Книга: Древние славяне
Назад: МИФЫ И ЛЕГЕНДЫ НАРОДОВ МИРА    ДРЕВНИЕ СЛАВЯНЕ
Дальше: Глава VII БОГИ НЕОРГАНИЧЕСКОЙ ПРИРОДЫ

Д. Шеппинг
МИФЫ СЛАВЯНСКОГО ЯЗЫЧЕСТВА
  


ПРЕДИСЛОВИЕ

Религиозные верования человека, проистекая из особенностей его миросозерцания и понятия жизни, отражают необходимо в себе постепенное развитие его разумного самосознания и, проникая во все отрасли его семейной и гражданской жизни, являются нам краеугольным камнем не только частных обычаев и нравов домашнего быта, но и общим основным началом его исторических преданий, его народности, просвещения и развития его гражданской и политической жизни.
У нас в России куда ни заглянем, в темные ли предания старины или в волшебный мир песен и сказок; в исторические ли скрижали нашей славной родины или в ежедневный быт нашей простонародной жизни; везде встречаем более или менее явственные следы язычества — язычества, не искорененного и не изглаженного десятью веками христианства и образования. Вот что побудило меня обратить внимание на мифы древних славян, сохранившиеся до сих пор в праздниках и обрядах, суевериях и сказках, песнях и пословицах нашего народа, и исследовать внутреннюю силу этих призраков народной фантазии, охранившую их так долго от забвения времени и от света просвещения и истины.
Такая высокая сила внутреннего значения наших мифов поражает нас тем более, что никакие вещественные памятники языческого богослужения: храмы, кумиры и пр. не устояли против всеразрушающего времени и религиозной ревности проповедников первых веков христианства и не дошли до нас. Таким образом, изучение славянской мифологии должно ограничиваться одними изустными преданиями и перечнем имен богов, сохра–нившихся в наших песнях, припевах и поговорках. Кроме того, до нас дошли некоторые сведения о капищах, кумирах и обрядах славян в летописях как туземных, так и иноплеменных писателей средних веков. Но, исполненные враждебного пристрастия к язычеству, они не обращали внимания на истинное значение описываемых ими предметов и только по необходимости и вскользь упоминают об этих богомерзких требах и бесовских сборищах, так что эти темные намеки наших летописцев на богов и на обряды нашего язычества скорее сами нуждаются в объяснении посредством мифологии, чем могут дать нам о ней верные сведения.
К этой бедности материалов присовокупляется в конце XVII века еще новое затруднение, происшедшее из нелепого направления тогдашних ученых Германии — заменять собственными выдумками то, что не передала им история. Это ложное направление довершилось, наконец, постыдным обманом двух золотых дел мастеров (мекленбургского городка Ней–Бранденбурга): Пелька и Шпонгольца, которые, сочинив басню об открытии древней Ретры близ села Прильвиц, продали мекленбургскому герцогу собрание металлических божеств и священных сосудов, будто происходящих от древней Ретры; но вернее всего, они были вылиты и украшены выдуманными ими славянскими руническими надписями.
Естественно, что такое направление в изучении наших древностей надолго затемнило истинный путь развития религиозных верований славян и низвергло нашу мифологию в мрачный хаос имен, символов и атрибутов не только сомнительного существования, но часто совершенно противоположных всем понятиям нашего язычества и всем основам нашего народного быта и миросозерцания. Все внимание было обращено только на внешние формы кумиров и их атрибуты; и мифографы, не сознавая, что кумир есть уже высшая степень развития понятия о каком–нибудь божестве, старались все фантастические образы народного суеверия превратить в объективные кумиры, когда достоверно можно сказать, что они большею частию до этой степени своего развития дойти не успели. Но если бы и можно было предположить, что они развились до этой степени, тем не менее нелепо судить о таком кумире, о котором ничего не известно.
Вот, однако же, главная цель наших самонадежных мифологов конца XVIII и начала XIX века. Так признается чистосердечно Григорий Глинка в предисловии к «Древней религии славян» (Митава, 1804 г.). «Описывая произведение фантазии или мечтательности, я думаю, что не погрешу, если при встречающихся пустотах и недостатках в ее произведениях буду наполнять собственною, под древнюю стать, фантазиею… Я переселяюсь в пространные разнообразные области фантазии древних славян и проч.». Эта выписка показывает нам всю скудность взгляда и понятия наших мифографов, старавшихся собственным воображением заменять недостатки наших преданий. К счастию, эта жалкая страсть к педагогической классификации прекратилась с сочинениями Кайсарова и Глинки; но тем не менее останутся еще долго между нами следы данного ими направления и долго еще слепая вера в истину прильвицких древностей найдет своих защитников и поклонников между нашими учеными; даже сам знаменитый наш историограф Карамзин не в силах был оторваться от этих предубеждений.
По диалектическому развитию всякая крайность производит другую, ей противоположную, крайность; вот почему наши мифологи из этой слепой веры ко всем произвольным их предшественникам бросились вдруг в систему отрицания, отвергая все, чего не знали, — легкий способ не читая и не трудившись на двух страницах определить целую науку. Этот новый путь открыл у нас Строев (в своей «Мифологии славян российских», Москва, 1815 г.); но, кроме Приезжего, не имел он других последователей. Однако же Строев впервые обратил внимание на изыскание внутреннего значения наших мифов, возвысив голос против привязанности к пустым внешним формам нашего язычества.
