетами освеженные им концы, Иван Иванович медленно и плавно потягивает их, пока они не сходятся. Плотно сведя края нерва, он сшивает его оболочку.
— Дайте шелк тоньше! Этот очень толстый! Куда, к черту, он годится! — раздраженно и нетерпеливо бросает он Варваре.
Та вспыхивает, даже маленькие уши ее с круглыми, нежно припухлыми мочками краснеют. Но она покорно и понимающе молчит, быстро вдевая в иглу нужную нитку.
Зашив подкожную клетчатку, доктор так же нетерпеливо говорит:
— Давайте шить кожу.
Иглодержатели как будто сами собой попадают в его руки, а он хмурится, но на лице Варвары уже полное спокойствие. Она стоит наготове у своего столика и по-хозяйски смотрит на операцию. Все понятно ей: и состояние больного, и сделанная работа, и даже настроение хирурга.
— Завязывайте только до сближения, чтобы не собирать кожу. Так шов будет красивее, — наказывает Иван Иванович Сергутову, выправляя сшитые края пинцетом.
Нерв сшит, и мысли хирурга уже далеко. Проводка налажена, но тока по ней еще нет. Омертвелый конец нерва должен заново прорасти пучками нейритов, которые начнут расти от места перерыва вниз по нервному стволу, по всем его разветвлениям до мельчайших точечных окончаний в коже, осязающих и чувствующих. Нейриты растут медленно, по одному миллиметру в сутки, и омертвелая рука так же медленно начнет оживать.
Ассистент Сергутов накладывает повязку, Варвара перебирает оставшийся стерильный инструмент, искоса поглядывая на Ивана Ивановича. Он закончил дело, но еще стоит у операционного стола в тяжелой задумчивости…
Больной поворачивает голову, сдвигает здоровый рукой простыню и смотрит на Ивана Ивановича запоминающим взглядом.
— Спасибо, дохтур! — неожиданно по-русски говорит он.
И такая благодарность и уверенность в исцелении звучат в его хриплом голосе, что Аржанову становится неловко за свое вынужденное безразличие.
— Ты думаешь, все уже хорошо? — отвечает он с грустной улыбкой. — Это, друг, долгое дело! Месяца четыре… Понимаешь ты: четыре месяца, не меньше, надо ждать, пока сила сюда придет. — Хирург трогает холодную кисть охотника. — Ждать надо.
— Подождем. Ничего-о! — простодушно улыбаясь, обещает якут. — Хорошо ждать — хорошо. Плохо ждать — беда!
7
Грязные сумерки сгущались за окном. В мутной мгле беспорядочно сплетались черные ветви тополей: снег скатывался с гладкой коры молодых деревьев, и они как будто зябко жались друг к другу. Тополя сюда, к больнице, на высокую террасу долины перетащил с берега речки Хижняк. Упрямый, он хотел переупрямить северную природу, но тыква в три пуда не удалась, неохотно приживались на новом месте и тополя: болели, хирели, чахли листом, пока не выросла за ними живая изгородь тоненьких лиственниц с подсадкой ольхи. Фельдшер создавал сад вокруг больницы, сетуя на скудость северной природы: елочек бы! Не доверяя старожилам, он сам облазил ближние горы и долины: ни елок, ни сосны — сплошное чернолесье зимой, когда стланик ложится под тяжестью снега.
Иван Иванович стоял у окна, смотрел на переплет тонких ветвей на сером вечернем небе, и ему хотелось заскулить от тоски, давящей сердце.
Лицо Ольги неотступно стояло перед ним. Прекрасное, но холодное лицо, смуглевшее на белизне подушки, с твердо сжатым ртом и бровями, изогнутыми не то скорбно, не то устало-недовольно…
«Уйди!» — без слов говорило оно; это же выразило движение руки, слабо дрогнувшей в ответ на пожатие и сразу скользнувшей под одеяло.
— Все еще неважно себя чувствую, — сказала Ольга, накрываясь до подбородка, до самых губ, а глаза ее блестели сердито, и в каждой черте сквозило нетерпеливое раздражение.
Он ушел из палаты и вот стоит у себя в кабинете и не может тронуться с места. Куда идти? Ведь эта больница его второй дом, по-настоящему свой дом с тех пор, как он почувствовал охлаждение Ольги. Сюда он скрывался от сомнений, здесь забывался, горел в работе. А сейчас и здесь устремлен на него уничтожающий взгляд — уйди!
Иван Иванович шагает взад и вперед по кабинету, представляет пустоту квартиры, бесконечные часы ночи, зимний рассвет, бледной немочью вползающий в окна… Все возмущается и протестует в нем.
«За что? Почему? — Доктор смотрит на свои сильные руки. — Сколько добра людям сделали они! И разве он стар? Некрасив? Неласков?»
Остановясь перед дверью высокого шкафа, хирург пытливо всматривается в отражение в большом стекле.
Неужели тот хлюпик Коробицын лучше? Что это: жалость, любопытство, просто каприз?
И вдруг страшная догадка:
«Потому-то и скрывала она, молчала о беременности!..»
Тяжкий вздох, почти стон вырвался у Ивана Ивановича. Доктор опустился на ближний стул и долго сидел, сжимая руками голову, покачивая ею, словно у него заболели зубы.
Дольше выносить неизвестность он не мог, встал и с красными пятнами на щеках, со взъерошенными волосами решительно двинулся из комнаты.
И почти в это же время Тавров тоже решился и шагнул из морозной темноты на крыльцо; скрипнул снег под его ногами, скрипнула чуть дверь.
Скинув меховую куртку у вешалки, он еще помедлил, проводя платком по ресницам, мохнато обросшим инеем: видно, долго ходил под окнами больницы, прежде чем рискнул войти.
В коридоре его перехватила Варвара.
— Вы к кому? Так поздно… Больные уже спят.
— Я на одну минуточку, Варя. Вы дежурите?
— Да, я дежурю сегодня… Тяжело больной после трудной операции.
— Проведите меня к Ольге… Павловне. Мне только передать, — волнуясь, попросил Тавров. — Я увидел в окно, что вы здесь, и зашел…
— Вы бы лучше пришли днем с Павой Романовной, — сказала Варвара, которой показалось странным это позднее посещение. — Правда, приходите завтра вместе, — попросила она.
Тавров поколебался, тронутый ее особенным выражением, но Ольга была теперь совсем близко…
— Я на одну минуту, — сказал он упрямо, отводя руку Варвары.
Едва он скрылся в дверях палаты, где лежала Ольга, как в коридоре послышались другие шаги, и Варвара, оглянувшись, увидела Ивана Ивановича…
Он шел, глядя себе под ноги, нахмуренный и печальный.
«Третий! — неожиданно вспомнила Варвара слово, сказанное Тавровым, когда они осенью собирали бруснику. — Так вот кого имел он в виду тогда! — с ужасом подумала она, только теперь поняв, что творилось около нее. Вот что означало состояние Ивана Ивановича и самой Ольги, недомолвки и взгляды при встречах, волнение Таврова, то, как он прямо ворвался в палату. — Глупая ты, глупая! — кричала про себя Варвара, остолбенев от потрясения. — Третий, лишний между ними! Она не любит его! Это Аржанов-то лишний! И он увидит это сейчас своими глазами! Что будет с ним тогда?!»
Варвара не умела хитрить, но положение обязывало ее принять какие-то срочные меры.
— Иван Иванович! — позвала она, заступая ему дорогу.
Он поневоле остановился.
Вся напряженная, девушка с отчаянной прямотой глядела на него.
— Что ты, Варя? — спросил доктор, точно пробуждаясь.
— Мне очень важное надо передать вам… Как можно скорее! — произнесла она, изнемогая от страха и волнения. — Пойдемте сюда. — И, не оглядываясь, направилась в сторону, обратную той, куда ушел Тавров.
Иван Иванович вернулся следом за Варей. Два слова, произнесенные ею, поразили его: «Передать важное». Важное? Неужели об Ольге?
В кабинете Варвара пропустила Ивана Ивановича вперед и, прикрывая ему выход, полыхая румянцем, долго молчала, теребя завязки халата.
— Я слушаю, — сказал доктор хрипловатым от волнения голосом и понурился, ожидая.
Варвара поняла, чего он ожидал от нее, представила всю жестокость удара, который могла нанести. Правдивые глаза ее дрогнули.
— Я насчет курсов хотела… — заговорила она и неловко улыбнулась.
— Насчет курсов? Ох, Варя! До них ли мне сейчас! — Иван Иванович махнул рукой и хотел выйти из комнаты.
— Подождите! Одну минуточку! — попросила девушка, не трогаясь с места и не уступая дороги: еще немножко — и Тавров уйдет. — Одну минуточку!
Хирург насторожился.
— Почему ты не пускаешь меня? — спросил он, бледнея. — Зачем ты привела меня сюда?
— Я хотела… — Варвара в замешательстве опустила черные как смоль ресницы. — Я так люблю вас! — страстно промолвила она, стискивая маленькие руки. — Скажите мне только: «Умри!» — и я умру, если это вам нужно. Я все сделаю, что вам нужно!
Иван Иванович растерялся.
— Мне совсем не нужно, чтобы ты умерла. Зачем так говоришь, девочка?! Ты знаешь, как хорошо я отношусь к тебе!..
— Да, я знаю. — Варвара поднесла к вискам крепко сжатые кулачки, сдерживая желание заплакать. — Вы не умеете… не можете плохо относиться к людям.
8
Ольга ожидала прихода Ивана Ивановича… Он не уходил из больницы, не простившись с нею, и она нетерпеливо вслушивалась в звуки шагов по коридору, потому что хотела поскорее избавиться от тягостного ожидания.
И вдруг вместо него явился Тавров. Один… ночью, когда многие больные уже спали. Несколько часов он, скрипя снегом, уминал тропинку в насаждениях Хижняка около больницы: все порывался, но не решался войти. И вот, совсем закоченев, как с неба свалился. Приподнявшись на локте, придерживая у горла широкий воротник рубашки, Ольга испуганно смотрела на него. На его лице выражалось страдание и какое-то робкое оживление. Горячая волна нежности прихлынула к сердцу Ольги. Сказалось ли это в ее глазах, почувствовал ли Тавров ее душевный порыв к нему чутьем влюбленного, но шагнул вперед и тихо опустился на табурет возле кровати.
— Я не могу дольше жить без тебя, — прошептал он. — Я честно старался совладать с собой, но только измучился, устал и как будто на сто лет постарел душой.
Ольга посмотрела на дверь, в которую каждую минуту мог войти Иван Иванович, на соседние кровати и снова обернулась к Таврову.
— Если у тебя такое же чувство, то зачем эта мука? — говорил он, завладев ее рукой и страстно и нежно целуя ее тонкие пальцы. — Кому легче от наших мучений? Неужели он не понимает, не видит, как ты чахнешь?
— Мы потом поговорим об этом.
— Почему потом?
