Книга: Мстители двенадцатого года
Назад: Париж. Год 1821
Дальше: Примечания

Россия. Год 1812

Князь Алексей Щербатов к своим юным годам успел окончить Кадетский корпус и вступить в гусарский полк. Успел совратить бойкую маменькину горничную (маменька, хоть и сама против папеньки была грешна, отхлестала ее по щекам, но простила); соблазнил также кокетливую мадмуазель Николь, гувернантку младшей сестры Оленьки (тут маменька особых претензий не имела), и был, по выходе в большой свет, весьма успешно повержен к божественным ножкам известной столичной красавицы графини N, в «коллекции» которой он был далеко не первым и отнюдь не единственным.
К своим юным годам Алексей уже дважды стрелялся. Обе дуэли завершились, к счастию, бескровно. Как говаривали к такому случаю современники, «до этого дуэля пролилось немало чернил, а после оного — не ведро ли шампанского».
Но от этих дуэлей юному князю получилась большая и важная для будущей карьеры польза. Поединки успокоили его душу и утвердили в нем уверенность в самом себе. Каждый повеса его круга, вступая во взрослую жизнь, в недоверчивый и поначалу враждебный свет, стремился в первую голову оценить себя во взглядах других, чужих и равнодушно внимательных персон. Красив ли я? Ловок ли в мазурке? Небрежен ли в светской беседе? Легок ли во французском? Не слишком ли остры мои эпиграммы? Не чересчур ли откровенны и лихи мадригалы? Могу ли я иметь успех у дам и девиц, нравиться обществу и быть в нем принятым на равных, стать во всем своим человеком? Принятым везде, и принимать всех.
Это все так, но это все пустое. Главное и для офицера, и для статского: отважен ли я? Не трус ли в глубине своей дворянской души, еще самому себе неведомой? Способен ли я сохранить свою честь?
Как было сказано, поединки успокоили его душу. Князь не дрогнул под дулом пистолета. Да, да, это не так-то просто — в ночь накануне дуэли привести в порядок свои дела, написать необходимые письма и сделать нужные распоряжения, а потом, при бледном (не последнем ли?) рассвете, слушая капающую с листвы утреннюю росу и щебет ранних птах, гордо и хладнокровно смотреть в черную бездонную дырку граненого ствола, откуда с беспощадным огнем и дымом вот-вот вылетит в тебя тяжелая свинцовая пуля. Когда каждая жилка дрожит в ожидании беспощадного удара — в лоб, в сердце, в мягкий беззащитный живот. И не показывать при том своего неизбежного страха ни противнику, ни секундантам, ни безразличному доктору. Которому все едино — перевязать ли царапину на руке или закрыть навсегда молодые глаза. Те глаза, что еще столько всего и доброго, и дурного не увидели…
Словом, сложился Алексей Щербатов в типичного светского молодого человека той поры. Гусар, повеса, озорник. Что ждало его впереди? Карты, шампанское, цыгане, театр… Неверные любовницы и обманутые мужья… Изредка — веселый дом… Неизбежная усталость, скука и неукротимая старость. Женитьба в расчете на приданое. Отставка. Разорение. Отъезд в родовое поместье. Тихое ленивое пьянство, порой бурная охота. Полное безразличие к делам и хозяйству. Тяжба с соседом, осложненная скучной связью с его веселой супругой. Постепенное опустошение души, безразличие ко всему и к самому себе в первую голову.
Так бы и шло до последнего предела, до мирного сельского кладбища, укрывшегося под сенью столетних лип и белых берез.
Ан не случилось. Грянула война. Война многое меняет в мире. И прежде всего в людях. Состоя целиком из жестокости, боли, крови и смертей, низости и подлости, она, как ни странно, порождает героев и поэтов.

 