Не удовлетворяясь более одною компиляцией фактов, наши ученые обратились к изучению иноземных мифологий, дабы через сравнение с ними объяснить себе наши темные предания. Этой сравнительной системе следовал Данковский в Песте и Руссов в Москве, оба старались доказать происхождение наших мифов от богов Греции и Рима. Почти подобное значение, хотя по цели своей совершенно противоположное, имеют сочинения Венелина, также исключительно основанные на филологических сближениях и выводах. Гануш, Юнгман и Колар, следуя тому же направлению, с большею справедливостью обратили свои изыскания на Восток, эту общую колыбель всех племен, языков и верований нынешней Европы. Много здесь удачных сравнений и остроумных догадок, но в целом эти сочинения неудовлетворительны, потому что автор, приступая к труду своему с готовыми вперед понятиями, подчиняет им невольно самое изложение фактов, которое из главной цели сочинения делается таким образом второстепенным средством для доказательства принятой системы, лишающей сочинение конкретного единства изложения и цели — фактов и значения. Еще следует упрекнуть этих чешских сочинителей в излишней доверенности к авторитету Маша и Потоцкого и в совершенном незнании богатых материалов, сокрытых в недрах нашей русской простонародной жизни, в ее песнях, обычаях и суевериях.
На эти, доселе скрытые, сокровища древнего быта славян обратили впервые наше внимание Сахаров и, в особенности, Снегирев, а за ними Срезневский и в 1848 году Терещенко, труд которого при совершенном отсутствии всякой системы останется, однако же, еще надолго полнейшим сборником материалов. Эти сочинения бросили совершенно новый свет на науку нашей мифологии и отложили, наконец, в сторону тщетное желание полного фактического изучения всех подробностей форм и обрядов богослужения, замысловатых филологических выводов и сравнений, мы обратились наконец к истинному началу всех наших народных верований и к философскому воззрению на глубокое значение основной идеи наших мифов, соединяющей все разнородные материалы в одно целое здание религиозного миросознания славянина. В этом новом направлении изменилось и самое понятие фактов, под которыми прежде разумелась одна только мертвая внешность кумиров, тогда как, напротив, главные материалы для воссоздания нашего язычества хранятся в живом источнике самобытной народности славянских племен.
Итак, положительно сказать можно, что наука достигла наконец до истинного понятия нашей мифологии, видя в ней один бесконечный ряд поэтических олицетворений, законов, сил и явлений природы, — олицетворений, созданных пышною народною фантазией и проникнутых духом глубокого миросознания славянина. Вот почему понятия и образные представления язычества, изгнанные христианством из сферы религии в фантастическую область сказок и суеверий, в ней не погибли и, внедрившись в простонародный быт славянина, пустили в нем глубокие неискоренимые корни и роскошной жизнию расцвели в его сельских занятиях, нравах, песнях и празднествах.

 
Глава I
ОБЩИЙ ВЗГЛЯД НА РАЗВИТИЕ СЛАВЯНСКОЙ МИФОЛОГИИ

Первоначальный источник человеческих верований, по нашему мнению, есть отвлеченный деизм; сущность его состоит в обоготворении Бога, Творца, постигаемого нами через созерцание Его творений. Но так как отвлеченное понятие не в состоянии было вполне удовлетворить религиозным требованиям человека, стремившегося осуществить мысль свою в образе, посему вера его ниспала от обоготворения Творца к обожанию творения — от чистого деизма к антропоморфической религии природы. Этот переходный факт совершился двумя путями: одни, видя в природе бесконечный ряд Божественных воплощений, предались поклонению самых явлений и веществ; другие же, исполненные благоговения к тайным жизненным силам природы, облекли их в своей фантазии в аллегорические формы чувственной образности и таким образом представили себе всю природу наполненною бесчисленным множеством видимых и невидимых духов, чародеев и гномов. — Такова была религия древних славян!
На этой первой ступени развития антропоморфического направления язычества человек, не понимая еще общего закона единства многоразличных, но сродных явлений и желая олицетворить каждое отдельное явление, каждый отдельный предмет в человеческую форму, создает в своем воображении для каждого явления толпу духов, не имевших еще индивидуального значения и понятых им только как коллективы различных проявлений одной и той же силы природы. Итак, мы видим, что лицо каждого божества сливается в общем родовом понятии; но коллектив его имеет и имя, и определенные признаки, как, напр., водяной дедушка, леший, домовой и пр. Но мало–помалу эти бесчисленные коллективы сливаются в одну главную индивидуальность, которая или поглощает их в себе, или подчиняет своей власти. Так, напр., до сих пор все названия бесов и демонов имеют на всех языках при коллективном своем значении еще другое собственное имя главного их предводителя, беса бесов — диавола.
Но между тем человек, живя и изучая природу, приобретает каждый день новые понятия, вытекающие одно из другого и дробящиеся до бесконечности в его уме. В этом беспрерывном переходе от родовых понятий к более частным, в этом дроблении человеческой мысли лежит логический процесс развития всякого пантеизма, облекающего отвлеченные понятия в видимые образы богов и кумиров, так что религиозные верования всякого народа, исповедующего многобожие, необходимо подвержены этому закону трансиндентальности.
