Книга: На задворках Великой империи. Книга первая: Плевелы
Назад: Глава шестая
Дальше: Глава восьмая

Глава седьмая

1
Забрела в Уренск жалкая цирковая труппа, в которой почти все актрисы находились в интересном положении. («С икрой бабенки!» – сказал о них Чиколини.) Атрыганьев, очевидно, из жалости уступил им свой громадный сарай, громко именуемый губернским театром.
Вскоре и Влахопулов вернулся к своим обязанностям, снедаемый жаждою впечатлений. Просто – засиделся в своем Заклинье; две француженки, взятые им напрокат до весны, укатили от него в Нижний Новгород на ярмарку, винный погребок истощился. В губернии вроде бы все налаживается – пора уж и «выздороветь». Дела, так сказать, требуют!
Благодаря военному времени и близости Уренска к восточным границам пост его был временно приравнен к генерал-губернаторству, – свято место, почетно и кляузно. Дай-то бог совладать!..
– Ну, много тут без меня накалечили? – спросил он Сергея Яковлевича с благодушной грубоватостью.
Мышецкий сдал ему дела, заставил подписать некоторые бумаги, что Симон Гераклович тут же и сделал – не читая.
– Жарко, батенька, становится, – сказал губернатор, отбрасывая перо. – Поскорее бы уж… Боюсь я, как бы земляки опять какого-нибудь масона вместо меня не подсадили! Пора уж, пора и на покой мне. Изъездился я по разным губерниям.
Как выяснилось, оговорка Влахопулова о таинственных масонах не шутка: при полной политической безграмотности, Симон Гераклович считал, что никаких партий в России не существует, но со времени восстания декабристов в стране действует могучая масонская организация.
– Масоны, батенька мой, – серьезно подтвердил Влахопулов, – всюду масоны, и нету от них никакого спасения. И командуют ими из Кронштадта – я все знаю…
Так рассуждал крупный сановник.
Так рассуждали тогда многие сановники…
По вечерам телеграф губернии был занят: Влахопулов, за казенный счет, отстукивал по линии слезливые просьбы ускорить ответ из сената – быть ему в столпах государственности или не быть?
– Почти по-гамлетовски, – смеялся Мышецкий. – Быть или не быть?..
Сам он в эти дни служил с ленцой, по-дворянски. От бумаг важных нарочито отпихивался – мол, несите их к Влахопулову, как он скажет… а я что? Только, мол, вице! Пропускал через свой стол большие дела хозяйственные да городские: вот перила на мосту шатаются, вот пожарные рукава прохудились, молодцы с Обираловки опять разбоями грешат…
Слушал князь, как за стеной чиновники – удивительно глупо – рассуждали о конституции.
Иногда стучал в стенку:
– Хватит, господа! Нельзя же договариваться до абсурда…
Сейчас Мышецкого сильно занимала одна фигура в губернском распорядке, а именно – дальнейший ход Конкордии Ивановны. Неужели возле Мелхисидека произойдет смена фигур?
И неужели (нет, нет, не может быть!) Додо рискнет на эту замену?
Женщины всегда, еще задолго до эмансипации, играли большую роль в русской провинции. Криво, косо, лицом, походкой, капризами, слезами – чем угодно, но «подруги» губернаторов (титул негласный) всегда украшали собой хмурые горизонты Российской империи.
Иногда заводились сразу две «подруги» – это зависело уже от темперамента начальника. Порою же одна примыкала к губернатору, другая – к вице-губернатору. Случалось, что вице-губернатор заступал на пост губернатора, следовало некоторое перемещение «подруг», и тогда заваривалась такая катавасия, что правительствующий сенат годами не мог расхлебать этой каши. В таких случаях обычно поверх вороха кляузных бумаг писалось спасительное: «В архив» – и «подруги» разбирались сами…
Мышецкий стороною проведал, какова была цель визита сестры к преосвященному. Выяснилось вполне определенное: Додо начинала хлопоты о разводе. Это было похоже на правду. Но в руках Сергея Яковлевича уже имелось письмо из Петербурга: Петя писал, что продал свою мельницу, разлуки не выносит и скоро выезжает в погоню за убежавшей, страстно любимой женой.
«По закону она моя», – заканчивал Петя.
Сергей Яковлевич перевел взгляд на окна, заполненные ярким солнцем, и в глазах потемнело до ослепления. Снова, как и раньше, вспомнился пролетающий – в полной тишине – мужик с пешнею.
Мышецкий схватился за колокольчик.
– Огурцов, – спросил он, – тут весною… Помните, когда все таяло, я велел послать дворника на крышу…
– Помню, ваше сиятельство. Он еще сверзился!
Сергей Яковлевич аккуратно опустил колокольчик, выровнял его посреди стола. Грубое слово «сверзился» как-то остудило его.
– Впрочем, – отвлеченно сказал он, – идите, Огурцов. Мне ничего не нужно…
В этот день генерал Аннинский сообщил по линии, что на сто двадцатой версте не все благополучно: голытьба, ведущая насыпь, избила двух подрядчиков, ответственные за расчет духанщики разбежались по степи.
– Бруно Иванович, – спросил Мышецкий полицмейстера при встрече, – что там за волнения на сто двадцатой версте и следует ли их опасаться?
– Пустое дело, – успокоил его Чиколини. – Эта сволочь всегда так: подерется и помирится. За духанщиков не бойтесь: покрутятся, сами жрать захотят и снова отомкнут духаны…
Сергей Яковлевич отчасти утешился. Пароходство прислало несколько барж, и Свищево поле понемногу освобождалось от переселенцев. На окраинах города иногда подозрительно умирали обыватели, но строгого карантина для горожан не было.
И губерния в основном пребывала в спокойствии.
В один из этих дней Мышецкий посетил мастерские железнодорожного депо. Это он сделал не ради любопытства – надо было наладить производство плугов и борон из обрезков железа. Инженерам не хотелось принимать на себя лишнюю обузу, но все-таки они согласились.
Тогда, в лагере Аннинского, путейцы говорили, что в Уренском депо относятся к нему доброжелательно. Однако – странно! – поддержки от начальства депо он не встретил.
Было несколько обидно, и, возвращаясь вдоль шлаковой дорожки, Сергей Яковлевич попутно заглянул в огнедышащие ворота мастерских.
Рабочие его, очевидно, узнали. На выражения восторгов Мышецкий не рассчитывал, но их и не было, этих восторгов. Он протиснулся между колесами паровозов, пригляделся к мастеровым. Задал несколько технических вопросов. Спрашивать о непонятном Мышецкий не стыдился, и ему отвечали – внятно, четко, рассудительно.
Его несколько поразило, что рабочие совсем не были похожи на крестьян – с их жалкими или, наоборот, угрюмыми взглядами из-под лохматых шапок. Нет, мастеровые держались вполне независимо, подходили к Мышецкому запросто и, послушав, о чем разговор, так же и уходили, когда надоедало слушать.
И еще он заметил: речь пролетариев не была набором ста обиходных слов – нет, перед ним стояли люди, свободно владевшие языком, правильно употреблявшие выражения интеллигенции.
И князю стало неловко, что поначалу, надеясь на их безграмотность, он пытался «подделаться» под речь гостинодворского простонародья.
– А что… Штромберг? – спросил вице-губернатор. – Я слышал, что он выступал здесь перед вами.
– Был грех, – ответил один из рабочих. – Только нам не впритык его речи. Он теперь митингует на сукновальнях господ Будищевых да в красильнях. Вот там его слушают… Три копейки больше – три копейки меньше, это дела не меняет. Нам не нужна лишняя бутылка пива. Мы, господин вице-губернатор, и сами сумеем постоять за себя, если придется…
Этот отзыв о социалисте Викторе Штромберге оставил Мышецкого в каком-то раздвоении. Кто-то в губернии ошибался. И очень сильно ошибался в своих расчетах. Но… кто? Сушев-Ракуса, Штромберг, рабочие или же он сам, его сиятельство?
И тут он вспомнил того пьяного придурка из черной сотни Атрыганьева, что плясал под окнами, поддергивая штаны.
«Глупо!» – сделал князь вывод.
Дома он снова полистал протоколы охранки. Никакого Штромберга в них не значилось. Но первое же известие от Чиколини потрясло Сергея Яковлевича.
Бруно Иванович долго не мог собраться с духом, чтобы высказать новости слежки.
– Ну? – помог ему Мышецкий. – Штромберг?
– Да, Штромберг, – сказал Чиколини, – выступал вчера на сукновальнях братьев Будищевых…
– Так. И что же?
– С таким успехом, ваше сиятельство, что рабочие вынесли его на руках. Кричали «ура» и говорили глупости. Потом организованно пошли бить стекла в конторе фабрики.
– Полиция вмешалась? – спросил Сергей Яковлевич.
– Конечно. Здесь уже хулиганство.
– Были арестованные?
– Трое. Зачинщики.
– Ну?
– И полковник Сущев-Ракуса велел освободить их. Даже приласкал. По червонцу на рыло выделил…
– Дальше! – засмеялся Мышецкий. Ему стало вдруг весело – ситуация получалась забавная.
– А дальше Штромберг ораторствовал на бойнях. И здесь же выступал против него…
Чиколини запнулся.
– Кто выступал против?
– Простите, ваше сиятельство, но я знаю, что вы этого человека привезли в своем вагоне.
– Кобзев? Ну и не стесняйтесь…
– Господин Кобзев, – продолжал полицмейстер, осмелев, – он, ваше сиятельство, все в пику говорил господину Штромбергу, и… очень уж рискованно говорил!
– Что же именно?
– Штромберг, тот больше на частников валил. А господин Кобзев осмелился коснуться власти… царя!
Сергей Яковлевич вдруг почувствовал, как нарастает в нем негодование. Очень спокойно он спросил:
– Чем закончился митинг?
– Избили, – ответил Чиколини.
– Штромберга?
– Как можно? Конечно же – Кобзева.
– Вот и хорошо… – сказал Мышецкий, отпуская Чиколини.
Решил идти напролом. Иван Степанович был вызван им вроде бы по делу о поселенцах.
И старик не замедлил явиться.
– Если бы я, – начал Мышецкнй холодно, – оставался лишь частным лицом, то я, пожалуй, не стал бы обращать внимания на ваши выпады противу существующей власти. Но я облечен доверием этой власти и обязан стоять на страже ее интересов и ее порядков.
– И я, князь, – ответил Кобзев, – как частное лицо, мирюсь с тем, что вы поддерживаете порядок, моему разумению не свойственный…
– Однако, – перебил его Мышецкий, – даже по праву частного лица я могу иметь к вам, господин Кобзев, или Криштофович, как вам больше нравится, некоторые претензии.
– Прошу высказать их, – согласился Иван Степанович.
Вице-губернатор прошелся вдоль скрипучей половицы, по которой столь часто он заставлял ходить Огурцова.
– Нет! – громко выговорил он. – Не за тем я привез вас в Уренскую губернию, чтобы вы позволяли себе бунтовать рабочих. Лучше подумайте о своей старости, о своей жизни, загубленной на этапах… Успокойте свои помыслы! Россия – это слишком сложный организм, и права новой России можно обсуждать где угодно – только не на мясных бойнях.
Иван Степанович начал заматывать шарф на шее:
– Позвольте заметить…
– Нет. Вы знаете сами, что я человек прогрессивных взглядов, и я еще никогда не боялся говорить с вами свободно на темы о конституции… Но я никогда не побегу на бойни, чтобы проповедовать там свои мысли. Мне достаточно одного сознания, что я выработал в себе эти мысли!
Кобзев поднялся, держась за поясницу.
– Я уйду, – сказал он без обиды. – Но хотел бы высказать на прощание, что лично вам, князь, я никогда не желал принести вреда. Косвенно я виноват перед вами, внеся некоторое беспокойство… Но, если бы вы знали, что за гнусная роль у этого зубатовца Штромберга!
Мышецкий не дал ему договорить:
– Так не ввязывайтесь в эту провокацию! Кончится все это тем, что Сущев-Ракуса посадит вас в одну камеру вместе с трехкопеечным демагогом Штромбергом!
– В одну? – хмыкнул Кобзев. – Никогда он не сделает этого. Жандармы лучше вас, князь, разбираются в политической ситуации, и в одну камеру со Штромбергом меня не посадят…
Висок снова заломило тупой болью. Сергей Яковлевич вернулся к столу, навел порядок на нем, что всегда его успокаивало.
– Меня не обучали демагогии, – сказал он, морщась от боли. – Но я знаю закон, и меня хорошо научили пользоваться его статьями, когда это необходимо для спокойствия общества.
