Глава девятая
1
Сергей Яковлевич присел, подставляя плечо, и гроб с телом губернатора сразу же навалился на него – даже хрустнуло что-то в ключице. Лицо невольно перекосилось от боли, и Мышецкий заметил в толпе испуганные глаза Алисы.
Слева от него занял почетное место предводитель дворянства, и Мышецкий шепнул ему:
– Заносите, Борис Николаевич, свой край… Вот так!
Молодой Иконников подскочил сбоку, чтобы помочь, Сергей Яковлевич сказал ему:
– Уже легче… Спасибо, Геннадий Лукич!
Полицмейстер выбивал каблуком защелки в дверях, чтобы расширить парадный выход. С улицы наплывала музыка траурного марша.
– Господа, господа, – суетился Чиколини. – Дорогу… я пра-ашу вас!
Гроб вынесли из дверей Дворянского собрания. В последний раз вышел Симон Гераклович из этого дома, где столько им было съедено, выпито, сыграно и станцовано. На солнце, среди цветов, блестела томпаковая голова покойного, вся в порезах от осколков бомбы; глазные впадины Влахопулова залепили пластырем. Обезображенные взрывом руки были обмотаны бинтами.
– Пра-ашу, господа… пра-ашу! – Бруно Иванович, орудуя концами ножен, раздвигал толпу, стоявшую возле крыльца.
Мышецкий в свободной руке нес шляпу, перевитую траурной лентой. Нащупывал ногой ступеньки подъезда. Прямо в лицо ему ударило вспышками магния, и уренские фотографы спешно убрали перед процессией треноги с аппаратами.
Зазвенели колокола, соборный архидиакон распахнул волосатую пасть, в которой ярко вспыхивал на солнце золотой зуб:
– При-и-ити има-ать сын человеческий!..
Казаки на лошадях замкнули кортеж в кольцо, блестели трубы военного оркестра, выдувавшие в пыльное небо печальные завывания смерти.
– Кто назначен в герольды? – суетился Чиколини. – Господа герольды – вперед!
Впереди процессии выстроились «герольды», чтобы нести ордена покойного, возложенные на черные бархатные подушки. Боровитинов гордо пронес перед толпой знаки Анны второй степени. Отребухов – Владимира с бантами. Тенишев – орден Белого орла. Замыкал эту цепочку Василий Иванович Куцый, удостоенный чести прошествовать со значком «XXX лет беспорочной службы».
Гроб установили на траурной колеснице, и она тронулась в путь, ведомая шталмейстерами, избранными из купеческой курии. Сущев-Ракуса пристроился возле Мышецкого, вытер глаза платочком.
– Горе-то какое, – сказал он, – горе… Будь я тогда в городе, и они, уверяю вас, князь, не осмелились бы на это безмерное злодейство!
Он сунул в руку Мышецкому свежую листовку в четвертушку бумажного листа, отпечатанную на гектографе – с тусклым оттиском, – видно, под конец тиража. Сергей Яковлевич прочел:
«Уренская организация большевиков сим объявляет, что она не имеет никакого отношения к неоправданно жестокому и подлому убийству из-за угла губернатора статского советника С. Влахопулова. Это дело рук отщепенцев Революции Грядущего, политических недоучек и обанкротившихся авантюристов. Большевики изберут для себя разумный способ борьбы для обретения прав трудящихся».
– Не будем выискивать виноватых, – сказал Сергей Яковлевич. – Покойный (вы сами знаете) менее всех нас заслужил такую смерть. Мы с вами, полковник, более его повинны в подписании того приговора…
Всю дорогу до кладбища гроб с телом Влахопулова провожали обыватели: торговцы, нищие, мясники, солдаты, кожемяки, дворники, булочники. Многие даже плакали, и Мышецкий вдруг подумал, что Симон Гераклович – не в пример ему – был отлично хорош для этих мещан: он никогда не мешался в их сытенькую, гаденькую жизнь – оттого-то и не мог быть плохим…
Сергей Яковлевич отыскал Алису в толпе, стиснул руку жены в своей руке.
– Уедем отсюда, – попросила она его.
– Некуда, дорогая, – ответил Мышецкий. – Теперь в России всюду одинаково, моя любовь…
Активного участия в погребении он не принимал. Велел только выгнать из могилы лягушек и отошел к ограде, тихо заплакав. Запомнились ему эти лягушки да полковник Сущев-Ракуса – с гвоздями в зубах и с молотком в руке. Словно не доверяя никому, губернский жандарм самолично заколотил гвозди в крышку губернаторского гроба, махнул могильщикам:
– С богом… опускайте! – И тоже отошел в сторонку…
Стал накрапывать дождь. Торжественная церемония была скомкана. С кладбища многие вернулись в Дворянское собрание, где был накрыт стол для поминок. Смотрели со стен почерневшие от старости лики былых уренских губернаторов.
Сергей Яковлевич глотал рюмку за рюмкой, и скоро – в его пьяном представлении – предшественники выступили из бронзовых рам, что-то знакомое просветлело в древности красок, и совсем неожиданно прозвучал над столом тризны смешок Мышецкого.
«Да это же – Баклан Иван Матвеич, что переломлен был пополам во время бури. А вот тот – головастик в паричке набок? Ба, да это же сам Брудастый, который привел недоимки в порядок. А вот и князь Микеладзе, Ксаверий Георгиевич, столь охочий до женского полу, что увеличил население Уренской губернии почти вдвое. Рядом с ним – Беневоленский, товарищ Сперанского, переводчик Фомы Кемпийского, который ввел в употребление, яко полезные, горчицу и лавровый лист. И, наконец, Угрюм-Бурчеев, прохвост бывый, разрушил старый Уренск и построил его на новом месте!»
Ожили его предтечи, залоснились щеками, запахло от них ламушем и прованским маслом, зашелестели листы недоимок, собранных на буженину и гуся с капустой.
«А где же я сам?.. Меня пока здесь еще нет. Но тоже буду!..»
– Буду, – хихикнул князь.
– Воздержитесь, – шепнули ему доброжелательно.
А за столом говорили глупости. И распинался Атрыганьев:
– Смерть вырвала из рядов российского дворянства верного слугу царя и народа!
Ему тоже предложили сказать что-либо в память покойного, и Сергей Яковлевич поднялся над столом, оглядел чавкающие сладкую кутью лица.
– Господа, – начал он, – мне думается, что Россия устала жертвовать. Я не говорю уже об этой глупой войне, уносящей тысячи жизней… Сегодня в скорбный синодик имен, павших на кровавом пиру общественных раздоров, вписано еще одно имя – имя нашего незабвенного Симона Геракловича!
Мышецкий и не заметил, как его пьяно повело в сторону. Конкордия Ивановна осторожно поддержала его по старой дружбе:
– Что вы, князь!
Но говорил Сергей Яковлевич гладко:
– Скажите, есть ли предел злодейству? Доколе же, господа, несчастную Россию будут потрясать взрывы и выстрелы? Кровь разлагает вширь и вглубь. Вчера в Одессе гимназист Голыптейн подорвал бомбой учителя латыни, который поставил ему двойку. Агонизировать далее – преступно… Пора уже нашему правительству одуматься! Пора дать права конституции, которая очистит нас от дурной крови… Которая примирит вековечную вражду между обществом и правительством!
Кто-то сильно дернул его за фалду фрака, но Мышецкий даже не обернулся, чтобы посмотреть на дерзкого.
– Конституция! – выкрикнул он, расплескивая вино. – Вот, господа, единственная панацея ото всех бед России – страны, народ которой заслуживает лучшей доли!.. Прости нас, дорогой Симон Гераклович, мы склоняем свои головы над твоим прахом.
Это была первая политическая речь, которую он произнес в своей жизни. Мышецкий снова заплакал, и Сущев-Ракуса вытащил его из-за стола, как неисправимого ребенка, опять напакостившего в присутствии гостей.
– Пойдемте, князь, – дружески уговаривал его жандарм. – Нехорошо получается. И не надо пить больше… А то ведь вы уже до конституции договорились! Слава богу, что люди-то мы все свои, да и я вас знаю. Не дам в обиду… А случись здесь капитан Дремлюга – так ходить бы вам, князь, в красных либералах!..
В парадном зале стоял под хорами подтянутый, как солдат, Ениколопов, дымил в одиночестве папиросой. И спьяна Мышецкого сразу же понесло.
– А-а, – закричал он, – и вы здесь?! Не ваших ли рук это черное дело? Как вы осмелились явиться сюда, на эту скорбную тризну?
Ениколопов выступил вперед – из тени под хорами:
– Я дворянин, как и вы, князь! Извольте не забываться…
Сущев-Ракуса встал между ними, раскинув руки:
– Господа, прошу вас – без скандала… Вадим Аркадьевич, вы мне очень нужны: пройдите в боскетную! Сергей Яковлевич, а вы лишку выпили… Нельзя же так, господа!
Полковник провел Мышецкого в читальную комнату, где не было ни души. Бережно усадил князя на диванчик, откупорил перед ним бутылку зельтерской, выгнал из бокала сонную муху…
– Отдохните, – сказал жандарм. – Я навещу вас…
Между тем Ениколопов прошел в боскетную, со злостью растер в пепельнице окурок. Вынув браунинг из заднего кармана, он переложил его в карман наружный, потом отодвинул защелку на окне, перекинул ноги через подоконник и спрыгнул в сад.
Затрещали раздвигаемые кусты, и перед Ениколоповым выросла массивная фигура Дремлюги.
– Какая приятная встреча, Вадим Аркадьевич! – расцвел в улыбке жандарм. – Куда это вы так спешите?.. Нехорошо, нехорошо! Аристид Карпыч ведь ждет вас…
Ениколопов метнулся к дверям, но Дремлюга уничтожил его словами:
– Нет, нет, Вадим Аркадьевич, окно еще открыто. Если угодно, я вас подсажу…
Униженный донельзя, Ениколопов с руганью влез обратно в окно. Сущев-Ракуса уже поджидал его, сидя за круглым столиком для шахмат, и выговорил с неудовольствием:
– Вадим Аркадьевич, что вы школьничаете? Казалось бы – серьезный человек… Ай-я-яй! Да вот, кстати, оружие – на стол, – тихо, но грозно закончил полковник.
Браунинг тупо ткнулся в шахматную доску. Тогда Аристид Карпович брякнул с ним рядом свой здоровенный «бульдог» медвежьего калибра. Но оружие недолго лежало между ними. Один замах руки – и «бульдог», и браунинг полетели в угол, кувыркаясь по полу.
– Вот так, – сказал жандарм. – Садитесь напротив меня. Будем говорить начистоту, как молочные братья.
Ениколопов сел – он медленно покрывался холодным потом.
– Это не мы убили Влахопулова, – заговорил он первым, не выдержав такой гонки событий.
– А я, голубчик, знаю, что не вы… Но – кто?
– Мы… – затравленно огляделся эсер. – Мы… не мы…
Жандарм раскурил папиросу и дал спичке сгореть до конца:
– Пардон, но кто же это – «вы»?
– Вы, полковник, знаете, что я социалист-революционер.
– Допустим. Так. Дальше.
– Мы, эсеры, все-таки достаточно разумны…
– Да не топчитесь! Дальше.
– И мы не рубим сучья налево и направо…
– Кто убил Влахопулова? – повторил Сущев-Ракуса.
– Только не мы…
Аристид Карпович встал, перегнулся через стол и влепил эсеру звонкую пощечину:
– Дворянину тамбовскому – от дворянина виленского!
Ениколопов густо покраснел вспылил.
– Свинья ты! – сказал он. – Свинья… Погоди: еще придет день…
– Верно, – улыбнулся жандарм. – В прошлом году в Чернигове завелась одна свинья, которая провалила боевую организацию эсеров. Я даже знаком с этой свиньей, которую сослали в Уренск под мой надзор… Дальше!
Ениколопов посмотрел в угол, где валялись револьверы.
– Ладно, – вдруг выпрямился он. – Мне их беречь нечего. А вам жрать тоже ведь надобно, я понимаю…
– Дальше!
– Ну и жрите себе на здоровье, – заключил Ениколопов. – Бомбу подкинули ультра…
– Какие?
– Ультраанархисты. Мы программы этой не признаем, и мне их не жалко. Они только путаются под ногами…
– Однако угрозы исходили от вашей уважаемой партии?
– Липа! – ответил Ениколопов. – Мы тоже не дураки, чтобы рвать бомбу под каждым… Что вы так смотрите на меня? – выкрикнул эсер. – Я тоже могу ответить на пощечину!
– Смотрю… верно! А ты здесь зажрался, Вадим Аркадьевич. Неплохо тебе в нашем Уренске… А?
Ениколопов двумя нервными щелчками пальцев убрал под рукава белоснежные манжеты, гремящие от крахмала:
– Слушайте, Аристид Карпович, что вам угодно?
– Давай вываливай, – грубо ответил Сущев-Ракуса. – Я тебя слишком хорошо знаю… Ультра, говоришь? Ну черт с ними, пусть ультраанархисты! Не скажешь – я тебе устрою барскую жизнь.
– Бездоказательно, – огрызнулся Ениколопов…
– Что? – засмеялся жандарм. – Ты не финти… Отправлю вот прямо из этой комнаты! Топай…
– Не посмеете, – возразил Ениколопов.
Аристид Карпович прижал его своим тяжелым взглядом.
– Слушай! – сказал он. – Я закую тебя в кандалы на пять… Нет, даже на четыре звена! Ты пройдешь у меня по этапу до самой Вологды шажками мелкими-мелкими… А в Вологде у меня старый друг, жандармский полковник Уланов, черкну ему словечко – и тебя погонят до Красноярска. А из Красноярска я выпишу тебя обратно в Уренск… Вот будет прогулочка! Заодно посмотришь, чем живет и дышит вольнолюбивая Россия…
– Отстань ты от меня, – не выдержал Ениколопов. – Что тебе надо… сволочь? Чего пристал, голубая шкура?
– Листок бумаги, – велел жандарм. – У тебя найдется?
Врач достал из нагрудного карманчика рецептурную книжицу, вырвал чистый бланк. Швырнул его жандарму.
– Давай, – сказал полковник. – Быстренько… А потом пойдем вместе на поминки и напьемся, как старые добрые свиньи!
– Но я могу быть уверен…
– Да хватит уже! – ответил жандарм. – Что ты гувернантку-то из себя строишь? Будто я тебя не знаю… Или тебе пилу напомнить?
– Но вы обещаете мне…
– Ничего я тебе не обещал и не обещаю! Вот назови сначала бомбистов, а потом проси, что хочешь… Или – в четыре звена, подкандальник в правую ручку, и – пошел по канату!
– Мерзость! – выругался Ениколопов. – Ладно, пиши… Пиши, мне их не жалко. Я не могу разделять их программы… Совсем осатанели! Им бы рвануть сначала тебя, а потом уже Влахопулова. Дураки, молокососы!
– Время не ждет, – торопил жандарм. – Да и выпить хочется. Давай…
– Пиши: Остапчук Герасим, без определенных занятий, проживает в номерах вдовы Супляковой…
– Валяй дальше, – подстегнул жандарм, наслаждаясь.
– Зудельман Исайка, портной, свое дело на Пушкинской…
– Давно догадываюсь. Дальше!
– Гимназист Борис Ляцкий, сын инспектора…
– Сопляк, – заметил жандарм. – Отца жалко, уважаемый человек. Мать достойная женщина… Все?
В лице Ениколопова что-то изменилось:
– Нет, еще один.
– Кто?
– Санитарный инспектор… Борисяк!
Аристид Карпович отбросил от себя карандашик.