— Сейчас я боюсь, что может войти он, — призналась Ольга, стыдясь такого признания, но не сумев скрыть своего ужасного беспокойства. — Он здесь…
Тавров неотрывно глядел на нее широко открытыми глазами, похоже, он совсем не слышал ее слов.
— Я вижу: мне самому надо действовать решительнее. Когда тебе станет лучше, я сразу увезу тебя к себе, — неожиданно вырвалось у него.
— Увезешь? — повторила Ольга, слегка уязвленная: как будто она предмет обстановки и они оба могут распоряжаться ею по своему усмотрению.
Но глаза его, увлажнившиеся, мягко блестевшие, говорили о покорности, о преданности.
— Разве ты еще долго будешь здесь? — спросил он, лаская взглядом лицо Ольги.
— Ты все знаешь? — вместо ответа с трудом вымолвила она, вся покраснев.
Тавров утвердительно наклонил голову: нервное удушье помешало ему говорить, и он промолчал, снова целуя ее руки.
Он словно забыл о том, что находится в больничной палате, где несколько пар посторонних глаз и ушей. Женщины спали или притворялись спящими, но если хоть одна из них бодрствовала, то уж никак не могла — даже спросонья — принять его за Ивана Ивановича.
— Мы поговорим потом, — повторила Ольга. — Верь мне. Но сейчас тебе надо уйти. Я прошу…
Ее лицо выражало такое тревожное беспокойство, что Тавров наконец опомнился.
— Ухожу! — сказал он и встал рывком. — Только помни — обратно повернуть невозможно.
«Как странно складываются людские отношения!» — с горестью думал Иван Иванович, снова шагая по коридору.
Мысль о том, что вот сейчас он объяснится с Ольгой и все станет ясно и до дикости безобразно, неожиданно остановила его: надо было еще подумать!
В комнате отдыха сидели больные, слушали радиопередачу.
— Спать, спать пора! — машинально промолвил главный хирург, заглянув мимоходом в дверь.
Передавали последние известия. Он прислушался, вошел и, сев в уголке на диване, снова словно оцепенел.
В мире шла война. На востоке разбойничала Япония; на западе не стихал гул самолетов: англичане бомбили Берлин, немцы сбрасывали бомбы на Лондон. Придворные Букингемского дворца отсиживались в убежище. Король и королева отсутствовали: дворец подвергался бомбежке уже в четвертый раз.
— «Жили-были король и королева!» — пробормотал Иван Иванович. — Да… Жили-были…
Бомба попала в большой дом, где находилось много людей… Конечно, король останется невредимым при любой бомбежке. Чопорные леди и лорды умчатся в убежище. Как же насчет этикета в такие минуты? Яркая озорная искорка промелькнула в глазах Аржанова и погасла.
«Заводы Ковентри производили высокосортные стали, они, конечно, работали на войну. Но там жили тысячи металлургов. У них были семьи… Да, были!»
Хирург огляделся. Он сидел в комнате один, даже не заметив, как исчезли больные, которых спугнуло его появление. А Ольга? А разговор с нею? Ивана Ивановича точно взрывной волной подбросило и вынесло в коридор.
Все уже спали в палате, одна Ольга лежала с открытыми глазами, не слыша приближения мужа. Он тихо подошел и остановился, сдерживая тяжелое дыхание, всматриваясь в ее задумчивое, странно разгоревшееся лицо.
— Ты? — еле слышно промолвила Ольга, и красные пятна ярче проступили на ее щеках. — Ты здесь?
— Где же мне еще быть? — Иван Иванович вспомнил объяснение с Варей и с чувством неловкости добавил: — Я не мог зайти раньше.
Неужели он чувствует себя виноватым перед Ольгой в том, что выслушал признание влюбленной девушки? Злая ироническая усмешка искривила губы Ивана Ивановича, но рука Ольги, к которой он слегка прикоснулся, опалила его сухим жаром. Только теперь доктор заметил лихорадочное состояние жены.
— У тебя высокая температура… Ты не вставала сегодня?
Густые вихорки его бровей озабоченно сошлись к переносью: мысль о возможном осложнении вмиг вытеснила все остальное.
9
«Опять ухожу с тем же!» — думал Аржанов, возвращаясь домой из больницы.
Тревога за здоровье Ольги смягчила его настороженное отношение к ней, вызванное чувством обиды и ревности. Далекий от всепрощения, он никому не подставил бы под удар вторую щеку, но Ольга была для него самым дорогим человеком.
Снег скрипел под его неторопливыми шагами, мороз обжигал лицо, перехватывая дыхание, но Иван Иванович все шел, пока не очнулся на привычной дорожке у реки и не остановился, соображая. Идти сейчас к себе, в пустую квартиру, он не мог, надо было еще больше устать, чтобы, придя домой, сразу свалиться и уснуть.
Мех его шапки-ушанки оброс инеем, обмерзли ресницы и брови. Подняв глаза к мглистому небу, доктор увидел сквозь тонкий плывущий пар звезды. Звезды расплывчато светились, тускло мигая и дрожа в разреженном воздухе, и ему показалось, что он слышит их шорох. Неужели правду говорила Варвара, или это шуршал воздух от его дыхания?
Воспоминание о Варваре толкнуло мысли Ивана Ивановича по новому направлению. Мог ли он заменить Ольгу другой женщиной? Все в нем запротестовало против этого. Как скромно он жил два года на Каменушке до приезда жены. Разве мало женщин находилось возле него и на работе и на досуге! Когда ему становилось слишком тоскливо, он пропадал на охоте, до упаду ходил на лыжах или колол дрова. Вспомнились полуоткрытый ротик Павы Романовны, выражение лукавой и готовной нежности в ее лице, кокетливые заигрывания этой избалованной, чувственной ветреницы, и он зло сплюнул.
Одна Ольга была нужна ему, такая, какой он встретил ее восемь лет назад, какой знал и любил все эти годы.
«Она представлялась мне чистой, правдивой, преданной… А теперь не правдива, не чиста, уже не преданна, отчего-то мучается, что-то скрывает от меня. Почему же я продолжаю любить ее? Только как женщину красивую? Но вот Варя и красивее и моложе…»
С каким смелым порывом, с какой страстью Варвара высказала свое признание, когда стояла перед ним в белом халате, прижимая к лицу стиснутые кулачки. Вот где чистота, непосредственность, благоговение перед трудом и стремление самой принять во всем деятельное участие!.. Недаром столько молодежи увивается за ней! Тот же Логунов… Иван Иванович любил Платона и, подумав о нем, сразу повернул к прииску: ему нужно было сейчас дружеское участие.
Но до квартиры Логунова он не дошел. Все его замыслы обрывались в эту ночь на полпути: за мостом у родника, где они с Ольгой брали воду летом, ему встретился Тавров.
— Доброй ночи, Борис Андреевич! — окликнул его доктор.
В последнее время он почти не видел Таврова, к которому по-прежнему относился с симпатией.
— Да, ночь добрая! — быстро сказал тот. — Стоит немножко зазеваться, и она на всю жизнь приголубит: оставит без уха или без носа.
— Мороз, — согласился Иван Иванович, прислушиваясь больше не к словам, а к голосу Таврова, звучавшему очень громко и бодро.
— А вы гуляете? — рассеянно спросил он.
— Горе размыкиваю: был на свидании и, похоже, получил отставку, — ответил Тавров с вызывающей дерзостью.
Неизвестно, чего наговорил бы он еще удивленному Ивану Ивановичу, но с пригорка послышались звонкие шаги спешившего человека, потом показалось белесое облако, и на них, тяжело дыша, налетел Хижняк.
— Наконец-то! — вскричал он, ухватываясь за локоть Аржанова. — Весь прииск обежал!.. Несчастье случилось, а вас нигде не найду!..
— Ольга?! — дружно отозвались сразу двое.
До того дружно, что это прозвучало как вопрос одного и не дошло до Ивана Ивановича, а Хижняк слишком запыхался, чтобы вникать в разные тонкости.
— Да нет! — отмахнулся он, и опять двое одновременно вздохнули с облегчением. — Женщину привезли, раненую. Сердце задето… Гусев взять на стол, конечно, отказался.
Последнее Хижняк досказывал уже на ходу, едва поспевая за доктором, крупно шагавшим к больнице.
10
Женщина, маленькая и худенькая, словно подросток, лежала в приемной на кушетке, неловко запрокинув голову. Как ее положили, когда внесли, так и лежала, ко всему безразличная. Иван Иванович торопливо, но с привычной тщательностью мыл руки, косился на больную, заранее взвешивая ее шансы на жизнь, уже отметив признаки, ничего не говорящие обычному наблюдателю. Крайняя бледность. Одышка. Глаза полузакрыты: слабость, не смогла даже смежить век.
Фельдшер Хижняк распахивает на ней разрезанную белую кофту и рубашку. Кровь склеила белье, и оно, мокрое, липнет к пальцам. На груди слева, несколько выше соска, темнеет небольшая рана с ровными краями… Мысли, недавно до умопомрачения угнетавшие доктора, улетучиваются без следа. Он внимательно осматривает раненую, выслушивает ее грудную клетку.
Очень слабый и частый пульс. Быстрое увеличение сердечной тупости: кровоизлияние в перикард — оболочку, окружающую сердце. Напрягая слух, хирург еле улавливает приложенным ухом совершенно необычные булькающие и плещущие шумы.
— Как вы думаете? — спрашивает он, обращая взгляд к Гусеву, срочно вызванному с квартиры.
Гусев отвечает с видом полной безнадежности:
— Сердце!
— Да, слепое ранение сердца, надо немедленно оперировать. На операционный стол! — приказывает Иван Иванович Хижняку. — Сразу капельное вливание физиологического раствора!
Гусев отходит, пожимая плечами, он совсем не хочет, чтобы эта женщина умерла у него на столе, пусть она лучше спокойно умрет здесь через несколько минут. Если Иван Аржанов не боится увеличить число своих смертников — его дело.
Главный хирург готовится к операции. Варвара, Никита Бурцев и Сергутов, с помятым после сна, но оживленным лицом, уже хлопочут возле больной. Операция должна совершиться под общим наркозом. Рентгена не было: времени нет, и все равно он ничего бы не показал. Переливание крови тоже не делается: оно в таких случаях противопоказано.
На белизне стерильных простынь резко выделяется четырехугольник операционного поля с чернеющей в его центре раной. Гусев дает наркоз. Иван Иванович осматривает коричнево-желтую от кода кожу больной, примериваясь, еще раз просчитывает ребра, начиная от ключицы, и берет скальпель.
— Спит?
Никита Бурцев утвердительно кивает, тогда Иван Иванович уверенно разрезает кожу. Он делает еще несколько таких же точных движений, меняя инструменты, блеск которых тускнеет от крови, и в грудной клетке образуется окно с открытой створкой.