Совсем незадолго до «грозы двенадцатого года», еще не зная о ней, гусар Нижегородского полка Алексей Щербатов был направлен с командой ремонтеров в милые его сердцу подмосковные края. Исполнив с отменной тщательностью данные ему командировки (отобрав и сформировав немалый табун резвых рысаков буланой масти и тяжелых коней для орудийных упряжек, нагрузив с два десятка больших фур кипами сена), Алексей Щербатов нашел возможным на два-три дня продлить командировку в соседнее родовое подмосковное Братцево. Неизбывно любимое с самого малого детства.
Счастлив тот, кто первые годы свои проводит в деревне. С ранними рассветами, с купанием в пруду, с земляникой в соседней роще, где можно ненароком встретить и прижать к тонкой белоствольной березке красивую и податливую деревенскую девку (но это уже позже, в отрочестве) … С запахом сена от ближнего заливного луга, с коровьими лепешками на липовой аллее… С вечерним самоваром на балконе под большой масляной лампой, кругом которой обреченной стайкой вьются мотыльки и ночные бабочки. И когда от изобилия щедрого на впечатления дня слипаются глаза, но так интересно слушать сонными ушами, о чем говорят и чему смеются взрослые. Совершенно иные, чем днем, под зеленым светом лампы и при круглой луне над липами.
Алексей детской памятью, сильной и ясной, нежно любил родовое гнездо Щербатовых. Нередко словно во сне возникал перед его внутренним взором высокий дом на холме, который петлей-излучиной обтекает малая и светлая речка Сходня. Из нее же, прямо перед домом, питается большой пруд с лилиями, кувшинками и карасями, до которых особо охотлив с удочками батюшка, пока матушка, доспав положенное, кокетничает по утру перед зеркалом в своей спальной комнате. Батюшка обыкновенно в эту раннюю пору сидит на берегу на стуле из кабинета, держит удочку одной рукой, а другой, чтобы ненароком, задремав, не упасть в воду, держит красивую дворовую девку Парашу за талию. А то и пониже спины. Параша, с черепком для червей, насаживает их время от времени на крючок, стыдливо улыбается и опасливо поглядывает на окна маменькиной спальни, еще задернутые плотными шторами.
В середке пруда — островок, обросший остролистыми ивами, с мраморной беседкой — ротондой. К ней проложен наплавной мосток, покрытый прудовой зеленью, звонко хлюпающий под ногами. Вспугнутые лягушки плюхаются в воду, скрываются на дне, а потом высовывают на поверхность любопытные мордочки. Девицы на мостике поддергивают юбки, обнажая изящные щиколотки, поднимают веселый визг, в котором кокетства больше, чем испуга, и спешат добраться в уют беседки, не замочив туфельки. А порой мелькнет с мокрых досок желтыми ушками ленивый волнистый уж и поплывет к берегу, подняв над водой острую головку. И тогда девичий визг становится пронзительней, и можно поддержать барышню за локоток, а то и за тонкую нервную талию. Беседка, в сумерках колонн и ивовых кустов, — заветное место для романтических объяснений. И никакие страхи в виде зеленых лягушек и длинных ужей не становятся тому преградой…
Неурочный приезд князя Алексея стал событием в усадьбе. «Лёсик, Лёсик приехал!» — зазвенело в доме и в парке. Вспорхнули с крыши голуби, залаяли на псарне собаки, заржали и застучали копытами лошади на конюшне, забегала дворня.
Лёсик приехал верхом и был хорош. Ментик, кивер, звенящие шпоры, бьющая по сапогам сабля и едва заметные под носом светлые усики, пушок, в общем-то.
Было утро. Маменька, еще в пеньюаре, вышла на большое крыльцо, обняла душистыми руками спрыгнувшего с лошади любимчика сына, прижала к груди, в которой радостно стучало еще молодое и горячее сердце. И тут же набросился на него шумный рой кузин и соседских барышень — все они оказались здесь к случаю, к именинам Оленьки.
С дороги, с хлопот попал юный князь в царство лукавых взоров, веселого смеха, блестящих глаз на любой вкус и выбор, в царство нежно загоревших оголенных рук и гибких шеек, в несравнимый ни с чем по чистоте и свежести аромат девичьей весны.
Алексей радостно смеялся, целовал руки и щечки, рассыпал звонкий бисер комплиментов; подхватил на руки и закружил Оленьку, примчавшуюся из сада, где она подбирала букет к утреннему чаю. «Мари сегодня будет, — шепнула ему в ухо, щекоча нежными алыми губками. — Ты рад? Ты ей верен?»
Мари, Мари… Детская и отроческая любовь. Щемящая сердце, зовущая к безрассудству. Безответная?
— Как ты подросла, Оленька. — Алексей поставил сестру на крыльцо, оглядел, любуясь. — Совсем девица.
— Не знаю, как и быть, — смеясь, сказала маменька. — Поклонников у ней объявилось — хоть стреляй их всех как ворон.
— Ну, — тоже засмеялся Алексей, — за чем же дело стало? А не достанет пороха — саблей порублю. Но где же папá?
Легкое облачко мелькнуло в веселых матушкиных глазах. Мелькнуло и растаяло.
В самую пору все-таки приехал Алексей. Между родителями случился маленький разлад. Виной тому — оба. Папенька неосмотрительно, в неурочный час, ущипнул в сенях красавицу Парашку, прошелся шкодливой рукой по ее высокой груди. Да и маменька оплошала — не в тот час приласкала невинно приживала француза, что взят был для Оленьки ради языка и манер.
Француза папенька — пинком со двора, Парашу маменька — на конюшню, носить воду лошадям, в необъятную дубовую колоду, которую и ражему мужика за два дня не заполнить. Пороть виновных — у Щербатовых не заведено, но на затрещины, подзатыльники и пощечины не скупились. В том числе и друг для друга.
— Не в духе нынче отец твой, — извернулась маменька. — Любимый кот-прожора у него пропал.
— Жулик Васька? — засмеялся Алексей. — Ворюга старый?
— Сожрал карасей, что отец наловил, и где-то спрятался. Ну, пойдем же в дом.
Матушка взяла его под руку, прижалась горячим со сна боком.
— Как ты хороша! — искренне сказал Алексей, любуясь молодой еще и задорной матерью.
Но тут и отец вышел на крыльцо, в халате, неприбранный, распахнул объятия.
— Сын мой! — старик Щербатов расправил пальцем седые усы, трижды расцеловал Алексея. — Как служба? Я, чай, уже полковник?
— Поручик, батюшка. В мирное время чины медленно идут.
— А молодец! Любуюсь тобою. И горжусь! Не я ль тебя в офицеры выпестовал?
— Ну, будет, — Наталья Алексеевна снова взяла ненаглядного под руку. — С дороги ведь сынок. Покормить, обласкать…
— Оно верно, Таша, — крякнул отставной полковник. — Самое время поутру ласковую чарку принять. Да еще с дороги.
С волнением вошел в родной дом Алексей. В зале огляделся. Все, как было ранее. Запах навощенного паркета, догоревших дотла свечей в шандалах, засохших цветов в вазах, где давно не меняли воду. И вдруг — воробьиное чириканье на хорах.
— Окаянец, — виновато пробасил неслышно появившийся за спиной старый лакей Бурбонец. Почему его так звали — никто не скажет, не вспомнит. Кашлянул, поправил длинные седые баки ровно у старой рыси. — Вот завелся. Нешто выгонишь? Однако в дому не гадит. Порядочно в окошко на двор ходит нужду справлять. — Улыбнулся беззубым ртом. — Однова мне прямо так на лысину капнул. Озорник, в отместку, что я его метлой гонял.
У Алексея глаза повлажнели — он дома, с ворюгой-котом, с озорником воробьем, с молодой матушкой, с волокитой батюшкой. Все вокруг родное и незыблемое.
Мебель в пыльных чехлах, кисея на потолочных люстрах, камин, который топили очень редко, на мраморной полке которого все так же вечно стучали часы по прозвищу Спиридон. Почему Спиридон? Потому что часы с характером. Как наступали три часа, так отбивали непременно семь. Да и стучали хроменько: тик-так, тик; тик-так, тик. Точь-в-точь, как ходил в один такт хромой от рождения конюх Спиридон, подбрасывая левое плечо над короткой ногой. Потому дворня и прозвала его за походку: рупь-двадцать, рупь-двадцать. Отсюда и часы — Спиридон. Тик-так, тик… Рупь-двадцать…
Славно. Но что-то вдруг защемило в сердце. Непрошеная мелькнула мысль — не вечен уют старого дома. Слишком он беззащитен от времени и бурь житейских.
Но уже все завертелось. Снимались чехлы, заново натирались полы, менялись огарки на восковые свечи. Лакеи накрывали на балконе чай. Матушка ушла к себе, прибираться к завтраку. Распоряжалась в доме Оленька. Быстро, задорно и толково. Алексей любовался ею. Думал: в какой короткий срок расцвела нескладеха подросток в очаровательную девицу. Резвую и совсем неглупую.
Батюшка распорядился собрать в буфетной закуски. Своей рукой наполнил объемистые рюмки:
— С Богом, Алешка! — смачно выпил, выдохнул, закусил с блюда чем-то, не глядя, что под руку попалось. Аппетит батюшка имел отменный, гвардейский, но гастрономом не был. Кушал обильно и резво, по-солдатски, без меры, все подряд — лишь бы свежо и сытно. — Давай-ка вдогон, за именинницу. Очень на княгиню похожа стала, красавица. Но, не в пример, скромна.
— Так что в том худого? — засмеялся Алексей, чувствуя тепло в сердце и легкий туман в голове.
— В девках бы не засиделась. Осьмнадцатый пошел. — Алексей с Оленькой погодки были. — А там и старость не за горой.
— Какая старость, батюшка? Ты на маменьку взгляни. Все молода и молода.
— Чересчур молода, — буркнул отец и, погладив усы, потянулся вновь за рюмкой. — Однако и я еще не стар. — Хитро улыбнулся, вспомнив что-то приятное. Совсем недавнее.
Из комнаты, из сада, с берега пруда стала собираться к чаю загодя приехавшая молодежь. Смех, возгласы, щебет, чмоканье — и весело, и шумно.
По мостику, из беседки, вел Оленьку под руку молодой человек в легком сюртучке, с полевой гвоздичкой в петлице, с высоким коком над узким лбом, с крючковатым, нависшим носом.
— Что за попугай? — почему-то с неприязнью спросил Алексей батюшку.
Батюшка глянул, покривил под усами рот.
— Мсье Жак. Или Жан, не вспомню. Гагарины выписали. Вроде как будто учителя для Мари.
— И чему же он призван ее учить? — фраза совершенно случайно получилась двусмысленной. И злой.
— Наукам всяким. Там-то, в Европах, умные все. А мы тут, в России, в дураках числимся. Дикими зовемся. Но я уже одного такого умного из дома вышиб. Коленом под зад.
Алексей вдруг как-то неожиданно устал. Сказались заботы и труды командировки, дорога, которую он одолел верхом, радостные чувства, которые его одолели. Отец это заметил.
— Иди к себе. Отдохни. День-то сегодня будет хлопотный. От одних танцев умаешься. А ты кавалер завидный, в уголке стоять не придется. Иди, Алексей, а я скажу, чтобы тебя не беспокоили до обеда.
Алексей благодарно кивнул и по скрипучей лестнице поднялся в мезонин, в свою комнату. Остановился на пороге, окинул ее теплым повлажневшим взглядом. Хотя и не был он здесь больше года, но перемен не заметил — родители строго его «обитель» соблюдали. Все тот же кожаный диван, над которым — пистолеты, его детская сабелька и дедова кираса; то же бюро с фарфоровыми часиками и медными подсвечниками. Часики мерно и уютно тикают — наверняка Бурбонец, аккуратный, как немец, сам заводил их каждый вечер и следил, чтобы были до золотого блеска вычищены подсвечники.
Здесь же, на бюро, статуэтка Бонапарта. Задумчив. В ботфортах, в походном сюртуке. Руки скрещены на груди, треуголка надвинута на лоб. Взгляд устремлен вдаль. Не на Россию ли?
Маменькин портрет в девичестве, на стене против окна; книги, все больше французские романы, но и русских поэтов немало: Ломоносов, Державин, Жуковский.
Алексей сбросил сапоги, прилег на сыгравший пружинами диван, примостил голову на прохладную кожаную подушку. Закрыл глаза. И сразу же всплыло неизвестно из каких далей веселое личико Мари Гагариной. В высокой прическе, с томным взглядом прекрасных глаз.
Гагарины были соседями. Знались со Щербатовыми родством. Машу прочили Алексею в жены. Но обручение как-то затянулось, откладывалось с одного дня на другой, с месяца на месяц. Может статься, виной тому была непонятная батюшкина неприязнь к соседям. Открыто он ее не высказывал, но порой ворчал: «Все у них по-французски, шагу без манер не ступят». Но дело, наверное, было не в том, поглубже. Впрочем, Алексей об этом не заботился. Что ему Гагарины? Ему из них одна Мари нужна. От венца и до конца.
Препятствий к браку не было. Ни от родных, ни от полкового начальства. Правда, прелестная Мари своего решительного согласия словами не высказывала. Одними глазами светилась Алексею навстречу и ручку давала с большой охотой, не торопясь ее отнимать от его нескромных губ…
Алексей задремал, грустно улыбаясь.