– А вот это уже неблагородно, – сказал он с упреком. – Чтобы разрешить партийные разногласия и убрать своего противника, совсем незачем прибегать к помощи корпуса жандармов его императорского величества. Борисяк со своими марксистскими кружками далеко от меня не ускачет. Придет время! Но сейчас-то он – тихий. Книжки читает… Стыдитесь, дорогой Вадим Аркадьевич! Нехорошо-с. Все-таки – дворянин…
Они снова перешли на «вы».
Ениколопов поднял с пола оружие, уверенно сунул в карман свой браунинг.
– Обычно, господин полковник, – сказал он с усмешкой, – такие вещи оплачиваются. И – неплохо!
– Идите вы, сударь, к такой-то матери, – ответил жандарм вежливо. – Есть люди, которых я покупаю за кусок хлеба. Ну а вы-то и так хорошо живете!..
Мышецкий успел уже вздремнуть, когда чья-то прохладная рука легла на его воспаленный лоб. Он поднял голову – перед ним стояла Конкордия Ивановна (тоже не последнее лицо в этой картине «глуповского междоусобия»).
– Что вам, дорогая? – тихо спросил Мышецкий.
– Вы уже вступили, князь, в новую должность?
– Да, вступил. Временно.
– А кто же теперь будет «вице»?
– Атрыганьев. Тоже – временно.
– Все временные. Одна я здесь – вечная, – ответила женщина и, нагнувшись, поцеловала его долгим, стонущим поцелуем…
Разморенный от вина и слез, Сергей Яковлевич даже не заметил, как Монахтина удалилась. А когда снова открыл глаза – перед ним сидел уже Сущев-Ракуса. Жандарм был пьян в стельку, но язык у него был подвязан по-прежнему крепко.
– Ениколопов-то, – сказал он, – отомстить мне возжаждал за что-то. Решил споить меня! Бутылки по четыре выпили. Теперь он там под столом валяется, как свинья, а я здесь, дорогой князь, перед вами… Аки голубь!
Он набулькал себе зельтерской, посмотрел на бегущие со дна бокала веселые пузырьки.
– А здорово бабахнуло! – вдруг сказал полковник. – В целом квартале – стекол как не бывало… Это не динамит и не «гремучка». Видать, немецкая, химия… Дремлюга-то здорово прокакал!.. Вы, князь, протрезвели, душа моя?
– Да, ничего. Но что мог сделать ваш Дремлюга?
– Что? Да он, подлец, никого вдогонку не послал.
Сергей Яковлевич посмотрел на жандарма с удивлением:
– А разве…
– Только так, – опередил его жандарм. – Вы думаете, князь, за вами никто не едет? Оглянитесь!
– Ну, я оборачивался! И не один раз.
– И никого не видели?
– Никого.
– Вот и отлично. Значит, ваш покорный слуга наладил охрану, которой вы даже не замечаете…
Аристид Карпович отхлебнул зельтерской, замурлыкал:
Эта песня без конца,
начинай сначала:
лавров ждешь ты для венца.
Лавры – в суп,
тебе – мочала…
Сергей Яковлевич окончательно протрезвел:
– Хватит, полковник. Лучше скажите, что будет дальше?
– Дальше? Смею заверить ваше сиятельство, что впереди нас ожидают великие события!..
2
Жандарм не обманул молодого губернатора: в ту же ночь были арестованы участники покушения на Влахопулова (двое из них оказали вооруженное сопротивление, и портной Зудельман погиб в перестрелке).
Одновременно вторично провели обыск у Ивана Степановича Кобзева: этот человек сделался за последнее время чуть ли не личным врагом Сущева-Ракусы, ибо вставлял палки в колеса «полицейского социализма».
Вслед за тем Аристид Карпович начал планомерный промышленный террор. Он подкладывал под конторы частников, как гремучую петарду, своего «социалиста» Виктора Штромберга, и Уренскую губернию – раз за разом – потрясали короткие взрывы стачек с копеечными требованиями.
– А вы не боитесь пересолить, полковник? – спросил Сергей Яковлевич у жандарма.
– Нет, князь. Грядущее уступит предо мною…
Уренских капиталистов лихорадило в пугливом ознобе. Они боялись обращаться за помощью к правительству, так как между ними и правительством вдруг выросла полицейская стена.
В городе, как следствие уступок бастующим, открылись чайные и читальни, образовалось общество трезвости. Учитель гимназии Бобр читал рабочим лекции по экономике, оперируя выкладками из Струве; мясники послали письмо Льву Толстому с просьбой объяснить им – в чем смысл жизни?
Сам же полковник, оставаясь в тени, развернул пропаганду «копейки». Началось постепенное разложение необразованного пролетария. Из рабочих слободок все чаще слышалась полюбившаяся песня:
Всюду деньги, деньга, деньги,
всюду деньги – господа!
А без денег жизнь плохая —
не годится никуда…
Императрица – наконец-то, с помощью Серафима Саровского, – родила наследника престола, и уши уренских обывателей несколько дней ломило от благовеста церковных колоколов. Во время торжественного богослужения, где возглашалось многолетие, Мышецкий совсем неожиданно встретился с Ениколоповым:
– А вас амнистия не коснулась?
– Пока вы губернатор, – был едко-вежливый ответ, – меня трудно выжить из палестин уренских…
Мышецкий посторонился эсера, но Ениколопов шагнул следом за ним, доверительно шепнул в ухо:
– Царствование будет воистину кровавым, князь…
Сергея Яковлевича передернуло: терпеть не мог когда шептали на ухо.
– Оставьте, – сказал он. – Шутки неуместны…
– Но я не шучу, – наседал эсер. – Наследник наверняка болен гемофилией. Брат и дядя нашей императрицы умерли от несворачивания крови, гемофилией страдают и все ее племянники…
Мышецкий почему-то вспомнил Додо. «Всюду кровь, кровь, кровь», – часто говорила сестра. «Откуда это у нее?» И Сергей Яковлевич вдруг с ужасом подумал: «Да ведь не она же это придумала… Подслушала! Еще там, во фрейлинской… Да, да! Именно так любила говорить сама императрица, Алиса Гессенская, – кровь, кровь, кровь!»
Аристид Карпович эти дни ходил сияющий, и Мышецкий решил капнуть в душу жандарма, источающую мед, одну капельку черного дегтя.
– А что там – в депо? – спросил вроде равнодушно.
И мед сразу же оказался испорчен.
– Забольшевичились, сволочи, – ответил жандарм, невольно гримасничая. – Мой Витька Штромберг в лепешку разбился, и – хоть бы что! Хорошо, что ваш Кобзев отстранился от деповских, а то бы давно спал на нарах в участке! Просто удивительно, до чего упрямые эти… марксята!
Мышецкий внимательно посмотрел из-под пенсне.
– Послушайте меня, Аристид Карпович, – решился высказать он честно свои давнишние соображения, которые до этого момента хранил втуне, в потемках сердца. – Отчего это вы с таким пренебрежением говорите о марксистах? Ведь я все-таки изучал статистику, знаю экономику капитала… И, – заключил Мышецкий, – если рабочие сумеют проникнуться доктриной Маркса, то, уверяю вас, это будет грозная сила!
Сущев-Ракуса решил не уступать в этом споре.
– Да что, князь, – ответил он, – мало еще каши ели, чтобы… «проникнуться»! Пока народ сер, он сможет понимать лишь простые истины: копейка… селедка… городовой… самовар… Ну и – баба! А вы говорите – Маркс, доктрина. Где уж тут с нашим российским плюгавством!
– А вам, Аристид Карпович, – намекнул Мышецкий, – и по долгу службы не мешало бы прочитать Карла Маркса.
Уренский жандарм беззаботно рассмеялся:
– Вот потому и не боюсь этих марксят, что богато их главного читал я библию. И ортодоксальных читал, вроде Ульянова-Ленина, и ревизионистов листал, вроде Бернштейна… Тощища такая, что сыпью покрылся. Пока наш Ванька Машкин разберется, что делать надо, так не меньше ста лет пройдет. Да и семь ден в неделе, один свободный, так не станет он его на Маркса тратить. Лучше дровишек поколет, на гармошке игранет да в питейную сходит.
– Не ошибитесь, – осторожно заметил Мышецкий, и на этом разговор их закончился.
В этот день на пороге жандармского управления появился Иконников-младший, негодующий и раздраженный. Все последнее время Геннадий Лукич жил беспокойной, до предела насыщенной жизнью. Потешив блудного беса с неистовой в постельных делах Монахтиной, пока им это не надоело обоим, Иконников случайно остановил любопытный взор на вице-губернаторше. Потом началась эта «зубатово-штромберговщина».
Стоило немалых трудов, чтобы отвадить от своей фирмы просивушенных агентов, крикливых и неумных орателей. Что они могли сказать ему? «Исплуататор», и только, да и то едва не сломали себе язык.
Папеньку своего, живущего старыми понятиями, Геннадий Лукич и вовсе отстранил от этого дела. Он откупился от требований зубатовцев сверхобильным угощением, на котором и высидел сам, с брезгливостью слушая хвастливые речи.
– Рассуди, паря, – говорили ему агенты Штромберга, – мы таперича – сила. Во! Ты кормись, милок, кормись. Мотор вот везешь из Хранции – катайся. Рази мы против? Но не все тебе, шалишь! Ты и нас пользуй, потому как мы – класс!..
Закончился «банкет» – по славному русскому обычаю – колоссальной дракой. После чего, разогнув своих гостей с помощью городовых, Геннадий Лукич и нагрянул в жандармское управление, где с почтением был принят Аристидом Карповичем.
– Полковник, – начал Иконников, не церемонясь, – когда вы пресечете подобное безобразие? Мне, поверьте, не жалко этих трех копеек, но ваши эксперименты в духе Зубатова могут обернуться революцией…
Сущев-Ракуса обласкал молодого первогильдейца, предложил ему чаю («Ваш чаек пью… хорош!»), забрал у него из рук трость и шляпу.
– Садитесь, милый Геннадий Лукич, лимончик кладите. А, может, ромцу плеснуть?
Потом жандарм заточил карандаш, как шило, и нарисовал роскошную цифру «З» – всю в кренделях и завитушках.
– Образованный человек, – сказал полковник, – даже Сорбонну окончили, а такой ерунды понять не можете. Да вы руки целовать мне должны – вы, Будищевы, Троицыны и Веденяпины! А не лаять меня по задворкам… Вдумайтесь же, юноша: рабочий класс в России стал таким мощным, что одними репрессиями здесь не справишься. Ну выбью я зубы одному, второму, третьему, а – толку-то что?.. Никогда еще – ни декабристы, ни петрашевцы, ни народовольцы, – никто, Геннадий Лукич, не имел под рукой такого добротного материала для революции, как сейчас! Если мы не примирим рабочего с царем через уступки в копейку – все затрещит в России, и нас с вами завалит обломками…
– Но нам-то, – возразил Иконников, – каково от этой демагогии? Не ошибаетесь ли вы, Аристид Карпович?.. Допустив рабочего к легальной антикапиталистической пропаганде, не забывайте, что мы, представители частного капитала, шагаем в ногу с самодержавием. Сейчас они ругают меня «исплутатором», а завтра они будут ругать правительство!
Аристид Карпович ответил так:
– Вот в том-то и дело, чтобы взнуздать эту пропаганду! Зубатов – человек неглупый, в прошлом и сам революционер, и он хорошо понимает, что у социалистов надобно отнять взрывчатый материал – массу. И направить силу взрыва – на копейку! Пусть думают о большом куске мяса, только не о политике. Согласитесь: лучше дать три, пять, десять, двадцать копеек, чем потерять свою голову!
Геннадий Лукич вынужден был согласиться, что в этой комбинации, конечно, есть нечто и выгодное. Выгодное, хотя и опасное, – но, в общем, он согласен.
– Давно бы этак-то! – говорил Сушев-Ракуса. – А то разлетелись кандибобером; безобразие, эксперименты, революция! Думать надо, молодой человек… Про-ни-кать!
И, прощаясь с Иконниковым, жандарм предупредил:
– А вы, юноша, с Ениколоповым-то – поосторожнее. Знаю: дружите вы. Знаю! Неглупый эсерище. Да, неглупый… Но, как сына, остерегаю – подальше от него, подальше!
– От чего же, полковник, – спросил первогильдеец, – вы желаете предостеречь меня?
– Ну, мало ли чего не бывает… – увильнул жандарм.
Намек полковника угодил точно в цель. Действительно, последние дни Геннадий Лукич переживал некоторые осложнения в дружбе с врачом-эсером. Без денег и здесь, конечно, не обошлось. Иконников никогда не стеснял себя в средствах и любил одаривать каждого, кто ему чем-то нравился. Ениколопов завязил свой нос в долгах, доходов от практики ему не хватало, и теперь он страстно желал освободиться от зависимости перед богатым другом.
И, чтобы расплатиться с Иконниковым, он предложил ему не что иное, как… княжну Додо.
– Поверь, братец, – расхваливал Ениколопов женщину, как товарную наличность, – ей-ей, бабец того долга стоит. К тому же – княжна, в Бархатную книгу записана. Сумасшедшая, правда, да зато… зверь, а не женщина! Конкордию перешибет. У меня уже сил на нее не стало – хоть дворника зови на помощь. Только мигни – она сразу к тебе перепрыгнет!
Молодой миллионер на подобную сделку не был способен.
– А ты – циник, брат Вадим, – ответил он. – Только извини, мой любезный Брут: моя скромная фирма не желает прогореть на черносотенных акциях. А долг… (Иконников стыдливо покраснел.) Бог с ним, забудем о нем!
– Ладно, – сказал Ениколопов, не благодаря. – Когда случится революция, я тебе этот долг отдам!..
В таком-то вот сумбуре впечатлений Геннадий Лукич и навестил Алису Готлибовну, которая всегда невольно радовалась его появлению. Но сегодня молодая княгиня была чем-то явно встревожена, от Иконникова не ускользнула и беглость взгляда, и рассеянность речи женщины.
Словно разгоняя сомнения, первогильдеец быстро заговорил, подводя Алису к окну:
– Взгляните, на чем я приехал… Вам это нравится? К сожалению, для наших дорог больше подходит берлинский «пипп», но он очень груб и шумлив, как прусский офицер…
Возле дома стоял новенький автомобиль «ландолле», сверкая застекленной кабиной. Иконников тут же напомнил Алисе, что русские кучера (которых она почему-то боялась) отныне ей не грозят.
– Сколько же стоит это «ландолле»? – спросила женщина, слегка нахмурясь и сосредоточенно смотря на улицу.
– Всего двенадцать тысяч франков, – небрежно пояснил Геннадий Лукич. – И восемь тысяч дорожные расходы… Вы будете первая амазонка в Уренске, которая рискнет испытать наши чудовищные дороги…
Роль первой амазонки оказалась заманчивой. На сумасшедшей скорости (двадцать пять верст в час) Иконников пролетел по Садовой улице и спустился к реке. Позади остался городовой, громко чихающий в клубах газолиновой копоти. Разбежались, как от черта, мужики на переправе, закрестились бабы, только собаки, сатанея от ярости, не уставали облаивать эту незнакомую еще им телегу…
– Как вы себя чувствуете? – осведомился Иконников.
– Благодарю вас. Меня это развлекает…
Алиса Готлибовна то принималась болтать о пустяках, то вдруг удрученно замолкала. Совсем неожиданно прозвучал ее наивный вопрос:
– Эта замечательная госпожа, о которой вы вспоминали с моим мужем… Как вы называли ее?
– Ивонна Бурже, мадам.
– Да, Ивонна Бурже… Она что, и правда так красива?
– Ее красота вымышлена нами – мужчинами. Но вымысел всегда прекраснее хлеба насущного!
– И так богата эта… дама?