Тишина в операционной нарушается лишь хриплым дыханием спящей больной. Теперь явственно видно биение сердца под тонкой оболочкой сердечной сумки. Иван Иванович захватывает пинцетом ткань этой оболочки, слегка оттягивает ее и рассекает ножом. Из отверстия обильно хлынула темная кровь. Хирурги быстро осушают ее салфетками. Сразу показалась верхушка сердца, которое точно плавает в жидкой крови, то погружаясь в нее, то выныривая снова. Аржанов осторожно запускает левую руку в расширенное им отверстие, делает неуловимо мягкое движение, поворачивая кверху ладонь, и выводит наружу сердце, заблестевшее на свету своей точно лакированной поверхностью. Впереди в стенке его небольшая колотая рана.
— Шов!
Варвара передает иглодержатель, имея наготове второй с иглой и ниткой, и хирург накладывает швы, не отрывая глаз от сердца, придерживая его левой рукой. Ассистент Сергутов завязывает швы, мягко, бережно стягивая их. Рана больше не кровоточит. Иван Иванович слегка приподнимает сердце и, очистив марлевыми тампонами полость сумки от крови, осторожно опускает его обратно на место. Он уже собирается зашивать сердечную сорочку, но сердце, только что толкавшееся на его ладони и мешавшее своими толчками наложить швы, перестает биться: его учащенные, ритмичные движения прекращаются. Лицо больной мгновенно синеет, и Никита Бурцев не ощущает ее пульса.
— Иван Иванович! — произносит он испуганным шепотом.
На лбу хирурга проступает холодный пот, однако он говорит сдержанно:
— Вижу!
— Я так и знал! — неожиданно громко произносит Гусев, вспыхивая лихорадочным румянцем.
Иван Иванович бросает на него осуждающий взгляд и к Никите:
— Укол адреналина! Быстро!
Он снова вводит руку в сердечную сумку и начинает не спеша массировать сердце. После короткой суетни с уколом полная тишина водворяется в операционной, слышно лишь дыхание людей, столпившихся возле стола, на котором распростерто неподвижное, уже мертвое тело.
И вдруг сердце слабо шевельнулось. Оно сокращается, делает легкий толчок, точно окоченевшая птица, отогретая дыханием, начинает трепетать на ладони хирурга. Все сильнее бьется оно, проталкивая сквозь свои желудочки остановившуюся было кровь. Лицо больной розовеет, пульс наполняется, вызывая широкую, взволнованную улыбку на лице Никиты.
И все сразу оживились, заулыбались.
— Вытрите меня! — просит Иван Иванович, наклоняя к санитарке лицо, мокрое, как в июльскую жару.
Теперь он уже спокойно зашивает рану в перикарде и накладывает поверхностные швы.
Операция закончена. Больная дышит. Хирург стоит у стола, очень бледный после пережитого волнения, и вслушивается в биение пульса. Сейчас он сокрушил бы всякого, кто вздумал бы посягнуть на эту еле теплящуюся жизнь.
11
— Она будет жить? — спросила Ольга.
— Конечно.
— А кто это ее?.. Почему?
— Да так… хулиганство! — сказал Аржанов и нахмурился. — Мозгляк какой-то.
— Зверь!
— Был бы зверь, так дорезал, — задумчиво возразил Иван Иванович, не заметив, как вздрогнула Ольга. — По ударам видно, что трус: первая рана вскользь — рука тряслась, вторую нанес разгоряченный, но даже нож не смог выдернуть, Хижняк уже в больнице его вынул.
— А ты мог бы убить?..
— Вот глупости. Я привык бороться за жизнь, дорожить каждой каплей крови… Некоторые думают: раз хирург, значит, только резака, ему, дескать, все нипочем. Это дикая ересь! Иногда смотришь на спасенного тобой человека глазами матери…
— Но если бы пришлось? — настойчиво допытывалась Ольга. — Мало ли… как случается…
— Смотря что! — Иван Иванович недоуменно пожал могучими плечами. — Попадись мне какой-нибудь диверсант, я из него, конечно, лепешку сделаю. А в любой ссоре можно воздержаться от грубого действия. Вот если бы я застал у тебя… другого… — Он повернулся к Ольге и с минуту, бледнея, всматривался в ее тоже побледневшее лицо.
— Что бы ты тогда сделал?
— Во всяком случае, убивать его не стал бы, а взял в чем есть и выкинул на улицу. Возможно, и по шее надавал… Наверное, надавал бы. Тут поручиться за себя трудно: ведь это уже не ссора, а вопрос жизни…
— Разве жизненные вопросы решаются силой? — с оттенком недоброй иронии спросила Ольга.
— Слушай, Оля, у тебя в самом деле что-то серьезное есть? — хмуро глядя на нее, спросил Иван Иванович, совсем расстроенный ее тоном. — Ведь нельзя же из простого каприза столько времени мучить… испытывать терпение близкого человека?!
— Нет, конечно!
— Ты разлюбила меня? — спросил он с внезапной решимостью.
— Не знаю, — уклончиво от жалости к нему сказала Ольга.
— Боишься сказать прямо! Что значит: «Не знаю»! — возразил он потерянным голосом, однако настаивать на откровенности не решился. — Завтра тебе разрешат выписаться домой… — сказал он после тяжелого молчания… Может быть, мне уехать пока на Учахан… к якутам… Когда я уеду, ты лучше разберешься в своем отношении ко мне.
12
Студеный воздух обжег лицо Ольги. Весь прииск лежал перед нею, окутанный дымами и снегом. Надвинув на лоб сразу нахолодавшую сверху шаль, она прошла по дорожке, поднялась на крыльцо Хижняков и, войдя, поспешно захлопнула дверь: мороз так и рванулся в комнату.
Елена Денисовна сидела с Наташкой у большого стола и через светлую головенку дочери, пригревшейся на ее коленях, засматривала в раскрытый журнал: она читала статью по акушерству в новом номере «Советской медицины».
— Нет, видно, не попрешь против естества! — заговорила она со вздохом, обращаясь к Ольге. — Сколько пишут насчет обезболивания родов, и применять его стали, но не прививается!.. Может быть, еще разработают этот метод, а то до сих пор наша акушерская помощь — лишь содействие природе. Идем против нее, вплоть до хирургического вмешательства, только тогда, когда она зло подшутит. Если же роды нормальные, без боли, без крика не бывает. А очень хочется, чтобы легче все обходилось. Ведь примешь иной раз трудные роды — у самой живот заболит. Честное слово!
Елена Денисовна поправила ловкими руками платье на дочери, спустила ее на пол и, закрывая журнал, спросила участливо:
— Как вы-то себя чувствуете теперь?
— Я почти здорова… — ответила Ольга, с симпатией и с завистью приглядываясь к жене Хижняка.
Кто скажет, что Елене Денисовне уже около сорока лет и что она, имея четырех детей, занята работой с утра до поздней ночи? Пословица «Бабий век — сорок лет» оказалась несостоятельной перед ее несокрушимой жизнерадостностью. Вот она поправляет прическу, поднятые руки ее сверкают белизной, смеется, и хочется смеяться с нею: так звучен ее искренний смех, так свеж румяный, ненакрашенный рот.
«Да, я уже здорова, но смеяться, как ты, не могу», — грустно думает Ольга.
— Вы даже газеты успеваете читать! — говорит она, перевертывая лист «Медицинского работника».
— Нельзя отставать от жизни. Ваши очерки тоже не пропускаю без внимания. Очень интересно пишете, и читается легко. А Иван Иванович здоров ли? — спросила Елена Денисовна, почему-то понижая голос. — Он в последнее время очень осунулся и все печальный ходит… Вы бы его уговорили полечиться, отдохнуть, на курорт съездили бы вместе.
Ольга не успела придумать отговорку, как дверь распахнулась и на пороге, отряхивая иней с воротника и кос, появилась Варвара.
— Здравствуйте! — сказала Варвара Ольге сдержанно, даже холодно, и к Елене Денисовне с ласковой улыбкой: — Получили столько книг… для курсов — медицинские, для клубной библиотеки и по личным заказам — художественную литературу.
Расстегнув пуговицы нарядной дошки и высвободившись из меховой одежды, тоненькая в закрытом шерстяном платье, она прошлась по комнате, присела на полу возле Наташки на бурой медвежьей шкуре, трогала кубики, куклы, шалила с девочкой, и Ольга, в раздумье любуясь ею, впервые увидела в ней не только хорошенькую девушку, упорную в труде, но и обаятельного в домашней жизни человека.
— У меня теперь есть сочинения Гоголя, Тургенева, Чехова. Я уже заказала в столярной еще одну полочку. — Варя вдруг расхохоталась неудержимо. — Вы знаете, техник-строитель сегодня сватал меня. Правда! Он молодой совсем, но у него такие волосы… как у ощипанного гуся: перья выдерганы, и остался один пух… Правда! Он сказал мне: «Я тебя стану беречь, ты ничего не будешь делать. У меня есть электрола и пластинки — все западные танцы. Я буду наряжать тебя, и ты сможешь хоть целый день слушать музыку». Вы понимаете? — Варвара вскочила и, задыхаясь от бурного, радостного смеха, вскричала: — Вы понимаете? Он нарядит меня, посадит, как куклу, в ящик, и целый день я буду крутить патефон!.. Я ответила ему, что я еще подумаю, пока он не приобретет полный набор всех западных пластинок. Нельзя ведь слушать одно и то же! И еще сказала, что мне очень многое нужно сделать в жизни до замужества, он устанет ждать и совсем облысеет. Нет, я шучу, конечно, он ведь не виноват в том, что у него слабые волосы. Но если слабый ум, надо развивать его. Правда, смешно? — спрашивала Варвара, поворачиваясь то к Елене Денисовне, то к Ольге. — Будешь сидеть нарядная и слушать музыку!.. Целый день! С ума сойдешь! Придется на веревку привязывать. Меня можно привязать за косы, тогда я повисну, как белка, которую поймали за хвост… — Варвара пошла в свою комнатку, но остановилась в дверях, оглядываясь на Ольгу. — Вы знаете, если бурундучка неосторожно схватить, то шкурка с хвоста срывается… У нас дома мальчишки поймали бурундука на стене юрты… Вы видели наши юрты?.. В них бревна не кладутся, как в русском доме, а ставятся концами под крышу, и потолок получается меньше, чем пол… И вот летом мальчишки поймали бурундука на стене и палкой прищемили ему хвост… Он заплакал. Честное слово! У него такие черные, красивые глаза с горошину величиной, и слезы были тоже с горошину. Я удивилась, мне до сих пор удивительно: какие большие, настоящие слезы у маленького зверька! А шкурка с хвоста у него соскочила, и осталась тонкая косточка. Тогда я сама заплакала и стала бить мальчишек по чему попало!..
«Правду говорил Борис, что можно написать об одной Варе, что она стоит того, — подумала Ольга, и лицо ее чудесно оживилось — столько интересного на каждом шагу, хотя мы сами для себя многое портим. Варя смеется над ограниченностью техника. Но ведь Иван Иванович, на которого она смотрит чуть ли не с благоговением, — тоже говорил, что он рад избавить меня от всех жизненных забот! Только… электролы у нас не было!»