Кобзев повернулся к дверям:
– Кому прикажете сдать мои дела?
Сергей Яковлевич впервые в жизни испытал то состояние, про которое в народе говорят, что «глаза на лоб полезли».
– Ну вот, – притих он в растерянности. – Неужели вы оставите меня в этот трудный час? Или вы мстите мне?
Кобзев вздохнул с сожалением:
– Оно и правда, князь, – что вы сделаете-то один? Только и вы оставьте меня… Вам очень не подходит роль, которую во много раз удачнее исполнит полковник Сущев-Ракуса!
2
Самое удивительное было то, что капитан Дремлюга все это время стоял за дверью. Однако у жандарма хватило ума сделать вид, будто он ничего не слышал. Святым притворился.
– А-а, господин Криштофович, – сказал Дремлюга, с подчеркнутой вежливостью пропуская мимо себя статистика.
– Садитесь, – сказал Мышецкий жандарму. – Кажется, я вас долго заставил ждать? Извините…
– Совсем нет, – благодушничал жандарм, наблюдая за смущением вице-губернатора. – Я ведь понимаю – у вас мужицкие дела сейчас. А у нас – свои дела.
Мышецкий сразу решил поставить все на свои места.
– Ошибаетесь! – сказал он. – На этот раз мы занимались вашими делами. Я предостерег господина Кобзева от увлечений, которые не должны быть свойственны его почтенному возрасту.
– Да-да, – вяло откликнулся жандарм. – Мы уже знаем, что у Будищевых и на бойнях была потасовка…
Сергей Яковлевич раскурил папиросу, разогнал перед собой табачный дым, чтобы видеть лицо собеседника.
– А вот в депо, – сказал он с умыслом, – демагогия Штромберга не имела успеха! Чем вы объясняете это?
– Не улавливаются, – кратко ответил Дремлюга.
Мышецкий понял, что жандарм страдает при упоминании о рабочих депо, и решил пощадить его до поры до времени:
– Ну ладно. Что там у вас?
Дремлюга обрадованно изложил перед ним суть своего прихода: обвинительное заключение подписано, нет только палача. Есть, правда, один (и весьма толковый) – некий Шурка Чесноков, но его надобно выписывать из Казани. Гонорар палачу – само собой, но вот еще прогоны…
– А он, ваше сиятельство, так зазнался, что теперь только в мягком вагоне ездит, собака этакая!
– Но при чем же здесь я? – спросил Мышецкий. – Мне-то какое дело до вашего Шурки!
– Посодействуйте, – ласково сказал Дремлюга. – Расходы немалые…
Сергей Яковлевич полистал ведомость:
– Странно, что у вас расчеты с агентурой пестрят цифрой «3». Смотрите: тринадцать… двадцать три… Нарочно?
Дремлюга густо хохотнул, и шрам на его лице наполнился бурой кровью:
– Это Аристид Карпыч… Доносы-то он любит, но терпеть не может доносителей. Вот, в память об Иуде, всегда тридцать три сребреника вспомнит!
– Ну и юмор же у вас, – заметил Мышецкий.
– Какой уж есть…
Сергей Яковлевич сдернул с носа пенсне:
– Так что же, собственно, привело вас ко мне?
– Палача надо, ваше сиятельство.
– Глупости! Выпишите этого Шурку, и баста!
– Дополнительные расходы потребны. Потому и беспокоим ваше сиятельство. Ведь Шурка даже пива теперь не пьет…
Мышецкий в раздражении отшвырнул от себя бумаги:
– Слушайте! Иногда надо и постыдиться перед миром… Я столбовой дворянин, а когда был студентом, то премило катался в третьем классе на верхней полке. И, как видите, ничего – от стыда не сгорел!
Дремлюга подсластил княжескую скромность:
– Вы же благородный человек, ваше сиятельство. А Шурка-то из грязи да прямо в князи…
Жандарм понял, что ляпнул лишнее, но было уже поздно.
– Вон! – заорал Мышецкий. – Вон отсюда, мерзавец!..
Ровно через три минуты, весь в мыле, как запаренный конь, прилетел Сущев-Ракуса, сразу заговорил:
– Князь, простите, князь. Ведь он сдуру, не подумав… Уж я учу его, учу. Ей-ей, князь, он и сам испугался… Что угодно просите, князь. Только сердца на нас не имейте. Мы и так несчастные люди! Всюду – презрение. Ежели еще и вы… Князь, простите! Ведь Дремлюга-то плачет…
Мышецкий сумрачно помолчал, потом стал отходить:
– А что, правда, плачет?
– Прикажу – заплачет. Простите, голубчик… а?
– Никогда не видел плачущего жандарма.
– А хотите посмотреть? Пусть попробует не заплакать…
Сергею Яковлевичу это надоело:
– Ну и ладно. А мягкий вагон для вашего Шурки заказывайте сами. Моя фирма таких расходов не учла! Если угодно, можете к Симону Геракловичу обращаться: он комфорт ценит более меня.
В самый разгар этого разговора вошел обеспокоенный Огурцов и доложил, что в присутствие прибыла княгиня. Мышецкий, сразу почуяв неладное, выскочил из кабинета. По лицу Алисы он понял: дома что-то случилось.
– Serge! – кинулась к нему жена. – Только ты… умоляю. Наш мальчик умирает… Спаси, Serge, спаси!
И наступили тяжелые дни. Князь Афанасий был до этого отменно здоров, уже ползал по полу, и вдруг… Мышецкие были растеряны: детских врачей в Уренске не числилось. А другие никак не могли доискаться до причины болезни.
Врачи тоже выглядели конфузно; ребенок все-таки губернаторский, и от его выздоровления зависел их врачебный престиж в провинции. «Кажется, круп, – пожимали врачи плечами, – круп, осложненный дифтеритом, занесенным с улицы…»
– Проклятье, – говорила Алиса. – Зачем ты завез меня в эту варварскую страну? Зачем, зачем… Я просила тебя, чтобы не бывал ты среди прокаженных детей. Зачем ты ездил на это гнусное Свищево поле? Ты не жалеешь меня и сына…
Сергей Яковлевич возразить не мог: если это дифтерит, то несомненно занесенный именно им, с его одеждой, с его дыханием, которое он донес до своего дома от бараков Свищева поля.
С трудом он выпрямился из-под гнета обидных слов:
– Оставь. Я сделаю все…
Борисяк подсказал ему вызвать из Казани профессора Калашникова, который – в ответ на приглашение выехать в Уренск – сразу же запросил тысячу рублей. Сумасшедшие деньги! Мышецкий был вынужден согласиться.
Потрясенный, князь не заметил, что к опасениям Алисы за жизнь ребенка прибавился еще и страх обнаружить полное безденежье в доме.
И совсем неожиданно, как в конце святочного рассказа, с улицы раздался звонок – короткий и требовательный. Это был молодой Иконников, и Мышецкий заметил торчавшую из его кармана докторскую трубку.
– Я бы хотел осмотреть вашего ребенка, – сказал он.
Сергей Яковлевич взирал на него с удивлением, и тогда уренский чаеторговец поспешно добавил:
– Чтобы у вас не оставалось сомнений, я могу предъявить диплом Сорбонны, в которой я занимался как раз медициной…
– Пройдите, – предложил Мышецкий.
Алиса тихо плакала у дверей, пока Иконников оставался наедине с ребенком. Геннадий Лукич вышел из детской, спросил спокойно:
– У дитяти, кажется, очень рано прорезались зубки? Да?
– Да, – эхом отозвалась Алиса.
– Занятно! – произнес Иконников. – История знает только два примера ранней зубатости: Мирабо и Людовик XIV… Успокойтесь, мадам: князю Афанасию ничего страшного не грозит. Позвольте мне осмотреть кормилицу?
Сана стыдилась обнажаться перед этим молодым и красивым мужчиной.
– Не упрямься! – набросился на нее Мышецкий. – Никто не думает сейчас о твоих прелестях…
Через короткий срок осмотр кормилицы был закончен.
– Это не женщина, а вулкан здоровья, – пошутил Иконников. – Алиса Готлибовна, вы, конечно, употребляли муку Нестле? – спросил он.
– Да. Скажите, что с ним? Говорят, круп…
Иконников повернулся в сторону главы дома:
– Вы, князь, кажется, запрашивали Казанский университет, чтобы прислали профессора Калашникова? Так я советую телеграфировать о ненужности визита. Надобность в трахеотомии отпадает. Единственное, что мне требуется сейчас, это помощь опытного врача. Таковым я признаю в нашем Уренске только одного господина Ениколопова… Вы не будете возражать, если Вадим Аркадьевич появится в вашем доме?
Ениколопов с Иконниковым пробыли в доме вице-губернатора целый день и две ночи. Врачующий эсер повел себя несколько диктаторски, и никаких консилиумов с уренскими врачами не дозволял на том основании, что они… бездарности.
Впервые Мышецкий услышал, как нежно может разговаривать Ениколопов: не с больным ребенком, нет, а с миллионером Иконниковым (оказалось, они были давними друзьями).
Как они лечили маленького Афанасия – этого никто не знал, но беспамятство, в которое уже впадал младенец, кончилось. Вот он и улыбнулся, завидев мать. Чихнул на солнце, и тогда Ениколопов быстро собрал свой чемоданчик.
– Целую ручки, мадам, – сказал он Алисе, но ручек ее он целовать не стал и, не дожидаясь изъявления благодарности, покинул дом вице-губернатора – будто его здесь и не было.
Додо, просидевшая все эти дни в тени гостиной, подошла к брату, любовно погладила его по небритой щеке:
– Ты не представляешь, Сергей, что я пережила за эти дни, пока был болен князь Афанасий…
Сергей Яковлевич растроганно обнял сестру.
– Я верю, верю, – заговорил он.
– Тоненькая ниточка, – продолжала Додо. – Перервись только она, и род князей Мышецких навсегда потерял бы своего наследника!
Мышецкий вдруг разрыдался злыми слезами:
– Как у тебя поворачивается язык? Ты никогда не имела детей… Когда Афанасий был болен, я не думал о нем как о продолжателе рода. Я молился, только бы мальчик выжил!.. А ты – уймись, Додо!
Семейство Мышецких до самых дверей провожало Геннадия Лукича, осыпая его ласками и клятвами в вечной благодарности. Краем уха Сергей Яковлевич слышал, как Додо тишком выпытывала у Саны:
– Кто этот… высокий, эгоистичный?
– Что ушел-то? Так это – Иконников, чаем торгует.
– Нет, – отвечала сестра, – для меня интересен другой… Тот, что ушел раньше. У него лицо преступного человека!
И громко ответил за Сану сам Сергей Яковлевич:
– Это Ениколопов, Додо… Человек, спасший однажды меня, теперь моего сына – и вдруг… преступник?
Итак, кризис миновал. Пора было снова приступать к своим делам. Первый визит – на Свищево поле, будь оно трижды проклято! За последние дни, пока сын его хворал, пароходство окончательно разгрузило это поле мужицких страданий…
Но зато не миновал кризис в душе Мышецкого: нависла над ним какая-то угроза перед грядущим. «Да и доколе же? – размышлял он в коляске. – Доколе можно столь беззастенчиво расточать силы народа? Мне – да воздается во благо, ибо я не повинен в этих мерзостях правительства. Но каково-то воздается тем, кто повинен в народных бедствиях? Очевидно, кто-то рассудит… Рассудит, но никогда не помирит!..»
Подъезжая вместе с Чиколини к Свищеву полю, не думал Сергей Яковлевич, что сегодня ему придется плакать во второй раз, а пришлось… На голом пространстве земли, среди рвани и ошметок людского стойбища, как призраки, бродили детские тени.
– Чиколини, – позвал он, – смотрите… дети!
– А что вы дивитесь, князь? Кажинный годик так-то… Коли болен ребенок, так он гирей на ноге виснет.
– Как же это? – растерянно огляделся Мышецкий. – Неужели вот так и… бросили? Прямо здесь?
– Божьи дети, – закрестился Чиколини. – Таких много…
– Надо устроить их. В приют – непременно!
Мышецкий подозвал к себе детей, и они доверчиво сбились вокруг коляски. Тянули ладошки, выпрашивая бессловесную милостыню. Сергей Яковлевич видел их ручонки, испачканные землей, а вокруг детских ртов были следы чего-то темного.
«Ягод, что ли?.. Нет, ягодам еще не вышел срок».
– Ты кто? – спросил он маленькую девочку.