 

«Величественная картина — наша армия на берегу Немана. Историческое зрелище.
Природа свежа, как обычно перед рассветом. И, словно понимая величие момента, окрестности укрылись тишиной. Ни птичьего щебета, ни звериного воя. Чувствую легкий озноб — не от стужи, от волнения.
В два часа пополуночи подъехал Император, в экипаже; ему подвели верховую лошадь. Он, в раздумье, осмотрел нас; в его фигуре не было ничего величественного — только усталость от дороги и какая-то нерешительность. В походном сюртуке, в лосинах и треуголке был похож на большого сумрачного пингвина. (Последняя фраза вычеркнута.)
Легко оказался в седле, поскакал к берегу. Лошадь под ним неожиданно оступилась и упала, сбросив всадника на песок.
— Плохое предзнаменование! — вполголоса, не удержавшись, произнес кто-то из свитских генералов. — Римлянин отступил бы!
Император услышал и, садясь на лошадь, сквозь зубы процедил:
— Я не римлянин. Я — француз!
“Корсиканец”, — наверное, подумалось в этот момент многим.
Император спешился возле самой воды и опять долго стоял среди общего торжественного молчания. Может быть, и не торжественного, но значительного. Протянул назад руку, адъютант подал зрительную трубку. Император долго смотрел в нее, негромко произнес:
— Противник не дремлет. Кажется, кто-то тоже наблюдает нас — что-то сверкнуло из рощи.
После этих слов молчание из значительного стало зловещим. Обстановка требовала разрядки, я взял на себя смелость и не очень ловко пошутил, сказав, что это сверкают пятки удирающего Барклая де Толли. И не ожидал, что генерал Коленкур, из свиты императора, так резко отзовется:
— Здесь не смеются, молодой человек. Здесь настал великий день.
Он протянул руку, указывая на противоположный берег, но смолчал. А мне вдруг показалось, что он едва сдержался, чтобы не присовокупить к своим словам еще и другие: “А там — наша черная ночь”.
Император взмахнул рукой. Дивизия Фриана направилась к мостам. И вскоре вся очутилась на вражеском берегу. Солдаты дружно выразили свою радость. Они будто хотели сказать: “Мы на земле неприятеля. Теперь наши офицеры не станут препятствовать нам кормиться за счет жителей!”
Хочу здесь заметить для тех, кто когда-то коснется этих записок, что согласно предписанию Императора, в войсках поддерживалась строгая дисциплина. Императорские прокламации постоянно призывали солдат относиться к прусскому населению так, будто наша армия находилась на земле Франции. Начальство постоянно применяло усилия к удержанию солдат от грабежей, мародерства и насилия, однако говоря: “Когда вы будете на русской земле, вы будете брать все, что захотите”»…
Сам Император открыто обещал своим маршалам:
— Москва и Петербург будут вам наградой. Вы найдете в них золото, серебро и другие драгоценности. Вы будете господствовать над русским народом, готовым раболепно исполнять все ваши повеления.
Что ж, война — это проклятие человечества. Но победителю она сулит щедрые дары.
Первый город на большом пути. Большое разочарование. Получен приказ — не впускать в город ни солдат, ни офицеров, ни даже генералов; город предоставлен в распоряжение императорской гвардии. Мы стали биваком по дороге в Вильну, в сосновом лесу, а гвардия между тем грабила магазины и частные дома. Жители разбежались, не оказывая радушия, неся перед нами страх и уныние по окрестностям.
Император продолжает давать щедрые обещания, которые возбуждают солдат и подвигают их на величайшие жертвы».
Из дневника Ж.-О. Гранжье

 

