Мы всюду ездили вместе. И мне стало очень грустно, когда осенью 1963 года, вылетев в Баку на Всесоюзный съезд нефтяников, я одна смотрела в окно самолета на приближавшееся каспийское побережье — вторую родину Панферова. В синей дымке потянулись справа горы — начало Кавказа, и море раскинулось, матовое, голубовато-серое, с белыми парусами низких облаков. Только там, где солнце стелило свою дорожку на поверхность воды, она отсвечивала жемчужным блеском.
Здесь когда-то проплывала шхуна, а в трюме ее, возле скудных вещичек, затолканных в мешки, маялась от морской болезни крепкая и румяная, как наливное яблоко, мать Федора — Дарья Панферова, и стонал, охал, ругался его отец Иван Иванович, плечистый, бородатый горбоносый волгарь. Раньше Иван Панферов служил солдатом в Красноводске. А потом все «таскался» из своей Павловки на заработки в Баку. Раз пятнадцать он ездил туда. Сначала один, потом с молодой женой — Дашонкой, а вот и с детишками вместе…
У Федярки был превосходный слух, и он, кудрявый, загорелый и чумазый, как цыганенок, пел звонким альтом на бакинских улицах и базарах, не гнушаясь людскими подаяниями. Давила крепко нужда на большую семью Панферовых. Бегали ребятишки мыться вот в это дивное с вышины море, подернутое сейчас осенним туманом. Но возвращались домой еще грязнее: в море плавала нефть, а на дне, возле берега, сторожил и хватался за ребячьи подошвы липкий мазут.
Вспоминая свои детские годы, проведенные на берегу Каспия, Панферов писал о том, что на нефтепромыслах — в отличие от деревни того времени — существовала дружба между людьми-тружениками. В Баку он впервые понял и то, что такое социальное неравенство.
Больших высот достиг он в жизни, а увидеть еще раз город своего детства ему не пришлось.
Я была здесь впервые тридцать два года назад. Ходила по улицам и не знала того, что по ним бегал когда-то маленький синеглазый человечек, судьба которого в один прекрасный день станет мне навсегда близкой.
В те времена Баку был хорош в центре и очень грязен на окраинах. Промыслы — сплошной лес деревянных темно-серых вышек, промазученная земля без единой травинки, голые желтые горы на фоне ярко-синего неба. Крепко врезались в память улицы старого города и развалины ханского дворца с черными подземными ходами, куда меня затаскивало только страстное влечение к археологии, заставлявшее забывать о змеях и скорпионах.
Самолет остановился на беговой дорожке аэродрома. В открытую дверь рванулся ветер… С тех пор как я стала писателем, да еще женой писателя, я из-за недостатка времени перестала бывать на курортах. Двадцать восемь лет не видела ни Черного, ни Каспийского морей, ни сказочного побережья то изумрудного, то желтоватого Тихого океана, ни бурного серо-синего Охотского моря. Балтийские волны и Ла-Манш прошли за это время перед глазами только под крылом самолета. А сейчас прямо в лицо ударил морской ветер, солоноватый, упругий, крепко отдающий запахом нефти. Ветер нефтяного моря, омывающего первозданно дикую землю, покрытую то песками, то развалами камней да колючками, но такую родную, что кричать хочется.
Вот нефтяные вышки, но они уже не те — почерневшие, деревянные, — а сплошной ажур из стальных серебристых конструкций. Возле домов появились зеленые деревья и цветущие кустарники, и все иное теперь на промыслах.
А сам Баку? Баку сегодня очень красив. Хожу и не нахожусь, гляжу и не нагляжусь. Какие прекрасные дома, какие нарядные чистые улицы, как хороши зеленые аллеи, протянувшиеся от набережных по всему городу, раскинутому амфитеатром над морским заливом. Маслины с лиловеющими в сизой листве картечинами еще незрелых плодов, индийская сирень, пальмы.
Видный отовсюду стоит на вершине горы превосходный памятник Кирову. Его протянутая к морю рука и весь его облик кристально чистого человека зовут нефтяников на новые дерзания в труде.
Киров — это светлая душа партии, ее бесстрашный порыв вперед, побеждающий смерть.
Шумят на ветру деревья садов. Длиннохвойные эльдарские сосны мягко раскачивают тяжелые и гибкие кроны, похожие на темные облака. Эти сосны повсюду в Баку: в парках, на набережных, на склонах недавно озелененных гор. Они не боятся жары и засухи. Но там, где норд-ост дует без задержки, напропалую, стволы их резко накренены, словно деревья стремительно бегут к морю. В этом наклоне тоже своя красота. И еще много плакучих ив, струящих на ветру переливчатое серебро гибких ветвей. Особенно хороши эти ивы на набережной, где среди пучков роскошных пальмовых листьев блестят воды каналов «бакинской Венеции».