– Несомненно, мадам. Она скупила уже несколько райских островов в Средиземном море. Построила там виллы, как в сказке. Ее окружает пение птиц и восторженный ропот поэтов…
Алиса Готлибовна попросила остановить «ландолле» на бульваре: ей вдруг захотелось пить. Иконников провел княгиню под сверкающий навес летнего буфета. Здесь было пустынно, лишь возле самого обрыва к реке сидели два собутыльника – капитан парохода и офицер-нижегородец в чине капитана.
– Щенок ты, – говорил офицер пароходчику. – Какой же ты капитан? До заморозков только. А я, брат, и в крещенские морозы состою при собственном чине!
– Россия имеет свои особенности, – извинительно заметил Иконников перед Алисой. – Чувствую я, что гнетет вас что-то, и мучаюсь вместе с вами… Я не ошибся?
Женщина слегка кивнула ему, не подымая глаз.
– Не могу ли я помочь вам?
На глазах Алисы Готлибовны вдруг выступили слезы. Геннадий Лукич был растроган, но в этот момент за соседним столом разразился скандал: подошел купец-баржевик и шмякнул перед капитаном-нижегородцем сторублевую бумажку.
– Эвона! – сказал он щедро. – Чичас жертвую на мир, штобы, значит, не было у нас эфтих офицеров. Не будь офицеров – и воевать николи не станут!
Офицер, который оставался при своем чине и в крещенские морозы, треснул амфитриона бутылкой по голове. И тут же – только блеснули его шпоры – был спущен под обрыв. Геннадий Лукич взял Алису за руку, они пересели в глубь навеса.
Но теперь офицер лез наверх, хватаясь за кусты.
– А – Россия? – продолжал он спорить, крича из оврага. – Кто Россию от врагов внешних и внутренних… Ты, што ли, гнида суконная?
– Не будем обращать внимания, – предложил Иконников.
Алиса Готлибовна попыталась улыбнуться. В этот момент ей было очень жалко себя. Она ехала сюда, в Уренскую губернию, как в собственный наследный майорат, представляя себя в роли этакой Ивонны Бурже, где она будет только повелевать, а все вокруг будут ловить каждый ее вздох и восхищаться ею.
А вместо наслаждений в садах Семирамиды – скучная жизнь в громоздком доме, плохо отремонтированном, вечное отсутствие мужа, недобрые взгляды уренских дам. В довершение всех бед вчера ей предъявили неоплаченные счета, и несли эти счета, словно сговорившись, с утра до позднего вечера.
И теперь, когда ридикюль княгини разбух от страшных чеков, Алиса Готлибовна поняла, что случилось нечто непоправимое, бедный Serge никогда не простит этого расточительства, если узнает…
И молодая княгиня призналась:
– Геннадий Лукич, помогите мне… Я знаю, вы добры.
– Ради бога! Что вам угодно, княгиня?
В ответ прозвучала жалостливая просьба княгини Мышецкой, урожденной баронессы Гюне фон Гойнинген:
– Дайте мне денег. Пожалуйста…
Иконников медленно опустил бокал. Губы его, мокрые от лимонада, были розовые – словно подкрашенные. Он смотрел на Алису Готлибовну, всхлипывающую перед ним, как ребенок, и вдруг ему стало безумно хорошо, – так еще не было в жизни.
«Да, да, – закружились мысли. – Как же я раньше не подумал об этом? Ведь она, бедная, здесь совсем одна-одинешенька. Все ей чуждо, все непонятно в нашем волчьем Уренске…»
Иконников тоже ощущал себя в родном городе отрезанным ломтем, и его потянуло к этой женщине со всем пылом молодости.
– Алиса Готлибовна, – прошептал он, испытывая почти блаженство, – на сегодня мое дело стоит в России около двенадцати миллионов. Скажите только слово, и я…
Женщина торопливо раскрыла перед ним ридикюль. На стол посыпались скомканные счета. Ядовито синели химические карандаши, обслюненные на языках гостинодворцев.
– Вот и все, – сказала молодая княгиня.
Геннадий Лукич обалдело смотрел на эти шпаргалки чеков и вдруг стал хохотать – неудержимо и яростно.
– И это все? – спрашивал он, недоумевая. – И это все?.. Нет, вы скажите, княгиня: это… все?
– Все, – еле слышно ответила Алиса.
Иконников смял чеки в тугой комок, получился шарик, и он спрятал этот шарик в карман. Рука женщины, безвольно брошенная на стол, лежала перед ним – кверху ладонью, раскрытая, как лепесток.
Геннадий Лукич сдержался, чтобы не поцеловать ее.
– Об этом будем знать, – сказал он, – только вы и я…
Они допили лимонад и поехали дальше. Иконников увеличил скорость – теперь они летели в «ландолле» как на крыльях.
А на следующий день Осип Донатович Паскаль доложил Монахтиной, что по счетам губернаторши расплатился доверенный человек фирмы Иконниковых.
– Вот и хорошо! – сказала Монахтина. – А то придумал… князю отдать. Это – грубо!
Она поманила его к себе и раскрыла перед ним коробку, на дне которой пакостно шевелились желтые червяки, усеянные противными бородавками; червяки ползали один по другому, перепутанные волосами.
Паскаля так и отшибло от коробки.
– Фу! – сказал он. – Ну и гадость!
– Гадость? А ты попробуй, дружок, достать эту гадость. С ног сбилась, пока нашла. Пять рублей заплатила…
– Что хоть это такое? Зачем?
– Шелкопряд, – пояснила Монахтина обиженно. – Вот ты, мой друг, и поезжай сейчас в треповский лес. Распусти ее по деревьям, эту гадость… К осени-то, глядишь, и топор понадобится!
Паскаль восторженно раскрыл рот, упал на колени и подполз к женщине, восклицая:
– Конкордия Ивановна, слов нет… Вы – богиня, царица души моей… Вы – гений!
– Дурачок ты, Еська, – ответила Монахтина и залепила ему щелчок по лбу. – На еще! – И второй добавила, побольнее…
В губернии все было спокойно. Кочевое племя киргизов пока не двигалось с места, разбив кибитки вдали от города.
Еще ничего не было решено, но скоро уже решится.
3
В сражении под Ляояном русские войска вновь понесли стыдное поражение, и теперь царю пришлось круто сменить курс: на место убитого Плеве был назначен министром внутренних дел князь П.Д. Святополк-Мирский – человек честный, либеральный, но слабый.
До Уренска докатились слухи, что новый министр выдвигает в основу своего правления принцип «доверия к обществу».
– Ну вот, – обрадовался Мышецкий при встрече с жандармом. – Видите, полковник, чем запахло? А вы еще утверждали, что в России нет и не может быть никакого общества!
– Бог с ним, с обществом, – отмахнулся жандарм.
Сущев-Ракуса был мрачен, как осенняя туча.
– Что с вами, полковник? – спросил его Мышецкий.
Жандарм ответил не сразу – с какой-то натугой:
– Да Витька Штромберг, подлец, куда-то пропал. В гостинице говорят, что и дома не ночевал.
– Ну и что же? Или он вам очень нужен?
Аристид Карпович, стоя напротив окна, развел руками, и вспомнился Мышецкому тот мужик, что пролетел когда-то мимо в полной тишине – навстречу гибели.
– Да, – сказал жандарм удрученно, – видит бог, как я старался. Все сделал… Но что-то хрустнуло у меня. Сбил я этих остолопов в кучу, создал организацию. Даже знамя выдал – знамя экономической борьбы.
– Так что же тревожит вас?
– Знаменосец мой, Витька Штромберг, куда-то провалился…
– Ну и плюньте на этого знаменосца. Союз взаимопомощи ведь остается, головка организации – в целости.
– Головка… – произнес жандарм, расхаживая. – Вам легко говорить, князь, коли вы всего не знаете. А в губернии появились уже первые лозунги. И – не экономические, а – политические… Головка-то в башку вырастает!
Сергей Яковлевич подумал и заговорил убежденно:
– Что ж, этого следовало ожидать… Ваш демагогический эксперимент, Аристид Карпович, даже в такой смелой форме (в смелости я вам не отказываю), с опорой исключительно на народные массы, все равно невозможен…
– Но почему? – выкрикнул жандарм.
– В силу самой исторической природы полицейского абсолютизма. И вы не учли, дорогой полковник, что наряду с вашей экономической организацией существуют в стране политические силы. Они взаимно соприкасаются… Я предупреждал вас об этом!
Аристид Карпович поставил перед собой стул и сел на него, как на коня, сложив грубые красные руки на спинку стула.
– Сергей Яковлевич, – сказал он, – а ведь мы с вами неплохо служили. Верно?
– Верно. За вами я был как за каменной стеной. И вы мне нравитесь, полковник.
– Сергей Яковлевич, – продолжал Сущев-Ракуса, – не скрою от вас правды: дела мои скверные. Какая-то сволочь копает под меня. И сильно копает. Вы должны помочь мне.
Мышецкий пораскинул умом – сказать или промолчать? И решил не таить: надо выручать жандарма, он человек полезный, действительно, с таким оборотнем, как за спиною у покойного Плеве, не страшно.
И князь Мышецкий выложил начистоту:
– А вы знаете, полковник, что капитан Дремлюга совсем не разделяет ваших методов и считает вас прямо опасным на должности, которую вы занимаете?
– Сукин сын! – выругался полковник. – Я же его и в люди вывел. Кем он был бы без меня?.. Живодер он, зубодробитель! Если бы не я, так он так и сидел бы в своем Задрищенске. Я вытащил его из грязи, научил тонкой работе… Теперь он пенки захотел снять? Здесь, в Уренске, все создано моими руками! Голое место было – пустыня, на филеров пальцем показывали, в глаза смеялись. А в участке только одно знали – зубы выбить!
Аристид Карпович встал и неожиданно попросил:
– Князь, вы должны отдать мне… Кобзева!
Нависло тягостное молчание.
– Я понимаю, – продолжал полковник, – вам это нелегко. Но Кобзев человек беспокойный, в каждую дырку лезет затычкой. Мне это надоело…
– Не кажется ли вам, Аристид Карпович, что вы придаете господину Кобзеву то значение, какого он в действительности иметь не может?
– Даже и так, – будто согласился жандарм. – Но мне нужна жертва, чтобы умилостивить богов. Повторяю: мои дела сейчас неважные… Арест Кобзева я использую в целях создания нужной для меня ситуации.
– Но ведь я привез его сюда в губернию! – возмутился Мышецкий. – Это нечестно и неблагородно… Привезти и спрятать за решетку! Он болен, не забывайте об этом.
– Я знаю, – ответил жандарм. – При участке хороший сад. Я обещаю вам, князь, что готов носить ему обеды из «Аквариума». Дам хорошего врача. Вино, фрукты, прогулки! У меня библиотека запрещенной литературы, пусть читает. Только дайте мне Кобзева, если не хотите остаться с Дремлюгой!
Сергей Яковлевич выставил руки, словно отпихиваясь.
– Вы измеряете мою совесть сильно уменьшенным аршином, – сказал он. – Но у меня есть принципы, которых я придерживаюсь и которые для меня дороги, как и в дни моей юности!
Жандарм совсем раскис и опустился в кресло.
– Я не отстану, князь, – произнес он. – Один только раз в жизни я стоял на коленях, да и то перед женщиной. Неужели вы желаете, чтобы я встал перед вами? Поймите, арест Кобзева мне нужен ради вас: или – я, или – Дремлюга!
Мышецкий чуть было не крикнул: «Да при чем здесь этот Кобзев? Хватайте уж тогда Борисяка…», но вовремя сдержался и дал согласие на арест Кобзева, хотя и взял слово с жандарма, что ни сегодня, ни завтра Иван Степанович арестован не будет. Это подло, это бесчеловечно требовать от него подобных жертв. Но он поставлен перед неразрешимой дилеммой: Кобзев – для совести, а жандарм – для управления губернией.
– Милый князь, – ответил Сущев-Ракуса, сворачивая ордер, – я никогда не злоупотреблял вашей добротой. И я не намерен хватать Кобзева сразу же. Просто ваша подпись сообщит мне уверенность в своей власти! Позвольте мне пожать вам руку за ваше гражданское мужество?..
Полковник ушел, и снова висок прорезала боль. Сергей Яковлевич достал из шкафа огурцовские полсобаки, выпил «монопольки». Присел обратно к столу. И – совсем некстати – появился на пороге предводитель Атрыганьев (номинально заступивший на должность вице-губернатора). Встреча с этим господином была Сергею Яковлевичу особенно неприятна из-за той роли, которую играла Додо в его «патриотической» организации.
Первым делом предводитель напомнил, что у него в цирке появился новый клоун – «превеликая бестия»; губернаторская ложа к услугам Мышецкого и всего его семейства.
– Итак, Борис Николаевич, чем могу быть полезен?
– Кажется, – со значением ответил предводитель, – на этот раз буду полезен вам я.
– Коим образом, Борис Николаевич?
Атрыганьев не совсем-то вежливо положил на стол губернатора свою толстую палку.
– Вы же знаете, – подсказал он, – что в городе появились первые политические лозунги. Они идут от депо – это ясно, как божий день. И мои ребята готовы выступить по первому же сигналу. Одно ваше слово!
– Выступить… куда и зачем? – спросил Мышецкий, растирая висок. – В городе усилилось пьянство. А где пьянство – там и помрачение разума. Вы ничего не сможете сделать, когда полетят стекла!
– Это намек? – недовольно спросил Атрыганьев (только сейчас Мышецкий вспомнил, что предводитель владеет стекольной фабрикой). – Стекла можно вставить. Лучше битые стекла, нежели этот кавардак в губернии! И я, как исполняющий должность вице-губернатора по совместительству с высоким…
– Постойте! – властно обрезал его Мышецкий. – Если вы имеете в виду исключительно волнения рабочих, то обращайтесь по этим вопросам к Аристиду Карповичу… В данном случае это как раз его стихия!
– Жандарм сошел с ума, – возразил Атрыганьев.
– Вот уж не думаю, – ответил Сергей Яковлевич. – Жандарм умнее нас с вами. А деятельность Зубатова была в свое время одобрена свыше. Наш долг не чинить препятствий этой странной разновидности «социализма».
– Но немчура-то…
– Немцы здесь ни при чем!
– Но жиды-то…
– И евреи ни сбоку припека!
Атрыганьев вздохнул и забрал со стола свою палку.
– Я могу быть свободен? – спросил он, багровея.
– А я никогда и не связывал вас ничем…
Направляясь к дверям, предводитель все-таки не сдержался и выговорил с наслаждением:
– Сочту своим долгом честного столбового дворянина предупредить вас, князь, что вы опасно либеральничаете. В городе уже известно о том спиче, какой вы закатили на поминках по Симону Геракловичу.
– Что же вам не понравилось в этом «спиче»?
– Я понимаю, – намекнул Атрыганьев, – вы были несколько не в себе. Марсала-то крепкая! Но… нельзя же, князь, вот так, среди бела дня, призывать конституцию!
– Кому что нравится, Борис Николаевич: один любит арбуз, а другой – свиной хрящик.
– Позвольте откланяться? – сказал предводитель.
Сергей Яковлевич не пошевелился.
– Князь! – возвысил голос Атрыганьев. – Я вам кланяюсь.
Мышецкий смотрел куда-то мимо него.
– Без працы не бенды кололацы, – сказал он, и Атрыганьев выскочил за двери.
Тогда он позвал Огурцова, велел закрыть кабинет.
– Всю жизнь я презирал пьяниц, – сказал Мышецкий и разлил водку по стаканам. – Средство простонародное, но зато безотказное… Вот за этим окном пролетел однажды мужик. Взял вот так – и пролетел! А куда он делся потом – не знаю.
– Умер, – сказал Огурцов.
– Что?