На второй ступени своего развития антропоморфизм для каждого общего понятия однородного явления создает отдельное лицо, тождественное с самым законом явления, и значение такого лица определяется единственно значением конкретно связанного с ним явления, так, напр., бог грома, бог дождя суть не что иное, как самые явления грома, дождя и пр. Посему и внешние формы и символы их еще очень бесцветны и самое название свидетельствует о неразвившейся еще их индивидуальности. Причина сему то, что эти названия или заимствуются из природы от самого явления, как погода — мороз, или составляются из прилагательных, определяющих общее свойство не столько лица, как явления, и требующих необходимого присоединения существительного Бог, пан, царь и пр., чтобы сделаться собственным именем божества, напр. Белый Бог, добрый Бог, добрый пан и пр. Часто даже эти имена, удерживая свое качественное значение, прилагаются впоследствии, как простые прозвища, к другим богам, так, напр., называют Радегаста белым, добрым Паном; СивуКрасной Паней и пр. Для этих божеств народная фантазия создает свои образы, изустное предание их именует и украшает, обряды изъясняют их значение; но, несмотря на это, образы, имена и атрибуты все–таки колеблются в какой–то таинственной неопределенности до тех пор, пока, наконец, зодчество не установит различные оттенки понятия какого–нибудь божества и не окаменит их, так сказать, однажды навсегда в определенные формы.

 

Здесь настает третий период развития антропоморфического мифа. — Кумиры, перестав быть средством изображений, возбуждающих простонародное благоговение, становятся сами предметами обоготворения и поклонения и, утратив конкретное единство своих образов с выражаемыми ими понятиями, принимают совершенно индивидуальное значение покровителей и распорядителей тех явлений и сил природы, с которыми прежде они были тождественны, что нередко совершенно изменяет их прежнее значение, делая из бога смерти или болезни кумира жизни и здравия, из бога мира кумира войны и пр.; этим кумирам созидают храмы; учреждаются целые касты священников и жрецов для приношения им жертв и для отправления богослужения; их имена из прилагательных, выражающих общие свойства природы, обращаются в имена собственные или заменяются другими случайными местными названиями. Словом, кумиры получают вполне определенное существование объективной индивидуальности.
Здесь христианство остановило у нас дальнейшее развитие язычества, которого пример мы видим у других народов и которое, по своему логическому закону, явилось бы позднее и у славян; ибо народ, более и более сродняясь с своими божествами посредством их человеческих изображений, вскоре невольно передает им, в своем воображении, все свои страсти и оживляет их бездушные истуканы физическою деятельностью человека. Боги начинают жить для него жизнию земною, подвергаясь, кроме смерти, всем законам природы, и из образной объективности переходят к действительности субъективного существования: они вступают в узы брака и родства, и новые кумиры не только уже, как понятия, путем мысли вытекают из своих первообразов, но рождаются от них физическим рождением человека.
Наша теогония, как сказали выше, не достигла до этого зенита своего развития, и посему положительно сказать можно, что наши кумиры, как объективные аллегорические образности, никогда не принадлежали к разряду определенных мифических личностей Западной Европы. Отсюда видно, что родственные отношения богов, как Греции и Рима, так и Германии, не могли существовать в славянском мифе и доказать их существование невозможно, несмотря на некоторые примеры такого родства, приведенные изредка летописцами или песельниками; ибо подобные примеры могут быть или поэтические аллегории писателей, или слабые отблески влияния на них «Метаморфоз» Овидия. Итак, славянскую мифологию, по ее развитию, можно разделить на три эпохи:
1) эпоха духов,
2) эпоха божеств природы,
3) эпоха богов–кумиров.
Подтверждение подобного подразделения мы можем найти в самом постепенном введении христианства между славянами. Так напр. в преданиях южных славян, прежде других принявших христианскую веру, преобладают преимущественно коллективные духи, кумиры же у них вовсе еще не встречаются. Точно так же в Моравии, Богемии, Польше и России, при существовании духов и некоторых даже кумиров, большая часть богов суть божества природы, принадлежащие второй эпохе. Наконец, у полабов и померанцев коллективы совершенно исчезают и вся религия сосредоточивается на некоторых главных объективных личностях арконских и ретрских идолов; даже встречаются некоторые признаки их перехода к субъективной эйизни западных богов. Так, например, об лошади Световита шло поверье, что сам бог ездит на ней по ночам.
Имена и прозвания богов также, большею частью, носят на себе печать этих различных эпох их развития, как упомянули мы об этом выше, так, например, название урочища (близ села Городок, на дороге из Москвы в Троицу) Белые боги напоминает нам эпоху коллективности наших богов; это употребление множественного числа имеет здесь большую важность и дает нам повод предположить существование белых богов или духов. Из этого коллектива развилась естественно личность белого бога, которая в свою очередь сократилась в собственное имя кумира Белбога, Белена и Белуна.
Обращая наше внимание на самое богослужение славянского язычества, мы также найдем в нем полное подтверждение нашего мнения. В самом деле, хотя сведения, дошедшие до нас о богослужении и обрядах языческих славян, скудны и недостаточны, но со всем тем они ясно носят на себе печать какой–то разнохарактерности, а это объяснить можно только различными временами религиозного развития, к которым принадлежат эти отдельные факты. Если посему мы на обряды богослужения распространим наше общее разделение славянского мифа на три главные эпохи, то этим не только подтвердим предложенное разделение, но и объясним самые факты, которые, взятые все вместе, часто противоречат друг другу и вводят в сомнение читателя. Таким образом, в первую эпоху нашего мифа человек, не зная даже еще личных богов, естественно, не имел ни определенных мест богослужения, ни определенных лиц для совершения его, и как божества были не отдельны, но тождественны с самыми явлениями природы, которым они служили аллегориями, то он приносил жертвы непосредственно самым явлениям; так, напр., Прокопий говорит, что славяне приносили жертвы рекам и нимфам; кроме того, сохранились еще доселе обычаи бросать венки, яства, деньги в реки, колодези и озера; вешать свои дары на ветви дерев, класть их на камни или у корня старого дуба, все это приносилось в жертву одним божествам первой эпохи, как–то: вилам, русалкам и лешим. Этот факт вполне под–тверждает нашу мысль, что все это приносилось в жертву непосредственно самим явлениям природы. Эти жертвы приносил всякий без посредства особенных для того назначенных жрецов; впрочем, эту должность в большие народные праздники, может быть, отправляли старцы, которые в народной и гражданственной жизни славян пользовались всегда великими правами, оставшимися до сих пор в названиях старосты, сходки стариков и пр.