– Мамкина.
– А где же твоя мамка?
– Ждать велела…
«Велела ждать!» Сергей Яковлевич, только что пережив болезнь своего сына, не понимал этой жестокости. Почему-то вспомнился ему профессор Калашников, просивший тысячу рублей за один визит.
И все напряжение последних дней вдруг прорвалось изнутри внезапным рыданием.
Он выскочил из коляски, прошел мимо детей.
– Сергей Яковлевич! – крикнул вслед ему Чиколини. – Что вы, голубчик? Не первый год… Таких ведь много! А всех не пережалеешь…
Закрыв лицо, он уходил в глубину Свищева поля, разбрасывая ногами вшивое тряпье и осклизлые под дождем, затерянные в пепле картофелины.
Вот ими-то, наверное, и кормились эти брошенные дети?..
По насыпи быстро пробежал паровоз, увозя кого-то далеко-далеко.
Может быть, туда – в позлащенный, напыщенный Санкт-Петербург, откуда и он приехал недавно и где даже не знают, что на Руси есть такое Свищево поле.
Он вытер слезы. Огляделся. Что ему надо здесь? Зачем он приехал?
Острой болью резануло висок. Странная боль.
– Вот и воздалось мне! – сказал Мышецкий.
…Между холерным бараком и кладбищем еще долго блуждали детские тени с измазанными землей губами.
3
Бал в Дворянском собрании открылся торжественным полонезом. С белокаменных хоров обрушилась музыка, и Уренская губерния показала, на что она способна…
В первой паре выступал сам Влахопулов с генеральшей Аннинской, дородной и величавой.
Во второй паре шли Мышецкий с ликующей Конкордией Ивановной Монахтиной.
Третью пару составляли Алиса с Иконниковым-младшим.
Атрыганьев бережно нес перед собой кончики пальцев обворожительной княжны Додо.
Нежно-звякающий Сущев-Ракуса предпочел избрать для себя солидную вдову Суплякову, обомлевшую от внимания жандарма.
Прокурор – с госпожой полицмейстершей.
Полицмейстер – с госпожой прокуроршей.
А дальше – скакала и пыжилась мелкотравчатая сошка. Округлив брюшко, выступал Пауль фон Гувениус в паре с жердиной по названию Бенигна Бернгардовна Людинскгаузен фон Шульц, и замыкал эту уренскую фалангу Осип Иванович Паскаль, выбитый Мышецким из службы по грозному «третьему пункту»…
После танцев, на импровизированной эстраде состоялся смотр губернских талантов. Девица Розалия Альбомова с чувством и выражением прочла стихи г-жи Болотниковой «Рассуждение моего дворецкого»:
– Скоро свечка так сгорает? —
Ванька, слышу я, спросил. —
Видно, барыня читает
Все Глафиру да Камилл.
Да, убытку в этом много…

Генеральша Аннинская сразу же фыркнула:
– Где она выкопала этот хлам?
– Из «Капища моего сердца», – блеснул Мышецкий знанием литературы.
Потом три племянника вдовы Супляковой (многотелесые гимназисты, стриженные под гребенку, с большими разухабистыми ушами) исполнили хором мелодекламацию:
Заинька у елочки попрыгивает,
лапочкой об лапочку поколачивает.
«Экие морозцы, прости, господи, стоят,
елочки от холоду под инеем трещат.
Лапочки от холоду совсем свело…»

– Ишь, косые! – сказал кто-то, восхищенный.
Племянники запнулись и быстро покраснели.
– Дальше! – раздался рык Влахопулова.
Из первого ряда грозно подсказала вдова Суплякова:
«Вот кабы мне, зайке…»

И племянники обрадованно подхватили:
«Вот кабы мне, зайке, мужичком побыть,
вот кабы мне, зайке, да в лаптях ходить.
Нынче мужички-то хорошо живут,
нынче мужичкам-то эту волюшку дают —
волюшку-свободу, волю вольную,
что на все иди четыре стороны:
на одной-то – хлебца не допросишься,
на другой сторонушке – наплачешься…»

Влахопулов стал и погрозил Чиколини пальцем:
– Чей стих?
– Господина Николая Берга, – ответил полицмейстер.
– Проверяли? – спросил Влахопулов в открытую, не стесняясь публики.
– Цензурой пропущено. Я-то при чем?
– Оставьте! – вступился Сущев-Ракуса за племянников, пожимая ручку вдовы Супляковой. – Я знаю точно: стихи одобрены министерством народного просвещения.
– А напрасно… – И Влахопулов сел.
Сергей Яковлевич посмотрел сбоку на жену: Алиса восседала, сложив на коленях руки, ладошками кверху. Внимательно прислушивалась ко всему происходящему, еще плохо понимая по-русски.
Тогда он повернулся к генеральше Аннинской:
– Глафира Игнатьевна, не уйти ли нам с вами?
– Погодите, князь. Я до колик обожаю простонародные позорища…
Качучу с цветными шарфами, исполненную женами офицеров уренского гарнизона, остались досматривать сами же офицеры. Остальная публика уже потянулась в буфет, привлеченная грохотом бочки с виноградом, прибывшей в дар дворянству от щедрого Бабакая Наврузовича, владельца «Аквариума».
Мышецкий провел через весь зал генеральшу Аннинскую:
– Как вам понравилось «Рассуждение моего дворецкого»?
– Поразительно глупо, князь… Кстати, – напомнила Глафира Игнатьевна, – вы знаете, что на сто двадцатой версте насыпные работы почти приостановлены?
– Вот как?
– Но мой Семен Романович ведь писал вам об этом. Следует обратить внимание, князь!..
Для лучшей части уренского дворянства был накрыт отдельный стол на сорок персон. Сажали по билетам. Электричество здесь потушили – горели, потрескивая, свечи. Фон Гувениусы к «лучшей» части дворянства не принадлежали, но одного из них (а именно – Павла Ивановича) протащила за своим шлейфом Бенигна Бернгардовна Людинскгаузен фон Щульц.
Мышецкий, косо посматривая, спросил Сущева-Ракусу:
– Что делает эта мегера в нашем Уренске?
– Неудачные аборты нашим дамам, – пояснил жандарм. – Не мое это дело, а Чиколишкино.
– Тоже неплохо. Если раньше губила больших детей, то теперь она убивает их в самом зародыше…
Стены банкетного зала украшала галерея портретов былых уренских губернаторов, властителей уренских душ и земель. В хронологическом порядке выстроились парики и камзолы, постепенно сменяясь фрачными сюртуками и галстуками; последним замыкал галерею сам Влахопулов с лентой Белого Орла через плечико, бывший генерал-майор, а ныне статский советник.
Атрыганьев постучал вилкой по бокалу, призывая внимать ему.
– Дамы и господа! – сказал предводитель. – В лице нашего губернского начальства мы имеем два возраста государственных мужей – старого и молодого… Нет слов, чтобы выразить благодарность нашему дорогому Симону Геракловичу за его многолетние труды на благо и процветание нашей губернии! Великий монарх, оценив его службу, вскоре с высоты престола призовет его к новым высоким доблестям…
– В сенат, господа, в сенат! – уточнил Влахопулов, придвигая к себе бочонок с икоркой.
Атрыганьев широко размахнулся бокалом:
– Но мы не забудем нашего доброго Симона Геракловича! И пусть одна из улиц нашего города отныне станет называться улицей сенатора Влахопулова… Уррр-а!
Восторженный гул прошел над розовыми балыками, на бочатами с разносолами. Из богатых рам завистливо взирали на закуски усопшие властители Уренска, хорошо знавшие во времена оные вкус в еде и питии.
Поднялся губернский архитектор Ползищев и развернул бумажку с заготовленной речью.
– «Посмотрите на эти лики, дамы и господа! – прочитал он (и все невольно посмотрели один на другого). – Вот они, великие предшественники, неустанными трудами воздвигавшие в поте лица своего благополучие уренского дворянства… Вот они, ближние нам по времени начальники и благодетели! Среди таковых мы уже можем лицезреть изображение нашего дорогого Симона Геракловича!»
Не довольствуясь портретом, все посмотрели и на живого губернатора, зачерпнувшего как раз грибков на свою тарелку.
– Да будет вам, – заскромничал Влахопулов. – Неужто не надоел вам еще?..
– Приготовьтесь, – шепнула Аннинская Мышецкому. – Сейчас и вас показывать станут.
– Что поделаешь, без працы не бенды кололацы!
– «Не в укор Симону Геракловичу, – продолжал губернский архитектор, – все же надо признать, что наш молодой вице-губернатор многое сделал за этот короткий срок. Вспомните, господа, хотя бы устройство мостовых!»
В конце стола кто-то глухо простонал, как от боли.
– «Но почему мы не видим здесь его достойного изображения? – воскликнул уренский Палладио и снова уткнулся в бумажку. – Да, почему? – вопросил он с пафосом. – Почему великие мастера кисти, хотя бы Репин или Бодаревский, до сих пор не отобразили его на туго натянутом холсте, этом благородном материале? И здесь, в присутствии лучшей части уренского дворянства, мы заверяем вас, дамы и господа, что портрет князя Мышецкого вскоре украсит стены благородного собрания!»
– Браво, князь, браво! – захлопали дамы.
Мышецкий, стыдясь смотреть на Додо, кратко ответил:
– Благодарю вас, уважаемые дамы и господа! Пью за ваше и особо за здоровье почтеннейшего Симона Геракловича…
Влахопулов оставил свои грибки и широко размахнулся для отеческого поцелуя. Чиколини дал знак на хоры – и музыка исполнила туш. Облобызав своего преемника, Влахопулов строго заметил собранию:
– Вы его тут не обижайте… без меня! Я прослежу: мне из сената далеко видать будет.
На это предупреждение дворяне бодро откликнулись звоном ножей и вилок. Захлопали, выскакивая, пробки. Появились первые пьяненькие и глупенькие. Конкордия Ивановна еще больше похорошела от вина. Додо пила наравне с Атрыганьевым, быстро мрачнея под хмелем, и Мышецкий, уловив момент, шепнул ей:
– Остановись, Додушка…
Монахтина вскоре вышла из банкетной в зал, поискала кого-то глазами и смело направилась к Иконникову. Крепко стукнула его по плечу собранным веером:
– Мой друг, ты кое-что нашел, а я кое-что потеряла.
– Объясни, милая.
– Что ж, пожалуй!.. Осмотрись вокруг – и запомни глаза женщины, которая смотрит на тебя влюбленно.
Геннадий Лукич поднялся и оглядел зал. Алиса Готлибовна стояла за столом лотереи, среди букетов и фарфоровых китайцев, и Геннадий Лукич перехватил ее избегающий взгляд.
– Случайность, – сказал он и снова сел. – Ты, Конкордия, всегда умеешь улавливать случай.
– Так научись и ты, дружок.
– Перестань. Никогда этому не поверю. Чтобы княгиня, урожденная баронесса Гюне фон Гойнинген и… я, пусть даже первой гильдии!
– Глупый, – сказала женщина с упреком. – Поверь мне: женщина всегда только женщина, и – не больше!..
Монахтина с треском раскрыла веер и, поддерживая пышный бок платья, удалилась. Сначала она заглянула в буфет. Не мешает проверить – что там?
Трезво-спокойный Ениколопов угостил ее виноградом прошлого урожая, пересыпанным опилками.
Монахтина вытерла одну ягодку, раскусила ее на белых и ровненьких зубах:
– У-у, дрянь-то какая!
– Зато даром. Мы, дворяне, ведь это любим.
Конкордия Ивановна подластилась лисичкой:
– Вадим Аркадьевич, слышала я, что вы дворянин очень древнего рода?
– Да, мой предок, вшивый татарин Ениколоп, выехал на Русь из Золотой Орды – как раз из этих мест, где ныне благоденствует Уренская губерния.
– А почему вы не князь? – спросила женщина.
– Видите ли, дорогая, – серьезно пояснил эсер, – мой пращур имел неосторожность выехать на Русь зимою. Кто выезжал летом – тому давали княжество, а кто выезжал зимою – того одаривали шубой. С тех пор я нигде и никогда не мерзну. Однако что это вас так заинтересовало?
– А ведь вы могли бы тоже стать губернатором! При вашем уме и родовитости…
– Зачем мне это? – возмутился Ениколопов. – Мне более нравится быть губернатором подпольным.