13
— Я ничего не забыла, дорогой Иван Иванович… — прошептала Варвара, устанавливая на табурете посреди комнаты большой таз. — Да-да, я очень люблю себя, жизнь свою люблю, но за него я могла бы и умереть, нет, лучше не умереть, а стать такой же, как он: умной, ученой, нужной для всех!
Варвара опустила в воду руки, упираясь ладонями в дно таза, пошевелила пальцами. В комнате не очень-то тепло, но она каждое утро начинала с этого: гимнастика и умывание холодной водой. Руки, опущенные в прозрачную воду, похожи на живые цветы. Вот они вынырнули, захватили совсем еще новый кусок мыла и опять погрузились.
— «Ронд», — читает Варвара сквозь воду буквы, ощущаемые четко и на ощупь. — Почему так странно называется мыло? «Ронд». Это не русское слово, а мыло — русское. И есть еще железные перья «Рондо». Мыло Рондо. Фу, какая я глупая!
Варя покрывает руки пышной пеной до самых плеч, проводит печаткой мыла по щеке, нюхает его и смеется, словно маленькая девочка.
— До чего хорошо умываться!
Волосы, свернутые тюрбаном, отягощают ее голову Она поливает из кувшина на свою склоненную шею и плечи. Холодный душ веселит ее, и она повизгивает тихонько, с девически острых грудей стекают в таз звонкие водяные струйки.
— Прекрасно! — торжествующе произнесла девушка, вытираясь жестким махровым полотенцем, быстро оделась, навела порядок в комнате.
Она с уважением относилась к вещам, сделанным на общую пользу мастерами-умельцами, радовалась купленным на собственные, заработанные ею деньги, особое пристрастие у нее к посуде.
— У нас, в наслеге, замораживали раньше квашеное молоко в ящиках, слепленных из коровьего навоза, — рассказывала она Елене Денисовне. — А изнутри, для чистоты, их обкладывали снегом и обливали на морозе водой.
Часто вспоминая свою прежнюю жизнь и сравнивая ее с настоящей, девушка чувствовала себя еще счастливее.
Такая, счастливая, она и появилась в больнице в тусклое зимнее утро и, едва переступив порог, сразу ощутила присутствие Ивана Ивановича, хотя сама не смогла бы объяснить, как догадалась об этом. Забежав на минуту в его кабинет, она нашла явные признаки того, что доктор здесь и, похоже, провел в больнице всю ночь. Но разве есть больные, состояние которых этого требовало? Варвара стояла посреди комнаты. Мысль ее работала напряженно. Она могла бы назвать наперечет всех больных хирургического отделения, знала их положение, характеры, помнила назначения врачей — память у нее была редкостная.
Именно сегодня Иван Иванович мог спокойно спать дома, а ночевал здесь. Окурки в пепельнице… Так сминал мундштуки папирос только он. По их количеству можно определить, сколько времени главный хирург пробыл тут, почему-то он долго стоял у окна, чертя чем-то острым по замерзшему стеклу: бороздки едва затянуты новым морозным узором.
В юртах якутов далекого Ягонусского наслега, где родилась Варвара, и у колхозников Чажмы совсем недавно появились оконные стекла… Раньше в окна юрт зимой вставлялись льдины.
Крест-накрест прочерчены две резкие линии, и еще раз крест-накрест. Выше знак вопроса и опять крест. Варвара смотрела упорно. Ей не было стыдно за попытку проникнуть в чужую тайну. Разве тайна дорогого человека — чужая тайна? И если у него болит Душа, если он огорчен и взволнован, то разве не хочется взять на себя хотя бы часть его огорчений?
— Что означает крест по-русски? — спросила Варвара в разгаре рабочего дня у Елены Денисовны. — Когда не молятся, а просто так…
— Какой крест, Варюша? — переспросила та, останавливаясь на бегу с мензуркой и пузырьками в руках.
— Вот такой… раз, раз…
— Не знаю, право… — сказала акушерка задумчиво. — Это уж не крест, а крестовина получается.
— Кресто-овина? А что она обозначает?
— Да вовсе ничего не обозначает. Столы делаются на крестовинах, елки ставятся…
— Елки? Нет, это не то!
14
— Я послезавтра уезжаю, Варюша, — сказал Иван Иванович.
У Варвары от неожиданности в глазах потемнело, и она чуть не выпустила из рук подносик с инструментом.
— Куда?..
— В тайгу, лечить охотников.
— А курсы?
— На курсах пока займется Гусев.
— Пока? — Варвара радостно встрепенулась, щипцы, зажимы, ножницы согласно с ее движением столкнулись на подносе, что-то упало и зазвенело.
Больного уже унесли в палату, и в операционной наводили порядок, однако с инструментом всегда нужно обращаться бережно. Будь это во время операции, каким грозным взглядом посмотрел бы Иван Иванович из-под своей белой шапочки! Но и теперь кровь прилила к щекам Варвары, и девушка, бесшумно водворив на место то, что держала в руках, торопливо наклонилась поднять оброненное. Это был любимый скальпель Ивана Ивановича.
— Уронила… — в замешательстве промолвила Варвара и сконфузилась еще больше.
Аржанов смотрел на нее, но, по-видимому, не заметил ни ее оплошности, ни смущения — печальная растерянность выражалась во всем его облике. Он уезжал по важному делу, и потому уезжал, что был лишний, его выживали, вытесняли из дома. Он страдал, а Варя ничем не могла помочь ему и вдруг почувствовала себя тем бурундучком, которому когда-то мальчишки прищемили хвост, и такие же крупные горошины-слезы навернулись на ее глазах. Она нагнулась, словно высматривала еще что-то на полу, потом выпрямилась, продолжая держать скальпель в руке, и робко спросила:
— Значит, вы вернетесь к нам обратно?
— Да, вернусь.
— С кем же вы поедете?..
— Возьму Никиту Бурцева.
— Возьмите меня! Чем лучше Никита? Я буду помогать при операциях и готовить вам стану… Елена Денисовна научила меня. Пожалуйста! — попросила Варвара, с горячей мольбой глядя на Ивана Ивановича.
— Нет, Варюша, я уже договорился с Никитой. Он приехал на курсы из тех мест, знает дорогу, будет проводником и сможет заменять каюра. Ловкий, славный парень. Я стану заниматься с ним попутно, чтобы у него не пропало время: из тайги он вернется заправским фельдшером.
— Я тоже отличный каюр, — упрямо настаивала Варвара. — Могу управлять нартой самых бешеных оленей, когда они запрягаются в первый раз осенью… Они дичают на вольных летних пастбищах и рвутся из упряжки, как ветер. А быть проводником?.. Ведь с вами поедут местные каюры, они не отпустят вас вдвоем с Никитой! Надо же ставить палатку, заготовить дрова, собирать утром оленей?
— Мы поедем на перекладных.
— Ну вот, я об этом и говорю! Возьмите меня! Если вам скучно покажется в тайге, я стану петь песни и играть на хомусе!
— Ох, Варя! Какой ты еще ребенок! — И впервые за весь день улыбка тронула лицо Ивана Ивановича… — Ты знаешь, что могут тогда сказать про нас?
— Пусть!
— Нет, так нельзя. Я… Ведь у меня… — Доктор неловко усмехнулся углом рта. — Ведь я женатый человек, — договорил он с явным принуждением.
— А-а! — Варвара машинально провела скальпелем по краю ослепительно-белого крашеного стола: раз-раз, крест-накрест…
Нежная тень ресниц легла на ее пылающие щеки. Еще раз-раз, крест-накрест. Именно на это возражение Аржанова она могла бы ответить наиболее ясно, убедительно, но и жестоко. Она не могла быть жестокой с ним и потому молчала.
— Так-то, Варюша, — сказал Иван Иванович, чуть помедлив. — А скальпель портить не надо и стол тоже… Они нам еще пригодятся.
15
Игорь Коробицын вытер руки тонким платком и, рассеянно сунув его в карман блузы, прислушался к пробному ходу новой мельницы. Огромный барабан-жернов двинулся с шелковым шелестом — пошел без задиринки, потом в него потекла порода, и грохот дробления слился с общим шумом остальных мельниц — на флотационной фабрике устанавливали дополнительное оборудование. Игорь кивнул одобрительно слесарям и начал насвистывать новый веселенький фокстрот, причем лицо его сохраняло задумчивое, слушающее выражение.
— Хорошо! — одобрил и Тавров, наблюдая мощное движение ожившей машины. — Когда рудник даст повышенную добычу руды, мы встретим ее во всеоружии.
— Теперь вам сам черт не брат! — пробормотал Игорь; большие глаза его, такие ласковые в присутствии женщин, смотрели холодно. — Можно сказать, оторвали!
— Выполнения этой заявки нам удалось добиться легко, единодушие насчет реконструкции фабрики было полное.
— Еще бы! Все заинтересованы процентами выполнения. Но чего это стоит мне, механику, никого не интересует. А у меня собственные планы… проекты изобретений лежат.
— И стихи, — не без иронии подсказал Тавров.
— Да и стихи тоже.
— Вечера у Павы Романовны…
— Это вы оставьте! — огрызнулся Игорь. — Не могу же я остаться без общества, отдыха и развлечений! Как вам не грех!.. Вы знаете, что Аржанов уезжает в тайгу?
— Слышал…
— Почему он уезжает?
— Поездка хирурга, которого уже несколько месяцев ожидают в районе. Он и так замедлил с нею.
Игорь пытливо взглянул на собеседника: в голосе Таврова прорывалась невольная радость. Выходя из цеха вместе с ним, Игорь еще раз исподлобья посмотрел на него, но Тавров был уже задумчив.
Большая душевная тревога чувствовалась в нем. Обострился взгляд, осунулось, побледнело лицо, все черты стали резче, мужественнее. Игорь только в мечтах видел себя волевым, обаятельным человеком и очень страдал от незначительности своего облика. Лишь глаза свои он считал неотразимыми, но что значили одни глаза?! Пава Романовна посмеялась над ним, Варвара относится равнодушно, Ольга любые разговоры сводит на его работу механика, а в последнее время на литературу.
Игорь вспомнил прогулку по горам, веселое лицо Ольги, и обида на нее обернулась в завистливую досаду против Таврова.
Они шли к выходу, мимо шаровых мельниц… У каждой шумел электромотор, хлопотливо двигались ремни приводов, быстрый мах колес превращался в прозрачно мерцавшие, точно пыльные, круги. Шли мимо дробильных валков, мимо щековой дробилки, которая раздавливала с треском каменные «орехи» стальными челюстями — солидная, прочная машина, первой начинающая дробление. Навстречу инженерам сплошным потоком текла по транспортеру руда, все более крупная к истоку — бункеру, куда она поступала с рудника. Фабрика работала полным ходом.
Игорь смотрел на все взглядом знатока, представляя остальное шумное хозяйство, порученное ему: гудящие и грохочущие силы, послушные малейшему движению мастера.
«Лучше быть хорошим механиком, чем плохим поэтом», — подумал Игорь и ощутил такое облегчение, словно снял с себя тяжкую ношу.