Такое мнение подтверждается русской колядской песнею, где вместо жреца является старец:
Во тех лесах огни горят,
Огни горят великие.
Вокруг огней скамьи стоят,
Скамьи стоят дубовые.
На тех скамьях добры молодцы,
Добры молодцы, красны девицы,
Поют песни Колюдушки.
В средине их старик сидит,
Он точит свой булатный нож.
Котел кипит горючий,
Возле котла козел стоит,
Хотят козла зарезати.

С более точным определением значения божеств природы стали определяться места жертвоприношений и молитв. Что действительно у славян до существования кумиров, и, следовательно, до построения им храмов, были известные места, на которых они привыкли молиться какому–нибудь богу, это подтверждается свидетельствами историков. Так, Константин Порфирородный говорит, что руссы приносили жертвы на днепровском острове Св. Георгия; Сефрид говорит о дубе, где живет какой–то бог и которому приносят жертвы; Гельмольд, Дитмар, Саксон и Андрей, жизнеописатель св. Оттона Бамберского и пр. знали у полабских славян множество священных рощ, где поклонялись какому–нибудь священному дереву, конечно, в позднейшее время часто замененному истуканом какого–нибудь бога. К этому разряду мест, посвященных богослужению, надобно причислить все многочисленные городища (Rundwaelle) и, наконец, как переход к последней эпохе славянского мифа, некоторые храмы, как, напр., Ютербокский, которого устройство ясно доказывает, что в нем не мог существовать идол, но просто обоготворялось явление первого солнечного луча Авроры.
При определенных местностях необходимо должны были существовать и определенные лица, совершающие богослужение, но, вероятно, они еще не составляли определенной касты священников, а не были ли это волхвы, вещие, кудесники и чародеи, лица, не посвятившиеся на это звание, но вызванные минутным вдохновением, как подтверждение этому мы видим теперешними гернгутерами и квакерами Германии и Англии. Ответом на этот вопрос могут служить назначение волхвов, которые, подобно жрецам других народов, гадали и предсказывали будущее, что подтверждают наши летописи, тем что не упоминают об имени жреца до кумира Перуна. Суеверный страх, которым они окружали свои действия, и происходящая от этого их власть над народом, все это служит доказательством, что наши волхвы в эпоху божеств природы имели значение жрецов и священников. Самые предания о чернокнижии, знахарстве и колдовстве могут быть отнесены к обрядам языческого богослужения.
При появлении кумира и власти его над человеком и природою определяются особенные обряды его богослужения, появляются богатые капища и святилища и образуется целая каста священников и жрецов, которые, пользуясь суеверным страхом народа к кумиру, не только обогащаются его дарами, но и завладевают часто политическою властию его царей. Так было в Рюгене и у редарян.
Праздники, жертвы, обряды и гадания — все сосредоточивается вокруг кумира и жрецов его и для народа окружается какою–то недоступною таинственностью, под которою легко отыскать можно хитрые обманы корыстолюбивых жрецов. Эта черта разделяет все богослужение наших предков на две совершенно отдельные половины: непосредственное поклонение явлениям и поклонение идолам. Первая, подобно вере в духов и божества природы, и поныне не искоренилась еще из быта простого народа; его праздники, песни, гадания, суеверия — все носит на себе печать этих времен язычества и служит нам материалами для его изучения; тогда как от времен чистого идолопоклонства все исчезло: и разврат вакхических пиршеств, и возмутительные кровавые жертвоприношения, и богатые храмы, и чудовищные истуканы, наконец, даже и замысловатые гадания и двусмысленные пророчества жрецов и волхвов. Самый факт изглаживания из народной памяти всего, что относилось к последнему периоду нашего мифа, доказывает нам новизну идолопоклонства между славянами, не успевшего еще твердо укорениться в их умах и разрушенного вместе с самыми кумирами при первом дуновении христианства. В этом заключается, может быть, причина, почему между восточными славянами христианство не только почти не находило нигде сопротивления, но даже сами язычники призывали к себе проповедников новой веры и принимали их с восторгом, что представляет почти единственный факт во всей истории введения христианства.
Проследив логическое развитие антропоморфической теогонии наших предков, остается нам обратить внимание на почву народного миросозерцания, на которой совершилось это развитие, на посторонние силы, имевшие влияние на него, и, наконец, с помощию христианского воззрения постараемся объяснить колорит язычества по дошедшим до нас преданиям.
Вся народная жизнь и поэзия славянина дышит необъятною любовью и благодарственным благоговением к природе в малейших даже явлениях ее жизненных сил. Как земледелец, по преимуществу он в земле видел не только кормилицу человека, но и неисчерпаемый источник своего богатства и благоденствия. Таким образом, земная природа стала для него неприкосновенным святилищем всех его верований и мерилом всех его понятий, которых отвлеченность постольку лишь была ему понятна, поскольку она проявлялась в жизни явлений, что и выразилось в его религии, в особенностях славянского дуализма.