– Что-то я не замечаю плодов вашего управления Уренской губернией, – хитренько сощурилась Конкордия Ивановна. – А хотелось бы понаблюдать…
Рука хирурга больно и крепко стиснула запястье уренской куртизанки. Стрельнул он в нее глазами, сказал шепотком – страстно:
– Еще увидишь…
Тем временем за картежными столами началась игра. Симон Гераклович, слегка осоловев, с хрустом распечатал свежую колоду. Справа от него уселся Такжин, слева – архитектор, и не успели они опомниться, как напротив губернатора уже сидел Осип Донатович Паскаль.
– Штоссик? – сказал он, потирая ручки. – По маленькой?
– Прыток ты, брат, – недовольно заметил Влахопулов. – Затем и бьют тебя. И еще бить будут… Ну, сдаю, господа!
Раз, два, три, четыре, пять – Паскаль равнодушно загреб картишки, не спешил раскрыть их. Когда Генрих фон Гувениус робко приблизился к игрокам, запрещенный штосе был в разгаре.
Денежки – крест-накрест – передвигались по сукну.
– Еще, – сказал Влахопулов и подсунул под шандал еще одну бумажку в двадцать пять рублей достоинством.
– И я прибавлю, – вздохнул поклонник Ренессанса…
На родственника вице-губернатора не обращали внимания. Видали, мол, таких – барахло собачье! Ты, мил человек, сначала заяви себя, чем можешь. А заявишь – тогда мы с тобой и разговаривать будем.
Трудно – ох, как трудно! – заявить о себе коллежскому регистратору. Оттого-то пристроился фон Гувениус за спиной Паскаля, как мышка, и ни во что не мешался. Помалкивал. Заметил только про себя, что держит господин Паскаль в руке восьмерку.
Влахопулов сказал:
– Туз дан… А – валет? Так. Ага, восьмерка бита!
– Господа, у кого восьмерка? – спросил Такжин.
Паскаль не вздрогнул, только перевернул карту на ребро. Задумчиво постукивал ею по сукну, и фон Гувениус начал покрываться липким потом: в руках Осипа Донатовича была уже… шестерка.
– Штосс! – сказал архитектор. – Дама сдана… Шестерка бита, господа.
Но теперь в руке господина Паскаля была уже семерка. Шелчком он выкинул ее перед игроками, приподнял шандал и самым преспокойным образом переложил себе в карман выигрыш.
– Везет же! – заскорбел Такжин. – У меня вон, – раскинул он карту, – а тут… ну хоть плачь!
– Может, еще разломим? – предложил Паскаль и потянулся над столом, чтобы раскурить от свечей сигару…
Потрясенный этим чародейством, фон Гувениус вернулся в буфет, сказал братцу:
– Пауль, ты знаешь, что я сейчас видел?
И он на ушко рассказал братцу о тех чудесах, которые производит с картами титулярный советник в отставке.
– Ой-ой-ой! – испугался тот…
Сущев-Ракуса в это время обволакивал вдову Суплякову признаниями о тяготах своей лихой службы:
– Я видел столько людской подлости, мадам, столько корысти, что отныне мне трудно верится в искренность. Даже женскую, мадам!
Но вот в зале возникло какое-то перемещение фигур, и оно не ускользнуло от ястребиного жандармского ока. Аристид Карпович быстро вскочил, нежно звякнув шпорами:
– Одну минутку, мадам! Извините…
Он заметил, что Паскаль оторвался от картежного стола.
Но тут титулярного жулика перехватила Конкордия Ивановна, мимоходом шепнула:
– Не болтайся без дела… Немчики в буфете даровой виноград сосут. Видать, небогаты. Приласкай их… Понял?
Осип Донатович двинулся в двери буфета, но дорогу ему загородила выпуклая грудь полковника.
– Ты что же это, мерзавец? – прошипел Сущев-Ракуса, заталкивая титулярного в угол. – Я с тобою по благородству, а ты… Забыл, кому обязан!
– Аристид Карпыч, я сказал – значит, принесу.
– Смотри, Еська, – погрозил жандарм, – я тебя на чистую воду-то выведу. В мутной плаваешь, а в чистой потонешь. Всю губернию в мешке продай, но меня не проведешь…
– Аристид Карпыч, у меня для вас уже отложено. Мелочи вы не любите – так я четвертными постарался!
Паскаль проскочил в буфет, взял бутылку шампанского.
– Молодые люди! – позвал он близнецов фон Гувениусов. – Что же вы не подходите? Для вас хлопочу…
Он щедро наполнил три бокала. Настроение у Паскаля, невзирая на угрозы жандарма, было преотличное. Только что он облапошил Влахопулова на целых двести рубликов. Старый дурак выложил их без оглядки.
– Ну а за князем-то каково вам живется? Накладно ли, сытенько ли? – спросил Осип Донатович.
Слова – русские, но смысл их с трудом доходил до кузенов вице-губернаторши.
– Э-э-э, – протянул Паскаль, догадываясь. – Да вы, я вижу, по-русски-то не ахти как! Плохо еще говорите?
– Да, плохо, – приуныли фон Гувениусы.
– Ну, это и лучше! Меньше бить будут… Россия к немцам всегда – с превеликим почтением! Ваше здоровье, канцлеры!
Осип Донатович посмотрел на их животики, выпирающие из-под клетчатых жилетов:
– А вы щекотки не боитесь? – И он похлопал каждого.
Близнецы взвизгнули. А добрый дяденька, маг и волшебник, открывал перед ними заманчивые горизонты Российской империи.
– Вот вы, Павел Иванович, – говорил Паскаль, – слышал я, что вам предложили службу в комитете по борьбе с саранчой. Так что же вы отказались?
– Сергей Яковлевич не любит нас. Он решил смеяться над нашим матрикул. А мы – тоже дворяне. Из крестоносцев!
– Ну и плевать, что вы крестоносцы, – небрежничал Осип Донатович, завоевывая сердца. – А саранчу надо приберечь. Дело-то – выгодное! Вон генерал Цеймерн (тоже из крестоносцев) на саранче только и вылез в люди.
– Как же? Как же?
– Да очень просто… Помял в прошлом году саранчу под Астраханью, а сейчас уже членом Государственного совета стал. В звездах ходит. В автомобиле ездит. Задавит таких, как мы, словно котят, и даже не оглянется…
Сергей Яковлевич, между прочим, помог жене разобраться в билетиках лотереи, отошел потом в затемненный угол, раскурил сигару. И взгляд его отвлеченно застыл на черном квадрате окна, за которым едва угадывались машущие ветки деревьев.
Стало на миг печально. Но – что это?..
Прямо на него, прильнув к стеклу, смотрело из уличной темноты чье-то разбухшее лицо. И в памяти сразу возник тот день, когда сколачивались плоты на реке, – тогда вынырнуло перед ним чуть ли не это самое лицо с венком тины на голове.
– Убирайся! – крикнул Мышецкий и швырнул – через открытую фрамугу – дымящейся сигарой в призрака.
Но это был живой человек. Тень его наклонилась к земле, и огонек сигары, описав яркую дугу, вдруг отчетливо всхлипнул от обжадавелой затяжки.
«Что за ерунда!» – удивился Мышецкий.
Грянула музыка с хоров. Влахопулов танцевал с девицей Альбомовой – на радость родителям этой девицы. Сергей Яковлевич подошел к Сущеву-Ракусе, взял жандарма за руку, словно искал в нем поддержку во всех своих сомнениях.
– Смотрите, – сказал он, – как лихо отплясывает наш почтенный губернатор!
– Пусть пляшет, – со значением ответил Аристид Карпович. – Вот я ему приговор поднесу на подпись, и веселье сменится печалью…
4
Есть вещи, которые непростительно забываются. Так случилось и с насыпными работами на сто двадцатой версте. Когда хватились драться, то было уже поздно махать кулаками. Случай с забастовкой степного «люмпена» примечателен тем, что именно с этого момента началось как бы вторичное сближение князя Мышецкого с жандармом.
Срочно было созвано совещание, на которое пригласили и командующего Уренским военным округом – генерал-лейтенанта Панафидина. Маленький, рано состарившийся, желтый от хины, генерал-«сморчок» (как звали его в губернии) прокричал резким, стальным голосом:
– Армия существует для защиты отечества! Никто не вменял ей в обязанность карательные функции. Вопросы экономики не разрешить силой штыка!.. И мне здесь нечего делать, господа. Не понимаю – зачем вы меня позвали?
Бренча длинной шашкой, Панафидин выбрался из-за стола и покинул совещание. Только ветерок прошел по залу, когда захлопнулись двери за генералом-«сморчком».
«Так, этот человек для меня ясен», – подумал Мышецкий и, выждав тишины, заговорил:
– Насколько мне известно от Семена Романовича – я имею в виду генерала Аннинского, – насыпные работы находятся на откупе у дорожных духанщиков. Масса рабочих – неорганизованна и примитивна в своих требованиях. Это должно облегчить нашу задачу. Труднее разговаривать с заводским пролетарием, – он вспомнил встречу с рабочими депо, – но с этим сбродом разговор будет короткий!
Какой же это будет разговор – Мышецкому не дал досказать Влахопулов:
– Абсолютно согласен с вами, князь. Разговор короткий! Пошлем туда взвод казачат, выпорем каждого пятого и сдадим дело в архив.
Чиколини был другого мнения:
– Выпороть всегда можно, ваше превосходительство, благо они уже не раз пороты. Но…
– Что – но?
– Духанщики…
– Что – духанщики?
– Духанщики-то, говорю, тоже не святые. Заодно бы и их, хотя бы через десятого – на одиннадцатом… Их бы тоже подкрепить с заду надобно! Совсем уже заворовались. Оттого и насыпи ползут под шпалами. На живую нитку гонят дорогу.
Несколько раз взоры присутствующих обращались в сторону Сущева-Ракусы, но полковник терпеливо отмалчивался, очевидно, уже давно имея собственное мнение. А говорилось тут много, даже очень много. Начальство-то рядом, и каждому хотелось показать, что он тоже не дурак. И клеили варианты усмирения – один нелепее другого…
Наконец Сергею Яковлевичу надоело это.
– Господа, – сказал он, – так мы только будем муссировать вопрос, а время не ждет. Я не склонен посылать на сто двадцатую версту голубя мира, но и церемониться с этим сбродом тоже не будем!
И тогда Аристид Карпович спросил его с ухмылкой:
– Что же вы предлагаете конкретно, ваше сиятельство?
Но конкретно Мышецкий ничего не мог предложить: забастовка при тех условиях, в каких она возникла, далеко в степи, где все на откупе у воронов-духанщиков, – этот вопрос был неясен. Кроме общих, ничего не значащих фраз, Сергей Яковлевич – к стыду своему – ничего не мог ответить жандарму.
– Таково мое мнение, – закончил он.
И с неудовольствием заметил, что жандарм похоронил где-то в своих усах ядовитую усмешку.
– Сергей Яковлевич, – сказал Влахопулов, – вы лучше всех других поняли положение. Вам, мой милый, и карты в руки… Поезжайте с казаками! На вашу ответственность…
«Вот те раз, – удивился Мышецкий. – Договорились!»
Только тогда вступил в разговор Сущев-Ракуса.
– Не нужно никаких казаков, – начал полковник уверенно. – Перепори, господа, завтра хоть всю Россию – умнее Россия не станет. Дайте мне сюда эту ведомость. Сколько там на насыпи землекопов?
Посмотрел и отбросил ведомость:
– Триста с чем-то… всего-то? Где бухгалтер?
Позвали бухгалтера.
– Каков средний заработок землекопа?
– В среднем? – склонился тот.
– Да, в среднем. За последнее время.
– Сие трудно определить, господин полковник.
– Умники! – вдруг сочно выговорил жандарм и встал. – Бунтуют рабочие, и правильно делают, что бунтуют… Что же требовать внимания к ним от скорпионов-торгашей, ежели даже главный бухгалтер управы не ведает в расчетах!
Кобзев осторожно подал голос:
– Если вас, полковник, интересует недельный заработок, то я смогу сказать… Только это для земляных работ в средней полосе России.
– Черт с ним! Будем расплачиваться по средней…
Иван Степанович назвал сумму, и жандарм тут же ловко подсчитал на клочке, сколько требуется денег. Повернулся к бухгалтеру:
– Через десять минут деньги должны лежать на этом столе. Да не вздумайте тащить в ассигнациях. В степи – не разменять. Сыпьте мелочью…
Бухгалтер убежал. Сущев-Ракуса саркастически улыбнулся и крутанул ус. Неожиданно отвесил легкий поклон в сторону Кобзева:
– Вам спасибо, господин статистик. Поддержали…
Влахопулов хрипло шепнул Мышецкому:
– Ради меня, поезжайте вместе с полковником. А то у нашего жандарма иногда бывают опасные завихрения в масонство!