16
Платон Логунов, как и Игорь Коробицын, рос маменькиным сынком. Но у его маменьки, кроме него, имелось еще одиннадцать дочерей. Уже немолодая, она до сих пор выглядела красивой женщиной, и отец, работавший мастером на одном из металлургических заводов Урала, крепко любил ее. Энергичная жена Хижняка и внешне и характером напоминала Логунову мать. А сестры: кроме Мани, Кати, Сони, Любочки, Лены, были Ольга и Татьяна, были Наташа, Светлана и просто Дунечка — хорошие русские имена, — и новое славное имя: Майя.
Сестры!.. Логунов улыбнулся: так весело зазвенели в его памяти их милые девичьи голоса! Он всегда с тяжелым чувством читал рассказы старых писателей о девушках — невестах из небогатых семей. Ироническая насмешка над бесприданницами, ловящими мужей, и над их, обычно жалкими, родителями бесила Логунова. Его сестры не имели приданого, не заботились о нем и не боялись «перестареть»: восемнадцать лет являлись для них не роковым рубежом невесты на возрасте, а самым разгаром учебы. Они учились в средней школе, потом в высших учебных заведениях, дружа между собой, обмениваясь жизненным опытом, платьями, помощью в учебе и смело одна за другой входили в жизнь. Приезд домой на каникулы превращался в праздник, хотя тесное родное гнездо распирало от шума и суетни выросших птенцов, готовых к отлету. Бывало трудно с питанием, а особенно с одеждой. Мать уже в молодости отказывала себе в обновах — одеть детей к началу учебного года казалось иногда непосильной задачей. Случались болезни и ссоры, но она поспевала всюду. Ее наградой и счастьем были успехи «девчонок»: два врача, агроном, учительница… Уже четверо, кроме Платона, имели высшее образование. Трое бегали в среднюю школу, только младшая сестренка не захотела учиться и стала токарем, да трое малышей сидели дома. Вся огромная семья шла в рост, всем находилось дело, и мать заботилась не о том, как сбыть лишний рот, а о тем, чтобы птенцы ее не разлетались слишком далеко. Но большая жизнь звала их: родная земля так просторна, работы везде непочатый край.
Платон Логунов работал сначала на Урале, потом его командировали на Дальний Восток. Он поехал охотно и застрял здесь, но связи с семьей не потерял: помогал матери деньгами, часто писал, а ее малограмотные письма берег и перечитывал.
Привыкнув делиться с нею самым задушевным, он сообщил ей и о Варваре, похожей и не похожей на его сестер. Его сестры шли к культуре из рабочей среды, Варвара — прямо из родового строя. Она крепко, по-настоящему врастала в новую почву. Старый романтический сюжет о европейце и девушке-туземке, способной только любить и умереть, также отслужил свое.
Последние дни Логунов дневал и ночевал на руднике, где производилась сбойка двух штреков, и не навещал Хижняков. Сбойка проходила с большими трудностями: грунт оказался на редкость неподатливым, а забойщики, новый заведующий Мартемьянов и сам Логунов, — оставшийся преданным болельщиком производства, — хотели поскорее присоединить к руднику богатую площадь для разработки. Маруся возвратилась в семью с новорожденной дочерью, и бородач Мартемьянов теперь перестал ухмыляться, когда его называли дедом.
Было утро — ранние серые сумерки — и такой мороз, что туман висел в долине над прииском, точно грязная вата. Из этих сгрудившихся на земле облаков выдавались лишь заснеженные крыши бараков да торчали кое-где острые верхушки заиндевелых лиственниц. Отроги гор терялись в белесой мгле.
Логунов уже обтерпелся на холоде, снег так звонко скрипел под его ногами, что казалось, сам воздух звенит вокруг от шагов человека. Дорога к штольне пролегала через сугробы, наметенные у подножья горы. Скоро зачернел впереди сквозь дым костра вход в подземелье. Дым смешивался с паром от тепла, выходившего из глубины рудника, пухлыми клубами висел над устьем штольни. Среди рабочих — подносчиков крепежного леса, гревшихся у костра, Логунов неожиданно увидел Ивана Ивановича. Тот стоял у огня, широко расставив ноги в полосатых меховых унтах, в собачьей дошке и длинноухой белой заячьей шапке; ружье, казавшееся маленьким, висело у него за плечом. Увидев доктора в своих бывших владениях, Логунов сорвался с обычного шага, заспешил.
— Почему вы здесь? — тревожно спросил он, забыв поздороваться.
— Почему я здесь? — переспросил Аржанов, точно просыпаясь. — Да-да-да… конечно. Я был бы на горных работах нежеланным гостем! Но тут все благополучно, я просто мимоходом: потянуло на дымок.
— Охотились? — Логунов облегченно вздохнул. — Как же в этакой мгле?..
— Я не охотился… Гулял. — Иван Иванович усмехнулся бодро — так ему хотелось, — но улыбка вышла жалкая. — Я еще ни разу не побывал на руднике, — добавил он просительно, точно боялся остаться один под грязно-серым небом. — Уедешь — и не будешь знать, как добывается золото.
— Пожалуйста! — Логунов взглянул в его тоскливо мерцавшие глаза. — Могу показать вам все работы, я-то частенько здесь бываю… Привык… Тянет к горнякам. Да и дела тут сейчас серьезные.
Они надели спецовки, вошли в клеть, спустились в один из нижних горизонтов, миновали рудничный двор, где запаслись на ходу карбидными лампами, похожими на маленькие прожекторы, и зашагали по штрекам и просечкам то светлым и людным, то похожим на звериные норы, по которым проходила не раз Ольга с Мартемьяновым. Логунов подводил доктора к интересным забоям, знакомил с шахтерами, каждого называя по фамилии, по имени и отчеству, а то просто Ваней, Петей или Лукашей. Иван Иванович смотрел на своих многочисленных тезок — иные из них оказывались и его знакомыми, — вслушивался в термины, которые мелькали в речи Логунова… и ничего не понимал.
17
Он покорно тащился за своим поводырем по кругам этого подземного лабиринта, сутулился под ливнем в мокрых просечках. Вся жизнь его виделась ему сейчас вот таким же бесконечным блужданием. Бедное радостями детство. Ученье. Работа. Снова ученье и работа — с годами все труднее и, казалось, интереснее, и вдруг пропал этот интерес и жизнь стала пресной, серой, ненужной. Почему он доктор, если не может вылечить самого себя от сердечной напасти? Не хочется есть: кусок не идет в горло; не спится, пропала способность отдыхать, связно мыслить, смутное беспокойство давит в груди, толкает с места на место. Как вырваться из этого угнетенного состояния? Главное: не с кем поговорить о своей боли-тоске. Случись такое раньше, Иван Иванович рассказал бы обо всем Логунову, но теперь, после признания Варвары, чувствовал себя перед ним виноватым: будто без нужды взял да украл у человека самое дорогое.
«Вот еще очередная нелепость!» — печально думал он, упираясь невидящим взглядом в стенку забоя.
— Вы понимаете? — спрашивал его Логунов. — Это выдвинуло рудник на первое место.
— Да-да-да. А я не работаю, проболтался целое утро…
Логунову хотелось заговорить с доктором о его личных делах, но он помнил, как тот отклонил такую попытку осенью, и, выжидая, не напрашивался на откровенность.
— Почему же вы не на работе?
— Уезжаю на Учахан. Сделаю сегодня еще одну операцию, а послезавтра еду… Месяца на два.
— Совсем уже собрались?
Хирург кивнул в смутном недоумении: ведь Логунов сам сообщил ему о приглашении в тайгу, на днях вместе с ним обсуждали возможности работы на Учахане, а перед отъездом доктора он запропал куда-то. Где же было догадаться выбитому из колеи Ивану Ивановичу о старой болячке секретаря райкома — золотом руднике!
Они пробирались, горбясь, по какому-то узкому ходу. Качающийся свет ламп скользил снизу вверх по столбам крепления, по нависшему бревенчатому потолку. Пахло землей и гниющим деревом.
— Ольга Павловна рада моему отъезду и обращается со мной, как с надоевшим гостем, — громко в тесном сумраке сказал доктор.
Логунов молча замедлил шаги, чувствуя, что теперь Аржанов расскажет все.
— Мы давно уже живем, как чужие, — говорил тот за его спиной незнакомо звучащим голосом. — Ужасно, что все понимаешь, а вырваться, уйти самому нет сил.
У Логунова холодные мурашки пробежали по плечам — такая тоска двигалась за ним. Иван Иванович, слышно, споткнулся и умолк.
— Может быть, к лучшему то, что вы на время уедете, — сказал Логунов, хотя совсем не был заинтересован в его отъезде: если за это время Ольга уйдет от мужа, то Варенька потом не отступится от него. После разговора Игоря Коробицына со Скоробогатовым Логунов сам замечал многое в развитии семейной драмы, но так верил в превосходство хирурга над Тавровым, что все тревоги его представились ему вдруг пустяками. — Не ошибаетесь ли вы? — мягко спросил он. — Мне кажется, дело в том, что Ольга Павловна стремится только к хорошей человеческой самостоятельности. И надо помочь ей в этом. Не получается?.. Значит, вы не так подошли. Возможно, издали-то легче разберетесь в своих отношениях.
— Как знать… — пробормотал Иван Иванович.
— Теперь куда? — спросил Логунов, тоже погрустневший, когда они вышли обратно на рудничный двор, залитый светом электричества.
— Пойду собираться в дорогу. Домой — нельзя сказать. В четыре часа — в шестнадцать ноль-ноль, как говорят военные, — у меня операция назначена. Обычно я их с утра делаю, а сейчас развинтился и все идет через пень колоду!
18
— Дайте, я подержу его на руках немножко… Господи, какой он трогательный! — Ольга бережно подхватила ребенка под спинку и голову и приподняла, любуясь им, остро ощущая молочный его запах. — Здравствуй, милый! Ты еще не умеешь смотреть: у тебя глазки разбегаются. Наверное, ты удивлен: столько на свете оказалось разных разностей! Правда?
— Своих надо заводить. Нечего на чужих-то зариться! — с добродушной грубоватостью сказала толстуха бабушка, забирая от Ольги младенца.
— Что поделаешь, если материнство обернулось горем! — Ольга с жадным вниманием последила, как старуха упрятывала крошечные цепкие ручонки внука и как упрямо, хотя и бессмысленно, он старался высвободить их из-под пеленок.
— Еще родите. Успеете! — утешила Пава Романовна. Она сидела на кровати в узкой юбке, не закрывавшей ее круглых колен, туго обтянутых чулками, и расстегивала кофточку: был час кормления. — Урегулируйте прежде сердечные дела!
— Вот какая вы… смешная! — не то с упреком, не то с досадой промолвила Ольга.
Пава Романовна, принимая от матери нарядный сверток с живой куклой, пожала плотными плечиками.
— Какая есть! Зато вижу на полметра в землю! Меня-то не удивишь разными разностями… Верно, малыш? — С этими словами она нежно расцеловала красненькое личико сына. — Прелестный мальчишка! Вылитый отец, клянусь честью!