Противоположные явления дня и ночи, солнца и тени, жара и холода, жизни и смерти присвоил он и духовному миру своих религиозных понятий; но в то же время он понял, что при видимой взаимной борьбе этих враждебных начал добра и зла они уничтожаются в гармонии жизни, что в вечных законах разума относительные понятия добра и зла не существуют и что посему все жизненные силы природы имеют одинаковое право на его поклонение, на его страх и благодарность. Эта высокая философия природы отразилась у нас в дуализме не враждебных сил добра и зла, как обвиняют нас в этом немецкие ученые, незнакомые с нашею народностью, но в дуализме примирения, соединяющем противоположные крайности в общую цель жизни и уничтожающем таким образом их одностороннюю зловредность. Итак, отвлеченных понятий добра и зла у нас не существовало, но каждая сила, каждое явление носило в себе возможность относительно доброго и злого влияния. Вот почему почти все божества природы нашего мифа то помогают, то вредят человеку, напр., предания о русалках, вилах, леших, домовых и пр.; далее боги зла, смерти, болезни, неурожая и засухи переходят нередко в богов жизни, здравия и плодородия; наоборот, добрый бог мира и лада переходит, напр., у поляков в кровавого покровителя войны и бога смерти. Этим объясняется наконец и странное, по–видимому, противоречие у западных славян, приписывающих своим кумирам в одно и то же время противоположные прозвища белого и черного, доброго и злого бога.
Другой важный результат народного миросозерцания славянина преимущественное преобладание в двух первых эпохах нашего мифа женского элемента земного плодородия над богами неба, олицетворяющими в антропоморфизме творческий момент мужеской силы детородства.
Таким образом возникло в нашей мифологии вечное противоречие между самою религией и основною ее идеею, между понятием плодородия вообще и осуществлением его в славянском мифе, противоречие, которое необходимо должно было разрешиться борьбою неба и земли; из этой борьбы вышло, наконец, победителем небо, боги которого, овладев прежним значением божеств земной природы, примирили в себе двойственный элемент мужеской и женской силы плодородия. Об этой борьбе неба с землею ничего не сохранили нам наши предания, разве только, может быть, это должно разуметь под аллегорическими сказаниями о великих деяниях наших богатырей, сохранившимися в волшебном мире нашей народной поэзии. Примирение же этих двух враждебных верований неба и земли язычество олицетворило, как увидим в конце этой книги, в двух главнейших праздниках славянского народа — праздниках Коляды и Купалы.
Переходя теперь к посторонним силам, имевшим влияние на наши мифы, мы только вкратце упомянем здесь о них, имея в виду еще неоднократно возвратиться к этому предмету.
Внезапное появление у нас религии света и огня и особенность ее отличительных свойств дают нам повод предположить, что эта мгновенно совершившаяся перемена в общем характере нашего язычества не могла произойти без влияния на нас иностранных мифов тем более, что все славянские боги неба, как по значению, так и по именам своим, имеют много поразительного сходства и тождества с богами солнца и грома у всех древних народов. Прежде всего здесь должно упомянуть о литовских и скандинавских мифах, которые в некоторых преданиях так тесно связаны с славянскою теогониею, что даже трудно определить, кто у кого заимствовал эти верования, так, напр., понятия Перуна и Перкунуста, Пекола и Пикольника, Лады и Лаймы, Вода и Водина (Одина), Тура (Турица) и Тора, Прии и Фреи и пр. и пр.
Чародейство и некромантия, известные у нас по чудским преданиям, имели также, без сомнения, некоторое влияние если не на самую мифологию, то, по крайней мере, на обычаи и суеверия язычества северных славян, в особенности же в первые времена христианства в России, где сказания о волхвах и вещих нам ясно намекают на переход этого элемента финской религии в наши языческие предания.
Отрицательно важно для нас влияние греческих и римских мифов, хотя влияние это не относится к преданиям наших языческих времен, но, напротив, разразилось на нас, к несчастию, гораздо позднее в ученых исследованиях новейших христианских писателей эпохи классицизма, старающихся насильно вдвинуть в готовые рамки греческой мифологии имена, вовсе чуждые и не соответствующие преданиям славянской старины.
Почти подобное влияние на наши предания имело и христианство. Проповедники новой веры, вместо того чтобы доказать народу ложность вымышленных им богов, сами в религиозной своей ревности преследовали их, как истинных врагов христианства и служителей ада, но вера народная к прежним божествам язычества еще не совершенно истребилась; новообращенные христиане, потеряв благоговейное уважение к богам и кумирам, не перестали, однако же, их бояться, и таким образом самых благодетельных личностей своих предков преобразили со временем в своем воображении в черных богов ада и смерти. Этому влиянию подверглись не только народные песни и сказки, но и самые летописцы первых веков христианства, которые, принадлежа исключительно духовному званию, в своих описаниях языческих богов и обрядов славян исполнены к ним вражды и отрицательного пристрастия, нередко затемняющих исследование новейших ученых о религиях древности. Наконец, в самых мифах встречаются нередко предания и имена из христианской религии, а это нам доказывает, что язычество еще долго жило в народной фантазии после внешнего его истребления в политической жизни; но во всех этих мифах и сказках ясно — христианство берет преимущество над богами язычества, которые, как сказали выше, обращаются в злых духов ада. Так, напр., поверие многих славян, что русалки и мавки суть души неокрещенных детей, или что они, как и лесные и полевые духи, при низвержении Вельзевула в ад упали на землю, где и разбрелись по водам, рощам и бурьянам.