Аристид Карпович умно посмотрел на губернатора.
– Правильно, – сказал он. – Я и сам хотел попросить Сергея Яковлевича, чтобы он сопутствовал мне. Все-таки, согласитесь, господа, я власть карающая, а здесь нужен миротворец!..
В дорогу захватили три бочки вина и полный вагон чуреков. Неслись, пренебрегая опасностью, со скоростью семьдесят верст в час.
Два вагона позади паровоза, вперед тендером, лихорадило от вибрации. Стонали под колесами рельсы, звенели в окнах стекла.
Два человека на паровозе – два человека в вагоне.
Вино, чуреки, деньги…
А вокруг – степь, степь, степь.
Дымно, пыльно, жарко.
Сущев-Ракуса прикуривал одну папиросу от другой, его болтало от тряски, как тряпичную куклу. Он спросил Мышецкого совсем о постороннем:
– Что вы там задумали с Иконниковым? Журнал издавать, что ли?
Сергей Яковлевич, пригнувшись к уху жандарма, в грохоте и вое летящего поезда, втолковал ему свою мысль о сборнике в пользу голодающих.
– А что за писатели? – так же крикнул жандарм.
Мышецкий назвал несколько имен: Ясинский, Соколова, Каплунов-Уманский, Винницкая, Кауфман, Оглоблин, Дорошевич…
Состав, проскрежетав тормозами, остановился. В тишине, прерываемой шипением пара, Сущев-Ракуса ответил:
– Писателей стало – как собак нерезаных. В навоз плюнь – попадешь в писателя. А пишут – читать не успеваешь. И все какие-то новые…
Начальник дистанции, растерянный и жалкий, поднялся в вагон. Жандарм наорал на него безо всяких предисловий:
– Милостивый государь! Что у вас тут творится? Так нельзя вести дела с рабочими. Всю губернию мне взбаламутили… у вас хоть один духанщик есть сейчас под рукою?
– Один найдется.
– С головой его мне, – велел Сущев-Ракуса. – Выдайте… Без крови на этот раз не обойдется. И срочно созывайте рабочих. Чтобы переводчик был… Быстро все!
Начальник дистанции кубарем выкатился из вагона, а Сергей Яковлевич спросил:
– Зачем вам этот духанщик?
– Выпорю, – кратко ответил жандарм. – Выпорю и отпущу с миром: иди, миляга…
Вокруг поезда с начальством собралась громадная толпа голытьбы. Пожалуй, тут не триста с чем-то, а побольше… Русских лиц Мышецкий почти не различал в этой толпе – характерные скулы, глаза щелками, рваные халаты и тюбетейки. В руках – мотыги, похожие на оружие. Где-то в отдалении бойко пересыпалась птичья речь китайцев.
Аристид Карпович подсказал сбоку:
– Начинайте! Быка за рога – и дело с концом. А я покачу бочки…
Мышецкий поднялся на груду шпал:
– Произошло обидное недоразумение, – сказал он, резко сдернув пенсне, словно опуская забрало. – Губернское управление, учитывая требования дороги, сочло своим непременным долгом…
Сущев-Ракуса взбежал на шпалы, почти грубо оттолкнул вице-губернатора в сторону.
– Что вы, князь? – сказал он ему. – Разве же так надо разговаривать? Уступите уж мне…
Полковник выгнулся над шпалами, словно его переломили пополам, и вдруг злобно рявкнул в это скопище халатов, тюрбанов и тюбетеек:
– Сволочи! Вешать буду…
Мышецкий вздрогнул – что он, с ума сошел? Толпа глухо зароптала. Острые мотыги, отточенные в земле до слепящего блеска, сверкнули над людьми клинками.
– А ты давай не галди! – продолжал полковник. – Я точно сказал: вешать буду всех духанщиков, как собак. Пусть только попробуют обидеть вас – честных бедняков, которые в поте лица своего… И вот, пока я не кончил говорить с вами, ребята, духанщика Мамукова буду сечь за все плохое, что он сделал дня вас…
Оказывается, у жандарма все было наготове. Взмахнул он рукою:
– Начи-най!
Блеснул под насыпью зад духанщика, свистнули два ремня, и дико вскрикнул человек под первым ударом.
– Но мать в вашу… – погрозил Сущев-Ракуса толпе, – вы русского царя не обижайте! Он уже скорбит сердцем, когда я рассказал ему по проволоке, что вы бросили насыпь… Царь, он – добрый султан и желает добра всем – и русскому, и калмыку, и киргизу. И тебе, ходя-ходя!
Истошно орал под насыпью духанщик, простеганный до самых печенок, и Аристид Карпович с хохотом показал на него с высоты штабеля:
– Эва, как его разбирает… Будет помнить, обормот окаянный! Это не я, сам мудрый аллах наказывает его… А ну вот ты, – позвал Сущев-Ракуса русского деда с лопатой. – Чего ты едало там свое разеваешь? Иди-ка сюда, кривая харя!
Вышел дед с одним глазом (да и тот с бельмом), тряхнул колтуном волос.
– Ну и кривой, – согласился дед. – Так и што ж с того, ежели крив? Выходит, и жрать не надобно?
– Иди сюда!
Воткнул дед лопату в землю, шагнул на шпалы – бесстрашно встал рядом с жандармом.
– За слова – спасибочко тебе, служивый. А деньга? – спросил он. – С середы самой-тко не жрамши сидим… Эва, гляди-ка!
Мужик задрал рубаху, обнажая впалый живот с подтянутым пупком, показал его жандарму. Потом развернул живот на толпу.
– Рази же это закон такой есть? – спросил он зычно. – Чтобы человеку усохнуть дали…
Сущев-Ракуса мигнул, и перед ним легли мешки с деньгами.
– Сколько тебе… Цицерон лыковый?
Дед затолкнул под штаны рубаху. Прикинул:
– Да с остатней недели, почитай, осьмнадцать копеек. Отдай и не греши!
Полковник протянул ему двугривенный, развернул мужика спиной и коленом треснул его под зад. Только сверкнули босые пятки, и дед покатился под насыпь, взбивая пыль.
– Подходи, ребята! – выкрикнул жандарм весело. – Всех оделим, подходи только…
Толпа радостно загоготала. А прямо вниз, навстречу голодным оборванцам катились, подпрыгивая, пузатые бочки с винищем. Из раскрытых дверей теплушки гребли под насыпь круглые, как колеса, чуреки. Полковник был в ударе – почти вдохновенный, он пересыпал свою речь скабрезными прибаутками, просаливал игривою матерщинкой.
Мышецкому тоже поднесли кружку с теплым вином.
– Пейте, – сказал жандарм. – Не обижайте их…
Сергей Яковлевич глотнул вина; толпа подхватила его на вытянутых руках, подбросила в небо:
– Уррра-а… Алла… Алла-а… У-ааа!..
Рядом с ним взлетел губернский жандарм. Болталась его длинная шашка. Мышецкий падал на крепкие рабочие руки, снова взмывал в высоту и видел то блестящие носки своих ботинок, то далекое марево степей, куда убегала жидкая насыпь.
Когда «усмирение» было закончено, Сущев-Ракуса смахнул со лба пот и дружески улыбнулся:
– Вот так-то, мой милый князь! А то придумали: войска, ревизии, плетки… Выдрать всегда можно, да надо знать – кого драть в первую очередь.
Они покатили обратно. Аристид Карпович снял пропотелый мундир, отцепил шашку.
– Надоела, проклятая, – сказал он.
Мышецкий тоже скинул сюртук, почесал волосатую грудь. Отдыхали после нервного напряжения. Полковник ногою выдвинул из-под полки ящик с пивом, выбил пробку. Достал откуда-то один чурек, сдунул с него пыль:
– А я вот… разжился по бедности.
Разломил чурек на колене, протянул половину Мышецкому:
– Не побрезгуйте… Ехать-то еще далеко!
И совсем неожиданно прозвучало признание жандарма:
– Смолоду я скверно жил. Годам к тридцати только отъелся. Батюшка-то мой при Муравьеве-вешателе за восстание был сослан. Я и родился в Сибири… Жуть, как вспомню!
– Как же вы попали в корпус жандармов? – спросил Сергей Яковлевич, удивленный.
И с предельной ясностью ответил полковник:
– Как?.. Да купили, батенька вы мой…
Мышецкий был поражен откровенностью признаний. Но жандарм не понял этого или просто не хотел понимать. Спокойно высосал пиво из бутылки, а пустую посудину выкинул в окно.
Глянул на вице-губернатора посветлевшими глазами.
– А вы, – сказал он, – совсем не умеете разговаривать с людьми, ниже вас стоящими.
Мышецкий пожевал чурек, скривил губы.
– Может быть, – согласился. – У кого же мне было учиться?
Сущев-Ракуса сфамильярничал, подмигнув ему:
– Виктор Штромберг – вот кто умеет говорить с темнотой разума нашего! О-о, князь, вы бы хоть раз послушали, как поет этот соловей, выпущенный из клетки Зубатова!
5
Выездной прокурор быстренько смотался из губернии обратно в Москву, и теперь Влахопулов должен был подмахнуть свою подпись, чтобы человека вешать не как-нибудь, под горячую руку, а по всей законности. Время военное, скорые дела отлагательства не терпят, а пост высокий, почти генерал-губернатор, – так что подпиши и не греши. Формальность, и только!
Но случилось невероятное: Симон Гераклович отказался утвердить исполнение приговора.
– Я, полковник, – заявил он жандарму, – еще никогда не душегубничал. Поймали вы с Чиколишкой этого масона – ну и вешайте себе на здоровье. А меня в это дело не впутывайте.
Никогда еще не видел Мышецкий полковника таким растерянным, даже погоны на его плечах повисли наклонно; жандарм худел и таял на глазах.
– Ваше превосходительство, – пытался убедить он губернатора, – это же глупая формальность. Но без вашей подписи приговор не имеет той силы, которая необходима для…
– Бросьте! – остановил его Влахопулов. – Я, полковник, и не настаивал на этом приговоре. Сами вы его вынесли – сами и обтяпывайте…
Захоронив свирепость в глубине души, Сущев-Ракуса собрал бумаги и ушел. Мышецкий тоже собирался уходить из присутствия, заранее откланялся губернатору.
– Поймали мальчишку и вешать! – бурчал Влахопулов.
Сергей Яковлевич прошел к себе, накинул свой легонький пальмерстон. Случайно сунул руку в карман пальто, нащупал в ней какую-то бумагу.
Вынул, развернул – и пальцы его затряслись.
На бланке под эпиграфом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» был отпечатан на гектографе текст:
«Уренский Боевой Комитет Социалистов-Революционеров доводит до сведения всех приспешников монархии, что ему известно о смертном приговоре, вынесенном нашему товарищу. Комитет считает своим кровным долгом предостеречь исполнителей приговора: они в полной мере испытают на себе весь гнев Социал-Революционной Партии».
В дверь без стука вошел Влахопулов:
– Можно к вам, Сергей Яковлевич?
– Да, пожалуйста.
Симон Гераклович прошел за стол своего помощника и сел, сложив перед собой красные клешни рук.
– Вот что, батенька мой, – сказал он, – вы получали какие-нибудь угрозы?
«А-а, вот почему ты не подписываешь приговора!» – подумал Мышецкий и честно сознался:
– Вот только что получил… Подкинули!
– Я так и знал. Мне подкинули прямо на дом. Еще вчера.
Лицо Влахопулова вдруг передернуло тиком, один глаз его почти не открывался, только желтый зрачок глядел на Мышецкого – прищуренно и недоверчиво.
– Сергей Яковлевич, – спросил он, – не обижайте старика, скажите… Вы, наверное, думаете, что я с испугу боюсь подписывать? А?
Мышецкий быстро ворошил свои мысли, чтобы ответить поделикатнее.
– Так нет же! – опередил его Влахопулов. – Не потому, голубчик, что боюсь, а просто… не могу! Не хочу уходить из губернии, наследив тут кровью. Был солдатом – убивал, сие верно, но палачом быть не желаю.
«Вот ведь как бывает!» – невольно поразился Мышецкий.
Казалось – роковая дубина, заматеревшая в раздавании ударов направо и налево, а вот – на ж тебе: не может послать человека на смерть. В хамской душе его, черствой и грубой, как солдатский сухарь, еще теплится где-то огонек жалости и справедливости…
– Вы мне верите, что это так? – спросил Влахопулов.