– Умер, говорю. Пятеро детишек – мал мала меньше…
Сергей Яковлевич быстро опьянел от крепкой «монопольки».
– Ну и ладно! – сказал он. – Я тоже вот вскоре… полечу. Только раздуются фалды моего фрака да посыплется из карманов мелочь. Кто-нибудь подберет… Выпьем! Паскудно все и проклято – все, чего ни коснешься!
– А вы-то меня, – вдруг закусил губу Огурцов, – как собаку худую, шпыняли. Сколько вы меня по этой половице гоняли… Стыдно, сударь! Я ведь в отцы вам гожусь…
Мышецкий положил руку на плечо старого чиновника:
– Простите… прости!
– Маленький я человечек. Вот такой крохотный, – Огурцов показал свой ноготь. – А мне ведь тоже, как и вам, желательно себя человеком чувствовать! Прилетели вот вы сюда к нам, наорали на всех, распихали по «третьему пункту». А чего вы добились-то? Взяток – не брать. Да мы и без вас хорошо знаем, что – грех это! Не для этого вас из Петербурга прислали.
– Огурцов, брат мой, о чем ты?
– Выпили мы полсобаки, и ладно! Могу еще сбегать за половиной… Что вы так на меня смотрите, князь? Думаете, я не беру? Эва, с чего бы пил тогда я? У нашего брата, чиновника, своя статья. Рабочий – бунтует, потому что ему взять-то – негде! А мы и не бунтуем, потому что… берем!
Мышецкий поднялся из-за стола, покачнулся.
– Что же ты раньше молчал? – спросил он. – Тихий был?
– А и молчал, сие верно… Ждал, когда вы сломаетесь. Аукнулось, князь! Теперь-то вы меня слушать будете. Маленький я человек, да от земли-то мне, с низов самых, хорошо все видится, что наверху творится…
Огурцов уложил губернатора на диван, стащил с него ботинки и закрыл снаружи двери кабинета, обещав разбудить к вечеру, что он и сделал.
Вечером Сергей Яковлевич побрел домой, где его встретила Сана.
– Никак вы хмельной? – спросила кормилица. – В губернии эвон что творится, а вы… эдак-то! Нехорошо, князь.
Только сейчас Мышецкий заметил, что Сана увязывает узлы, кладет поверх них свою гитару.
– Сана, неужели ты уходишь от нас?
– Ухожу, Сергей Яковлевич, не взыщите. Надоело все!
– Разве плохо тебе у нас? Или обидели?
– Спасибо вам, – ответила женщина, – что вы ко мне по-людски относились. Если бы не вы – так я бы и одного часу в вашем семействе служить не осталась.
– Чего же так, Сана?
– Ай, Сергей Яковлевич, свои глаза нужно иметь. Неглупый вы человек, а посмотришь на вас – так сущий младенец!..
На столе, среди свежей почты, его ожидало грязное письмишко от черносотенцев.
«Не пытайтесь, – угрожали ему, – рядиться в маску страдальца за народ. Вы довольно-таки ловко прикидываетесь верным слугою царя, но этот номер вам не пройдет. Для нас, истинных патриотов, вы всегда останетесь только краснозадой сволочью, и мы прихлопнем вашу лавочку. Одумайтесь, пока не поздно!..»
– Конечно, – сказал Сергей Яковлевич, – что они могут знать обо мне, эти господа? Но в одном они правы: мне следует одуматься. Или – или…
Собственно, что ему делать? Хорошо вот Пете: разбирает свои гравюрки, воркует над «великими мужами» и – все тут. «Стоило мне соваться в этот навоз. Я же не Столыпин, который смело пройдется по черепам. Я тоже маленький человечек, как и Огурцов, только не беру взяток.
Может, пойти к Кобзеву? Сказать ему – так и так, мол. Спокойствие губернии и прочее. Историческая необходимость. Лес рубят – щепки летят. Простите, но вы понимаете, что я был вынужден сделать это. У меня колокольня не своя, а – государственная. Интересы отечества…
Нет уж, конечно, в таких делах лучше быть Столыпиным!»
Сергей Яковлевич привел себя в порядок и направился к Кобзеву. На улицах города все пребывало в отменном спокойствии – просто не верилось, что внутри губернии клокочут какие-то подземные силы. Обыватели мирно сидели по домам, гоняли чаи из пузатых самоваров и дышали тем воздухом, который в неограниченных дозах отпускало им начальство, снисходя к человеческой слабости…
– Идет, – сказал чей-то голос. – Гляди, какой!
Возле кабака, темно и гадливо, копошился народец. Прямо скажем – никудышный народец, большей частью из просивушенных агентов Штромберга.
– Очки нацепил, – бросил кто-то по адресу Мышецкого.
– Паразит проклятый! Все они хороши с жандармом…
И вдруг соскочил с крыльца какой-то хилый мастеровой, уже старик, рвань и голь, заплата на заплате: затряс перед губернатором зажвяканными в труде кулаками:
– У-у, кровопийца! Душегуб! Палач царский! Погоди – ужо вот придет наше времечко…
Мышецкий остановился, поправил пенсне.
– Послушайте, – сказал он, – как вам не стыдно? Пожилой человек, а говорите глупости. Где и когда я пил вашу кровь и душегубничал?
Откуда-то из темноты выступила знакомая фигура Борисяка. Санитарный инспектор подошел к «орателю» и, стиснув ему руку, заставил выпустить камень. Потом Борисяк треснул мужика коленом под щуплый зад, втолкнув его в двери трактира.
– Иди вот! – сказал спокойно. – Допивай, что не допил…
Они пошли рядом, и Борисяк не сразу заговорил:
– Вы не должны, Сергей Яковлевич, по одному этому дураку судить вообще о рабочих. Это же явный зубатовец, но скоро они прозреют. А некоторые уже прозрели.
– Но это же просто нападение! Это… черт знает что!
– Да, они сильно возбуждены, – отозвался инспектор. – У них сейчас в союзе какие-то нелады. Вот и бесятся…
Они еще долго шагали молча, потом Мышецкий рассказал о письме черносотенцев, сопоставил его с угрозами этого жалкого мастерового. Где смысл?
– Да, – согласился Борисяк, – ваше положение сейчас действительно хуже губернаторского.
– Я не шучу, – продолжал Мышецкий. – Вот уже с весны как я приехал сюда, я болтаюсь здесь между левыми мнениями и правыми. Причем левые считают меня правым (и я не возражаю), а правые облаивают меня за левизну (и мне трудно возразить им тоже). Согласитесь, Савва Кириллович, что это ужасно!
– Примкните к берегу, – посоветовал Борисяк.
– К какому?
– В природе имеются только два: левый и правый.
Сергей Яковлевич слегка улыбнулся:
– Но я предпочитаю плыть далее по самой середине – там, где поглубже.
– Не захлебнитесь, – тихо предупредил Борисяк.
– Я хочу повидать Ивана Степановича, – поделился Мышецкий. – Мне хотелось бы предостеречь его…
Борисяк так и замер на месте:
– А разве вы не знаете, что Кобзев арестован?
– Как?
4
– Вот так, – ответил Аристид Карпович.
Он сидел в кресле, одетый в бухарский халат с разводами, над головой жандарма висела клетка, и в ней распевал щегол.
– К сожалению, – договорил полковник, – обстоятельства сложились таким образом, что я был вынужден ускорить арестование вашего подопечного статистика. Дело в том, что Витька Штромберг…
– Ах, оставьте! Мне нет никакого дела до вашего Витьки!
– Но вы должны меня выслушать, князь.
– Ну?
– Этот подлец действительно удрал из губернии…
– Туда ему и дорога!
– Но он не просто удрал – он утащил с собой всю рабочую кассу Уренского союза взаимопомощи.
– Но при чем здесь Кобзев?
– Не горячитесь, князь! При данной ситуации Кобзев тем более опасен для спокойствия губернии. Выходит, что теперь он оказался прав перед рабочими, а я, полковник Сущев-Ракуса, оказался в дураках… Нет уж, дудки!
Сергей Яковлевич сунул руки в карманы, выпрямился:
– Полковник, вы мне обещали недавно великие события, не так ли?.. Скажите, что следует подразумевать под этими великими событиями? Обогащение вашего Витьки за счет рабочих копеек? Или же мы с вами тоже должны будем прихватить что-нибудь подороже и убежать из Уренска?
– Погодите креститься – гром еще не грянул. Мы с вами умные люди, князь! Как-нибудь выкарабкаемся…
– Благодарю, – ответил Мышецкий, – я постараюсь выкарабкаться один.
– Один вы ничего не сделаете. Ваша жизнь в опасности. И вы сами не пожелаете разделить судьбу Влахопулова. Вот, полюбуйтесь, князь!..
Сущев-Ракуса перекинул ему чей-то анонимный донос:
«Имею честь донести, что в Осиновой роще завтра, во вторник, в доме мещанки Багреевой, ровно в десять часов вечера, состоится подпольное собрание ультраанархистов, злейших врагов ныне существующей власти. Готовится новое злодеяние. Ваш верный доброжелатель ».
– А это очень серьезно, князь, – напомнил Сущев-Ракуса.
Мышецкий верил и не верил.
– Хорошо, – сказал он. – Я пойду вместе с вами. Мне надоели эти неясности…
…Что же случилось в Уренской губернии с насаждением «полицейского социализма»? Почему именно Кобзев, давно скатившийся в межпартийное «болото», вдруг оказался арестованным? Ответ прост: он слишком больно наступил на любимый мозоль жандарма – на его союз взаимопомощи. Это и погубило Кобзева!
Борисяк же поступил умнее. Выжидая, он сберегал силы своей организации для борьбы на будущее. Штромберг ведь, худо-бедно, но сбивал людей в организацию тоже. Причем – протестующую, а такая толпа сама по себе уже становится революционной.
Борисяк в этом вопросе следовал указаниям Ленина, который еще в 1902 году в своей работе «Что делать?» писал следующее о зубатовщине:
«…в конце концов легализация рабочего движения принесет пользу именно нам, а отнюдь не Зубатовым… Действительным шагом вперед может быть только действительное, хотя бы миниатюрное, расширение простора для рабочих. А всякое такое расширение послужит на пользу нам и ускорит появление таких легальных обществ, в которых не провокаторы будут ловить социалистов, а социалисты будут ловить себе адептов».
Борисяк это понял.
Кобзев не хотел понимать.
А жандармский полковник Сущев-Ракуса не понял обоих.
Что же касается Мышецкого, то он желал сейчас только одного: пусть его оставят в покое.
В эту ночь он не мог заснуть – назрела потребность высказаться до конца. Но под рукой оказался плохой собеседник – Алиса, которая давно уже спала, а он все ходил по комнате и говорил, говорил без конца:
– Нет, нет! Еще никогда я не ощущал с такой ясностью всю свою ненужность, всю ложность своего положения… Пойми же меня! Мы проросли среди умного и доброго народа – словно сорные травы. Мы, как плевелы, опутали всходы злаков… Ну, скажи – разве не так? И, конечно же, нам нужно обновление. Конституция, моя дорогая! Да, да, именно конституция! Подуй свежим ветром – и я первый повернусь к нему лицом…
На следующий день он прибыл в присутствие, исполненный злости и желания свершить что-то необыкновенное, но тут его встретил Карпухин, осунувшийся и как будто хмельной.
– Что у тебя? Зачем ты здесь? – спросил Мышецкий.
– Все пропало, – ответил староста. – Народ воем воет…
– Так что же стряслось в степи?..
Накануне кочевая орда стронулась с места своим древним путем, но напоролась на ограды немецких колоний. Кое-где – в неудержимом стремлении – племя проломило заборы, но больше обошло хутора стороною. Впереди широкой полосой лежали засеянные яровыми земли переселенцев, и орда – тоже полосой – прошла по этим землям, безжалостно потравив и растоптав свежие всходы зеленей. После чего повернула и направилась к берегам озера Байкуль…
– Вы приедете к нам? – спросил Карпухин с надеждой.
– Зачем? Чтобы слышать, как вы там воете? Мне больше нечего делать в степи…
И он отпустил мужика.
Вспомнились слова сестры: «Все рушится, все трещит… Как спасать – не знаю!» Это был сильный удар по всем планам Мышецкого: он рассчитывал собрать урожай, хотя бы частью его расплатиться с Мелхисидеком – но теперь все пропало. Виноватых искать негде. А киргизы повинны в потраве столько же, сколько повинен и сенат, за двести лет не удосужившийся разобраться в этом вопросе.
– Да воздается мне! – сказал Мышецкий…
Как и следовало ожидать, Мелхисидек выразил желание повидать губернатора. Сергей Яковлевич, не откладывая дела в долгий ящик, собрался и выехал на подворье.
Преосвященный встретил его любезно.
– Что это ты, князь, – спросил владыка, – с людишками не ладишь? То отсель, то оттель на тебя жалятся… Больно уж резв ты стал!
Богоматерь – с лицом Конкордии Ивановны – смотрела на него из богатой иконы. Мышецкий заметил в глубине комнаты столик, уже накрытый к его приходу, и такая тоска наступила на сердце ему, что он вдруг по-запьянцовски уставился на графины с монашескими наливками.
Мелхисидек был бес догадливый.
– Садись, – пригласил. – Согреши винцом по малости… Может, из покоев белицу Афанасию кликнуть? Она поднесет. Сласть девка кака! Масло, а не девка.
– Не нужно, ваше преосвященство. Не нужно девок. И без них тошно…
Они уселись напротив открытого окна в сад, и густая, как ликер, наливка сразу ударила в голову. Надсадно звенели мухи в покоях архиепископа.
Вспомнилось, как били скотину на салганах: обухом – в лоб и ножом – по горлу. «Вот и меня сейчас так», – подумал Мышецкий, а владыка вдруг ответил на его мысли:
– Ты не томись, князь. Все обскажу по порядку.
– Я внимателен, ваше преосвященство. Исполнен готовности отвечать за все содеянное…
И владыка ткнул его локтем под бок:
– Ты что же это меня, старика, обманываешь?
– Помилуйте, святой отец!
– Зачем ты меня, князь, с султаном решил повздорить?
Мышецкий понял, что владыка для начала чешет ему левой рукой правое ухо. И решил затянуть разговор.
– Не совсем понимаю, – сказал.
– Обидел ты меня, князь. Я ведь мужик прямой, а ты здесь схитрил. Нехорошо.
– Извольте объясниться, ваше преосвященство.
– Ты хлеб для насельников получил от щедрот божеских?
– Получил. Премного благодарен.
– А озерцо Байкульское ты дал мне?
– Дал, ваше преосвященство.
– А вот и не дал! Обманул… Да не меня ты обманул, князь. Самого господа бога! Грешно, князь, так-то.
Сергей Яковлевич посидел, подумал: «Огурцов прав: надо бежать отсюда куда-нибудь». Карьера рушилась, это уже ясно и бесповоротно, – и впервые пожалел князь, что тогда, еще в Петербурге, он так легкомысленно выбросил яд из кармана. В тот день, когда убили Сипягина. Вот бы сейчас как раз, вместе с вином, – никто бы и не понял, отчего. Прямо вот здесь, в белых покоях, на страх Мелхисидеку и масленой белице Афанасии. Лег бы – на пол, длинный, длинный…
Конкордия Ивановна смотрела на него из сусального золота иконы – вожделенно и совсем не свято. Кощунствуя в душе, взял князь да и перекрестился на нее: пропади все пропадом!..
– Я, дурак старый, – бубнил владыка обиженно, – поверил тебе, ватагу целую на Байкуль выслал. Думаю, вот и рыбка у нас будет, слава те, господи. А там киргизята вчера берега обсели, рыбку мою ловят. Слово за слово, глядь, уже и сцепились! Такая свара была, что не приведи бог! Двоих-то насмерть в драке поклали…
Мышецкий молчал. Слушал и молчал. Наливки пробовал.