Между аллегорическими мифами чудов и финнов встречаем у Моне следующий рассказ: Лаунаватар, будучи беременною в продолжение 10 лет, не могла родить до тех пор, пока св. Георгий (по–чудски св. Прьене — явно отголосок имени Перуна) не бросил ей из туч красную нитку (молнию!) на живот; она родила тогда 9 сыновей, но Христос не захотел их окрестить, и они сделались мучением для человечества, младший из них — животная боль колика.
В другом месте читаем мы, что медведь, родившись в небе между луною и солнцем, был снесен Мариею в ее золотой колеснице на землю. Таким же образом Пророк Илия, перешедший к языческим осетинцам под именем Эллея, почитается у них за громоносного владетеля горных вершин и, вероятно, у них в этом случае заменил германского Тора или финского Тиермеса. Нередко созвучия мифических имен богов с именами святых христианской церкви было причиною перенесения народного поклонения первых к особенному уважению вторых, так, напр., Гизебрехт приписывает стараниям католических миссионеров особенное почитание в Померании св. Готхарда, который, по словам его, заменил в народном поверни языческого бога Годерака. От подобного же недоразумения, вероятно, происходит великое уважение чехов и моравов к святому Виту (Sanct. Veil), замученному за веру Христову на острове Рюгене, где процветали капища и священство Световита, почему некоторые мифологи вообразили себе, что Световит не что иное, как святой Вит, переделанный язычниками в кумиры бога солнца, тогда как, наоборот, поклонение Световиту перешло со временем в народе на св. Вита; точно так же у нас в России народное суеверие придало святому Власию качество хранителя скота, принадлежавшее в нашем мифе кумиру Велесу или Волосу.

 

 

Еще поразительнее в этом отношении соединение языческих праздников с христианскими, так, напр., соединение обрядов и даже имени нашего древнего Купала с праздником рождества Иоанна Крестителя; празднество Тура, Ярыла и русалок с церковными праздниками Троицкой и Всесвятской недели, даже последняя в Галиции до сих пор удержала древнее имя Турицы. У латышского племени праздник бога растений и хлебов Пергубриуса совпал со днем Св. Георгия; наконец, у финнов простонародные обряды во дни Св. Илии Пророка, Воздвижения Честного Креста, Св. Екатерины (по–фински Kajsan peiwa) и Св. Оловса носят ясные признаки языческих воспоминаний. Сюда еще отчасти принадлежит и представление диавола с рогами, с козлиными ногами, вероятно, искаженный образ представления Тора или Тура, которых имена нередко в устах народа перешли в брань и вполне соответствуют диаволу или черту, так, напр., Бером или Паром–Прам у словаков и карпатских славян, или Чернобог у люнебургских вендов.
Таким образом, обняв общее развитие нашей мифологии и посторонних на нее влияний, мы видим, что главною чертою народного миросозерцания славянина было равное поклонение всем добрым для него и вредным явлениям природы. Это мнимое равнодушие его к случайностям земного существования проистекало из глубокого сознания жизни, где все эти случайности примиряются в общем законе вечного разума. Но когда позднее человек, отклонившись от природы, предался исключительно поклонению кумирам, когда, в то же время, невольно сознавая в душе своей их нелепость, он не мог их уважать, между тем как невежество и суеверие заставляли человека их бояться; тогда невольно стал он искать спасения от них в чародействе и из религии покойного и ясного сознания перешел к религии тревожного, таинственного, из религии примирения к религии страха. Ясно, что при этих условиях вера Христова не только не могла найти у нас сопротивления, но явилась славянину спасительным исходом из тревожного и недовольного состояния души, в которое низвергло его невежественное идолопоклонство.
Мифы славянского язычества

Глава II
БОГ — ЖИВА И МОРА — ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ

Нет сомнения, что в славянской религии существовал когда–то момент чистого деизма; но время утратило для нас память об нем, хотя самое слово Бог, которое во всех славянских наречиях, выражая идею высшего существа, Творца вселенной и конечной причины всех явлений, ясно намекает нам на этот первоначальный момент религиозных верований наших предков. Подтверждение этой мысли мы находим у летописцев, так, напр., Прокопий говорит ясно, что славяне поклонялись одному Богу Творцу; но далее называя его владетелем грома и молнии, именем которого клянутся и которому приносят жертвы на высоких горах, он, по–видимому, смешивает его с Перуном. Определительнее в этом отношении свидетельство Гельмольда, он рассказывает, что славяне верят в Бога Творца, который, предавшись вечному покою в своем небесном жилище, не занимается мелочными делами земли и не внемлет мольбам человека, предоставив управление земли своим внукам или прибогам. Такое понятие о высшем божестве объясняет нам причину, по которой ему не строили храмов, не молились и не приносили жертв; этим объясняется также, почему Прокопий мог легко смешать его с Перуном, как и случилось это позднее в самом народе, который, забыв первоначальное свое предание о Боге, перенес имя это на его земных наместников и прибогов и стал поклоняться Световшпу, Перуну или Радегасту, как главному божеству и богу богов и самое имя высокого существа низвел к названиям частных божеств природных явлений, как Утребог, Землъбог, Стрибог и пр.