Алексей встрепенулся от легкого стука в дверь и ласкового шепота Бурбонца:
— Барин, ваша светлость, до вас казак прискакал. Не иначе с депешей. Очень строго просит.
Алексей встал, сладко потянулся, прислушался к говору внизу и к звуку рояля; вспомнил, что его ждет сегодня что-то очень хорошее. Ах, да! Мари сегодня будет. И уж он по-гусарски потребует от нее верного слова.
— Барин, — опять за дверью прошептал старик лакей, — что-то неладное. Уж батюшка ваш встрепенулся. В чулан полез, где отродясь не бывал.
Алексей вскочил, обулся — отчего-то тревожно замерло и вновь, уже быстрее, застучало сердце. Спустился вниз, вышел на крыльцо. Вплотную к нему, припав щекой к морде взмыленной лошади, стоял, от усталости нетвердо, немолодой казак, есаул Волох из его фуражирского отряда.
— Чего тебе? — Алексей не сдержал сладкий зевок.
— Ваша светлость господин поручик, от Москвы вестовой прибыл. Велено срочно ворочаться в полк.
— Да что за нужда?
Есаул огляделся по сторонам, оставил лошадь, шагнул поближе, не выпуская из рук повод:
— Сказывают, война.
— Что ты врешь? Ты пьян?
— Как не то!
— Да с кем война-то? — Алексей еще не мог поверить в дурную весть.
— Сказывали, с французом.
— С этим, что ли? — краем глаза Алексей приметил то ли Жана, то ли Жака вновь под руку с Оленькой.
— Кабы с этим, что ж… Сморчок. Щелком пришибить можно. Коли нужда придет.
Алексей глянул внимательно, ровно запомнить зачем-то хотел — сердце вдруг подсказало. Сморчок-то сморчок: такого не то что сабельным ударом, хлыстом перебить можно. Однако интересен. Светлые пустые глаза, хищные губы под ровными острыми усиками. Строен, не надо спорить. Легкая походка. Во всем глядит европейское обхождение, особенно успешное с дамами и девицами. Во всех движениях, в изгибе губ и бровей — порочная алчность к женским прелестям…
Алексей стряхнул наваждение.
— Лошадьми, фурами распорядились?
— Все по чину, Лексей Петрович. Как прибудете — выступаем.
— Что, повоевать охота? — безразлично спросил Алексей, глядя на въезжавшие в ворота одна за другой коляски и кареты. В которой из них Мари Гагарина? Успеет ли повидаться? И кивнул на ответ есаула:
— На то мы и государевы воины. Даром хлеб солдатский не жуем. — Потоптался на месте. — Ваша светлость, — фамильярно положил руку на рукав, — коньку моему овсеца бы да левую заднюю посмотреть, похоже потеряли подкову. И то сказать — дым столбом — скакали.

 