– Хлебушко-то, – сказал Мелхисидек, – вернешь ли?
– Надеюсь.
– Эва! С чего бы это надежды твои?
– Вот осенью. Сейчас нету…
Мелхисидек потряс своей гривой:
– Осенью… Да ты глуп, князь! А я по твоей глупости-то и без зерна и без рыбки остался.
Мышецкий шлепнул ладонью по столу.
– Усмирю! – выкрикнул он. – Перепорю всю орду. Байкуль – ваш. А хлеба – нету!
Преосвященный, явно довольный, хлебнул наливки:
– Не кричи, князь. Не в «Аквариуме», чай, сидишь-то. Здесь место тихое – божие! Ты на султана лучше грози. Самсырбайка – мужик хитрушший, вина не пьет.
– В бараний рог скручу, – раздраженно ответил князь.
– Ну да! В бараний… Он в Китай убежит со своей ордою, будешь тогда перед царем ответ держать.
– Байкуль – ваш, – твердо ответил Мышецкий.
Преосвященный подождал, пока он выпьет еще рюмочку, и любовно постучал перстом по груди губернатора:
– Князь, слышь меня? Ты от дел праведных уступи мне дело народной трезвости. Замолви словечко где надо!
Мышецкий поднял лицо: «Ого, еще не все потеряно: сейчас обменяем хлеб на водку, и – дело с концом!»
– Но я кабаками не занимаюсь, – повел осторожно.
– А мы тоже бежим от греховного. И людей от кабака отволакиваем. – Вцепился он в Мышецкого взглядом: – Что у тебя там… чайные заводят? Пьяный мимо храма пройдет, а тверезого мы не пропустим…
Сергей Яковлевич начал понемногу соображать:
– Ваше преосвященство, не бойтесь договаривать!
– А я, князек, не из пужливых. Договорю… Султана-то, видать, ты сам боишься?
Мышецкий поиграл вилкой. Постыдился признать, что законы степей оказались крепким орешком. «Султан да еще немцы…»
– К чему это, владыка?
– Стало быть – робеешь. Так шут с ним. Самсырбайку я беру на себя, – сказал Мелхисидек и тоже перекрестился на Конкордию Ивановну. – Байкуль мой, и ежели, князь, узнаешь, что киргиз без глаза, а монашек без уха – так это, значит, война меж нами была! Байкуль брали на штурму.
– Так. Договоривайте.
– Хлебушко-то когда отдашь? – снова посуровел владыка.
– Никогда, – ответил Мышецкий.
Преосвященный не смутился. Покатал хлебный шарик и кинул его себе в беззубый, как у младенца, рот. Пожевал его меленько, словно заяц.
– Жулик ты, князь, – сказал он.
Мышецкий поднялся: теперь все ясно.
– Значит, вам нужны пьяные? – спросил он строго.
– Давай… Мы уж подкрепим их в трезвости!
– Будут вам пьяные. Только о хлебе больше – ни звука.
Сергей Яковлевич сразу же поспешил встретиться с жандармом, и тот его выслушал внимательно.
– Ну, это всегда так, – сказал он. – Где завелось общество трезвости – там и духовенство… Сколько же он драть будет за отлучку от пьянства?
– Наверное, по полтиннику. А может, и по рублю.
– А ведь ущучил! – сказал полковник, почти восхищенный. – Ведь сообразил, черт старый, где деньги лежат. Ну, что ж! Надо и его пустить погреться. Печка-то большая – всем места хватит…
Потом они поговорили о предстоящей сегодня облаве в Осиновой роще, и Мышецкий подтвердил, что будет присутствовать при этом. Даже прихватит оружие. Ему это все надоело.
– Вы не верите мне, – сказал Сущев-Ракуса. – Потому-то и собираетесь идти с нами?
– Я отныне мало кому верю.
– Что ж, может, вы и правы?..
Мысль о том, что Мелхисидек сорвет от народного пьянства громадный куш денег в чистом виде, не давала покою. Подумав, Сергей Яковлевич извлек из своего стола ту самую статью, написанную совместно с Кобзевым, о «Введении винной монополии» в России. Злость его была столь велика, что Мышецкий передал рукопись в редакцию «Уренских губернских ведомостей» с твердым наказом – печатать без возражений. Он был хозяином, предварительная цензура лежала на нем, и отказать ему не осмелились.
Кому он хотел отомстить – он и сам толком не знал.
Сегодня вечером, где-то в Осиновой роще, соберутся люди, чтобы составить заговор против его жизни. Это было не очень-то приятно, но Мышецкий внутренне приготовился. Заниматься делами губернии ему не хотелось. Он заехал домой переодеться, после чего снова сел в коляску.
– Ну, вези, – сказал кучеру. – Вези в «Аквариум»…
5
В ресторане он задержался. Вина почти не пил, слушал цыган. Заметил, что один незнакомый человек издали все время наблюдает за ним.
«Может, он из числа… этих?» – с тревогой подумал Мышецкий. Вот еще не хватало, чтобы его подстрелили после жаркого.
Сергей Яковлевич подозвал к себе ресторатора:
– Бабакай Наврузович, кто этот господин?
– Не знаю, ваш сиятельств.
– Постойте! – задержал его Мышецкий. – Не найдется ли у вас запасного выхода через сад?
Бабакай показал ему выход, и губернатор ускользнул от проницательного взгляда таинственного незнакомца. На улице его внимание привлекла цирковая афиша, и он велел кучеру:
– Поехали в цирк!..
Случайно оглянулся: следом катила пролетка, и в ней сидел все тот же тип. Тревожно екнуло сердце. Нащупали. Теперь не выпустят. Выходит, Сущев-Ракуса прав. Да, жандарма надобно держаться…
– Гони, – велел Мышецкий кучеру.
Незнакомец в пролетке достал из жилета большую луковицу часов и стал нагонять губернатора. На повороте вроде отстал. Сергей Яковлевич оттолкнул швейцара и заскочил в цирковые сенцы.
– Моя ложа… где? – спросил отрывисто.
И уже с лестницы успел заметить, как его преследователь, тоже толкнув швейцара, влетел внутрь. «Погоня, настоящая погоня!» Решил быть внимательным и спокойным. Для начала посмотрел на стрелки «мозера».
У него оставался еще час свободного времени. Да, сарай Атрыганьева, конечно же, не цирк Чинизелли, но и за это спасибо. Ложу губернатора заслоняли с боков плотные загородки, под ним лежала арена, далее – в полупотемках – угадывались лица зрителей.
Оглушительно верещал еврейский оркестр. «Мисс Эльвар» демонстрировала на арене урок верховой езды. Потом вывели перед публикой какого-то несчастного человека и стали подключать к нему провода от электрической сети. Несчастного корежило от тока, но он все это выдержал и сорвал оглушительные аплодисменты…
Что-то круглое, возникнув из глубины, завращалось в воздухе, пролетая над ареной прямо в его сторону – точно в его ложу.
«Бомба!» – Мышецкий в ужасе отпрянул назад.
А на колени ему шлепнулся кулек, в котором лежали два моченых яблока и горстка каленых орехов. Сергей Яковлевич был бледен как смерть.
«Кто же это удружил?..»
Напротив него, словно в туманной дымке, сидела великолепная Конкордия Ивановна и помахивала ему ручкой. Рядом топорщилось усами лицо полицмейстера Чиколини. Мышецкий улыбнулся в их сторону и с треском раздробил орех на крепких зубах.
Но вот на арене появился клоун, и публика встретила его появление восторженным ревом. Поздоровавшись с шпрехшталмейстером, клоун громко спросил:
– Господин директор, а почему бедные люди любят картошку? Не знаете?.. А вот почему: богатые сдирают с бедных шкуру, а бедным сдирать шкуру не с кого. Вот они и дерут ее с картошки!
Публика ответила грохотом. «Глупо, – решил Мышецкий, – но простым людям нравится», – и он тоже слегка похлопал. Рыжий выждал тишины и снова обратился к шпрехшталмейстеру.
– А вот еще! – сказал он на публику. – Один бедняк посадил у себя в комнате на окне капусту, картофель, морковь, петрушку и лук-порей… Кто первый взошел?
– Не знаю, – вроде обомлел шпрехшталмейстер.
Публика притихла.
– Не знаете? – сказал клоун. – Так это же ясно! Первым взошел околоточный надзиратель и сказал: «Убрать все к чертовой матери!»
Чиколини звонко выкрикнул из потемок:
– Ты полиции не касайся! А то сейчас у меня… вылетишь с первым поездом!
Клоун приставил к уху ладонь, будто прислушиваясь.
– Кто это там лает? – спросил он у публики.
И действительно, послышался собачий лай. На арену цирка вбежала, ласкаясь к хозяину, зажиревшая собачонка в шляпе с перьями и в кружевных панталончиках – на манер дамских.
– А-а! Конкордюшка! – приветствовал ее рыжий. – Уважаемая публика, обратите внимание… Сама собой кормится!
– Мерзавец! – раздалось над ареной, и в клоуна полетело моченое яблоко; Чиколини тупо смотрел на Мышецкого – мол, что прикажете?
Собачонка вдруг очутилась без панталон, упала на спину и, тихо повизгивая, задрыгала лапками. Клоун обеспокоенно расхаживал вокруг нее, словно не понимая, что с ней происходит. Так продолжалось до тех пор, пока на арену не выбежала белая крыса.
– А-а! – заорал клоун. – Это она мышку увидела!
«Ну, это уж слишком!..» Мышецкий съежился в глубине ложи. Публика неистовствовала от восторга. Дети не понимали смысла этой грубой сцены, но тоже смеялись вместе со взрослыми. Теперь на арену летели все запасы, взятые Конкордией Ивановной на время представления. Клоун смешно прыгал под градом пряников, орехов, конфет и яблок.
Наконец сверху полетел зонтик Монахтиной, ловко запущенный в голову полицмейстера.
– Чиколини! – завизжала она. – А ты куда смотришь? Я вот тебе устрою липецкую жизнь… Вон гони! Разве не видишь?
Бруно Иванович, посматривая на ложу губернатора, погнал клоуна с арены. Собачонка вцепилась в штаны полицмейстеру. Рыжий хохотал, заверяя публику, что он боится щекотки. В дикой свалке наступили на крысу. И начался цирк…
Мышецкий только на улице пришел в себя. И вдруг ему стало смешно, как никогда в жизни. Прохожие с удивлением посматривали на губернатора, который стоял возле забора и хохотал, закрывая лицо руками.
«Но какая смелость! – думал он. – Ведь я могу стереть его в порошок…»
В жандармском управлении заканчивалась подготовка к облаве. Кучками толпились по коридорам жандармы и сыщики. Впервые Мышецкий так близко соприкоснулся с этой публикой. Один филер был даже в пенсне, вроде Сергея Яковлевича, – вполне респектабельный господин с отменными манерами барина.
Аристид Карпович провел Мышецкого в кабинет.
– Осиновая роща уже оцеплена, – сказал он. – Дача Багреевой под строгим контролем. Они не уйдут… Позвольте, князь, сделать вам маленький подарок?
Он выложил перед Мышецким точеный револьвер с нарядной перламутровой ручкой.
– «Ле Фоше», – сказал. – Хорошей пробивной силы. Мне будет приятно, князь, оставить по себе память… Возьмите!
Мышецкий взял, провернул барабан и спросил:
– Меня сегодня кто-нибудь сопровождал… из ваших? Ну, хотя бы от «Аквариума»?
– А что, князь?
– Кажется, меня сейчас преследовали…
Аристид Карпович словно даже обрадовался.
– Ну вот, – сказал, – а вы, князь, не верили мне. Вполне возможно, что капкан на вас уже поставлен…
Мышецкий сунул револьвер в карман, спросил жестко:
– Чего ждем?
– Подлясого. За ним уже послали. Подлец, пошел в баню, жена говорит, и до сих пор парится.
– А кто это такой – Подлясый?
– Да есть тут дворник один. Собак давит – любо-дорого, и не пикнут… Ловкая бестия!
Пришел Подлясый, распаренный после бани. Сущев-Ракуса поздравил его с легким паром и заметил внушительно:
– Ну, тебя учить не нужно… Пошли, господа, с богом!
Оказывается, прежде надо было помолиться. Жандармерия – это не полицейский клоповник Чиколини; здесь же, при управе, размещалась церквушка, и каждый прошел через нее, целуя истертый лик Иисуса Христа. Сергей Яковлевич тоже бормотнул наспех молитву, чмокнул спасителя прямо в тонкие губы.
– Это очень серьезно, князь, – сказал ему Сущев-Ракуса, когда они поехали. – Держитесь меня поближе…
Мышецкий обещал. Быстро темнело. На окраине города их застала уже чернота ночи. Жандармы и сыщики разбрелись куда-то поодиночке.
– Постоим здесь, – велел полковник. – Сейчас там все приготовят в наилучшем виде… Вам не боязно, князь?
– Да мне, поверьте, как-то все безразлично.
– Бывает, – согласился жандарм.
Мундир полковника источал в темноте слабый запах духов. Полковник взял губернатора за руку и передвинул его, словно бессловесную колоду, на другое место.
– Видите? – шепнул, показывая.
Мышецкий разглядел невдалеке приятную дачку с балконами и башенками, свет луны отражался, дробясь пучками, в ее узорчатых стеклах. Достав часы, он с трудом присмотрелся к положению стрелок:
– Ну, так чего же мы ждем?
– Погодите… Тихо!
Где-то громко взлаяла собака и тут же оборвала свой лай.
– Подлясый-то, – сказал Мышецкий, – свое дело знает.
– Поэт в своем роде, – отозвался жандарм. – Петрарка собачий!..
Они двинулись по направлению к даче. Сергей Яковлевич нащупал в кармане ручку револьвера. Что ни говори, а там, на этой тихой дачке, засели враги. Его личные враги! Он вспомнил заплывшие кровью глаза Влахопулова и содрогнулся. Нет, его пониманию доступны разглагольствования Кобзева, дубоватая прямота Борисяка, но… убийство?
– Осторожнее, – предупредил жандарм.
С трудом выгребали ноги из зыбучего песка. По лицам хлестали ветви сирени. А вокруг – ни голоса, ни огонька. Только из далекого «Аквариума» доносилась музыка. Хорошо там сейчас: тепло и уютно в темной зелени, сытым колобком катается меж столов Бабакай Наврузович, плачут молдаванские скрипки да усыпляет в жуткой дремоте голос цыганки Маши.
«А тот тип, что преследовал сегодня, наверное, уже здесь. Сейчас, голубчик, сейчас!»
И вот ступени крыльца. Сущев-Ракуса поставил Мышецкого сбоку, подозвал из темноты оцепление. Тяжело дышали в темноте люди. Мышецкий в последний раз посмотрел на звезды.
– Тук-тук-тук, – постучал Аристид Карпович.
Замерли. Послышались шаркающие шаги, и чей-то старушечий голос спросил:
– Кто будете?
– Мария Поликарповна, откройте… Свои!
Хозяйка открыла двери, стоя на пороге со свечою в руках. Хлоп! – и ладонь жандарма закрыла впалый старушечий рот. Упала на пол свеча и, задымив, погасла.
Через плечо Мышецкого в лицо Багреевой уперся луч фонаря.
– Где? – тихо спросил Сущев-Ракуса. – Показывай…
Рука старухи тянулась кверху – по направлению к лестнице.
– Много? Сколько их?
Старуха молча показала два трясущихся пальца.
– Двое, – сказал жандарм. – Ну, справимся…
Тихо скрипела лестница под осторожными шагами. Вот и заветная дверь, через щели которой слабо сочится свет. Подождали, пока подтянутся остальные. Встали по своим местам.