Корень слова Бог, Боже, Бози, общий всем славянским наречиям, сохранился у нас во многих производных словах как: богатый, убогий — бедный, (коринт.) побожать — сожалеть и обожать, сбожать — обеднеть, божак — малая монета для нищего, прабог, прибог (лауз.), небог (чешек.), Богавец или Богававец, — гадатель (краин.), Божница, Богатырь, буг — река. Древние мифологи, опираясь на буквальном смысле сказаний летописцев о поклонении славянина рекам и водам, стараются произвести от имени Буга и самое название Творца; справедливее, впрочем, искать корень этого слова на Востоке, этой общей колыбели всех народов, языков и религиозных верований индоевропейского племени. Так, Гануш старается доказать тождество нашего слова Бог с индийским Буддою, но справедливее, кажется, мнение Касторского, производящего его от санскритского bhaga (felicitas) — Богават, или Бога–Вани (вечное существо).
От идеи единого Бога человек вскоре перешел к обоготворению жизненных сил природы, как проявлению его творческой силы. Но как главное проявление этих жизненных сил основано на законе вечного возрождения и плодотворности, то весьма естественно, что этот закон сделался главным предметом религиозных верований человека, который стал обоготворять его во всех его явлениях растительного и животного царства. Так как закон оплодотворения имеет два главных момента: мужского и женского плодородия — силы мгновенного зарождения и силы постепенного развития зачатка, то эти два момента отразились различно в антропоморфическом мифе через аллегорические символы неба как общего понятия о влиянии светил и атмосферы на земную растительность и земли, как матери и кормилицы всей природы. Этот общечеловеческий миф Озириса и Изиды, Сатурна и Геи вполне не выразился в славянской теогонии по двум причинам, из которых первая, как уже выше упомянуто, происходит от неразвития субъективности наших кумиров, которое лишило их брачных уз, связывающих у других народов царя небес с богинею земли; вторая же причина заключается в особенном взгляде человека на природу, в которой он, пораженный явлением рождения, пренебрег самую причину сего явления и уступил таким образом женскому началу плодородия главное место в своем религиозном миросозерцании. Таким образом, небо, потеряв для него значение мужеской силы зарождения, стало явлением посторонним и постольку лишь достойным поклонения, поскольку оно могло своей случайностью вспомоществовать общему развитию растительной природы.
Итак, земное плодородие, как главное проявление жизни, стало для славянина конкретным ее выражением, которого символ — земля, а женщина — образное олицетворение. При свойственном нашему язычеству дуализме к понятию жизни необходимо присовокупилось и понятие смерти, не как отрицание жизни, но, напротив, как частное проявление самой жизни в плодоносном моменте ее разрушительной деятельности. Вот почему славянин не страшился смерти: он видел в ней один лишь частный случай общего закона жизни; через подчинение же понятия смерти родовому понятию жизни у него первое понятие делается как будто особенным свойством второго; и потому–то боги смерти, вытекая в его религиозной фантазии из богов жизни, принадлежат к одному и тому же разряду божеств и служат также олицетворением жизни в процессе разложения, подобно богам плодородия, олицетворяющим жизнь в процессе развития.
Все боги производительной силы жизни, обоготворяемые славянином, как частные односторонности одного родового понятия, как многоразличные воды одного общего источника, проистекают все из одной первоначальной основной идеи жизни, которой двойственное проявление в богинях жизни и смерти (Живы и Моры) мы легко проследим до самых частных и незначительных божеств нашего мифа, вообще носящих на себе несомненную печать их общего происхождения от этих двух первообразов обоготворенного развития земного плодородия и жизни природы. Но самое понятие развития необходимо влечет за собою условие совершаться в известной продолжительности более или менее определенного времени, и поэтому всякое явление, подвергающееся закону развития, непременно заключает в себе два понятия начала и конца и разделяется посему на несколько степеней, или эпох, своего развития.
В нашем мифе боги жизни и смерти олицетворили собою эти две оконечные точки в законах жизненного развития, для которого богиня жизни — начало, а богиня смерти — конец. Таким образом, все боги плодородия разделяются у наших языческих предков как по значению своему, так и по филологическому происхождению имен их на две главные категории: богов жизни и богов смерти, как главных деятелей в процессе полного развития жизни, т. е. ее зачатия, постепенного созревания и разрушения (смерти), проистекающих из первообразных представлений Живы и Моры. Так, относительно человеческой жизни, Жива олицетворяется под различными именами и формами Дзиевы, Девы, Дидолады, Дидилии и пр. в понятии девственной красоты, юности и плодоносной силы, любви и брака; напротив же Мора, как Хорст, Морена, выражает эпоху бесплодной, болезненной дряхлости — увядания жизни и неизбежный конец ее — смерть. Относительно же растительной природы Жива (как Сева и Весна) изображала момент весеннего возрождения природы — зелень лугов, полей и дубрав; Мора же (как Морена, Хора и Кродо) олицетворяла момент окончательного развития растительной силы природы; созревание плодов, как предвестников временной смерти растений, падение листьев и зимнего сна всей природы. Вот почему и времяисчисление древних славян, прежде чем прибегнули они к общим законам астрономического измерения времени, носило на себе печать того же происхождения от богов земного плодородия и бесплодия. Год, начинаясь весною, с возрождением растительной жизни, и оканчиваясь бесплодным отдыхом земли под снежным покрывалом зимней природы, разделялся на две главные половины — весны и осени.
Предание сохранило для нас бесчисленное множество различных имен божеств и духов плодородия и смерти, но все они с малыми исключениями связаны между собою таинственным узлом их общих корней, которые ясно намекают на тесную связь их общего значения. Эти корни для богов жизни — жив, сив и див, для богов смерти — мор, хор и кор; посему нам и должно теперь обратить внимание на эти корни и на значение слов и названий богов.