Тридцать два года назад набережная Баку была вся изрыта. Желтели и чернели груды земли. Виднелись деревца-былинки, и только ярко цвели пахучие красные и белые олеандры.
Я все ходила и нюхала эти цветы на тонких высоких стеблях, похожих на северные тальники.
А еще они напомнили мне Дальний Восток, сорокаградусную жару, тропической силы ливни, грохотавшие по цинковым крышам нашего городка Зеи, и махровые бело-розовые олеандры, вдруг на диво всем распустившиеся в палисаднике, куда я вынесла их из дома.
Какие душистые они были! А древний кореец-огородник сказал мне, девочке пятнадцати лет:
— Ты, Тося, совсем как эта цветока. Такой, — и он, с трудом сведя в щепоть огрубевшие пальцы, чуть развел их, желая показать раскрывающийся бутон.
Много лет прошло со дня моего первого приезда в Баку!
Былинки, посаженные на улицах, превратились в прекрасные деревья. Я постарела, а город помолодел и удивительно похорошел.
Совершенно сказочно он выглядит ночью, если взглянуть на него от памятника Кирову с зеленого венца, куда бегут вагончики фуникулера: вдоль всей гигантской подковы берега сияет на дышащей темной груди моря огнистое ожерелье. Смотришь и нет слов для передачи того, что теснится, поет в душе. И песни тут мало. Надо писать целый роман, чтобы показать Баку сегодня, и его города-спутники, и его нефтепромыслы: на суше, на прибрежных насыпных площадях в бухте Ильича, на легендарных Нефтяных Камнях в открытом море.
Я прохожу по «Черному городу», где жила когда-то семья Панферовых. Теперь тут сплошные заводы, но «черный снег», удивлявший Федярку Панферова и доставлявший столько хлопот его матери, которая не успевала стирать ребячью одежонку, уже не сыплется с неба. Улицы чисты. Хотя крыши домов, и одноэтажных и многоэтажных, по-прежнему плоски, — это спасение от бешеных норд-остов, и можно спать на этих крышах в летние душные ночи. Правда, все еще зарешечены окна нижних этажей, но зато они и открыты настежь все лето.
Еду на Бибиэйбат, где плотник Иван Панферов строил деревянные буровые вышки. Здесь тоже все дышит новью, и я думаю: вот то, что дает нам всем неистребимую веру в будущее.
* * *
После Баку меня особенно сильно потянуло на родину Федора, в село Павловку Ульяновской области. И повод для поездки вскоре появился такой, что я сразу же собралась в дорогу: павловцы открывали районную детскую библиотеку имени Панферова.
Свое родное село Павловку Федор Панферов вспоминал часто. Рассказывал о ссорах крестьян, о голоде, приносимом черными бурями знойных суховеев, о холерных поветриях. Темным и нищим вставало в этих воспоминаниях приволжское село в районной глубинке, хотя и славилось оно на всю округу своими базарами.
Почему-то врезался мне в память рассказ Федора о том, как он, когда учился в Вольской учительской семинарии, решил на рождественские каникулы отправиться к родным в Павловку. Голодный, в шинелишке и форменной фуражке, с желтым башлыком на плечах, в ботинках без калош, прихватив балалайку, шагал он по заснеженным полям и перевалам, зяб на злом ветру, прислушивался, не нагонит ли кто на лошади.
— Когда я совсем окоченевший подходил к Павловке, — рассказывал он, — над селом уже кучились мрачные зимние сумерки.
А дома встретили равнодушно. «Пришел! А у нас и поесть-то нечего», — сказал отец.
Нередко бывали такие встречи и вечера, и всю жизнь Федор не любил сумерек.
Многое в родном селе отталкивало его: преступления богатеев, произвол полиции, бешеные драки в семьях при дележе имущества. Недаром, потрясенный очередным зверством, мальчик с отчаянием думал: «Бежать! Куда угодно, но бежать!»
Но куда убежишь без денег, без помощи?
И все-таки Федор Панферов вырвался из тисков деревенской косности.
Но от деревни, от своих Ждаркиных и Звенкиных, он оторваться не мог и не хотел: они жили с ним, звучали в нем до самого смертного часа. Последний его творческий замысел — так и не написанный роман — опять был связан с Кириллом Ждаркиным. Поэтому Панферов не терпел, когда его называли «выходцем из народа». «Из народа я никуда и никогда не выходил», — говорил он.