При свете луны, падающем в высокое окошко, поблескивали револьверы…
Сущев-Ракуса поднял руку – внимание! – и задубасил ногой в тощую дверную филенку:
– Открыть! Быстро! Оружие на стол! Не сопротивляться…
Из-за двери – сдавленный вскрик (чуть ли не женский), и сразу суровый ответ:
– Кто бы то ни был – не сметь! Буду стрелять…
И, вырвав щепку, первая пуля выскочила наружу.
– Выбивай! – скомандовал Сущев-Ракуса, отстраняясь…
Налетел сбоку дюжий вахмистр и треснулся в двери так, что они, сорвавшись с петель, так и въехали внутрь комнаты.
– Ни с места! Встать! Руки!
Столпились в проеме, выставив оружие.
Посреди комнаты стоял голый Иконников-младший, держа в руке никелированный браунинг. А в широкой постели, забиваясь в угол и натягивая на себя одеяло, сидела его Алиса.
Урожденная баронесса Гюне фон Гойнинген…
Все молчали. Ни звука.
Оружие еще дымилось…
Аристид Карпович, как самый многоопытный, опомнился первым. Пинками решительно развернул свидетелей обратно к лестнице, подхватил Мышецкого за талию:
– Облокотитесь… вот так! Ну, князь, что вам сказать? Каждому мужчине суждено испытать такое… Не вы первый, не вы последний! Вам-то еще хорошо – вы молоды. Молите господа бога, что это случилось именно сейчас, а не позже, когда рак свистнет…
Он буквально на своих плечах спустил грузного Мышецкого с лестницы, прислонил его к стене. Напротив губернатора еще стояла, дрожа всем телом, старуха Багреева и никак не могла снова разжечь свечу.
Сущев-Ракуса отошел к своим жандармам.
– Если кто из вас, – донесся его злобный шепот, – скажет хоть словечко в городе… Ну так знайте: у меня хватка мертвая! Проснетесь на таких задворках империи, что этот Уренск вам покажется раем…
Подогнали к даче коляску, но Мышецкого в сенях уже не было. Душная предгрозовая темнота поглотила его фигуру. Напрасно жандармы бегали вокруг дачи, искали и звали – губернатор как в воду канул.
– Ну и шут с ним, – сказал Аристид Карпович. – Ничего не случится. Он хотя и ученый, но мужик крепкий… Поехали к Бабакаю, господа! Может, князь уже там?..
Конкордия Ивановна спать еще не ложилась. Пережитое в цирке оскорбление сидело в ее сердце прочно, как наболевшая заноза. Она безо всякого удовольствия поела тушеной печенки с поджаренным луком, выпила полбутылки дрянного винца (в вине она толку не понимала).
Потом больно щипнула себя за грудь.
– Дурак! – выругала она Мышецкого. – Столько добра, и все понапрасну пропадает…
Вошла горничная и доложила, что господин губернатор находится внизу и просит принять его.
– Прочь! – закричала Монахтина. – Гони его в шею…
Сергей Яковлевич уже стоял на пороге.
– Не надо, – тихо попросил он, – не надо гнать меня в шею. Я здесь ни при чем…
Горничная догадливо захлопнула двери. Конкордия Ивановна, поддергивая рукава халата, закружилась по комнате.
– Он здесь ни при чем! – закричала она. – Скажите, какое рыцарство! Одинокую женщину оскорбляют на глазах всего города, а вы даже не посмели вступиться, сударь!
Она сбросила с себя халат, осталась перед ним в ворохе шуршащих от крахмала юбок. Одна туфля полетела в один угол, другая – в другой.
– Всему есть своя мера, князь!
– Я пришел, чтобы сказать…
Монахтина уже сбрасывала с себя юбки.
– Вы способны приносить только несчастье, – продолжала она. – Но вам это даром не пройдет…
Вокруг пышных ног женщины билась белая пена кружев.
– А без меня не можете? – спрашивала она, подступая. – Не можете?.. Не можете?..
И тогда он медленным жестом стянул пенсне с переносицы…
Наутро Конкордия Ивановна задумчиво сказала:
– А лес-то, что мы купили, рубить надо к осени. Шелкопряд завелся… Вот уж не повезло – верно?
Спорить не приходилось: если Конкордия Ивановна говорит, что там шелкопряд, то, конечно, шелкопряд там найдется. Такая дама слов на ветер не бросает.
– Кому думаешь продавать? – спросил он.
– Бельгийцам, наверное, – ответила женщина. Она села в постели, стянула на затылке волосы в узел и закрепила его шпилькой.
– И сколько ты думаешь получить от продажи?
– Тысяч сто получим… Дело не шуточное!
Сергей Яковлевич раскурил папиросу и пронаблюдал, как заползает в щель на потолке клоп, улившийся кровью.
– Пятьдесят тысяч, – мне, – сказал он. – Мне надоело побираться…
6
Все надежды уренских капиталистов отныне были возложены на компанию черносотенцев. Агрыганьев, хотя и уступил первенство в организации Додо Поповой, но признавать открыто этого не хотел и щедро наделял посулами всех этих Будищевых, Троицыных и Веденяпиных.
– Господа, – убеждал он, – я сделаю все возможное в моих силах. Но вы сами понимаете, что наш губернатор настолько «зарумянился», что…
Веденяпин остановил его:
– Тес… тес! – И показал на Генриха фон Гувениуса, вертевшегося возле столиков, поблескивая моноклем.
– Не бойтесь, господа, – утешил Атрыганьев. – Этот мальчик наш. Ему тоже не сладко живется при губернаторе…
Разговор происходил в купеческом клубе. Заговорщики еще поболтали обо всех пакостях, которые возникли в их жизни с согласил жандарма, как следует перекусили в буфете, угостив (как «своего») и фон Гувениуса, после чего разошлись по столам.
– Ну, что, господа, крутнем по маленькой? – предложили братья Будищевы.
– За тот стол, – шепнул Атрыганьев фон Гувениусу, – будешь метать на Троицына… Я стасую в «кругляк», а ты на втором «винте» подмахнешь «гильотинкой»… Понял?
Прошлись первым абцугом. Фон Гувениус уже малость поднаторел с помощью доброго Осипа Донатовича и краем глаза заметил то, чего никто не заметил. Борис Николаевич при тасовке ловко сменил колоду на свою «аделаиду». В ней уже была готова его «гильотинка».
– Господа… рвите! – сказал предводитель.
Сначала игра шла ни шатко ни валко. С ленцой играли. Фон Гувениус пылал от счастья. Близость к такому высокому лицу, как предводитель и камергер Атрыганьев, совсем расслабила бедного немецкого дворянина: извиняясь перед обществом, Егорушка чаще обычного выбегал помочиться.
На второй «винте» Борис Николаевич пошел крупно – в две тысячи. Это уже – деньги, не мелочь.
Пора «гильотинить».
– Шестерка! – вспотел Троицын.
– И бита, – сказал фон Гувениус, выкинув карту.
За столом долго молчали. Посреди игроков лежала не шестерка, не семерка, не восьмерка, а – черт знает что. Егорушка в восторге своем не «достучал» карту как положено, и бубны застряли наполовину, не дотянутые до места.
– Не я… не я, – заговорил Егорушка.
Троицын вынул изо рта сигару и треснул Егорушку в глаз.
– Ах ты… шмрец! – поднялся Атрыганьев.
– Что тут случилось, господа? – подошел Веденяпин.
– Шулерок объявился, – сказал Троицын. – Вот он…
И крепкая длань Веденяпина обрушила фон Гувениуса на пол. Атрыганьев, предводитель и камергер, воздел Егорушку над собой. На своих кулаках, не давая коснуться пола, выбросил его за двери.
А там сидели банковские служащие.
– За что его? – спросили они.
– Шулер… Окажите ему!
Здесь били слабее, но зато чаще. После чего передали фон Гувениуса дальше – к половым. Те были люди опытные: они обмотали Егорушку полотенцами и как следует помяли бока. А потом, спустив шулера с лестницы, крикнули дворнику:
– Африканыч! Прими как положено…
Дворник прислонил кузена губернаторши к поленнице дров и неумело, равнодушно и сильно насовал ему в личность. Затем перекинул фон Гувениуса через плечо и высвистнул на улицу.
– Ходють здеся, – сказал недовольно, – всякие… Воздух портють!
Мышецкий об этом еще ничего не знал. Пересилив себя, он навестил свой разгромленный дом, из которого утром поспешно бежала Алиса. Платяные шкафы были пусты, и только в одном из них одиноко болтался его блестящий мундир камер-юнкера. Прислуга тоже разбежалась, чуя недоброе.
Князь отыскал в городе Сану – спросил о ребенке. Нет, Иконников забрал Алису вместе с ребенком…
– Эх, Сергей Яковлевич, – пожалела его добрая баба, – уж я вам и так, и эдак. А вы все не понимали… Мужчина-то вы больно неопытный! Просто сердце разрывается, на вас глядючи!
Между тем статья его была набрана. А губернская типография, словно по мановению волшебной палочки, выбрасывала в свет первую тысячу бланков такого содержания:
ЗАРОК ОТ ПЬЯНСТВА
Член Уренского общества трезвости (такой-то) с сего дня (число) дал на (такой-то) срок зарок перед Богом не потреблять горячительных напитков. Сия бумага да хранит вышепоименованного от искушающих его во пьянстве. Гарантия обеспечена. Цена одного зарока – рубль.
Председатель Уренского общества трезвости,
уренский преосвященный Мелхисидек
Прослышав об этом, уренские обыватели, словно предчувствуя всю тяжесть будущей трезвости, дружно заполнили кабаки и «монопольки»:
– Напоследки! Братцы, напоследки упьемси…
Получалось так: церковь вроде бы объявляла войну кабаку, но кабак решил не сдаваться и поднял брошенную перчатку. По всему долгому пути, от заставы до монастырского подворья, где должны были пройти жаждущие трезвого жития, спешно сооружались летучие лотки с горячительным.
Сидельцы винных лавок взирали на грядущее с оптимизмом.
– А вот поглядим! – утверждали они. – Мимо нас ни один не проклюнется. Всяк причастится! Где это видано, чтобы нас обошли?..
Пьянство усилилось. Всколыхнулись в городе темные силы. Какие-то личности ораторствовали на перекрестках о «жидах и политиках». Обираловцы, обычно, словно гада, боявшиеся дневного света, теперь смело кружили по улицам, принюхиваясь, чем пахнет.
Сергей Яковлевич навестил генерал-лейтенанта Панафидина: просил обеспечить его воинской поддержкой – в том случае, если…
– Нет, – возразил ему Панафидин без колебаний. – Армия не должна участвовать в этих распрях. Что вы мне предлагаете, князь? Про армию и так в народе говорят много вздору. Я не дам вам солдат. Патронами не поможешь! В кого стрелять?
Действительно: в кого стрелять? И губернатор вернулся в присутствие.
Позвал Огурцова, выложил перед ним рубль.
– Обещайте, – сказал, – что месяц я буду видеть вас трезвым. Вы хороший чиновник, я ценю ваше рвение и… Заодно, когда пойдете давать зарок, обратите внимание на всю механику этого дела. Мне это нужно!
Старый пьяница рубль взял и пообещал исполнить все в точности. Потом шепотком подсказал, что рабочие депо вооружаются.
«И очень хорошо, коли так», – обрадовался Мышецкий невольно. Борисяк казался сейчас спасительным якорем. Рабочие депо – чуть ли не ангелами-миротворцами…
– Если увидите Савву Кирилловича, – наказал Мышецкий, – передайте ему обязательно, что он мне нужен!
На пороге кабинета, войдя неслышно, стоял капитан Дремлюга, розовея шрамом.
– Если увидите Савву Кирилловича, – повторил жандарм, обращаясь к Огурцову, – то сразу же доложите мне. Борисяк мне нужен тоже!
Мышецкий выслал Огурцова за двери и сказал:
– Господин капитан, в цивилизованных странах есть такой дурацкий обычай, когда люди, прежде чем войти, предупреждают о своем появлении стуком!
– А мы люди маленькие, – ответил жандарм, – нам известны порядки только наши – российские.
– Зачем вам понадобился Борисяк? – спросил Мышецкий.
– Имею распоряжение из Москвы подвергнуть его арестованию, – пояснил Дремлюга. – Но господин Борисяк, благодаря попустительству полковника Сущева-Ракусы, успел скрыться. И, очевидно, перешел на нелегальное положение!
«Так вам и надо», – злорадно подумал Мышецкий.
Дремлюга подтянулся и звякнул шпорами:
– Имею честь донести, князь, что в губернии мною обнаружен еще один человек, подлежащий отлучению от общества, как лицо злонамеренное. Но, к сожалению, я не имею права на его арестование!
– Кто это? – прищурился Сергей Яковлевич.
– Вы, – ответил жандарм.
– Вот как? Занятно…
Дремлюга выложил перед ним свежий номер «Губернских ведомостей» со статьей о винной монополии.
– Оскорбление его императорского величества карается…
– Стоп! Законы Российской империи мне известны лучше, нежели вам. Пожалуйста, освободите меня от своего присутствия. И чем скорее, тем приятнее мне это будет!
Дремлюга не пошевелился – чурбан, идол, напичканный жирной требухой и параграфами закона.
– Я, – закончил Мышецкий, – буду разговаривать только с полковником Сущевым-Ракусою…
Дремлюга придвинул к себе стул и сел.
– Полковник Сущев-Ракуса, – сказал он с улыбкой, – сегодня уже сдает мне дела. Я заступаю на его должность! Не угодно ли вам, князь, выпить валерианки?
– Вон? – заорал Мышецкий.
Дремлюга, ни слова не говоря, подошел к телефону, велел соединить его с жандармским управлением.
– Бывшего полковника Ракусу, – сказал он и кивком головы подозвал Мышецкого к трубе микрофона.
Аристид Карпович печально ответил:
– Да, это так, дорогой князь. Еще и сам ничего толком не знаю, но от дел губернии я отстранен! Меня вызывают в Казань для объяснений… Я сейчас говорить не могу, ждите от меня письма. Прощайте, князь, мы неплохо спелись с вами!
Дремлюга торжествующе смотрел на губернатора.
– Ну? – спросил он.
– Все равно, – тихо ответил Мышецкий. – Как всегда… вон!
После этого разговора в присутствие доставили избитого фон Гувениуса. Это было сделано не без умысла, и Мышецкий понял, что значит иметь родственников на службе, – пусть даже самых дальних.
– Огурцов, – сказал князь, – закройте двери поплотнее. Я должен исполнить долг честного человека…
Он скинул мундир и снял с пальца перстень, чтобы не попортить его. Поманил фон Гувениуса к себе:
– Ну-с, молодой человек, русского языка вы не изучили, а вкус к русской подлости успели приобрести? Извините, сударь, но шулеров били, бьют и бить будут… Держитесь!
Потом он созвонился с полицией.
– Бруно Иванович, будьте так любезны проследить, чтобы господа фон Гувениусы отбыли из губернии с вечерним поездом.
– Прикажете обоих? – спросил Чиколини.
– Да, обоих, чтобы не скучали…
Это было его последнее распоряжение. Больше он ничего не сделал в Уренской губернии. Он и сам чувствовал, что не имеет власти. Кто-то – невидимый – отнял ее…
Фон Гувениусов провожала Бенигна Бернгардовна Людинскгаузен фон Шульц. Безжалостный поезд увез от нее последнее женское счастье. Глаза у старой девы были сухи и горели желтым огнем, как у волчицы. Длинными шагами, прямая, как солдат, шагала она с вокзала, отпугивая детей своим видом.