Алексей кивнул:
— Иди-ка, братец, на кухню. Там тебя покормят и чаркой порадуют. А за лошадь я распоряжусь.
Алексей вернулся в комнату, накоротке собраться. На диване скорбно сидел отец, держа на коленях длинную старую шпагу. Поглаживал ножны сухой, еще твердой рукой. Встал, вытянулся:
— Я все знаю, Алеша. В добрый час постоять за родину. — Голос его дрожал, не старчески — от волнения. — Вот, прими, — протянул двумя руками вперед старинную шпагу. — Сам Александр Василич за доблесть мою и отвагу в бою пожаловал.
Алексей сердцем тронулся, принял шпагу, чуть вытянул из ножен, прижался губами к холодному клинку.
— Благодарствуй, батюшка. Однако шпага мне по чину и по строю не положена.
— Знаю. В бой с ней не скачи. Пущай, сынок, в обозе за тобой ездит. Мне так спокойнее будет. И матушке утешнее, она в эту шпагу верит.
Алексей обнял отца, его худые плечи, дрожащие от сдерживаемого плача. Сам едва сдерживая слезы.
— Француз, он хлипкий, Алеша. Он в залах шаркун, ты его не опасайся, смело бей.
Храбрился старый воин, не шибко старый еще отец. Он не француза-шаркуна боялся. Он боялся сына потерять, радость и опору в старости. Что ж, дворяне издавна — служивые люди. Им вольная воля, когда мир и согласие с другими державами, а коли грянула гроза — отдай свою жизнь смело и без сожаления. С гордостью и честью. Для того и держит тебя государь.
— Матушка знает? — у Алексея дрогнул голос.
Отец, чтобы сгладить волнение, хрипло рассмеялся:
— Она, поди, решила, что Бонапартий на нас войной пошел из-за того француза, что я со двора турнул. Под зад ему. — Отец замолчал, стал серьезен. — Вот и вы, добры молодцы, турните супостата. Саблей в брюхо, коленом под зад. Послужите государю, обороните отчизну.
Двери распахнулись, влетела княгиня. В слезах, с распахнутыми руками. Обхватила сына, прижала к себе, словно решила никому не отдавать. Была бы в своей воле, так и заголосила бы по-простому: «Не пущу!» Жадно целовала, мочила лицо обильной слезой, лихорадочно шептала: «Алеша, Алеша…»
— Матушка, — отец положил ей руку на голое розовое плечо, сказал и мягко, и твердо: — Матушка, он не токмо сын твой, он сын отчизны, воин ее. Благослови и отпусти с миром, жди с победой.
Княгиня прерывисто всхлипнула, дрожащей рукой перекрестила сына:
— С Богом!
Алексей поцеловал ей руки, с болью заметил, как от этой минуты молодое лицо матушки стремительно начало приобретать черты, более свойственные ее годам. Понял: молодость уходит не временем, а испытаниями. Болью и тревогой.
— Волох! — крикнул Алексей в распахнутое окно. — Седлай!
— Постой, Алеша, — придержал его отец. — Я сам.
— Оседлаешь? — удивился Алексей.
— Распоряжусь. — Отец, бережно приобняв княгиню, вышел вон.
— Матушка, что он задумал?
— Сюрприз приготовил, — слабо улыбнулась Наталья Алексеевна. — Теперь узнаешь. — Она быстро вышла, прикрывая глаза ладонью.
Алексей кинул прощальный взор, расставаясь со своей обителью, надеялся сохранить ее в благодарной памяти. Шагнул было к порогу, вернулся, взял с бюро статуэтку, покачал в руке и ахнул ее головой об край стола…
Алексей вышел на заднее крыльцо. Чуть в стороне, под старыми липами, Волох, уже верхом, придерживал его лошадь, а рядом с ней приплясывал в нетерпении тонкими ногами гнедой красавец жеребец. Горбоносый, с большими пугливыми глазами, с волнистой короткой гривой, больше похожий на трепетного оленя, чем на строевого коня. Отец стоял поодаль, любовался.
— Это кто? — с восхищением выдохнул Алексей.
— Это Шермак. Это тебе мой подарок, по случаю производства в чин. Хотел его в полк послать, да тут ты сам кстати пожаловал. Бери, Алеша. Шермак тебе послужит.
— Шермак? — Алексей припомнил. — Любимый конь Суворова так звался?
— Именно. — Отцовские глаза то ли слезились, то ли, смеясь, светились. — Сам пестовал, сам выезжал. Гордый, но послушный. Плетью не понужай, только словом.
Алексей подошел поближе, протянул руку. Шермак доверчиво потрогал ее мягкими теплыми губами, шумно выдохнул в ладонь.
— Хорош? — спросил отец. — А резов-то! Ну, сам увидишь. Береги его, Алеша, и он тебя сбережет.
Резво прискакала Оленька. Запыхалась, раскраснелась, растрепалась, разметала ленты и локоны. Ровно кто за ней гнался. Глаза горят восторгом и бескрайним детским любопытством.
— Алеша! Мари приехала! Побежали!
Волох сумрачно, с сочувствием посмотрел им вслед.
— Ваше сиятельство, — спросил он отца, — как дальше будем? Пора ведь, служба ждать не любит.
— Веди лошадей за ворота, — вздохнул князь. — Веселого боле не будет. А хорош конь?
— Еще как хорош-то. Под самую стать господину поручику.
Перед домом — разноцветье, самый съезд обозначился. Кареты, коляски, дрожки, верховые лошади. Степенные господа, дородные дамы. Фраки, мундиры, шелка на платьях и зонтах. Говор, вскрики, смех.
У Щербатовых любили бывать. Хоть и не богаты, но хлебосольны. Хоть и князья, но не спесивы. Взрослые гости находили здесь хороший стол, неспешные и необязывающие беседы, изредка охоту, музыкальные вечера, карты. Молодежь радовалась свободе, возможности пофлиртовать. Беседка на пруду никогда не пустовала. Старый князь, шкодливо посмеиваясь, говаривал, что принужден будет выдавать билеты на беседку как в театр или станет брать с юных красавиц фанты в виде поцелуев. И то сказать, сколько в этой щербатовской беседке было заключено сердечных союзов, сколько наслушалась она пылких вздохов и клятв, уверений, сколько видела горьких либо восторженных слез. Недаром ее прозывали Бабушкой. Она утешит, она пригреет, научит, сказку расскажет о вечной любви.
Вот и Алексей — как давно это было! — держал в своей руке нежную ладонь с гибкими пальцами и, казалось ему, слышит тревожный стук девичьего сердца. Видит ожидание в ясных глазах Мари.
К ней он сейчас и спешил. Оленьку сразу же перехватили, затормошили, она весело запорхала от одних к другим и третьим. Алексей, едва успевая раскланиваться, улыбаться, пожимать руки и целовать ручки, торопливо пробирался к легкой коляске, затерявшейся из-за тесноты возле самых ворот: кучера не успевали отгонять экипажи.
Однако его уже обогнал проворный Жан — уже протянул Мари руку, помогая ступить на землю.
— Алеша! — радостно вскрикнула она. — Ты здесь? Я рада тебя видеть.
Алексей подошел, поклонился.
— Как ты здесь?
— С оказией. Сейчас возвращаюсь в полк. Вот… успел тебя повидать.
Француз вежливо отошел. Стоял, наблюдая за ними, чему-то улыбаясь, пощипывая ус.
— Ты не можешь задержаться? Хотя бы до вечера. Мне столько хочется тебе сказать…
— Мне тоже, Мари, много нужно тебе сказать. Да нынче уж поздно. Я напишу тебе.
О грянувшей грозе, по молчаливом согласии, никто из посвященных ни словом не обмолвился. (Кстати здесь будет заметить, что и сам государь, занятый покупкой под Вильно дачки и предстоящим балом, получив тревожную депешу о том, что Наполеон форсирует Неман, легкомысленно ответил: «Я этого ожидал, но бал все-таки будет». И лишь по окончании бала было объявлено, что началась война.)
…Мари никак не могла понять Алешиного долга непременно сейчас отправляться в полк. В глазах ее порой мелькала досада. И даже обида. И оттого слова ее, хоть и с улыбкой, звучали сухо и неприветливо.
Все это Алексей вспоминал и заново переживал уже в пути… Мысли его путались с чувствами, противоречивые желания рождали холодок в душе и горячку в сердце. Горечь разлуки мешалась со сладостью надежды. Потом все еще больше путалось и пугало своей неопределенностью. И все чаще перед глазами возникала недосягаемая Мари. Она стояла в воротах, опираясь на руку Жана, и махала Алексею платком. Кажется, Шермак первым этого не выдержал, сделал длинный скачок и ударил тенистой аллеей дробным галопом. Волох едва нагнал Алексея уже на выезде на тракт.
Уже к ночи, уже солнце спряталось за верхушками засыпающих деревьев, полковой обоз, где-то возле Петровского, обогнала обочиной коляска, запряженная парой. В ней, вцепившись в плечо кучера, стоял, вглядываясь в живой поток лошадей и фур, встрепанный Бурбонец.
Проглядев в тесноте, в сумерках и в пыли Алексея, Бурбонец наклонился вперед и что-то прокричал кучеру в самое ухо. Тот покачал головой, будто возражая, но послушно погнал лошадей, обогнал колонну, резко завернул и стал поперек дороги — ни обойти, ни объехать.
— Прочь! Поди прочь! — закричал пожилой казак, потрясая пикой. — Смету нерадивого!
Обоз остановился, стал скучиваться. Бурбонец выпрямился во весь рост — аж в спине хрустнуло — и громко, скрипуче крикнул:
— Поручика Щербатова нужно! Срочное дело к нему назначено. От самого полковника, суворовского кавалера. — О том, что полковник и кавалер есть уже давно в отставке, Бурбонец разумно умолчал.
— Ваше благородие! Ваше сиятельство! Господин поручик! — понеслось по обозу, затихая и теряясь где-то в его арьергарде.
Бурбонец, не дожидаясь, кряхтя, выбрался из коляски и, старчески немощно, словно семеня на одном месте, побежал вдоль обоза. Навстречу скачущему Алексею.
— Ты что явился? — тревожно спросил. — Дома беда? С матушкой?
— Не приведи господь! Пойдемте, ваша светлость, к экипажу. Маменька подорожники своей рукой собрала.
Алексей окликнул Волоха. Тот забрал из коляски дорожную сумку, кожаный погребец от старого князя и суворовскую шпагу, которая в суматохе оставалась забытой у Алексея в комнате.
— И письмецо вам. — Бурбонец кашлянул со значением. — От известной особы. — Протянул два запечатанных конверта. — Опять кашлянул, несмело потянулся к князю. — Ну, Господь с вами. Оборонит вас Матушка Богородица.
Алексей обнял его, расцеловал в седые баки и вскочил на лошадь. Обоз тронулся. Алексей не оборачивался, но знал, что старый лакей все еще стоит обочь дороги, у полосатой версты и, роняя слезу за слезой, провожает, моргая, уходящий в сумерки обоз.

 

Жози-Луизе Бургонь от Ж.-О. Гранжье.
«Представь, милая Жози, вчера мы форсировали Неман и вступили в пределы России, необъятной и дикой страны. Мы, под водительством великого полководца, пройдем ее одним маршем, равно тому, как штык французского гренадера пронзает соломенное чучело. Россия падет к ногам императора, который поведет нас дальше, на завоевание всего мира. И тогда твой верный Огюст сложит несметные сокровища к твоим дивным ножкам, которые я мысленно (сожалею о том) жадно целую до самых коленей и много выше…
Враг перед нами многочисленный, но без отваги и умения. Он будет бесславно отступать под беспощадными ударами просвещенного галла — покорителя стран, народов и женщин».