— Он правда похож на Пряхина, — не скрыла удивления Ольга.
— А на кого ему еще походить? — с недоумением спросила Пава.
— Вы сами говорили…
— Мало ли что я говорила! Надо же было воздействовать на вашего главного хирурга! Как, мол, оправдаться перед мужем, если факт налицо! Просто я не хотела рожать еще раз, но Иван Иванович оказался бесчувственным. Да теперь я и не сожалею об этом. Тем более такой чудненький фактик! — Пава Романовна снова расцеловала ребенка, и невозможно было понять, когда же она говорила искренне.
— Вам легко жить: вы всем довольны, — сказала Ольга.
— Я просто не привыкла задумываться, не люблю хныкать и портить людям настроение. — Бархатные шнурочки бровей Павы Романовны чуть сдвинулись. — Мало ли чем я недовольна! Может быть, во мне тоже существует понятие, что я зря пробарахлила всю жизнь. Из меня, наверно, вышла бы артистка и, уж во всяком случае, хороший директор клуба или театра. Тут-то уж я показала бы класс! Это бы мне пошло. — На лице Павы Романовны появилось заносчиво-задорное, немножко дурашливое выражение, словно она уже видела себя с портфелем под мышкой.
Ольга смотрела и улыбалась, вспоминая ее огневую пляску…
— Конечно, теперь мне уже трудно взяться за что-нибудь, — снова с прежним благодушием продолжала Пава Романовна. — Отяжелела! Материальное положение у нас прекрасное, Пряхин меня балует… У него там разные прибавки, надбавки… Смотрите, какой подарок он сделал мне на зубок: настоящий панбархат! Но и забот у меня порядочно: дом все-таки держится женщиной. Детей воспитываю. Шутка сказать: целая тройка! Вам тоже надо бы, но о вас другой разговор… Как вы сейчас работаете? Пишете? — спросила она, трогая что-то мягкими пальчиками на лице заснувшего ребенка.
— Да. Столько нового, хорошего произошло за это время в районе. Бери любое, и обо всем хочется писать. — Светло-зеленые глаза Ольги с ярко-черными большими зрачками сразу распахнулись широко, серьезно, вдумчиво. — У меня все сейчас сосредоточено на работе!
19
Заседание бюро окончилось поздно.
«Каким цепким и дальновидным должен быть секретарь райкома, чтобы все решить правильно, — думал Логунов, шагая по улице. — Хорошо, что есть на кого положиться! Спрашивать надо построже: но очень дельный народ и политически подкован крепко».
За последнее время Логунов даже похудел.
«Каждый руководящий работник должен чувствовать себя на своем месте, — размышлял Платон в свободные минуты. Только тогда будет забота о наилучшем использовании подчиненных людей. Конечно, не райком определяет, кому кем быть и что делать. Он дает лишь общее направление и рекомендацию, не подменяя ни хозяйственников, ни советских работников. Но для этого надо знать кадры, чтобы потом не краснеть. Лучше даже ругнуть вовремя, чем оказаться перед вопросом о пригодности выдвинутой кандидатуры».
«Значит, зевать некогда! — отметил Логунов, вспоминая отчетный доклад директора совхоза, заслушанный на бюро. — Указали на недостатки, а завтра мне самому садиться за книжки, которые обещал подобрать агроном. Седьмой месяц на этом посту… Сначала показалось: работаешь, работаешь — но ничего определенного не достигнуто. Однако прошел квартал, другой, и становится заметно, мобилизован ли народ по-настоящему… Теперь уже самому интересно быть в курсе событий».
Логунов взглянул в синее небо, искристое от холодных звездных огней, и лицо его смягчилось. Что может быть прекраснее хрупкой ночной тишины, скованной морозом? Точно пушечный выстрел, раздается взрыв наледи, лопнувшей на реке. И снова тишина. Синим блеском вспыхивает иней на белой ветке, фарфорово отсвечивает санный след на дороге, чистой, гладко уходящей вниз к речке между пышными обочинами. По этой бы дороге на салазках, как в детстве! Только бы руки не подружки-сестренки, а Варвары обнимали его. Промчаться, поднимая снежную метелицу, навстречу жгучему ветру, слышать светлый девичий смех, расцеловать в сугробе запорошенное снегом милое лицо!
Логунов подошел к дому Хижняков, крепко рванул дверь, основательно утепленную Денисом Антоновичем, мастером на все дела.
У плиты на низеньком табурете сидела Варвара и играла на хомусе. Она кивнула Логунову молча, но яркие, точно нарисованные ее губы, занятые хомусом, улыбнулись. Девушка ударяла согнутым пальцем по краю гибкой пластинки, вставленной в железку, похожую по контуру на ключ от английского замка, дышала, дула на нее, и тихие звуки, как нежная жалоба, колебались, дрожали в воздухе. Это была музыкальная импровизация, понятная немногим.
— Мечтаешь, Варюша! — сказал Логунов, сняв дошку и поздоровавшись с Еленой Денисовной и Хижняком.
— А вы, Платон Артемович, не научились еще понимать, о чем она напевает? — спросил Хижняк, вглядываясь в лицо Логунова и не зная теперь, чему приписать разительную перемену в нем.
Сам Хижняк готов был посочувствовать трудности новой работы Платона, но Елена Денисовна с женским упорством сводила все на сердечные переживания и сумела-таки утвердить свое мнение.
— Кое-что начинаю понимать, — ответил Логунов спокойно.
— Правда? — с оживлением спросила Варвара, отнимая от губ хомус. — Вот сейчас…
Логунов склонил голову, вслушиваясь в звонкий шепот, перебиваемый мелодическим журчанием-смехом, но чем дольше вслушивался, тем мрачнее становилось его лицо.
— Довольно! — Варвара метнула на него взгляд из-под приспущенных ресниц. — Хватит, Платон Артемович, а то вы разгадаете все мои тайны. Мне хочется сберечь кое-что для себя.
— Скупая ты! — промолвил он тихо.
— А что, Варя, можно ли на этом хомусе сыграть настоящую песню? — поинтересовался Хижняк, подъезжая к ним на своем табурете. — Ну, хотя бы ту, которую ты пела недавно?
— Песню о кукушке? Нет, у хомуса очень маленькие возможности. Это инструмент для девушек… В детстве мне так хотелось поскорее научиться играть на нем! Я завидовала, когда старшие сестры делились секретами, наигрывая на хомусе.
— Чего же тебе больше хотелось: научиться играть или иметь секреты? — ласково спросила Елена Денисовна, тоже подсаживаясь поближе со своим рукоделием.
— И то и другое казалось заманчивым. — Варвара запеленала в носовой платок свой инструмент и опустила его в нагрудный карманчик. — Сейчас учусь петь русские песни, очень полюбила русскую музыку. Хомус для меня — всегда милая-милая колыбельная. Играю — и мне вспоминаются наши долины, юрты, табуны диких лошадей в горах, где качаются над снегом высокие желтые травы. Якуты пришли издалека лет шестьсот назад. В наших сказках говорится о львах и орлах, о море. Мы пробились на север со стадами коров и коней, как кочевые скотоводы, но нам трудно здесь жилось и бедно, пока не появилась Советская власть. А теперь? Что творится теперь на севере? Мы-то все знаем! Давайте споем ту песню, которую принес вчера Денис Антонович.
Хижняк подкинул в печь еще совок угля, сел опять на место и, глядя, как тлели в печи золотые искры, запел приятным тенорком:
На рейде ночном легла тишина…
Елена Денисовна и Логунов дружно поддержали, а чуть помедля, точно примерившись, вступила Варвара, и ее высокий грудной голос светло влился в маленький хор.
Прощай, любимый город,
Уходим завтра в море…
И ранней порой
Мелькнет за кормой
Знакомый платок голубой.
20
— Может быть, придется и нам уйти в море, — сказал Хижняк. — Военные дела разыгрываются сильнее с каждым днем. Сегодня сообщали, что правительство Соединенных Штатов намерено просить конгресс об отмене закона о нейтралитете. Во как! Зачесались руки и у американских торгашей, нельзя ли, дескать, погреть их над огоньком, разложенным Гитлером! Они выпустили опять новые самолеты — «летающая крепость» — и требуют разрешения для своих судов перевозить военные материалы в Англию.
— Англия-то все-таки не чужая страна для Америки, — заметила Елена Денисовна. — Они вроде сестры.
— Эти сестры один раз уже вцепились друг дружке в горло! Капиталист с отца родного две шкуры слупит! Одним словом, времена нейтралитета кончаются. Кончились уже. Ежели в дело ввяжется Америка, то начнется настоящая мировая война. Не одолев Англию, Гитлер кинется на нас. Он как бешеная собака: мечется из стороны в сторону, пока его не пристукнут. Наверно, придется и нам повоевать?
— Похоже на то, — задумчиво кивнул Логунов. — Когда вы в гражданскую воевали, мы еще пешком под стол ходили. Нас-то уже Советская власть вырастила. Теперь наш черед защищать ее.
— Ты пойдешь на фронт, Платон? — спросила Варвара с прежней непринужденностью.
— Само собой. А ты разве не пойдешь?
— Я медицинская сестра, и комсомолка я, — ответила она с достоинством.
— А я кавалерийской бригады фельдшер, — заявил Хижняк, сразу приосанившись.
— Значит, останусь только я с ребятишками. Нам и здесь хватит дела, — серьезно сказала Елена Денисовна.
— Какая это песня о кукушке? — спросил Логунов Варвару уже у порога.
Ему не хотелось уходить: своя холостяцкая комната в общежитии не манила его.
— Якутская песня о весне. — Варвара остановилась рядом с ним, стройностью и легкостью движений напоминая дикую козу: чуть шевельнись — и, как стрела, махнет прочь. — Я ее спою в другой раз, — пообещала девушка, доверчиво приближаясь к неподвижному Логунову. — Там такие слова: моя красивая серая птичка возвещает, что наступило богатое лето, зазеленели шелковые узорчатые травы под сияющим солнцем. И много еще… Хорошая песня, но звучит она печально. Очень печально!
Увлекаясь разговором, Варвара трогает за руку или берет под локоть приятного ей собеседника, женщину погладит по плечу, даже возьмет за талию, только к Ивану Ивановичу обращается всегда очень сдержанно.
Логунов хорошо изучил эти ее особенности.
— Ты стала грустить в последнее время, — вырвалось у него.
Маленькая неосторожность — и Варвара отшатнулась, отняла ладонь от рукава меховой дошки Логунова.
— Уже поздно. Мне завтра нужно рано вставать.
Она даже попыталась сделать зевок, но рассердилась на свое притворство и добавила просто:
— Вам пора домой, Платон Артемович!
— Совсем не пора! И вовсе не хочу я домой! — протестовал Логунов уже за дверью, на морозе, но его протеста никто не слышал.
Он стоял возле дома и смотрел на окна, густо затканные морозным узором, по матовым стеклам двигались черные тени, шевелились на перекрещенных полосах света, желтевших на снегу. Логунову было грустно, однако он не чувствовал холода одиночества.