– Верю, Симон Гераклович!
– Ну и спасибо вам, уважили старика…
В этот момент Мышецкий даже зауважал Влахопулова.
Он вернулся домой, и Алиса встретила его в дверях – жалкая и потерянная от страха.
– Serge, Serge! – взывала она к мужу. – Ты посмотри, что мы получили по почте…
Сергей Яковлевич только глянул на череп и кости, скрещенные внизу бумаги, и отстранил ее от себя.
– Не надо, Алиса, – сказал он, – я уже знаю… Только приговор подписывает Влахопулов, а я пока что лишь «вице»!
Самое смешное, что подобную же угрозу получила и Додо. Она появилась в доме брата, аккуратно расправила перед ним смятый листок бумаги.
– А ты – в кусты? – спросила она. – Ну как же, я понимаю. Ты и не можешь иначе: у тебя жена, сын, казенные дрова… Дай мне! – вдруг выкрикнула Додо. – Дай мне этого негодяя, и я задушу его вот этими руками! Вы все – ничтожества, жалкие людишки, позор России… Боже, куда делся век рыцарства? Век Орловых, Потемкиных и Аракчеевых?
Сергей Яковлевич спокойно досмотрел ее истерику до конца и так же спокойно заметил:
– Додо, а ведь ты пьянствуешь! Бедная, бедная… Сначала конфеты с ромом в Смольном институте, потом ром с конфетами во фрейлинской, а теперь – ром без конфет!
– Молчи, брат… Я совсем одна!
– В одиночку или же с Атрыганьевым, но ты – пьешь…
– Ну что ж, – согласилась Додо. – Но мы не только пьянствуем. Борис Николаевич – единственный человек, который понимает, чту нужно сейчас для России, и я стала понимать тоже…
Мышецкий спросил ее с иронией:
– Что же ты поняла, Додо?
Евдокия Яковлевна потрясла подкинутой ей бумажкой:
– О-о, я не стала бы раздумывать над этим… Угроза – на угрозу, террор – на террор. Они – бомбу, мы – десять бомб!
– Это разврат крови, – сказал Мышецкий.
– Россия покачнулась бы от взрывов, но она бы – выстояла. Это великая страна, самая великая из всех, и она сумеет подняться даже из праха!
Сергей Яковлевич ничего не ответил на это, но испытал чувство опасности, которая надвигается откуда-то из темноты, тихая и липкая, – так выходят на блуд, так выходят на преступление.
– Оставим это, Додо, – примирительно сказал Мышецкий. – Я не хочу с тобою ссориться…
Так он только сказал, но поступил иначе: на следующий же день вызвал к себе Чиколини.
– Установите негласное наблюдение за господином Атрыганьевым, – наказал князь полицмейстеру.
Бруно Иванович всплеснул руками:
– Как можно? Предводитель дворянства всей губернии… Такие связи! Камергер двора его императорского величества…
– Чиколини, – тихо досказал Мышецкий, – я вам плачу за это деньги. Влахопулов не сегодня, так завтра уберется отсюда. А кто-то будет его заменять… Вот и подумайте об этом на досуге!
Чиколини покорился. Расчет был таков: в сферу наблюдения за Атрыганьевым, несомненно, попадет и сама Додо, вся мерзостная банда «истинно русских людей», а сейчас – это самое главное!..
Первые дни наблюдения ничего не дали. В доме предводителя шло тихое патриотичное пьянство, в котором принимали участие местные крезы и крезики (владельцы кожемячных и красильных мастерских).
– Сестрица моя тоже пирует?
– Да, ваше сиятельство, и ей – внимают!
Совсем неожиданно в этот список попал и Ениколопов.
– А ему-то что нужно в этой своре? – удивился Мышецкий.
– У предводителя хороший погреб, – ответил Чиколини…
– Это уж совсем глупо!
В один из дней Чиколини собрался с духом и выложил:
– Не имейте на меня сердца, князь! Вчера ваша сестрица, ея сиятельство Евдокия Яковлевна, изволила провести ночь в доме Вадима Аркадьевича…
Мышецкий треснул кулаком по столу, было стыдно поднять глаза на полицмейстера.
– Вот что, – решил он, – снимите пока наблюдение с этой компании, Бруно Иванович.
В этот момент он просто испугался, что похотливое неистовство Додо станет известно в городе. «Черт с ними, – подумал Мышецкий, – пусть варятся в грязи, как им угодно…»
Приехал и Петя, которого Сергей Яковлевич встретил на вокзале. Петя осунулся, постарел, поплакался, как всегда в жилетку.
– Петя, – сказал Сергей Яковлевич, – слезами горю не поможешь. Додо рвет и мечет: ей надобен от вас развод.
– Развода… не дам, – ожесточился шурин.
– Но, поймите меня правильно, дорогой Петя, вы будете смешны в своем упорстве. Может, и лучше освободить себя и Додо от сплетен?
– Какие вы жестокие люди, – укоризненно ответил Попов. – Человеку дается в жизни всего одна любовь, одна женщина… Как же я отпихну от себя эту любовь? Нет, лучше я прощу ей все, и… Нет, только не развод!
Разговоры на вокзалах – несерьезные разговоры. Сергей Яковлевич усадил Петю в коляску, отвез в Петушиную слободку, где заранее была снята для него квартира. Туда же подвезли на еврейской балагуле и Петины сокровища – коллекции офортов (эту последнюю связь Пети с прошлым).
– Вы задорого продали мельницу? – спросил Мышецкий.
– Может, и продешевил. Да только не нужно мне никаких мельниц. Вижу для себя утешение в восторгах искусства. Я смешной и жалкий человечек, но я не одинок, пока великие мужи прошлого укрепляют мой дух. Как-нибудь проживу…
Сергей Яковлевич решил сразу же отгородиться от этих разводных дрязг. «У меня свои дела, – рассуждал он. – Не разорваться же. Пусть разбираются сами».
Нарочно, чтобы его не трогали, Мышецкий на целых два дня укатил в степи, зарылся в душные ковыли. Не желая выделять себя, оделся попроще. Борисяк одолжил ему свои высоченные сапоги; в мятой дворянской фуражке и сюртучишке он больше походил на уездного землемера.
Кобзев из каких-то соображений отстранился от Мышецкого, выдвинув вместо себя на передний план старосту поселенцев – Федора Карпухина.
– Ты сам-то из каких краев? – спросил его Сергей Яковлевич однажды.
– Мы воронежские.
– Хлебороб, значит. Так, так… – Говорить как-то было не о чем. – А я, брат, в этом не разбираюсь. Однако вот видишь, взялся!
Он понял, что самопохвала здесь не уместна, и тут же поправился:
– Землю я отвоевал для вас – живите. А чего мне это стоило – один бог знает. Никогда не болел, а теперь вот здесь, – Мышецкий потер висок, – вот здесь ломит, брат…
Поселенцы жили тяжело, бедно и скучно, но была в их трудах какая-то здоровая сущность и любовь к земле. Копали они себе землянки, возводили мазанки из прутьев, обмазанных глиной. Но просторы степи уже начинали утомлять глаза своим однообразием. Хотелось видеть зелень, услышать пророческий лепет листвы. А скоро выпрямились у плетней первые тонконогие подсолнухи, на задворках – меж полями – пошел стрелять перьями гаолян, вывезенный кем-то из Маньчжурии.
В разговоре с Карпухиным Мышецкий поинтересовался:
– Как у вас тут, Федор, отношения с немцами на хуторах?
– Да неладно, ваше сиятельство.
– А что так?
– Изгиляются. Отойди девка от деревни – враз кобелить начинают. Дорог не признают наших. Шастают где хотят…
– Бей по зубам! – разрешил Мышецкий. – В дреколье бери! Я вас в обиду не дам… Но пуще глаза береги людей: чтобы ни один из них не удрал в батраки к немцам. Смотри мне!
Перед отъездом он все-таки повидал Кобзева:
– Иван Степанович, хотя вы избегаете меня, но я решил посоветоваться с вами по старой дружбе…
– С удовольствием выслушаю вас, князь.
– Плохо с жильем. А лесу на всех не хватит. Деньги свои из «фонда императора Александра III» я все-таки выколочу…
– Вы их продолжаете считать своими?
Сергей Яковлевич помялся в неуверенности:
– Не будем муссировать… Что, если попробовать возвести на участках двухэтажные бараки? Каждой семье – по одной связи. Ну, подогнать воду, отеплить их… Что вы скажете?
– Это несерьезно, князь. Фантазии и маниловщина!
Между этими людьми уже образовалась узкая трещинка, и Мышецкий вдруг сознательно ее расширил.
– Знаете, – сказал, – то, что простительно Влахопулову, то совсем…
– Понимаю! – отозвался Кобзев. – Но следует исходить из практических условий. Обычно опыт с фаланстерами на Руси кончался трагически. Вспомните хотя бы Буташевича-Петрашевского! Мужик-то – спалил его фаланстер…
Мышецкий быстро заговорил, возражая. Он упомянул о кооперативном поселке в Дончейстере и первой кооперативной табачной фабрике в Варшаве, о миланской гостинице и товариществе чернокожих в Африке, рассказал о лиге покупательниц в Нью-Йорке.
Но эти примеры Кобзева не убедили.
– Русский мужик, – ответил он, – приучен жить отдельным хозяйством. Со своим горшком, со своей печкой. Подобные эксперименты, князь, удобнее производить на просвещенном Западе! И русские народники давно это поняли: они создавали коммуны в Америке… Реформаторский зуд неуместен!
– Ну а если попробовать? – не унимался Мышецкий, где-то сильно уязвленный. – Поверьте: я далек от увлечений реформаторства, мне кажется просто удобным построить одну большую избу вместо сотни маленьких. Тем более что леса у меня нету!
– А пробовать вы решили… с насилием? – спросил Кобзев.
– Что значит – с насилием?
– Но мужик никогда не сумеет оценить благ коммунального общежития. Он еще не созрел для этого ни нравственно, ни социально.
Сергей Яковлевич раздраженно ответил:
– А мне плевать – созрел он или не созрел. Я сделаю им общественный сарай, и совесть моя будет спокойна. Вот он зимой околеет от холода с детишками – сам постучится в двери этого фаланстера, как вы его называете… Где я возьму для них леса? Мы бедны, как церковные крысы!
– Ладно, – согласился Кобзев. – Но удивляюсь я вам, Сергей Яковлевич…
– Чего же?
– Жить бы вам пораньше, когда можно было мудрить над крепостными что угодно, или…
– Или? – напомнил Мышецкий.
– Или жить позже, когда человечество само придет к мысли о преимуществах коммунального хозяйничания.
– К сожалению, я живу сейчас…
Сергей Яковлевич вернулся в Уренск, и его еще на вокзале поразил смрад, тяжелым облаком нависший над городом. Он вызвал Борисяка и спросил его – что это значит?
– Скот стали бить на салганах. Кишки сушат.
– Тьфу, ты, погань!
Он рассказал инспектору о своих замыслах постройки общественных бараков, и Борисяк бестрепетно одобрил. Мышецкий рассмеялся с облегчением.
– Между вами, Савва Кирилыч, – сказал он, – и господином Кобзевым есть какая-то разница. Хотя, как мне кажется, и навряд ли я ошибаюсь, вы одного поля ягода…
Борисяк долго молчал, потом спросил:
– С вами можно быть откровенным?
– Безусловно. Тем более – нас сейчас двое.
– Разница есть. И эта разница все обостряется…
– Вот как?
– Да. С тех пор, как Иван Степанович стал прислушиваться к меньшевикам, а я – к большевикам… Есть такой человек – Ульянов-Ленин!
– Читал, – сказал Мышецкий. – Это прекрасный статистик!
– Ну это вам кажется, князь, что Ленин только статистик…
На этом разговор и закончился. После чего Сергей Яковлевич поспешил встретиться с губернским жандармом:
– Здравствуйте, Аристид Карпович. Ну, как? Влахопулов закрепил приговор или нет?
– Уперся, – поникнул Сущев-Ракуса. – Простите, но уперся, как старый баран в новые ворота. И – ни с места! Что делать, не знаю.
– Это нелогично, – задумался вице-губернатор.
– И глупо! Сейчас не такое положение в губернии, чтобы откладывать решение приговора. Коли попалась тебе глотка в пальцы – так не ослабляй, дави!
Мышецкий вспомнил истерику Додо.
– Давайте, – решился он сгоряча, – давайте я подпишу за него. И черт с ним, возьму грех на душу. Симон Гераклович только задерживает исполнение казни, но он ее не отменит.