Шелестели юбки, горела на животе широкая бляха.
Надменный человек в пенсне, холодный и жестокий, занимал сейчас воображение старой девы. Однажды он выбросил ее со службы, теперь отнял у нее запоздалую любовь. Сердце Бенигны Бернгардовны обуглилось в черной, неутолимой похоти. Она вспоминала мелкие, как у собачки, ласки «саранчового» Пауля фон Гувениуса и пылала местью.
Придя домой, старая дева присела к столу и написала пламенный донос на Мышецкого, который был последней каплей в переполненной чаше губернских неурядиц. Донос, написанный одним махом, без помарок и ошибок, был полон негодующей веры в правосудие…
Сергей Яковлевич снова ночевал в доме Конкордии Ивановны, утопая в пышных пуховиках. Ему снилась игра в рулетку… и шумели пески на месте треповского леса.
7
В эту ночь до самого рассвета Аристид Карпович сдавал свои дела капитану Дремлюге. Он сильно устал и под утро раскис окончательно.
– Ну, все, капитан? – спросил он.
– Погодите. Вы еще не открыли мне тайную агентуру.
Сущев-Ракуса с неприязнью уставился на своего преемника. За тем, что ли, он старался, шпионил сам, покупал людей и продавал, чтобы все это налаженное хозяйство досталось кому-то? Не-ет, мил человек, поди сам да поработай! Сумей уловить людскую душу!..
– Не понимаю, о чем вы говорите, капитан, – ответил Аристид Карпович. – Вся агентура сдана мною вам по списку. Даже реестрик приложен, кому и сколько платить сребреников!
– Но это же – мелюзга, дрянь, мусор! – вскипел Дремлюга. – Что же, вы хотите меня оставить посреди голого поля?
– А мелюзга и есть, верно, – согласился Сущев-Ракуса. – Самому надобно работать. В поте лица, так сказать-с!
Дремлюга даже оторопел:
– Ну, хорошо… Вот, например, госпожа Монахтина, Конкордия Ивановна, – вы же не будете отрицать, что она работала на вас в обществе?
– Чепуха, капитан. Конкордия Ивановна если и работала в обществе, так вы знаете… каким местом!
– Ну, – не сдавался Дремлюга, – а титулярный советник Осип Донатович Паскаль?
– Ёська-то? – засмеялся Аристид Карпович. – Не путайте, капитан, это просто мошенник.
Широкая лапа Дремлют вытянулась вперед, и пальцы медленно стянулись в кулак, словно он сдавил чью-то глотку.
– Ениколопова, – спросил жандарм у жандарма, – вы тоже отрицать будете?
– Попробуйте, капитан, – спокойно отозвался Сущев-Ракуса. – Предложите Вадиму Аркадьевичу… Если вы не боитесь, чтобы в ответ на ваши предложения он не въехал вам по физиономии! Мне, например, не удавалось…
Аристид Карпович пешком вернулся домой. Старая кухарка его уже встала, чесала гребнем жирные волосы. Любимый кот жандарма терся об сапог хозяина, радуясь его приходу.
– Меланья, – сказал полковник, – покорми Ваську, смотри, как воет… Молоко-то есть?
Он повесил на гвоздик фуражку, прошел в комнаты. Глянул на часы: рано еще – ни свет ни заря. Сбросил пропотевший мундир, пощелкал в задумчивости подтяжками. Висели на стенах картинки – криво висели, надо бы и поправить, да ну их к черту! Не до картинок…
Завалился жандарм на тахту, закинув руки под затылок, долго лежал, полузакрыв глаза. Думал, думал, думал. Не мог заснуть. Снова поднялся, крикнул на кухню:
– Самоварчик… сооруди-ка!
Радуясь пробуждению дня, зачирикал щегол в клетке. Сущев-Ракуса в ожидании самовара прошел в соседнюю комнату, в полном одиночестве – сам с собою – долго гонял кием шары по бильярдному полю. Наконец и это надоело.
Пришел из кухни, облизываясь, сытый кот. Затерся лапой. Лизнет ее, потом – раз-раз за ухом.
– Чистоплюй ты у меня, – сказал Аристид Карпович и завалил кота кверху пузом, взлохматил ему длинную шерсть. – Ух ты какой, миляга ты, гулена… А плохо тебе, брат, будет здесь без меня!
Отпустил кота и выпил два стакана чаю с вареньем. Со своим любимым – кизиловым. Потом долго слонялся по комнатам, думал.
«Я не мальчик, – вздохнул он. – Мне уже поздно начинать все сначала. Пусть уж так…»
Аристид Карпович решительно присел к столу, разложил перед собой листок бумаги. Четко и красиво написал:
«Князь!
Вы напрасно тиснули статью о винной монополии.
Время – дрянь, и может плохо обернуться.
Будьте готовы к тому, чтобы лишиться мундира камер-юнкера.
Но вы еще молоды, и жизнь Ваша вполне поправима.
Гораздо хуже складываются обстоятельства у меня.
Прошу без зазрения совести валить все на Влахопулова и на меня. Мертвые сраму не имут.
П-к С.Р. ».
Он запечатал письмо в конверт, кликнул кухарку:
– Меланья! Ты на базар-то пойдешь сегодни?
– Собираюсь.
– Захвати писульку. По дороге заверни в присутствие и вручи дежурному чиновнику, чтобы передали губернатору…
Аристид Карпович подождал, пока уйдет кухарка, и снова поиграл с котом.
– Вот жизнь у тебя, – сказал он коту с завистью. – Всем бы так жить!
Кухарка ушла, и Сущев-Ракуса выставил кота за двери. Завел граммофон, поставил пластинку с Варей Паниной, и широкая труба, расписанная цветами, хрипло спела:
Ты не пришел, а я изныла.
Моей любви не огорча-ай…
Скребся кот за дверью, чтобы его впустили. Аристид Карпович поднес клетку со щеглом к форточке и выпустил птицу на волю.
– Лети, – сказал. – Не хочу, чтобы тебя потом продавали.
Отбросил клетку и подошел к столу. Медленно провернув барабан револьвера. Тупо блестели головки пуль.
– Я не мальчик, – повторил жандарм.
Откуда-то издалека, со стороны депо, наплывала на город, пронизанная утренним солнцем, стройная песня:
Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног?
Нам не нужно златого кумира…
– Соловьи, – сказал жандарм, поднимая револьвер. – До Петрова дня… Не я, так другие – раздавят!..
Из трубы граммофона вдруг ударили тулумбасы, взвизгнули татары и Варя Панина не спела, а прошептала, задыхаясь:
Нет, нет, нет, нет,
не хочу и не хочу,
да ничего я не хочу!..
Аристид Карпович выстрелил и услышал, как скребется за дверью кот, жалобно мяуча. Полковник посмотрел в потолок, где засела неловкая пуля. Потрогал голову – кровь. Дрянь дело!
– Глупости, – сказал жандарм. – Я не мальчик…
Он приставил револьвер к груди, и удар выстрела отбросил его от стола назад – посадил прямо в кресло. Пластинка еще долго кружилась на диске, издавая зловещее шипение, потом и она затихла.
А над Уренском росла и ширилась могучая песня:
Вставай, подымайся, рабочий народ!
Вставай на врага, люд голодный!
Раздайся крик мести народной!
Впе-ред, впе-ред, впе-ред!
Демонстрация прошла от вокзальной площади по Хилковской (ныне Влахопуловской) улице, вступила на Соборный перекресток и слилась с громадной толпой мастеровых с Петуховки. Впереди шли рабочие депо – они, как железный таран, рассекали пустоту утренних улиц…
Мышецкий вышел на балкон присутствия, закурил папиросу. Красное знамя резануло ему глаза: что это?
– Доигрались! – сказал он, но к кому это относилось, к жандарму или к рабочим, он и сам, наверное, не смог бы ответить точно.
Вцепившись в перила, стиснув в зубах «пажескую» папиросу, он невольно вслушался в слова песни:
Богачи, кулаки жадной сворой
Расхищают тяжелый твой труд…
…Голодай, чтоб они пировали,
Голодай, чтоб в игре биржевой
Они совесть и честь продавали,
Чтоб ругались они над тобой…
Сергей Яковлевич присмотрелся в лозунгам: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» – «Долой помещиков и капиталистов!» – «Долой самодержавие!».
Городовые, посматривая на балкон губернатора, растерянно отдавали честь…
Губернатор докурил папиросу и отшвырнул окурок.
– Спокойствие, господа? – прокричал он с балкона. – Никаких эксцессов… Я не позволю!
Но вот демонстрация вышла на площадь, и тогда с высоты Мышецкий заметил, как из кривых переулков (перебежками, как солдаты) сходятся толпы людей. Он сразу узнал их: эти быстрые взгляды, воровато согнутые спины – обираловцы!
А вот и господа гостинодворцы: эти посолиднее – ребята хоть куда! Руки под фартук, сапоги гармошкой, картузы набекрень. Сверкали дворницкие бляхи.
И вспомнил Мышецкий комнату в «Монплезире», скучный полковник в красной, как у Шурки Чеснокова, рубахе, сказал ему тогда: «От дворников ныне многое зависит…»
Сергей Яковлевич метнулся к телефону, велел соединить себя с предводителем дворянства Уренской губернии. В ответ на предостережения губернатора Атрыганьев кисло ответил:
– Не понимаю, князь, почему вы решили апеллировать ко мне с подобными инсинуациями?
– Так к кому же еще? Ведь это ваша банда…
– Отнюдь. Я возглавляю только Союз уренских истинно русских людей. А если они и стали бандитами, так это вина вашей сестры Евдокии Яковлевны… К ней и обращайтесь, милостивый государь!
С улицы донеслись вопли женщин, крики. Мышецкий снова кинулся на балкон. В воздухе уже мелькали дубинки, гулял кастет черной сотни, растрепанные бабы лезли через заборы.
Знамя было красное – да, но кровь на панели тоже красная – да.
– Именем закона! – кричал Мышецкий. – Немедленно остановитесь!..
Рабочие депо образовали заслон и продолжали медленно продвигаться далее, сворачивая на Дворянскую улицу. Городовые разделились; часть их отстаивала детей и женщин, другая же часть – калечила демонстрантов заодно с черносотенцами.
Мышецкий снова кинулся к зуммеру, вращал ручку, вызывая полицейское управление, – пусто. Никто не отвечал. Тогда он позвонил в жандармерию, и его сразу соединили.
– Капитан Дремлюга, – ответил спокойный голос.
– Капитан, немедленно прекратите это безобразие!
– А что я могу поделать? Мне одному не расхлебать этой квашни, что вы замесили совместно с полковником Сущевым-Ракусой… Хотите или не хотите, князь, но квашня взошла и теперь прет! А я…
– Немедленно, слышите? – орал Мышецкий в трубу телефона.
– Немедленно я вам не обещаю, – отозвался Дремлюга, – а за казаками послал в казармы на Кривую балку. Через часок, надеюсь, будут на месте…
С улицы раздался выстрел. Сергей Яковлевич видел с балкона, как один рабочий, низко согнувшись, побежал через площадь и упал, схватившись за тумбу. Деповские держали друг друга за руки. Потом они разомкнулись и ринулись в драку. Обираловцы, как наемники, сдались первыми. Гостинодворцы, подкрепленные «идеей», побежали последними.
Из переулков еще долго разносился матерный вой…
Мышецкий раскрыл шкаф и выпил водки. Подержал стакан.
– Эй! – позвал он. – Кто-нибудь есть?
Прошелся по кабинетам – ни души. Сквозняки, задувая из открытых дверей, разносили листы входящих-исходящих. Жужжали мухи, влипнувшие в чернила.
– Огурцов! – окликнул он. Нет ответа.
«Бежали… крысы! Один во всем здании, один – как последний дурак. Хоть бы сторожа оставили. Не охранять же мне ваши печати».
Мышецкий вышел на улицу, когда толпа уже рассосалась. Молоденький гимназист шел, качаясь, навстречу и держась руками за окровавленную голову. Около подъездов дворники отсмаркивались в передники, словно закончив работу. Какая-то баба вела домой своего мужа, крепко побитого черносотенца, и он горько плакал, выкрикивая через плечо:
– Погодь мне, сволочь… Скубент, яти-тя в душу! Мы до вас доберемся!
– Иди, иди, – толкала его баба в загривок. – Погулял, и будя тебе. Лавку пора открывать…
Дверь Мышецкому открыл сам Чиколини, жалкий и притворный:
– Не виноват я, ваше сиятельство, не виноват…
По стенам были развешаны акварельки – виды Липецка.
– Сейчас же, – сказал Мышецкий, – отправляйтесь к себе в управление и беритесь за дело. Провести аресты на Обираловке. Составить протоколы! И – быстро всё…
Бруно Иванович закричал в соседнюю комнату:
– Маня! Ваня! Петя! Даша! Коля!
Выбежали заплаканные дети, и он каждого брал за голову, заставляя вставать на колени. Выскочила растрепанная, нечесаная полицмейстерша и стала целовать Мышецкому руку:
– Помилуйте, сжальтесь… Ради детей! Бруно Иванович не может… Один год до пенсии! По-ща-ди-те… Он болен! Ему нельзя пережить такое…
Сергей Яковлевич надвинул шляпу и закрыл за собой двери. Стукнуло где-то на окраине четким выстрелом. «Хоть бы казаки скорее…» – подумал он, бесцельно шагая по улице.
«Нет рядом Сущева-Ракусы, нет и Борисяка».
– Кто из них нужнее сейчас? – спросил он себя вслух.
А старик Кобзев, в последнем градусе чахотки, сидит в жандармском застенке. Хороший сад при участке, вино, фрукты, врач, обеды из «Аквариума»… Да, жди! Дремлюга здоровье ему подправит.
С плачем пробежала старая еврейка, держа закутанного в одеяло ребенка. Издалека доносился звон стекол и приглушенный треск. Мышецкий остановил одного растерзанного в свалке городового, спросил – что там?
– Да синагогу уже расхряпали!
Сергей Яковлевич, не отдавая себе отчета, тем же ровным шагом двинулся в сторону еврейской слободки. Потянуло откуда-то дымом… «Ну конечно, от деповских попало – и вся черная желчь прольется на слабых!»
На улице было бело от пуха распоротых перин. Обвязав руку ремнем, обнажив худое лицо, шел дряхлый раввин и, стуча себя во впалую грудь, хрипло выкрикивал заклинания.
А за ним – евреи: царапали лица ногтями, тускло и нелепо глядели их глаза кверху, – молитвы, плач, рев, жуть…
– Прочь! – сказал им Мышецкий. – Уходите в сторону вокзала… Бросьте все к черту и уходите скорее! Задворками, Задворками… Слышите?
Он остался один на пустынной улице. Сверкали на солнце осколки стекол. Снежило под ветром пухом. Через мостовую, волоча перебитые лапы, тонко скуля, переползала собака.
Сергей Яковлевич достал из кармана «Ле Фоше», раскурил папиросу. Было стыдно и мерзко. Послышался дружный топот сапог, захрустел под напором тел забор и с треском обвалился на улицу.
Громилы шагали скопом – потные, яростные, молчаливые. Болтались на цепках фунтовые гирьки, торчали ножики из-за голенищ. В этой своре князь узнал и того мужичонку, кривоногого шута, что распевал под его окнами дурацкие частушки.
– С тебя и начнем, – сказал Мышецкий.
Это был его первый выстрел в жизни и сразу – по человеку. Мужичонка присел, дико озираясь, и вдруг заорал что есть мочи, вкладывая в этот вопль всю свою боль, всю свою любовь к этой постылой жизни…
Громилы схватили его и, грохоча сапожищами, поволокли обратно. А с другой стороны улицы подходили четыре человека. Мышецкий узнал их по твердой походке, по тому, как они держали руки в карманах, сжимая оружие.