«Тяжел, очень тяжел, но не безнадежен», — вспомнились ему слова Ивана Ивановича, сказанные об одном оперированном больном. — «Да, а как он сам?» — подумал Логунов и посмотрел на окна квартиры доктора.
Там светилось только крайнее окно — рабочая комната Ивана Ивановича, остальные три слепо глядели в темноту тусклыми бельмами замороженных стекол. Тоской повеяло на Логунова от этой, точно выморочной, половины дома. Он вспомнил разговор с Иваном Ивановичем на руднике и решительно поднялся на крыльцо, занесенное снегом, постучал, подождал минуту и еще постучал. Дверь медленно, трудно распахнулась. Иван Иванович, смутно белея лицом, стоял за порогом.
— Войдите! — сказал он тихо, не узнав Логунова.
Логунов захлопнул дверь и пошел за хирургом по неосвещенному коридору. Только теперь он почувствовал, что поступил бестактно: может быть, доктор уже раскаивался в своей исповеди, как в слабости, недостойной настоящего мужчины.
— A-а, это вы! — произнес Иван Иванович, взглянув в лицо ночного гостя, когда они вошли в комнату. — Я думал, вызов к больному. Очень рад вас видеть у себя! Очень рад! — повторил он, но свежевыбритое лицо его оставалось пасмурным. — Как видите, работаю.
Он кивнул на разложенные рукописи. Белый лист высоко торчал из пишущей машинки, под лампой, затененной бумажным абажуром.
— Помешал вам?
— Нет, нужно и отдохнуть. Очень много работаю. Наверстываю. На днях отправляюсь в свое путешествие, довольно откладывать. — Тут только Логунов рассмотрел вещи, сложенные в углу, и постель на диване. — Ольге Павловне нездоровится… — начал было доктор, поймав взгляд Логунова, брошенный на его одинокое ложе, но вспомнил, что ему все известно, махнул рукой и сказал с горестью: — Живу и не живу! Страшно, Платон Артемович, если некуда уйти! Раньше мне казалось, что в таких случаях нужно действовать очень решительно: рвануть, и все. А вот даже подумать боюсь, что это не болезнь, не каприз женщины. Легко тому рвануть, у кого есть что-то на стороне или когда чувство уже перегорело, а когда любишь… Да что говорить! Хотите чаю?
Логунов пил чай у Хижняков, но взглянул на подтянутые щеки хозяина и согласился.
— Она спит. Пожалуй, в самом деле прихворнула. В такие морозы целыми днями ездит по району. То на нартах, то на грузовик пристроится. — Иван Иванович забрал по пути пепельницу с окурками и вышел на кухню.
Логунов осмотрелся. Еще чувствовалась заботливая женская рука, но как будто хозяйничала посторонняя женщина: пришла утром, прибрала, смахнула пыль — и до завтра, оттого домашний кабинет напоминал канцелярию, где заночевал кто-то из сотрудников.
«Неужели Ольга Павловна воспользуется его отъездом и уйдет совсем? — с острым сожалением подумал Платон. — Прискорбная история! Но отсоветовать ему поездку я не могу! Не только потому, что мы слово дали и там ждут доктора, а потому еще, что нельзя им сейчас оставаться вместе в таком состоянии. Его отъезд поможет обоим выпрямиться. Вмешиваться и уговаривать их на мир и любовь просто невозможно: тут и ссоры-то не было. Произошел какой-то скрытый глубокий надрыв. А очень жаль! Теперь, когда Ольга Павловна стала работать, могла бы сложиться у них замечательная семья!»
21
— Чай уже готов! — сказал Иван Иванович, появляясь в дверях с чайником. — Сейчас печи топятся до поздней ночи.
Легко двигаясь по комнате, он перенес на диван машинку, собрал бумаги и ловко расставив на столе посуду, стал доставать то из шкафчика, то с окна из-за занавески масло, сыр, початую бутылку коньяку и банки консервов — видимо, привык опять обходиться без женской помощи.
— Выпьем за дружбу! — сказал он, усадив гостя и усаживаясь сам. — Спасибо, что зашли. А я явился из больницы и сразу к машинке. Все-таки работа — лучшее средство для успокоения, — добавил он, но вдруг задумался и долго сидел так, забыв о Логунове. — Давайте выпьем и за любовь, — встрепенувшись и не заметив сделанной им длинной паузы, предложил он. — Что вы так на меня посмотрели? Ведь мир хороших человеческих чувств не изменился оттого, что с одним чудаком произошло крушение. И этот чудак не сделался скептиком, не впал в пессимизм…
Логунов представил свои отношения с Варварой и, тоже забыв о рюмке, сказал убежденно:
— Сделаться разочарованным скептиком может только самолюбивый эгоист. Такой считает, что его обязательно должны ублажать, а раз нет, раз его обидели, обделили или обманули, он начинает чернить все на свете. А жизнь так богата, так разнообразна!
— «Прекрасное — это жизнь», — процитировал Иван Иванович. — Значит, самое прекрасное — народ, потому что он вечен. А маленький скептик в любую минуту может прекратить существование. Я хочу быть частицей народа, и я верю в прекрасное. — Лицо доктора поразило Логунова выражением светлой скорби. — Говорят, любовь слепа, — продолжал он, почти вдохновенно, — а, по-моему, у нее тысячи глаз; ведь находит же она одного своего среди миллионов, и не лучшего выбирает, а необходимого.
«Какой ты хороший! Какой ты умница! — с сердечным волнением подумал Логунов. — Но как ты дал возможность другому стать между вами? Да, плохо пришлось бы Скоробогатову, если бы он оскорбил не чудака Коробицына, не Ольгу Павловну, а чувство самого Ивана Ивановича. Этот разнес бы его вдребезги. Но по-настоящему, по партийному он сам должен осудить себя, подумав хорошенечко, что произошло в семье».
— Почему же тогда разочарования? — словно проверяя искренность слов доктора, спросил Платон.
— Плохой выбор. Значит, человек поспешил и взял не то, что надо. — Нервная судорога исказила на миг черты Аржанова. — Нельзя спешить с этим делом. Ведь тут вопрос всей личной жизни. Голубчик, Платон Артемович! Женитесь только тогда, когда не сможете дышать без вашей избранницы, — добавил он с жаром. К сожалению, в таком состоянии трудно определить, могут ли дышать без нас!.. — поправился он, — вспомнив, что Логунов уже выбрал, и выбрал тоже несчастливо, — опустил голову, и первые ранние седины сверкнули в его густых волосах.
— Произносим тосты, а рюмки стоят… — невесело пошутил Платон, испытывая противоречивое чувство расположения и ревнивой досады. — За вашу поездку! Желаю вам успеха. Вы встретите там столько трудностей и таких хороших людей!.. Поездки по северу запоминаются на всю жизнь.
— Да, я знаю заранее, что эта поездка мне запомнится!.. — Иван Иванович горько усмехнулся, выпил и потянулся за закуской. Глаза его засветились знакомой Логунову искоркой. — Я открою в тайге маленькую больничку, а если попадутся особенно интересные больные, привезу их сюда, чтобы изучить всю историю болезни. Вот недавно у меня был случай… — И уже с увлечением Иван Иванович стал рассказывать о больном с какими-то мудреными осложнениями в симпатической нервной системе. — Я его вырезал. Огромный! Вот такой! — Хирург отмерил ногтем на кончике вилки длину около двух сантиметров, никак не вязавшуюся в представлении инженера Логунова со словом «огромный»; размышляя, Логунов улавливал дальше лишь отдельные слова. — Отодвигаю сонную артерию… очень глубоко… Я даже не сразу смог выбрать его оттуда. Когда больной проснулся, резкие боли в руке уже исчезли.
— Ревматизм? — все еще рассеянно спросил Логунов.
Иван Иванович озадаченно всмотрелся в него.
— Повреждение плечевого сплетения при автомобильной катастрофе. Первая операция сделана в Укамчане. Ревматизм? — Доктор тихо, но от души рассмеялся. — Надо же придумать! Впрочем, когда вы меня водили по руднику, я тоже в вашем деле ничего не понял.
22
Ольга сидела в столовой, накинув на плечи пуховый платок и громко читала простуженным голосом написанную ею заметку. Она была одна в квартире и проверяла на слух свое очередное произведение. Недавно областной радиоузел передал ее очерк о знаменитом следопыте из охотничьей эвенской артели, и Ольга, прослушав передачу, чуть не заболела от досады: оказались и слащавые красивости, и лишние повторения слов.
«Не корреспонденция, а дамское рукоделие! — жестко сказала себе Ольга. — Зачем засорять газету словесным мусором? Твои короткие колонки в ней должны быть как окна в таежный мир, и незачем на чистое стекло наводить затейливые узоры; а то посмотрят да ничего сквозь них и не увидят. Выходит, просто писать труднее всего!»
— На этот раз как будто хорошо, — решила Ольга, снова бегло просматривая заметку.
«Тайга застыла от суровых морозов, но весело блестят среди деревьев, утонувших в снегу, огни нового колхозного поселка…»
Взяв карандаш, Ольга переправила:
«Сурова тайга, побелевшая от морозов, но радостно сияют среди снегов огни колхозной новостройки».
И еще раз перечеркнула она эти строчки: «Застыла от мороза тайга, но радостно светятся огни новостройки».
— Дальше ведь вся речь идет о колхозе. Только завтра прочитаешь, и опять найдется, что вычеркнуть и поправить. Для газеты самое важное — схватить суть факта, но читателю требуется еще и представление об этом факте. Не могу же я ограничиться сухим сообщением: «Колхозники-эвены переехали в новые дома». Ведь они лет двадцать назад не имели понятия о житье в настоящем доме.
Вспомнилось, как бабка-эвенка, скинув меховой нагрудник, купала внука в ванночке, взгромоздив ее на стол, поближе к теплу и свету. Младенец бил по воде руками и ногами, таращил раскосые глазенки на светлый пузырек электрической лампы. Ребятишки постарше тоже взобрались на стол, смеялись, глядя на довольного братца, и толкались, мешая бабке… А на улице мороз шестьдесят градусов!
С новосельем, граждане! Со вступлением в счастливую жизнь! Какими словами надо рассказывать о таком?!
Стукнула дверь, и Ольга насторожилась. Иван Иванович ушел на работу в последний раз перед поездкой, ему еще рано вернуться. Пава от самого порога начинает бранить мороз и удивляться причудам природы, охочей до всяких крайностей. У Елены Денисовны своя манера входить в дом: тщательно прикроет дверь, вытрет ноги, Варвара вбегает легко и стремительно, словно олененок. Неужели Тавров?.. Но послышался голос Логунова:
— Есть кто в доме живой?
Ольга с первой встречи относилась к нему тепло; с ним, как и с Хижняками, она держалась запросто, словно это был друг ее юности.