 

Прибыв в полк, Алексей узнал, что русская армия под водительством Барклая де Толли, маневрируя, сохраняя силы, отступает с боями к Смоленску, на соединение с армией Багратиона. Что француз идет несметной силой, что под знаменами Бонапарта — ветераны, победно прошедшие с ним многие войны, что под рукой императора — сильные полки со всей покоренной им Европы. Что Нижегородский полк выступает через два дня с целью примкнуть к армии, влиться в нее и вместе с ней начать отражение этой яростной напасти.
В отведенной ему избе Алексей устало прилег на лавку и под треск лучины и шипение угольков в лохани, под непрерывный шорох запечных тараканов, под затаенные вздохи молодой хозяйки распечатал оба письма. Первым пробежал глазами то, что писала Оленька. Среди поцелуев, пожеланий и всякого девичьего вздора мелькнула, царапнула сердце фраза: «Мари так огорчена твоим отъездом, Лёсик, что совершенно потеряла свой легкий интерес к г-ну Жану». Проговорилась-таки девчонка, поморщился Алексей.
Из развернутого письма Мари выпал засохший кленовый листок. «Помните, Алексей, мы с вами читали в беседке трогательный французский роман, и я заложила этим листком страницу, когда Вы взяли мою руку и объяснили свои ко мне чувства. Я сохранила его. Сберегите его и Вы, он не позволит Вам забыть Вашу бедную Мари, которую Вы так поспешно и бессердечно покинули»…
Алексей отложил письма, закинул руки за голову. Письмо заботливое, но холодное и пустое. В сущности, Мари еще так молода. Может ли она управлять своими чувствами и направлять свое сердце? Он притянул за ремешок ташку, раскрыл, достал записную книжку и вложил в нее письма и засохший кленовый листок. В сущности, он тоже так еще молод…
Вошел Волох, прикашлянул.
— Чаю, ваше сиятельство, изволите выпить? Самовар я вздул.
— Да какой к черту чай. Спать буду.
— И то. Полный день в седле.
— Как мой Шермак?
— Немного беспокоится на новом месте, но быстро обвыкнет, молод еще.
«И я обвыкну», — подумал Алексей. И засыпая, вспомнил почему-то не ясные глаза и теплую руку Мари, а то, как подошел к нему за воротами отец, тронул носок сапога, вдетого в стремя и тихо сказал:
— Алеша, мы, Щербатовы, честь свою ни у барьера, ни в бою никогда не теряли, запомни.
Алексей уснул…
«Что-то смутно на сердце. Растерянность донимает. Будто попал не в ту комнату, куда шел, и никак не найду нужных вещей.
Просмотрел прежние записи в дневнике, надеясь укрепиться душой и не терять надежду… Как это было?
Наш поход — это блестящая и приятная военная прогулка по чужим странам. Сейчас мы в Германии — добродушное, терпеливое, флегматичное население принимает нас ласково, гостеприимно, со свойственным ему природным добродушием. Наши войска благородно дисциплинированы, что увеличивает почтение, внимание и восхищение населения, среди которого мы останавливаемся на отдых.
В походе царят радость и веселье. Не зная, куда их ведут — в Россию, в Индию, в Персию, — солдаты знают главное: они идут в защиту справедливости. Солдаты живут весело, в довольстве. Ветераны своими военными рассказами на биваках подстрекают новичков, укрепляют в них стремление к славе. Новобранцы грубеют, что положительно необходимо в воинской службе, получают военную осанку и боевой пыл.
Секретно: немки вовсе не так холодны, как о них распространено мнение. Видимо, это мнение исходит от тех, кто не добился их расположения галантным обхождением и лаской, а только силой. Каковы-то будут русские женщины?»
Из дневника Ж.-О. Гранжье

 

Полк выступил. У Алексея было много забот, так что за ними забылись и отступили далеко назад мысли и воспоминания. Офицер, командир эскадрона, себе не принадлежит, полные сутки он принадлежит делам — людям, лошадям, повозкам, провианту, фуражу. Он не принадлежит себе ни днем — на марше или в бою, — ни вечером — при устройстве бивака, когда надо дать возможность отдыха уставшим за день, ни ночью — проверить караулы, знать, как ночуют, как сыты и здоровы те, кого, быть может, уже завтра он поведет в бой. Те, от кого зависит судьба сражения, успех в бою, жизнь командира. Его честь и слава…
Алексей был молод. Он еще почти не служил, не двигался в строю походным порядком, не рубился в отчаянной сабельной схватке, но те знания, что вбили в него в корпусе — где палкой, где мудрым наставлением, — верно начали служить ему. Давали возможность не задумываться, а действовать. Да и то сказать — вереница предков, воинов и служилых людей стояла за его спиной, их опыт помогал не ошибиться, их доблесть не давала смалодушничать.
В эскадроне Алексей был едва ли не самым молодым. Старые гусары полюбили его и относились снисходительно к его молодости и покровительственно к чину. С некоторым лукавством.
Бивак. Трудный день кончается — короткая ночь — и начнется новый трудный день. Может быть, еще и труднее, чем прошедший.
Полк остановился возле Покровки. В избах расположились офицеры, рядовые разбили палатки и разложили костры за околицей, на краю нежно шелестящей листвой березовой рощи. Тихо вокруг, только порой щелкнет и затихнет в ветвях запоздалый соловей. Висит в черном небе безразличная луна — смотрит на землю, не смотрит — никто не знает. Никому это не дано знать.
В ночи пылают и теплятся костры. Где-то тихонько запевают песню, она сама собой гаснет. То ли устали люди, то ли озабочены завтрашними днями. Скорыми боями, из которых кто выйдет раненым, без руки, без ноги, без глаза, а кто и останется на поле боя — поживой жадному ворону и серому волку.
— Нежный он, — говорит о командире бывалый гусар, раскуривая короткую трубочку. — Навроде девицы. Но строг.
— Не так ты сказал, дяденька, — возражает гусар помоложе, выкатывая из углей обгоревшую картофелину. — Мобыть, и нежный, а рубится исправно, рука твердая. И глаз верный.
— Оно так. — Говорит кто-то стоящий в темноте, за костром. — Давеча, ишо тогда, они с корнетом шутя рубились, так наш уж очень ловок был. Главное дело, умеет и саблей работать, и конем. Завсегда для хорошего удара коня повернет как надо. И к левому плечу у него получается.
У гусара, надо заметить, ментик совсем не зря на левом плече висит, не для фасона, внакидку. Во-первых, правая рука, в которой сабля, должна быть легка и свободна, а левое плечо должно быть защищено от противника, от пули и сабли хотя бы ментиком. И нужно большое искусство в бою, вертеть одновременно и саблей, и конем, чтобы слева тебя не сбили и чтобы справа для сабли был удобный простор.
— А я бы с нашим поручиком в бою не забоялся бы, — вставил и свое слово молоденький корнет Буслаев.
К корнету прислушивались — все-таки офицер, — но поправляли и в делах, и в словах. Как седлать способнее, как в кобурах пистолеты наготове держать, как саблю после боя чистить и вострить.
— Ты в бою, благородие ваше, больше всего себя бойся. Как бы не сробеть. Потеряешь себя — тут и погибель ждет. Смелый, он кто? — старый гусар задумчиво ковырял веточкой чубук. — Смелый тот, кто головы не теряет. Кричи, бойся, но себя не теряй. Про оружие помни. Вот, под Австерлицем опять же было. Кирасир, грузный такой, страшный, усы вразлет, палаш — в три аршина, — летит на нашего, молодого, вроде вашего благородия. А тот себя потерял и заместо чтобы саблею удар отбить, руками закрылся. Так бы и без рук, и без головы остался, но хорошо я того кирасира оченно ловко срубил.
Из темноты выступил Алексей. Придвинулся к костру.
— Картошечки не желаете, ваша светлость господин поручик? — старый гусар двинулся в сторону, давая Щербатову место у костра. — Или солдатской водочки с кашей?
— Благодарствуй, Онисим. Уже и чаю отпил, и водочки попробовал. Хочу на вас посмотреть — не пора ли костры гасить? Завтра нам верст сорок еще преодолеть надо.
— Прошагаем. Встречь врагу легко иттить. Отступать однова тяжко. Было такое — ровно собака за пятки цапает. Ты ей: «У!», а она тебе: «Гав!»
Посмеялись. Ровно так, с уважением к командиру.
Алексей раза два ковырнул липовой ложкой в котелке. Не столько из уважения к угощению, сколько проверить кашевара. Откинулся, заслонился ладонью от огня, всплеснувшегося было ярким языком напоследок.
— Ладно все, ребята, хороша каша, да однако спать пора.
— Поспать — это мы завсегда, — посмеялись. — И каши поесть не отложим до завтрева.
Алексей встал, потянулся, показывая, что тоже хочет спать, и пошел в отведенную ему избу.
— Сумрачный. — Старший гусар Онисим пошевелил веткой в затухающих углях. — Волох сказывал, невесту он оставил, страдает.
— Оно так, — пошевелился с бока на бок молодой гусар, — девку молодую очень болезно оставить. Да и сердце мрёть от ревности.
— Спать, однако, ребята. Заутро снова поход, а там, глядишь, — и в бой.
Улеглись у огня, укрылись попонами. Кто-то легко дышал, кто-то храпел, кто и вскрикивал, а судьба у каждого одна была — битва за Отечество, слава наяву и слава посмертная.
Луна высоко поднялась. Заглянула белым оком в крайнюю избу. Алексей сидел за столом, подперев ладонью голову. Смотрел на прислоненный к подсвечнику медальон. Несколько минут хорошо побыть с самим собой, со своей Мари, далекой, неясной и такой желанной.