– Нет, – сухо ответил полковник, – пусть вас это не касается. Не следует быть легкомысленным.
– Разве же это… опасно?
Сущев-Ракуса ушел от прямого ответа:
– С вас, милый князь, мы возьмем натурой…
– То есть?
– А так! Вы обязаны проследить законность исполнения казни и прочее…
Сергей Яковлевич посерел лицом.
– Послушайте, – возразил он, – может, и без меня задавите как-нибудь?
– Порядок-с, – ответил жандарм.
6
Курс русских денег падал – долги государства катастрофически росли. Кайзеровская Германия, посредством введения жестоких тарифов, заваливала себя русской пшеницей. Россию лихорадило от забастовок; под колесами воинских эшелонов, спешащих в Маньчжурию, стиралась и крошилась рельсовая сталь. Посевы картофеля вытесняли с мужицких полей другие культуры…
Мышецкий, как статистик, хорошо понимал грозную для страны совокупность всех этих факторов. Если еще принять во внимание переполнение российских тюрем… «Но, – додумал он, – кажется, императрица опять беременна. И, наверное, будет амнистия. Политических она вряд ли коснется, но зато хоть на время разгрузит пересыльные этапы…»
– Одеваться! – сказал он. – Сюртук постарее, поеду за город!..
Начался забой скота на салганах. Завоняло прокисшей требухой, мокли в реке шкуры, висела на шестах требуха и кишки. В безветренные дни тянуло на город перепрелым зловонием. По вечерам усталые от убийства скотобои – в окровавленных дерюжинках – спешили заполнить монопольки и трактиры.
Уренск переживал «бум», зашевелились денежки, но от этого «бума» нечем было дышать в городе, и Мышецкий с неудовольствием выговаривал Борисяку:
– Савва Кириллыч, это уж ваша забота. Необходимо что-то предпринять. Мне еще говорят – откуда берется холера? Так вот она и копится в подобных салганах.
Борисяк оправдывался:
– Ну а что я могу поделать, князь? Сам знаю… Не поджигать же мне эти салганы!
– А кому принадлежат они?
– Разве узнаешь! Тут, в нашем Уренске, все так переплелось, что отец родного сына не узнает…
– Но есть же санитарные меры?
– Только огнем можно уничтожить эту заразу…
Мышецкого навестил владелец «Аквариума» – Бабакай-бек Наврузович. Вице-губернатор в удивлении выгнул плечи:
– Что привело вас ко мне, сударь?
Ресторатор выложил перед ним пачку неоплаченных счетов: шампанское, разбитое зеркало, облеванная лестница, две арфистки за одну ночь, цыганские песни…
Мышецкий отбросил от себя шпаргалку:
– Что-то я не понимаю вас, Бабакай Наврузович. Я зеркал не бил и вульгарными арфистками не интересуюсь!
– Да нет, ваш сиятельств. Это господин Чесноков набрал в долг. А счет, говорит, пиши на губернатора. Кричал, что он человек казенный, государственный…
Так-то вот Сергей Яковлевич узнал, что в городе появился палач – Шурка Чесноков.
– Хорошо, Бабакай Наврузович, я передам жандармам…
Он пригляделся к сытенькому татарину и заметил на лацкане его пиджака значок. Довольно-таки примечательный: червленая куница, словно сбежавшая с уренского герба, терзала когтями какое-то заморское чудо-юдо.
– Вас можно поздравить, – ухмыльнулся Мышецкий. – Вы тоже записались в уренские патриоты?
– Благодарим, ваш сиятельств, – поклонился Бабакай Наврузович. – Теперь и я вступил в истинно русские люди…
Сергей Яковлевич показал на значок:
– Кого же это вы попираете с помощью куницы?
– Гидру революции.
– Ну-ну! И то дело…
Он выслал ресторатора за двери. «Что ж, Кобзев оказался прав: если Атрыганьев принял в свой союз истинно русских людей этого татарина, то почему бы не принять ему и немцев, как сделал это граф Коновницын в Одессе?»
Мышецкий стал звонить в жандармское управление, вызвал на разговор полковника Сущева-Ракусу:
– Аристид Карпович, усмирите своего душегуба. У меня здесь был со счетами Бабакай Наврузович. Оказывается, ваш. Шурка успел уже нажрать, напить и набить на сто восемнадцать рублей с копейками.
– Ах Шурка? Так он же дитя природы. Что возьмешь с подлого? Пришлите счета – мы оплатим.
Сергей Яковлевич спросил о приговоре:
– Симон Гераклович подписал?
И с другого конца города вздохнул Сущев-Ракуса:
– Нет…
Шурку Чеснокова заточили в одну из камер при жандармском управлении. Там он и высиживал теперь – в ожидании, когда Влахопулов утвердит приговор.
Чиколини предупреждал Мышецкого:
– Ваше сиятельство, я полюбил вас и потому прошу: не вздумайте подмахнуть за его превосходительство. Ни за какие коржики, князь!
– А что?
Бруно Иванович ответил уклончиво:
– А вот, ваше сиятельство, бомба – не пуля. Разорвет так, что одни только ордена и останутся.
– Хм… Выходит, – подхватил Мышецкий, – вам, Чиколини, предстоит собирать ордена после Симона Геракловича?
– Что вы, князь, что вы! – закрестился полицмейстер. – Разве же я что сказал такое? И не подумаю… Я зла никому не желаю. Только его превосходительство-то скоро – ту-ту, уедет. А вы останетесь…
В один из дней Мышецкий явился в кабинет к Влахопулову.
– Симон Гераклович, – сказал он, – может быть, действительно, лучше не откладывать приговора? На поверхности губернии все спокойно, но в преисподней, кажется, стало накаляться…
Губернатор посмотрел на него почти с презрением.
– А вам-то, молодой человек, – ответил он, – должно быть особенно стыдно!
Мышецкий выскочил как ошпаренный.
Но, с другой стороны, он понимал и жандарма: вино-то Аристид Карпович разлил, но выпить ему не давали, – очень неприятное положение. Угрозы через листовки продолжали сыпаться. Прокламации сделались притчею во языцех, их клеили уже на заборах, и однажды Сергей Яковлевич слышал, как на Петуховке распевали:
А я шла, шла, шла —
прокламацию нашла:
не пилося мне, не елось —
прочитать хотелось…

– О чем он думает, эта старая скважина? – ругался Сущев-Ракуса. – Весь город хохочет. Люди ведь понимают так, что Влахопулов просто боится… Вы не думайте, Сергей Яковлевич, в губернии все знают. Больше нас знают: и про неудачную экспроприацию, и о прочих шашнях тоже…
«На что он намекает?» – подумал Мышецкий, но смолчал.
Относительно любовных шашней сестры в городе, конечно, уже догадывались. Но вскоре Сергей Яковлевич и сам допустил одну ошибку. Случилось это не на службе, а дома. Однажды, когда на улице шел проливной дождь, к нему постучалась Сана, разряженная в пух и перья.
– Ты куда это собралась, Сана?
Кормилица рассказала, что ее пригласили крестить младенца у брандмайора, и попросила:
– Сергей Яковлевич, дайте мне вашу коляску?
Сана вообще никогда не смущалась в общении со своими господами, и эта просьба прозвучала в ее устах вполне законно. Действительно, на улице – дождь…
– Конечно же, Сана, – разрешил Мышецкий. – Возьми!
Он с удовольствием пронаблюдал, как выкатилась из ворот коляска, как отдал честь городовой, как скинул кто-то шапку. Впрочем, и городовой и прохожий сразу поймали себя на ошибке, но Сергею Яковлевичу стало смешно.
Он прошел к Алисе и сказал:
– Ты бы только видела, дорогая, какой великолепный выезд имела сейчас наша Сана. А как величаво держится!
– Разве она поехала в нашей коляске? – забеспокоилась жена. – Но как ты мог позволить?
– А почему бы и нет? Не шлепать же ей под дождем.
– Не забывай, однако, – напомнила Алиса Готлибовна, – в этой коляске выезжаю и я, жена вице-губернатора. И ты подумай, Serge, что скажут в губернии?..
И губерния сказала: по Уренску, как-то исподволь, пошли нехорошие слухи. Сана была причислена к фавориткам. Местное жулье, вроде Паскаля, уже пыталось воспользоваться ее мнимым положением. С черного хода потекли на имя Саны подношения: куски шелка, кульки с изюмом, дешевые украшения.
Сана оказалась порядочной женщиной: сама рассказала Мышецкому, что о ней стали думать, и предъявила набор подарков, при виде которых князя бросило в дрожь.
– Ну, милая Сана, – сказал он, – ты тогда хорошо прокатилась… А я здорово пролиберальничал!
Вскоре при встрече с Конкордией Ивановной Мышецкий почувствовал какое-то недовольство, выраженное на скупо поджатых губках уренской красавицы. На прощание Монахтина погрозила ему пальчиком:
– А вы озорник, князь. Шалите?
Потом появилась Додо и с лихвой добавила в эту глупую историю перцу.
– Сережка, – выговорила она по-родственному, – ты ведешь себя неприлично. Зачем ты выставил напоказ свою связь с этой деревенской бабой?
– Опомнись, Додо! – убеждал ее Сергей Яковлевич, клятвенно складывая руки. – Какая баба? У меня и помыслов нет о Сане.
– Ну, не знаю, – отозвалась сестра задумчиво. – Неужели ты весь в меня? Мог бы ограничиться и госпожой Монахтиной!
– Да о чем ты? – затравленно огляделся Мышецкий. – Почему я должен следовать этой скотской традиции? Я не имею с Конкордией Ивановной никаких отношений!
– Но ты же бываешь у нее? Так кто же тебе поверит? Эта дама состоит при губернском управлении для вполне определенных обязанностей…
Сергей Яковлевич стал мучиться – тяжело, без лишних слов, безысходно. Сидел в кресле, обхватив голову, и качался.
– Какая подлость, – стонал он, – какая грязь… И меня уже в нее обмакнули. А что будет, если дойдет до Алисы?
– Не торопись, – утешила Додо. – Жена всегда узнает последней…
Кое-как собрался Мышецкий с силами, пошел на службу.
Увидел Сущева-Ракусу и подумал: «Боже, до чего мне все надоело… В отставку подать, что ли?»
– Ну, как? – спросил машинально. – Его превосходительство подписал?
Грозно ответил полковник:
– Подпишет… Я спущу на него такого кобеля с цепи, что он не отвертится. Мне это надоело.
– Кого же именно? – полюбопытствовал Мышецкий.
– Вам скажу, – признался Сущев-Ракуса. – Одному только вам. По дружбе… Сейчас еду к Конкордии Ивановне, она уже науськанная. Дело знает!
– Желаю успеха, – отозвался Сергей Яковлевич равнодушно.
Вечером видели Монахтину, которая проезжала по городу со скорбным лицом, одетая во все черное; в руке она держала, выставив напоказ, молитвенник в роскошном переплете. Лошади развернули фаэтон на углу Пушкинской и покатили в сторону монастырского подворья.
– Все ясно, – догадался Мышецкий. – Поехала снимать цепь с кобеля…
На следующий день он спросил жандарма:
– Скажите, полковник, сколько вы ей дали?
Аристид Карпович крутанул смоляной кончик уса:
– Что вы, князь! Такая дама деньгами не берет…
В присутствии вдруг сразу все стихло, и в этой тишине отчетливо простучала клюка преосвященного.
– Явился, – шепнул жандарм, начиная креститься.
Мелхисидек выражений в своем гневе выбирать не любил.
– Нечестивец! – раздалось его рычание. – Крррамолу греешь, яко змия на сосцах своих?.. Тррепещи! Аспид ты, скнипа из волосьев Иродовых! Бога, бога-то – помнишь ли?
Кто-то из догадливых подбежал и в страхе захлопнул губернаторские двери. Стало совсем тихо. Чиновники передвигались меж столов на цыпочках, не смели подойти к звенящему телефону, пьяненький Огурцов затеплил лампадку в канцелярии.
Аристид Карпович еще раз широко перекрестился в угол – на карту Уренской губернии:
– Пойдемте, князь. Кажется, уговорили…
Навстречу им уже шел Мелхисидек, тряся бородищей, сверля все живое огненными глазами. Завидев Мышецкого, он вдруг остановился, полусогнутый от дряхлости, ни с того ни с сего крикнул:
– И ты, бес?
Постучал клюкой дальше. Сущев-Ракуса взял Мышецкого за локоть:
– Не придавайте значения. Он и меня костит почем зря…
За длинным столом, как сырое тесто, расплылся губернатор Влахопулов, посрамленный и жалкий.