Дважды лауреат Государственной премии, депутат Верховного Совета Союза и депутат Верховного Совета РСФСР, имевший разные фронтовые ордена, Федор три раза награждался орденом Трудового Красного Знамени. Безделья он не терпел и часто говорил:
— Я — мужик, волгарь. Отец нас с малых лет не щадил в работе. Бывало, сонных покидает на телегу и в поле — теребить пшеничку на полосе. И хоть голодное, босое выпало детство, но я его не кляну: все равно оно было счастливое.
После войны мы не раз собирались побывать в его родном селе, но все мешали дела, работа над книгами, болезни. Однако павловцы помнили о своем писателе-земляке. Многие из людей старшего поколения знали его лично и, когда он умер, обратились к правительству, чтобы им разрешили открыть детскую библиотеку имени Панферова.
Пятнадцатого октября 1963 года увидела я с высокого нагорья изумительно красивое село, раскинувшееся в громадной лесистой котловине.
— В голодный двадцать первый год смахнуло здесь пожаром сразу шестьсот домов, — сказали мне попутчики. — В землянки влезли крестьяне, пока опять не отстроились. Да, вот так и жили: суховеи, неурожаи, голод, мор, пожары.
А поля на подступах к селу и огороды — бархатный чернозем, даже на улице, где размешана осенняя грязь, хоть огурцы сажай. И из каждого двора видна панорама — картину пиши.
Лес-то, лес! Вон Долгая гора — темно-зеленая сосновая грива, там дубовые рощи бронзовеют, там березы и осины приступом прут на село. Такое все дремучее, словно никогда не касался топор дровосека этих буйных чащоб. Только у подножья села, замыкая долину, стоит голый бугор — Шиханом называется.
Взглянешь направо, налево посмотришь, и сразу зазвучат в ушах панферовские слова из его «Родного прошлого»: «Помню лес — густой, будто грива откормленного коня, и глубокий овраг, а на краю оврага избушка — подслеповатая, старенькая, как и моя бабушка Груня». Но то, что видел маленький мальчик, — живая явь и сейчас, через шестьдесят лет. Вот так лес! Вот так горы! Вот так Павловка — дивное село!
— У нас еще и родники кругом! — похвалились павловцы, довольные произведенным впечатлением. — Водопровод у нас построен деревенскими умельцами в начале девятисотых годов. Закопаны в землю балки — сосновые бревна, просверленные цыганскими буравами, а по ним идет самотеком родниковая вода.
Смотрю, и правда: вдоль широких улиц стоят накрытые конусами крыш большие круглые бассейны, в которых день и ночь шумит студеная, прозрачная, как стекло, голубоватая родниковая вода. И обычай установился: раз в году воду перекрывают, лучшие девушки села босиком спускаются в бассейны, чистят их, соскребают зеленый мох с звонкоструйных балок, поддерживающих полутораметровый уровень воды. А родники повсюду: Гремячий, Шумкин, Головушка в Долинном у Девяти дубов-братьев. Все по «Брускам» знакомое.
В Павловке теперь есть улица имени Панферова. И еще на площади Ленина, на месте, где была лавка купца Крашенинникова, у которого Федор работал мальчиком, на краю молодого сада выстроен светлый каменный дом с вывеской «Детская библиотека имени Ф. Панферова».
День выдался погожий, солнечный. Народу на площади собралось до двух тысяч. Какое оживление на лицах! Сколько молодежи! Вот она, новая сельская интеллигенция! Сразу чувствуется — небывалое торжество на селе. И мальчишки, как это всюду водится, словно грачи облепили заборы. Еще бы! Отовсюду приехали гости, нагрянули фотокорреспонденты и операторы телевидения. Часто собирается народ в Павловке, но сегодня необыкновенное: в память писателя-земляка открывают новую библиотеку.
Выходит на трибуну секретарь сельского обкома КПСС из Ульяновска, выступает девочка-школьница, такую и в Большом театре на всесоюзном торжестве послушать — одно удовольствие. И сколько ярких цветов в поздний день осени! Маленькую трибуну завалили букетами. Очень радостно всем, что восемьсот детей-читателей получают сегодня щедрый подарок. А мне еще радостно и то, что односельчане помнят и любят своего писателя и гордятся им.