Здороваясь с Платоном, она сразу вспомнила разговоры с Еленой Денисовной и с глазным врачом Иваном Нефедовичем. Потому, что все они одинаково относились к ее мужу, она без труда разгадала настроение и намерение Логунова.
«Дорогая Ольга Павловна! Почему бы вам не поехать в тайгу вместе с Иваном Ивановичем? — сказал ей вчера Широков, и его морщинистое под зачесом жестких волос лицо выразило почти родственное чувство. — Ведь там и для вас столько интересного нашлось бы…» — «Не могу. Даже не думала об этом». — «А вы подумайте, — настаивал тот мягко, но решительно. — Вообразите, как ваше присутствие облегчило бы ему выполнение его серьезной миссии». — «Я только помешаю…» — «Не может быть. Вы посмотрите, до чего печальный он ходит в последнее время. Простите, но вчуже переживаешь: такой человек расчудесный… Ей-богу, какие-нибудь пустяки совершенные…» — «Нет, не пустяки! Но не надо говорить об этом», — ответила Ольга, не удивляясь и не обижаясь.
«Вы разве поссорились? — прямо спросила Елена Денисовна. — Нет? Тогда приласкайте его, развеселите. Ведь он так любит вас! Что это, мы просто не узнаем Ивана Ивановича: и работает и шутит, а в глазах земля черная…»
«И Платон Артемович, конечно, с тем же пришел, чтобы уговаривать меня помириться с мужем, — подумала Ольга. — Все они волнуются за него, я и сама вижу, как ему тяжело. А мне-то разве легко?! Конечно, расчудесный человек и работу большую ведет, но что я могу теперь?..»
— У каждого свои заботы, — заговорила она невесело, не глядя на Логунова. — Я вот сижу и целый день ломаю голову, как лучше составить фразу, чтобы написать коротко, но ярко и интересно. Мне это очень нужно, а для вас — совершенные пустяки…
— Отчего же пустяки! Что вы, Ольга Павловна, у вас замечательная работа. Печать — это оружие идеологического фронта, возможность широкого живого общения между людьми. Тут для нас все важно от романа до газетной информации в пять строчек. Содержание наша жизнь дает богатейшее, а над формой надо трудиться вам — литераторам.
Никто, кроме Таврова, не разговаривал так с Ольгой, и, рассказывая Платону о своих поисках, планах и надеждах, она расцвела.
Логунов смотрел на нее и радовался ее воодушевлению. Уже собираясь уходить, он остановился в передней, машинально комкая в руках ушанку.
— Ольга Павловна, я не как секретарь райкома, а просто по-дружески хочу вас спросить… У меня мало опыта в семейной жизни. Да, вернее, и нет еще. Скажите, что у вас произошло?
С минуту Ольга молчала.
— Я сама не знаю. Как будто ничего и не произошло, а мы стали чужими. Иван Иванович очень добрый человек, но почему-то относился ко мне не то высокомерно, не то небрежно. Я чувствовала себя так: вот оступилась однажды по своему легкомыслию и попала в яму, а он видел и руки не подал, чтобы вытащить меня оттуда. У самой-то не хватило соображения, как выбраться!..
23
Варвара стояла у плиты, ожидая, пока нагреются сковородки. Целая стопа блинов уже возвышалась возле нее на тарелке.
— Придумал же кто-то такое трудное печение! Чуть неловко повернешь ножом — и оно разрывается, как мокрая бумага. Но посмотрите, кажется, я здорово освоила выпуск этой продукции!
Елена Денисовна не ответила, выдворяя из комнаты косматую ездовую собаку, которая следовала за ней от самого магазина.
— Вот навязалась! Нагнали сюда всякого собачья паршивого! Свежую рыбу унюхала в сумке и воет. — Хижнячиха выглянула на крылечко, где скулила собака, энергично прихлопнула дверь и стала развязывать заиндевевшую шаль. — После обеда будем делать пельмени — подорожники Ивану Ивановичу. Мы их настряпаем и наморозим сотен шесть — целый кулек. Пельмени зимой в дороге — первое дело.
— Хорошо, будем делать пельмени.
Минут десять Варя молча двигала локотками, порозовевшими от жара. Рукава ее блузки были для удобства высоко подвернуты, голову туго обтягивала белая косынка.
Сняв последний блин, она резко обернулась к своему шеф-повару и, взмахивая большим ножом, сказала с обидой:
— Ну почему он не берет меня с собой! Я все умею! Помогала бы ему и как бы я берегла его!
— Чудная ты, Варюша! Твое дело девичье, как же ты одна поедешь с мужчинами?
— Подумаешь, одна! Наши девушки — и эвенки тоже — в пути незаменимые работники. Мы умеем ставить палатки, собирать и пригонять к табору оленей. Я у себя в наслеге работала батрачкой. Могу и оленя зарезать… Вам кажется страшно, а для меня простой труд! Мне приходилось…
— Будет молоть-то! — перебила Елена Денисовна. — Такая ты миленькая девушка… Какая тебе нужда мясником быть?
— А что тут позорного? Надо человека жалеть, а не животное! Вы мне не верите? Думаете, я хвастаю? — Варвара метнулась к двери. — Хотите, я сейчас зарежу эту собаку?
— С ума ты сошла, Варя! Ишь, развоевалась! Что о тебе Иван Иванович подумает? Вот, скажет, живодерка какая! — И Елена Денисовна непривычно сурово поглядела на тоненькую фигурку, присевшую возле собаки с ножом в руках.
Варвара тоже сурово смотрела на собаку. Крупная колымская лайка стояла перед ней, широко расставив сильные лапы, помахивая хвостом. Взгляд ее светло-карих глаз был дружелюбен. Такие лайки водились и у лесных охотников, там их уважали как первых помощников. Эту только впрягали, как оленя, в нартенную упряжку, но зарезать ее почему-то считалось живодерством.
«Что скажет Иван Иванович?» Варвара посмотрела на свои руки и вдруг, не выпуская ножа, обхватила собаку за косматую шею и залилась слезами, пряча лицо в ее нахолодавшей шерсти.
— Ох, Варя! — промолвила Елена Денисовна, впервые поняв, что творилось в душе девушки. — Бедный ты мой детеныш и глупый какой!
— Ольга Павловна придет? — спросила Варвара перед обедом, оглядывая накрытый стол.
— Нет, ей нездоровится сегодня.
— А Иван Иванович все равно уезжает? — Варвара с робкой надеждой посмотрела на Елену Денисовну.
— Все равно. Без него она скорее поправится, — сердито ответила та, отделяя порции в кастрюльки маленького судка.
— Дайте я отнесу! — вызвалась Варвара и стала составлять кастрюли и сцеплять их дужкой.
— Да ты хоть платок накинь! — сказала Елена Денисовна, с сомнением глядя на ее порывистые движения.
«Там бы еще не начудила! — подумала она с беспокойством. — Вот своеобычная: убежала-таки в одном платье!»
Варвара мигом проскользнула мимо окон, особенно черноволосая и розовощекая среди матовой белизны снега, и, держа на отлете судки, легко взбежала по ступенькам.
— Я принесла вам обед! — сообщила она, едва вошла в переднюю Аржановых и с трудом перевела дыхание.
У нее даже заныло, а потом страшно забилось сердце, хотя она совсем не ожидала увидеть сейчас Ивана Ивановича, который был на работе. Но вот Ольга — его жена… Чем эта женщина заслужила преданность такого человека? Разве ее волосы, белые с желтинкой, будто мох ягель, лучше черных кос Варвары? А эти бледные щеки? Круглые глаза, окруженные густой синевой, блестят тревожно, как у пойманной оленихи, и очень высокая кажется она, завернутая в полосатую материю, наверно, очень теплую!
— Зачем вы беспокоитесь! — мягко сказала Ольга. — Мне не так уж плохо, и я сама приготовила бы…
— Все равно: на шесть человек или на восемь — небольшая разница, — угрюмо ответила Варя.
Она стояла посреди комнаты, опустив руки (судки Ольга унесла на кухню), и поводила вокруг пытливым взглядом. Много книг, блокноты, бумаги на столе Ольги. Здесь она работает… Варвара читала в газете очерки и заметки Ольги. Очень хорошо. Но почему Иван Иванович стал для нее лишним?!
— Мне вас жалко! — Голос Варвары прозвенел, как туго натянутая струна.
То ли от волнения, то ли от другого чего, она сказала это с вызовом.
Ольга, появившаяся на пороге комнаты с пустой посудой в руках, вздрогнула от неожиданности. Глаза ее сделались еще больше. С минуту обе молчали, глядя друг на друга.
«Зачем вы мучаете Ивана Ивановича? Вы и себе делаете несчастье, когда обижаете его», — хотела сказать Варвара, но не смогла: во рту и в горле так пересохло — не повернуть языком. Только такой, как смотритель построек, предложивший ей целый день сидеть дома и играть на патефоне, может стать лишним. Другое дело Иван Иванович! Он радуется успехам девушек на фельдшерских курсах, он выдвигает молодых врачей, доверяя им все более сложное участие в его операциях. И как хорошо он смеется, и как грозно ругается, но в последнее время он чаще молчит…
— Почему вам жаль меня?
Варвара будто не слышала, продолжая смотреть перед собой остановившимся взглядом, и не брала протянутых ей судков.
— Посуда чистая… Я ее вымыла, — тихо сказала Ольга, проводя гибкой ладонью по донышку нижней кастрюльки.
Тогда Варвара совсем расстроилась.
— Мне вас обоих жалко. Как вы можете отпускать его в далекую поездку в таком плохом настроении? Ведь он не заслужил, чтобы к нему дурно относились! Лучше его никого нет.
— Вы думаете?
— Думаю, потому что знаю, какой он хороший.
— Вы… Вам он нравится?
— Очень! — наивно, искренне, серьезно вырвалось у Варвары.
Грустное выражение Ольги сменилось настороженностью: что-то похожее на ревность шевельнулось в ее душе и погасло.
— Да, он правда хороший, — сказала она сдержанно. — Просто мы оба не поняли друг друга и вот отошли…
24
— Я ровесница Октября, а родилась на Олекме. Сюда наша семья приехала уже после гражданской войны. Мы — мои сестры и я — были тогда, как эти. — Варвара кивнула на трех девчонок, приведенных в гости к Наташке.
Девочки сидели на полу, застланном мохнатыми шкурами, разбирали лоскутки, нянчили Наташкиных кукол и разговаривали отчего-то шепотом.
— Одна-то одолеет за вечер нас всех, а в компании сами преспокойно занимаются, — сказала Елена Денисовна, взглянув на детей. — С ясельного возраста прививаются им общественные навыки! — Она добродушно засмеялась и снова принялась орудовать скалкой: так и полетели к рукам женщин круглые маленькие сочни.
Они все сидели возле стола, запорошенного мукой и заставленного мисками с мясным фаршем. Готовые пельмени уносили на железных листах в кладовку — морозить.
Пава Романовна, забежавшая на минутку к Ольге, пришла на стряпню вместе с нею. Она сидела веселая, вся запудренная мукой, хотя больше болтала языком, чем шевелила руками.