Рабочие депо поравнялись с ним, и один остановился.
– Послушайте, – сказал он Мышецкому, – вам лучше не ввязываться в эту историю! Идите по своим делам, князь…
– Я ответствен за все, – ответил Мышецкий.
Рабочий постоял немного, посмотрел на револьвер в руке высокого человека в пенсне со значком кандидата правоведения на лацкане мундира.
– Савва Кириллыч Борисяк, – добавил он осторожно, – просил вас тоже, чтобы вы не вмешивались. Мы восстановим порядок сами!..
Губернатор с трудом доплелся до номеров, где жила его сестра, медленно преодолел лестницу. В комнате, как всегда, было мрачно, шторы опущены. Поник иссохший фикус.
Додо в самой невообразимой позе лежала на диване, раздерганная и страшная, с закаченными под лоб глазами, и показалось ему, что она жестоко изнасилована кем-то. Из-под мятой блузки вывалилась грудь со множеством родимых пятен на ней, и сосок ее был черен, как сгусток запекшейся крови.
«Всюду – кровь, кровь, кровь!» – любила говорить Додо.
Вот теперь кровь и на ней. Только сейчас Мышецкий понял, что сестра просто пьяна, и ощутил запах сладкого рома, пропитавшего всю комнату…
Все кончено! Он заплакал и вышел, как от покойника.
8
Рано утром этого же дня, когда в городе еще все было спокойно, Огурцов надел чистую рубашку, затеплил свечу перед иконой и тронулся в героический путь.
По мере приближения к заставе все чаще стали встречаться люди, вступившие на стезю народной трезвости. За городом примкнули к толпе мужики из соседних деревень, плакали бабы, надеясь на чудо. Шли как на праздник – с песнями и гармошками.
И палило над извечным русским горем великолепное, щедрое русское солнце…
А вот и первый кабак. Народ куражился возле приветливо раскинутых дверей, ломался и кочевряжился перед собственной слабостью:
– А вот и выпью… А вот и нет! А што мне? Я человек свободный!
И выли бабы. Рыбкой заскакивали пьяницы в «монопольку», выходили, посоловев, вытирая губы подолами чистых рубах:
– Дальше… Трогай, паря! За дубками ишо причастимся. Покедова-то зарок не даден. Ей-пра, и согрешим…
Огурцов тоже не устоял – выпил, закусил ватрушечкой. Шли далее, сбиваясь в стадо, баламутя дорожную пыль. И вязли в этой пыли неумные песни. Ослабших по дороге, после неоднократных «причастий», кидали в телеги навалом, как поленья. Дребезжали по каменюгам колеса, болтались головы, как подсолнухи.
Огурцов пристроился в ногу с одним оборванцем, который неожиданно поцеловал старого пьяницу и признался, что он последователь Шопенгауэра.
– Вы можете презирать меня, – сказал он, заплакав, – но я ничего не могу с собой поделать. Как хотите, но у меня чисто индуктивный метод мышления!
– Ничего, – ответил Огурцов, – это пройдет. С кем не бывает?.. Только бы до заимки дотянуть. Там, говорят, еще не берут зарока!
И до самых монастырских ворот не брали зарока. А потому, когда прибыла толпа жаждущих исцеления, монахи часа два трудились в поте лица своего, сортируя мертвецки пьяных… Поклали на лужайке рядами, перекрестили и оставили с богом.
– До завтра отойдут… Готовь бланку писать!
Огурцов проснулся среди ночи от собачьего холода. Встал, огляделся. Не сразу и понял, где находится. Какие-то фитили горят, рядом храпит «последователь Шопенгауэра». Блестят под луной гладкие плиты монастырских дорожек.
– Похмелиться бы… – зябко вздрогнул старик.
– А эвона, – подсказали ему. – Иди к монахам. Только постучись в просвирную тишком. Поднесут, коли деньги имеешь…
Побрел Огурцов в просвирную. Мати дорогая! Вот где рай-то: почти трактир, только подают не половые, а сами монахи.
– Цыц-цыц, – говорят. – Не проговорись…
И берут за полсобаки, вестимо, в два раза дороже, чем в «монопольке». Ладно, делать нечего. Так уж на роду написано. Только бы рубль не пропить – иначе зарока не дадут.
Хлебнул Огурцов и определил:
– Разбавлена у вас святой водицей… Рази ж это по-божески? Гляди-ка, и пробка не та!
Кончилось это тем, что утром, когда погнали на зарок первую партию, дюжий монашек мстительно и грубо отставил Огурцова в сторону:
– Ты еще не тверез. Опохмелись маленько – и приходи во святости…
А деньги-то идут. То калачей прикупишь, то в просвирню заглянешь. Монахи и это учли: бойко торговали «заездами». Пьющему человеку обеда не надобно – ему бы только куснуть чего-либо, и ладно, сыт по горло.
Мелхисидек был мужик с башкой, сам из мужиков вышел, сам крепко попивал смолоду, – он душу пьяницы на ладони держал. Знал он, что надобно просить за хлеб с Мышецкого, – пьяные люди, как дети малые, – себя не помнят. Зарок не пить лишь обостряет тягу к вину. Да и зарок-то ведь не на всю жизнь берется: иной и до города не сбережется – согрешит. Глядь, жена поедом жрет:
– Опять бельма налил! Пошто мне мука дана? Эвона Пантелей-то Киковский – дал зарок, как обрезал… А ты? У-у-у…
Только на третий день Огурцова допустили до зарока. Впускали в молитвенную партиями – по двадцать человек сразу, чтобы не чикаться с каждым. Читали отходную молитву. Иные плакали; им страшно было.
– …и разрешаются! – закончил монах, стоя на крылечке. «Разрешенных» построили в очередь:
– Тебя как?
– Петров буду. Иван, значит.
– Впервой?
– Чево?
– Впервой подвижничаешь?
– До этого пили-с…
– Гони рубль!
– Пожалте.
– Так. Дуй за бланкой!
Каждому выдали по бланку, в котором все было перечислено по порядку: кто такой и прочее. Монастырь выпускал их из своих стен – они спешили по дороге, рассуждая:
– Теперича – домой!
– Баба ждет. Извелась, чай?
– Ей-то што, бабе? Нам-то вот…
– Тяжело, брат. Сосет, проклятая!
– И чего это в ней есть – в водке-то?
– Не говори, милок!..
– Ой, выпить бы!
Сидельцы винных лавок встречали их еще издали:
– Ну, как? Разговляться не желательно?
Иные тут же и разговлялись. Иные терпели.
Огурцов мужественно дошел до города.
В присутствии его встретил Осип Донатович Паскаль.
– А-а, сударь, – сказал он, – это вы на меня доносили?
И он больно ущипнул старика. Подскочили другие:
– Шпыняйте его, господа, шпыняйте!..
Ничего не понимая, Огурцов вышел на улицу. Добрел до первого трактира, придвинулся к стойке.
– Федька, – сказал он, – плесни…
И запил горькую.
9
Накануне этого дня Сергей Яковлевич Мышецкий сидел в своем кабинете, дверь растворилась, и на пороге появился лощеный франт Пшездзецкий, когда-то встречавший его на въезде в Уренскую губернию.
«Секретарь сенатора Мясоедова, он, кажется, сделал неплохую карьеру?..»
– Витольд Брониславович? – сказал Мышецкий, напрягая память, и поднялся навстречу новой бюрократической звезде.
Пшездзецкий небрежно уронил на стол свой ярко-зеленый портфель, на котором блестела платиновая дощечка с надписью: «От благодарных сослуживцев».
– Что вы тут натворили, князь? – спросил чиновник.
– Это ревизия?
– Пока еще нет. Только предварительная комиссия…
Со стороны депо простучало двумя выстрелами подряд.
– Стреляют? – поежился Пшездзецкий.
– Иногда, – мягко улыбнулся Сергей Яковлевич.
Витольд Брониславович был строго официален. Покопался в своем портфеле, сказал:
– Знаете, сколько накопилось на вас доносов в министерстве со дня вступления вами в должность?
– Догадываюсь, что немало.
– Сорок восемь…
– О-о, – сказал Мышецкий и потер заболевший висок.
– Что с вами?
– Болит. Вот здесь.
– Ваше положение серьезно, – продолжал Пшездзецкий.
– Я хотел лучше. Только лучше…
– Князь! – пресек его чиновник. – От вас никто не требовал делать лучше. Вам было предоставлено лишь право строго следовать букве законности и порядка! Полюбуйтесь…
Пшездзецкий предъявил ему состав обвинений. Как и следовало ожидать, ничего не забыли, от изгнания Паскаля со службы до последней забастовки – все было учтено и взвешено.
– Я даже не буду читать, – отмахнулся князь. – Здесь восемнадцать пунктов, и мне в любом случае не оправдаться.
– Что это у вас за коммуны в степи? – вдруг спросил Пшездзецкий. – Ваши неуместные поселения особенно взволновали министерство!
– Было бы глупо, – ответил Сергей Яковлевич, – подозревать меня, будто я исходил из каких-то социальных учений. Просто я учитывал местные условия.
– Почему у вас такие ненормальные отношения с предводителем дворянства Атрыганьевым? Борис Николаевич – человек вполне умеренных взглядов, служил в лейб-гвардии…
Сергей Яковлевич, ничего не ответив, отошел к окну, за которым пролетел однажды мужик, словно приколоченный к распятью.
– Я не виноват, – сказал он тихо. – Если кто и виновен, так это бывший губернатор Влахопулов и губернский жандарм Сущев-Ракуса… Оба они, к сожалению, покойники!
Стало на миг тошно от собственной низости, и он махнул рукою, словно открещиваясь ото всего на свете:
– Без працы не бенды кололацы!
Брови Пщездзецкого круто взлетели кверху:
– Князь, вы знаете польский?
– Нет, – повернулся к нему Мышецкий лицом.
– Но сейчас вы что-то сказали…
Сергей Яковлевич прошелся вдоль кабинета, задумчиво поправил носком ботинка вздернутый краешек ковра.
– Знаете, – сказал он, улыбнувшись, – был такой юродивый на Руси – некий Корейша, Иван Яковлевич… Грязный, выживший из ума старик. Годами лежал он в собственном навозе и выдавал себя за святого. Так вот, когда его спрашивали о чем-то, на что он не мог ответить, тогда он отвечал: «Без працы не бенды кололацы». И люди выискивали в этой фразе потаенный великий смысл!
Пшездзецкий слушал его с большим вниманием, застегнув портфель и отложив его подальше в сторону.
Сергей Яковлевич помолчал немного и продолжил:
– С тех пор прошло немало лет. Это выражение «кололацы» обошло всю русскую журналистику, начиная от Чернышевского и кончая Салтыковым-Щедриным и Курочкиным. Об этой фразе существует на Руси целая литература. Эта фраза не выражает никаких определенных понятий, и в этом именно ее отличительное свойство, ее исключительное значение. И когда я сталкиваюсь с этой ужасной бессмыслицей русской жизни, такой несуразной и путаной, я всегда утешаюсь тарабарщиной: «Без працы не бенды кололацы!»
Пшездзецкий посмотрел на свои нежно-молочные надушенные руки, пошевелил пальцами.
– Вы ошибаетесь, – сказал он внятно. – В этой фразе есть смысл. И не малый смысл!
– Какой же?
– Это искаженная польская фраза. Ее исказил, очевидно, ваш грязный юродивый.
– И что же говорит эта фраза?
Витольд Брониславович вскинул на князя серые красивые глаза.
– Без труда не будет калача, – ответил он.
После этого в лице Пшездзецкого что-то просветлело по-человечески, помягчал его голос. Он не поленился встать, положил свою узкую, как у женщины, ладонь на локоть уренского губернатора:
– Ваше сиятельство, я не имею права советовать вам. Но… передо мною вам действительно не оправдаться. Поезжайте в Петербург, скажитесь больным. Найдите связи…
– И бросить все? – спросил Мышецкий.
– И спасти карьеру, – ответил чиновник.
Поздний вечер застал его на вокзале. Вагон первого класса, обитый плюшем, был пуст и темен, как дорогая гробовина богатого покойника. И – никто («Ну, хоть бы одна собака!») не пришел проводить опального губернатора.
Только с третьим ударом колокола заскочил в вагон человек, при виде которого Мышецкий – в ярости и ознобе – оторопел. Тот самый человек, что сначала преследовал его взглядами в «Аквариуме», а потом догонял в пролетке по дороге в цирк. Совсем недавно, на этих днях – перед той постыдной облавой, его позором и срамом…
– Отстаньте от меня! – закричал Сергей Яковлевич в неуемном бешенстве. – Я уже не губернатор! Что вам от меня надобно?
Незнакомец спокойно поставил перед собой чемоданчик, и котелок на его голове вдруг сам собою подскочил над румяной плешью.
– Видите ли, я… клоун, – ответил он, шепелявя. – Вернее, если вы не губернатор, то и я не клоун. Вы же сами, сударь, и изгнали меня из губернии… Не так ли?
«О ужас…» В пустом вагоне – два человека.
Клоун и губернатор.
Сначала губернатор изгнал из губернии клоуна, а теперь и самого губернатора изгнали…
«Как клоуна… как клоуна…» – мучительно переживал Мышецкий, и тело его, большое и сытое, становилось от стыда сугорбым и жалким…
Поезд, наконец, отошел от перрона. Плавно разъехались стрелки перед паровозом, освобождая дорогу на далекий и чиновный север России.
Глухая острожная стена бежала и бежала за окном вагона, дымно пыхнули растворенные арки депо. И вот уже оно – Свищево поле, будь оно трижды проклято!
Но что это? Бродят какие-то тени возле могил и бараков. Неужели опять собираются люди, вяжут возы, пеленают детей, чтобы двинуться дальше?..
От земли к земле, от земли к земле.
Мышецкий опустил раму окна, посмотрел назад. Вдалеке оставался Уренск, рассыпавший тусклые огоньки по овражинам. Но вот прояснело небо над городом – рассыпались яркие звезды и потекли вниз, неслышно сгорая.
Жгли фейерверк!
«Где же это? – подумал он и наконец догадался: – Наверное, в „Аквариуме“…»
Бежали притемненные поля. Думалось хорошо и ясно.
Что он сделал за это время? Ничего…
Нет, он не хотел, видит бог, как не хотел, но получилась глупость. Глупость и пошлость.
Кого же обогатил он? Конкордию Ивановну – султана Самсырбая – архиепископа Мелхисидека – чиновника Паскаля – и даже фон Гувениусы, мерзавцы, и те набили себе брюшко.
Думать так думать. Пока думается. Вот так: хорошо и ясно. До конца думать!
Мужикам-то ведь он ничегоне дал. Вот разве что по куску земли, которую не сегодня, так завтра выдернут у них из-под ног решением сената! И как были они нищими – так нищими и остались.
Зато он имел власть. Много власти…
На горизонте – там, где пропал в потемках Уренск, – еще догорали звезды фейерверка. Кто-то пировал в уренской берлоге, хвастал, рассуждал, прикидывал. И, наверное, Конкордия Ивановна спешит сейчас по темным улицам – заплетает паутину.
– Черт с вами, – сказал Мышецкий. – Живите без меня, господа…
Первая остановка от Уренска, и он узнал ее; шелестят голые прутья акаций, тот же самый «холерный» мужик продает колбасу, стоя на перроне.
– А ты, брат, все здесь?
– Я-то? А што мне…
Поезд плавно тронулся. Мышецкий захлопнул окно.
И замелькала перед ним Россия – как бесконечное Свищево поле.
Пни, кресты, пески, буераки, церквушки.
Доколе же?..
Ленинград, 1959—1962
notes