 

Случилось так, что полк, еще не дойдя до армии, схватился с арьергардом французов, шедшим стороной от главного наступления. Неожиданно получилось. Встречь вдруг оказалась вражья батарея, ударила нежданно картечью. Строй, колонна смялись. Закричали раненые, истово заржали напуганные разрывами и тоже задетые картечными пулями лошади. Где понесли, где упали и забились меж оглоблями, взрывая копытами сухую землю.
— Поручик! Князь! — закричал командир полка, зажимая правой рукой левую руку. — Примите меры!
А какие меры? Алексей поднялся на стременах, выхватил из ножен саблю, взмахнув над головой чистым серебром, и выдохнул из всей груди:
— Эскадрон! За мной!
Неопытный, горячий, но подстегиваемый боевой доблестью предков, Алексей не бросил своих людей на орудия. Взял вправо, проскакал, почему-то зная, что за ним не отстанут, краем леска и краем поля, вылетел с фланга на батарею. Мельком оглянулся — вот и ладно, прямо из строя эскадрон развернулся в атаку.
Тут и пошло! Орудия французы, конечно, развернуть и навести, зарядить не успели. Прикрытия у них — всего-то взвод кирасир. Он бросился было навстречь, но тут же был смят бешеным напором. Орудийную прислугу частью порубили, частью она побросала тесаки и ретиво задрала над головой руки.
Алексей скакал впереди. Азартно и послушно нес его резвый Шермак, разметав гриву, бросая за собой сухие комья земли и выдранную копытами скудную траву, повядшую в ожидании неизбежной осени.
Неожиданно корнет Буслаев, распахнув глаза, разинув в отважном восторге рот, обогнал его и направил коня на ближайшее орудие. Канонир его поднял над головой для удара тяжелый банник. Лошадь Буслаева, правильно повинуясь, взяла чуть влево, над головой корнета сверкнул его сабельный клинок и… полоснул вместо француза правое ухо коня. Тот по-собачьи взвизгнул от боли, припал на передние ноги. Корнет кувыркнулся, вылетел из седла, выронил саблю с лопнувшим темляком, лягушкой растянулся на земле. Над ним взвился банник и рухнул вниз.
Алексей успел отразить этот удар и, сделав саблей сверкающий над головой полукруг, обрушил ее на голову канонира.
Той короткой порой обслугу, прикрытие смяли, разметали, пушки опрокинули. Полк, не разворачиваясь в атаку, двинулся вперед.
— Молодцом, поручик! — крикнул Алексею бледный полковник.
Дальше полк тянулся без препятствий. Перешел вброд мелкую речушку, где задержали его жадно потянувшиеся к воде лошади, поднялся на взгорок; тут объявили приказ на отдых.
Вечером, ближе к ночи, сидели у огня, беззлобно посмеивались над корнетом. Уже прикидывали прозвать его меж собой Безухим.
Однако старый гусар Онисим сказал свое слово:
— Вот оно как получается, братцы. Смеху тут не должно быть. Его благородие корнет смело себя показал — сабля супротив банника слабое оружие. А что про ухо — частое дело в бою. У меня, по молодым годам, еще чуднее было. От верной погибели своя оплошность спасла.
— Это как же, дяденька Онисим?
Костер трещал, бросал искры в темное небо — они мешались там с мерцающими звездами.
— Это оченно просто получилось. Подпругу не шибко затянул. Коник мой с вечера оказался клевером нажрамшись, брюхо надул. А в атаку пошли, он и сдулся с заднего места. Чую, братцы, седло подо мной ходит, а не до этого — терпеть надо. Ну, встренулись, схватились. Пошла сеча. Звон стоит, искры с клинков сыпятся. И кровь повсюду хлещет. Вот тут он на меня летит, саблю свою занес. Я чуток отклонился — так на землю вместе с седлом и пал. Седло у коня под брюхом, а я под конем — ему и сабля досталась. Он, братцы, на меня всем своим туловом и рухнул. Да, надо сказать, собою от другого удара прикрыл. Тут уж я в себя вошел и снял врага пистолетом.
— Смешно, дяденька, — выдохнул молодой гусар.
— Оченно смешно. Коли из меня чуть все кишки сзаду не вылезли. А ухо что? Зарастет. Безухий конь не хуже ушастого. Главное дело — корнет не сробел.
— Да и наш поручик молодцом бился. Даром что молодой да нежный.

 