– Давайте сюда, – пролепетал он, – будь по-вашему…
Сущев-Ракуса подал приговор для подписи, обмакнул в чернила перо, протянул его Влахопулову. Сам же взялся за пресс-папье.
Симон Гераклович впервые тускло глянул на приговор:
– Сколько же лет ему, паршивцу?
– Девятнадцать.
– Эх, люди! – вздохнул старик. – Нет у вас сердца… А вы, полковник (он посмотрел на пресс-папье, нависавшее над ним), чего это кувалду надо мной держите?
– Вы подпишите, – сказал жандарм.
– Ну, подпишу…
– А я промакну.
– И без вас высохнет!
Влахопулов поманил к себе Мышецкого.
– Может – вы, князь?
Сущев-Ракуса не совсем-то вежливо наступил Мышецкому на ногу:
– Сергей Яковлевич надобен для другого…
– Ладно! Масоны, всюду масоны…
Симон Гераклович поводил рукою, примериваясь, как бы половчее, и косо черкнул пером – «Влах…»
– Берите, – сказал он. – Видать, вы умнее!
– Благодарю, ваше превосходительство, – сказал Аристид Карпович и пришлепнул подпись губернатора промокашкой.
Повернулся к Мышецкому – не мог скрыть радости.
– Завтра, – отрывисто сказал жандарм, – на рассвете. Около пяти часов. Будет прокурорский надзор от губернии, полицмейстер от города и… вы, ваше сиятельство!
Сергей Яковлевич стрельнул глазами из-под очков:
– Я… Но вы-то будете тоже?
Жандарм вздохнул – вроде с огорчением:
– Вот меня-то как раз и не будет!
Влахопулов буркнул:
– Мудрецы…
А жандарм продолжал упоенно:
– Что поделаешь, Сергей Яковлевич! Наверное, становлюсь стар. Вот уже и людишек жалеть начал. Вы думаете – не жалко? Девятнадцать-то лет…
Влахопулов вылез из-за стола. Долго тыкал занемевшими руками, силясь попасть в рукава шинели.
– Куда вы, ваше превосходительство?
– На телеграф, – ответил старик. – Быть или не быть…
Конец этого дня, накануне казни, был проведен в раздумьях. Глупо, но так: один только Влахопулов нашел в себе мужество выдержать перекрестный огонь жандарма. Сущев-Ракуса, Конкордия Ивановна и он сам, князь Мышецкий, наследили вокруг этого приговора. Только великий русский бог сразил старого упрямца…
«Но что это?» – раздумывал Сергей Яковлевич.
Аналогии, самые удивительные, приходили ему на память: развал великой Римской империи и хаос при Капетах во Франции. Вот так, наверное, рушился Вавилон. И даже рука женщины, изнеженная, вся в кольцах и браслетах, она тоже погрелась около чужой крови.
Всю ночь тлетворный запах обоняли ноздри.
«Разложение… разврат… кровосмесительство!»
– Спать! – сказал он себе под утро. – Без працы не бенды кололацы…
7
Сущев-Ракуса вместо себя прислал капитана Дремлюгу, который и встретился Мышецкому первым в это прохладное утро.
– Ваше сиятельство, вы на меня не сердитесь?
– Милостивый государь, впредь извольте не забываться…
Они прошли через тюремный садик. Сергей Яковлевич захватил из дому две сигары и одну из них протянул капитану. Дремлюга с наслаждением закурил, сделался доверчив.
– Князь, – спросил он вкрадчиво, – не кажется ли вам, что политическая ситуация в губернии складывается в нежелательном соотношении?
– Я не думал об этом. И ситуация зависит не от нас – ее диктуют условия действительности. Будем полагаться на опыт и разумность Аристида Карповича…
Дремлюга ответил так:
– Вот и напрасно… Полковник, при всем моем уважении к нему, все-таки человек опасный…
Он осекся и под взглядом Мышецкого закончил:
– Либерал!.. А надо бы – вот так! – И пальцы жандарма медленно стянулись в жесткую пястку. – Не разжимать, – закончил Дремлюга.
Мышецкий сказал – с язвой:
– Надеюсь, вы не будете возражать, если ваше высокое мнение я передам Аристиду Карповичу?
– Ну зачем же так сразу? – смутился Дремлюга. – Аристиду Карповичу это может показаться неприятным.
– Вот и я так думаю… Ладно. Кстати, где это ваше «дитя природы»?
Палача только что разбудили. Это был огромный мужик лет сорока пяти, костистый, худой, с явными признаками нездоровья, точившего его изнутри. В камере его было настоящее свинство: портянки вперемешку с бутылками, гитара закрывала на столе разбросанные объедки.
– Шампуза дайте, – потребовал Шурка. – Душа горит…
– Дело сделай, – ответил Дремлюга, – потом хоть лопни, красавец!
– Жмоты, – огрызнулся Шурка и натянул красную рубаху.
Сергей Яковлевич сразу же вспомнил императора в «Монплезире» – его величество тоже был тогда в красной рубахе, только не в ситцевой, а шелковой.
– Шевелись, Шурка, – торопил палача Дремлюга. – Мы тебе и билет обратный купили. Хватит уже – попил на наш счет…
Шурка втиснул ногу в сапог, тонко заскулил:
– Ы-ы-ы… Мозоли проклятые! Житья моего не стало…
Пришел заспанный Чиколини, за ним плелся представитель прокурорского надзора с портфелем под локтем.
– День добрый, ваше сиятельство.
– Да что вы, Бруно Иванович, – огорчился Мышецкий. – Какой же он к черту добрый.
– Так говорится. А уж какой он будет – не наше дело…
Шурка начал просить об яичнице с колбасой. Дремлюга схватил палача за шкирку и выставил прочь из камеры:
– Не кобенься! Ты не барин… И натощак повесишь!
Палач лениво цыкнул плевком в угол:
– Ладно-кось. Шиш вот теперича к вам приеду! Пошли уж…
Смотритель Шестаков закричал ему в спину:
– Гроб! Гроб-то прихвати, душегуб!
– А што я вам – лакей? – усмехнулся палач. – Сами таскайте. Я человек казенный… Меня беречь надобно!
Два стражника с матюгами взвалили на себя гробовину, наскоро сколоченную из плохо оструганных досок. Впереди них, отломив по дороге ветку черемухи, вышагивал сам Шурка Чесноков в лакированных сапогах со скрипом на московском ранту.
– Пошли и мы, господа, – предложил Чиколини.
Все стали креститься и тронулись в конец двора, где стояла, слезясь смолою, свежесбитая виселица. Сергей Яковлевич поймал себя на том, что страха не ощущает. Обыкновенное, как всегда, утро. Скрипят по улицам водовозы, от реки деловито гудит пароход.
«Только бы поскорее», – думал он.
– Ведут, – сказал Дремлюга, подняв перчатку.
В конце двора, с другой стороны его, показался священник, на плече которого почти повис приговоренный к смерти. Священник что-то быстро-быстро говорил юноше на ухо, а тот кивал головою, словно соглашаясь.
На преступнике была та же куртка семинариста, в которой он и был схвачен при экспроприации в банке. Мышецкий заметил, что одна нога Никитенко была отставлена вперед и не гнулась.
«Били?» – подумал Мышецкий, поворачиваясь к Дремлюге, который поспешно докуривал сигару.
– Капитан, а что у него с ногою?
– Да не знаю, – увильнул тот.
Сергей Яковлевич подошел к полицейскому врачу:
– Запротоколируйте, что казненный был повешен с сильно поврежденной ногой.
– Зачем это вам, ваше сиятельство? Ему все равно.
– Ему все равно, но мне-то не все равно!
Священник подвел Никитенко к виселице. Шурка взял семинариста за локти, как ребенка, и с неожиданной силой поставил его на помост эшафота.
– Оп-пля! – сказал он, играючи.
Никитенко осмотрелся с высоты, задержав свой взгляд на Мышецком. Очевидно, он подсознательно вспомнил его. Сергей Яковлевич подошел к нему и спросил:
– Что у вас с ногою?
– Это безразлично, – ответил семинарист.
Сзади мгновенно вырос Дремлюга:
– Ваше сиятельство (и жандарм отвел Мышецкого в сторону), не будем портить ему последние минуты. Обычно в подобные моменты преступник любит заглянуть внутрь себя. Священник – это еще куда ни шло…
Все замолкли. Началось чтение приговора. Налетел с реки ветер и качнул над забором черемуху. Вспорхнула птица. Никитенко долго следил за ее полетом, пока она не растаяла в синеве неба.
Представитель прокурорского надзора шагнул к эшафоту.
– Что вы имеете сказать перед смертью? – спросил он.
Никитенко молчал. Шурка тронул его за плечо:
– Ну скажи, сладкий!
Никитенко снова обвел глазами людей, столпившихся вокруг, и опять задержал свой взгляд на Мышецком.
С издевкой он сказал ему по-латыни:
– Авэ Цезарь! Моритури тэ салютанг…
Мышецкий вздрогнул и пожал плечами.
– Дюра лэкс, сэд лэкс! – оправдался он.
Снова подскочил Дремлюга:
– Это по-каковски, ваше сиятельство! Что он сказал? А вы что сказали?
Врать было нечего, и Сергей Яковлевич перевел жандарму с латыни на русский. Дремлюга, очевидно, усомнился.
– Еще раз, – выкрикнул он, – ваше последнее слово!
Никитенко вдруг плюнул на него с высоты эшафота:
– Не крутись ты здесь! Падаль…
Прокурор из надзора повернулся к секретарю:
– Милейший! Занесите в протокол, что казнимый не выразил перед смертью никаких пожеланий и оставил последнее слово за собой.
– Я приду за ним! – крикнул Никитенко. – Я приду за своим последним словом!..
Мышецкий глянул сбоку на Чиколини: полицмейстер стоял серый, как тюремный забор, его пошатывало.
Шурка сделал петлю пошире.
– Сладкий мой, – сказал он, – ты воротничок-то сыми… Так тебе поспособнее будет!
– Кончай измываться, – сказал Чиколини. – Вешай…
Шурка связал руки семинариста, качнул доску.
– Оп-пля, – произнес он.
Со скрипом натянулась веревка, хрустнула поперечина виселицы. Никитенко повис и два раза перевернулся вокруг, дрыгнув поочередно ногами, словно отталкиваясь: левой, правой.
– Смири! – велел Дремлюга. – Не видишь, что ли?
Шурка обхватил ноги висельника и потянул его вниз. Тот перестал дергаться, задрал лицо кверху. На черемуху снова уселась птица, запела в душных благоуханных зарослях.
– Отметьте время, – распорядился Дремлюга.
Прокурор из надзора щелкнул крышкой часов:
– Пять часов двадцать семь минут…
– В протокол!
– Отмечаю, – бойко ответил писарь.
Бруно Иванович Чиколини, озлобясь, саданул палача по ногам концом задранных от пояса ножен:
– Да отпусти его, клещ худой! Что ты его обнимаешь?
– Нельзя-с, – ответил Шурка с улыбкой. – Они еще доходят.
– Врача! – позвал Дремлюга.
Мелкими шажками приблизился врач. Мышецкий задержал его перед виселицей:
– Так не забудьте записать о повреждении ноги.
Он подхватил Чиколини за рукав и повлек к выходу:
– Идите, Бруно Иванович, долг исполнен.
Чиколини через плечо свое еще долго кричал палачу:
– Да отпусти ты его… Слышишь? Отпусти…
На выходе со двора полицмейстер метнулся за угол, и его тут же жестоко вырвало. Он вернулся обратно, жалкий и растрепанный.
– Не могу я, – признался он, страдая.
– Эх, Бруно Иваныч! Как же вы оказались в полиции?
Сергей Яковлевич подсадил его – расслабшего – в коляску:
– Садитесь… совсем раскисли!
Лошади тронули легкой рысью.
– Да я же рассказывал… Был я в Липецке! Хороший, доложу я вам, городок. Обыватели – чистое золото…
Мышецкий почти не слушал. Он был поражен, что убийство человека не произвело на него должного впечатления. Это открытие было для него отчасти неприятно. Страдания Чиколини казались естественнее для здорового человека…
«Впрочем, – оправдывал он себя, – здесь виновно мое воспитание в буквенном духе исполнения законности…»
– Хороший городок, говорите? – переспросил он.
– Куда тут нашему Уренску!
Назад: Глава шестая
Дальше: Глава восьмая