Гостеприимно открыты двери. Входим. Передняя такая большая, что в ней можно лекции устраивать. Просторная комната — музей, где личные вещи, мебель, книги и фотодокументы Федора Панферова. Рядом — светлая читальня. Напротив ее входной двери портрет писателя работы здешнего учителя В. Зинина. Справа солнечно светятся два огромных книжных шкафа карельской березы, принадлежавших раньше писателю. Следующая, угловая комната, — помещение книжного фонда; здесь восемнадцать тысяч книг на металлических стеллажах.
Хожу. Смотрю. Радуюсь. Любовно все сделано! Вот электричество везде — тоже радость! И как хорошо будет здесь детям в долгие зимние вечера!
Красиво село Павловка! Но странно думать, глядя на его добротные, нарядные домики, на его леса и черноземы, что отсюда столько раз убегали люди, спасаясь от голода, когда знойный ветер, прилетавший из азиатских пустынь, выжигал сады и цветущие нивы. Сколько же страшных годин обрушивалось на Поволжье! Но жители упорно возвращались на свои родные места. Тянула их Павловка.
Всматриваюсь в этот чудесный уголок и лучше представляю себе истоки творчества Панферова.
Идем на улицу Зайку. Давно уже нет над оврагом избы бабушки Груни, но род Носковых, как и род Панферовых, живет на улице его имени. Красивые девочки, крепкие, серьезные парни, хотя ни один не похож на буйно кудрявого плечистого крепыша, каким был Федярка.
За бабушкиным оврагом — гора, поросшая дубами и осинником, на вершине ее, в густой чаще, — два каменных останца из красноватого песчаника. Народ зовет их «городками». Под одним городком неизведанно глубокая пещера.
«Помню лес — густой, будто грива откормленного коня..»
Стройные осинники уже не пламенеют листвой: оголены осенью, — а дубы все еще держат свои бронзовые листья.
Сколько раз здесь, над оврагом, улицей Зайки пробегал подпасок Федярка Панферов! Пастушонок слушал, как пели в рощах дрозды, как ворковал Гремячий ключ, выбивавшийся из-под обрыва. «Вода ручья светлая, прозрачная и звонкая, как серебряные колокольчики». В своей автобиографии Панферов писал: «Природа представлялась мне не только живой, но и какой-то родной: всматриваясь в зори, в густую зелень листьев, трав, вслушиваясь в пение птиц, журчание Гремячего ключа, я забывал о том, что на селе все непомерно злы, что там всех давила вражда».
А потом борьба за учебу в учительской семинарии, встречи с революционно настроенными людьми, которые помогли юноше понять причины вековечной вражды на селе и несправедливости всего социального устройства царской России.
Человек рос, мужал, перебиваясь с хлеба на квас, но радовался тому, что получал образование, и девушки охотно знакомились с ним, привлекаемые его красивой внешностью, блестящим острословием и стихами. И его стихами, и Эдгара По, и Верхарна, и Уитмена, которые он любил им читать. Впрочем, в собственном авторстве он стеснялся признаться, всегда говорил, что это вирши его знакомого.
— К девушкам я всегда относился бережно, — говорил Панферов.
И это было так. В запальчивости, при крутом, кипятковом своем характере, он мог употребить грубое слово, но анекдотов и сальностей не терпел.
Таким он и в литературу пришел: глыбоватым, цельным, чистым, с богатым жизненным опытом и неистощимым жизнелюбием. И темы всегда брал огромные, проблемы ставил жгучие, потому что, кроме редкой для литератора политической прозорливости, был еще наделен неоглядной смелостью.
Литературное творчество было для него ареной борьбы за строительство коммунизма. В этом он видел свой долг перед партией, связь с которой не захотел утратить и после смерти, завещав литературное наследство, гонорары за переиздание своих книг партийному фонду.
«Подводя жизненные итоги», он написал «Родное прошлое» — повесть, посвященную его Павловке, городу Вольску, всегда любимому им Поволжью. В ней писатель говорит не только о собственной юности, но и молодости всего своего поколения.
Вторая часть этой книги еще не опубликована: писатель не успел завершить ее, как не успел выполнить и многие другие замыслы: смерть, внезапно наступившая в больнице от расстройства сердечной деятельности, оборвала все.
Книги, написанные Панферовым, будут долго жить и волновать людей, да и самого писателя забыть невозможно: уж очень крепко вошел он во многие биографии как чуткий, умный, смелый редактор, как человек широкой, твердой души, готовый по первому зову — да и без зова! — прийти на помощь товарищу.
Вот уже девять лет прошло с того дня, как мы похоронили Федора на Новодевичьем кладбище, но с каждым годом сильнее ощущается значение его творческой личности, все яснее светят издалека тем, кто лично знал и любил его, беспощадно правдивые панферовские глаза.
1963–1969