Алексей вошел в походную жизнь, в мимолетные схватки и долгие сражения легко и точно, как возвращается клинок в ножны. Он был смел, прекрасно владел саблей — еще в корпусе был первым фехтовальщиком; стрелял из пистолетов твердой рукой. Он был дружен с офицерами, нашел правильный язык и сношения с солдатами эскадрона. Он легко переносил военные тяготы — отчасти благодаря молодости и силе, отчасти закаленному предками духу.
Пожалуй, одно было тяжко ему — неизбежная походная и бивачная нечистота. Пока еще стояло тепло, Алексей при всякой оказии истово купался — то в бочке, то в коричневом сельском пруду, глинистые берега которого обильно уснащали скользким пометом крестьянские гуси. Надо еще заметить, что соблюдать личную чистоту кавалеристу куда как важнее, чем пехотинцу. День в седле, невнимание к чистоте — и потом не то что на коня не сесть, а ходить раскорякой будешь, морщась от боли при каждом шаге.
Но было и еще тяжкое обстоятельство: окровавленная в бою сабля. Алексей тщательно мыл и чистил клинок со вполне понятной брезгливостью и с отвращением. Однако никогда не поручал этого неприятного, но необходимого дела ни денщику, ни верному Волоху.
У многих гусар устье ножен обрамлял по краям комочек шерсти или материи. Поработавший в бою клинок, входя в ножны, обтирался сам собой этим комочком, однако тот через короткое время приобретал отвратительный запах; его выбрасывали и заменяли новым. Алексею это претило, и он не только тщательно вычищал клинок, но и отмывал рукоятку и дужку.
Хуже бывало с перчаткой и с правым рукавом доломана, который иной раз обильно орошался брызнувшей кровью. Тут уж Волох, не спрашивая указа, сам замывал испачканное с золой или, если оказывалось, с мылом.
С холодами соблюдать свою чистоту становилось все труднее. Праздниками становились дневки или ночлег в таких местах, где находилась банька — черная, низкая, тесная, но горячо натопленная, с духом вялого березового листа. А того лучше — не до конца разрушенный и разграбленный помещичий дом.
Радушный хозяин уж так стремился расстараться! Купанье, ужин с вином, а не с солдатской водкой, с вином, Бог весть как сбереженным от алчного завоевателя. Приветливая жена помещика, его восторженная дочь… Но главное — сон в чистой постели. И утренняя свежесть отдохнувшего и вымытого накануне тела.
Надо бы заметить, что и гусары Щербатова все на подбор были чисты, румяны, веселы и здоровы. И пользовались неотразимым успехом у девок и молодых баб в сохранившихся деревнях.
…Было на пути сельцо Малое. И в полном согласии с его именем имело всего дворов двенадцать да часовенку. Сельцо — французом не тронутое, вследствие того, что расположилось далеко в стороне от дороги да еще и укрывалось лесным мыском.
Переход был тяжкий. Приморились кони, вымотались до последней нитки люди. Гусары расседлали коней, засыпали каждому в торбу по щедрой мере овса, накрыли потные конские спины попонами. В первую голову гусар заботится о своем коне — чтоб был сыт, здоров, отдохнувший. Конь — он гусару и друг, и брат. И в походе не подведет, и в бою выручит.
Солдаты — где разбрелись по избам, где, составив ружья в козлы, разбили палатки. Распалили щедрые костры, в соседнем бочажке кашевары набрали воды, заладились варить кашу. Котлы подвесили где на сучковатые треноги, где на концы оглобель.
Небо затемнилось, засветилось точками звезд. Поплыл над лесом ущербный месяц. Пала на бивак тишина, лишь где-то далеко гремело ровным громом — кому-то и в ночь довелось сражаться.
Гусар — о коне, командир о солдатах. Алексей переходил от костра к костру, иногда присаживаясь и принимая предложенную трубку со злым солдатским табаком. У одного костерка, окруженного приблудными пехотинцами, задержался. Солдаты, хотя каша еще только начала булькать в котлах, вовсю жевали, причмокивая и покручивая головами.
— Эх, и скусно, братцы! Ваше благородие, не желаете отведать?
— Когда ж вы успели? — подивился Алексей.
— Энто мы все на ходу сготовили. — И седоусый солдат высыпал из кивера на чистую тряпицу солдатские сухари. — Что и сказать: ровно калачи из печи.
— Да что за секрет, братцы? — Алексей подержал в руке сухарь — мягкий, духовитый.
— Завсегда на походе так делаем, ваше благородие. Ложим в кивера сухарики. От головы тепло, сухарики мягчеют.
— А вот отведайте, — предложил другой солдат, помоложе, но тоже кряжистый и бывалый. — Не угодно? — И он высыпал на землю вареные картошки. — Оченно в большое удовольствие эта картофель. Пока шли, взопрели, не прогневайтесь, уж так-то она славно отогрелась и размякла.
Алексей покрутил головой, подивившись.
— Кто ж такое придумал?
— Издавна знаем. Мы, ить как в сражению иттить, загодя в киверах поклажу делаем. Оно и по скусу способно, и кивер оченно хорошо саблю держит. У меня, однова, случáй приключился. Хватил меня по башке, извиняюсь, палашом. Кивер пополам, а клинок картошку не взял, завяз, как в тесте.
— И что?
— А ничего, ваше благородие, башка, извиняюсь, два дни потрещала.
— А картошка?
— А картошка — тоже, токмо в брюхе, извиняюсь, уже.
— И на выходе, — несмело сострил молодой пехотинец. — Я слыхал. Думал, француз пальбу открыл.
Грохнуло хохотом, ровно граната взорвалась — аж костер заметался, бросил в стороны искры и пепел.
Новые, нелегкие мысли одолевали Алексея. Ведь недаром в нашей истории получилось, что в декабристы пошли практически все, кто храбро воевал в двенадцатом году…

 

Неторопливо, но споро заботливый Волох выбрал для Алексея избу почище, поставил дорожный самоварчик, принес миску горячей каши.
Переход был труден, Алексей сильно устал. Однако по молодому голоду съел всю кашу и выпил два стакана чаю.
Заглянул юный корнет Заруцкой, позвал к костру:
— Право, пойдемте, поручик. Гусары песни играть станут, весело!
— Благодарю, корнет, но думаю письма домой отписать, завтра оказия будет. Чаю выпьете?
— Нет уж! — Заруцкой весело засмеялся. — Водка у костра куда как приветливей. Доброй ночи.
Алексей про письма сказал, чтобы остаться одному — сильно устал и не хотел, чтобы кто-нибудь это видел. Собрался спать, невольно прислушиваясь к наружным негромким песням, к смеху гусар и веселому визгу девок.
Постучав в дверь, кашлянув для вежливости, появился чем-то чуточку смущенный Волох.
— Можно взойтить, ваша светлость? Не разобрались еще почивать?
— Чего тебе? Уже ложусь.
— Да ить холодно.
— Ну принеси шинель. Или попонку.
Волох еще больше смутился:
— Кой-чего, господин поручик, получше для тепла найдется.
— Водкой, что ли, разжился? Чего ты мнешься? — Алексей безудержно и сладко зевнул.
— То-то и оно, что покрепче будет. — Волох шагнул вперед, приложил ладонь к краешку рта, зашептал так, что, должно, и неприятель бы услыхал:
— Девка тут одна хороша! Задорная, ваше благородие. Меж собой ребята решили ее не трогать. Для вашего благородия сберегли.
— Ты с ума сошел? — Алексей вскочил с лавки, ударил кулаком в стол.
— Да она согласная… Она со всем добром… Ей, ваше благородие, даже очень лестно.

 

— Пошел вон!
— Да ить что… — Волох обескураженно забубнил, отступая к двери. — Почитай, два месяца все на коне да на коне. На девке-то куда как слаще. А вы ей уже глянулись.
— Вот дурак! — Алексей, не выдержав, рассмеялся. — Сваха!
Волох, обиженный, вышел вон.
В низкое окошко застенчиво глянул молодой месяц. Тут же укрылся заморосившей тучкой. Сон прошел. И усталость вроде ушла. Алексей накинул ментик, сел к столу. Достал и прилепил к столешнице еще одну свечу. Посидел задумчиво, глядя на оранжевый огонек, который то вытягивался вверх, то опадал, то колыхался сквозняком из неплотно притворенной Волохом двери.
Со двора донесся чистый и легкий голос Заруцкого:
Назад: Париж. Год 1821
Дальше: Примечания