Корень жив или сив означает во всех славянских наречиях, как и во всех именах нашей мифологии, идею плодородия и жизни, напр. жизнь, жить, живот, жито, жатва, сеять — посев и даже, быть может, французское Seve (сок растения) также и названия наших богов: Жива, Сиева, Сейвина, Дзиева, Дживица, Дзевонна, Живонна, Джидка, Житиврат, Сибог, Живбог, Жилбог и пр. То же видим мы и у других народов: в греческом языке и мифе Сито означало жатву и употреблялось как имя Деметры; в индийском же мифе Сита — богиня хлебопашества, Ситон, Ситта, или Сантуситта — название Бумы на острове Цейлоне; Ситиаурата, наконец, — бог весны и сын солнца. Из этих сравнений можно почти положительно определить, что санскритское слово сития — жито — как общий корень не только вышеупомянутых индийских богов, но и всех славянских слов и названий, совпадающих с словом сития как по значению, так и по звукам.
Если корни жив, сив, сев относятся к производительной силе растительной природы (жито, сеять и пр.), то и корни див–дев намекают, по–видимому, на элемент человеческого плодородия (дева, дед, дитя). Таким образом, слова: дивный, дивиться, удивление, дева и девица (дивица); название богов Дзидзилия, Дидилия, Дзевонна, Живонна, Дзива, Дзева, Дива (жива), Дзедка, латышская Диза; также латинские Deus–divus, скандинавское Див (духи добра) и наконец индийские Магадева — высший Бог; дева — общее название божества; Девагуел — общее название полубогов. Дева Джанани — индийская нимфа; Девагди — внучка Брамы; Деваги — Царица и богиня, от нее родился Вишну в преображении Кришны Аватары. Деваяни — дочь планеты Венеры; Девамуни — общее название злых ниспавших божеств; Деван–Нагари — язык богов или дев. На этом диалекте санскритского языка написана книга ведения — Веды. Девандрен — Дева Индра, т. е. Бог Индра. Деванци — дочь солнца (Индри). Деведаши — баядеры и пр. и пр.
Все эти слова очевидно имеют своим корнем див, дев, что и может служить намеком на тесную связь их общего значения.
В славянских наречиях д нередко переходит в дж, дз и ж. Это можно видеть в словах: водить, вожди, вожу, родить, родзен, рожден, рожать, также и в названиях богов: Дева, Дзиева, Сиева, Сева или Жива.
Корень мор, смрд, мрж, мрз находим мы во многих славянских словах: мор — в значении смерть, морить, умора, мороз, мрак, мерзость, маркотно и пр., также и в названиях богов Морена, Мардзана, Пизамара, Смаргла (Семаргла), Радамаскла или Радамаргла, Рарашки или Марашки, Мерот, Моревит, Мара, Мора, Кикимора, Мура, Мурашки, Маросы, Маркоты, Дамора и Давора. Этот корень мор сохранился и в иностранных названиях смерти на латинском, французском и на прочих романских языках, исключая немецкий язык, в котором этот корень удержался только в словах mord, morder. В прусско–славянском мифе мы встречаем Мароса, или Мара, в литовско–прусском — Маркоттов и Маркополов, которых Гануш находит у славян под именем Маркотов. В древней римской теогонии встречаем мы богиню mors или Морту (богиню смерти) и брата ее Морфея, бога снов. Наконец персидский Мортихорас — бог зла и эманация Аримана, как будто соединяющий в своем имени оба корня мор и хор, может служить нам намеком на их восточное происхождение.
Прямой переход буквы м в к или х на славянском языке отыскать трудно, хотя и находятся некоторые редкие примеры такого перехода в церковно–славянском языке; так употребляется в предложном падеже: злым и злых. Легче было бы доказать этот переход посредством изменения м в в, в в х и, наконец, х в к, хотя такая теория еще весьма неосновательна. В самом деле, губные буквы м, п, б, в и ф, часто заменяются одни другими, так, например, в иллирийском языке: mnogo i vnogo — tamnica i tavnica — Benetke, Vnetke i Mietke (Венеция) — Venetiani i Mieteani и пр. Подтверждением сего могли бы в мифологии служить явление польской богини ада — Воры, которая тождественна с Морой, Водан у краинцев, как уверяет Гануш, называется Моран, и иллирийские богини Давора или Дамора. С другой стороны русские слова: вор — воровство и пр. могут легко иметь соотношение с богами сна, смерти и мрака наравне с словами бор — бурый и пр., носящими также на себе печать ночного, черного и тайного.
Если допустить возможность этого перехода м в в, то весьма нетрудно доказать связь букв х с б. Многие из славянских наречий любят соединять эти звуки. Малоросс заменяет ими чуждый ему выговор ф и говорит хвабрика — хвартуна вместо фабрика — фортуна; этим объяснить можно явление буквы в в русском хворать — хворый, который корень сохранился у поляков в своей чистоте, — хорий. У иллирийцев переход в в х весьма часто встречается; так, напр., влаче, хлаче и также кляче, что объясняет производство русского слова кляча, дурная лошадь, от глагола влачить. Переход х в к подтверждается во всех славянских наречиях многочисленными примерами, о которых здесь излишне было бы говорить и к которым принадлежит и самое название бога Хорса или Корса. Таким образом, богиня Мора, переходя в польскую Вору, сделалась со временем мужским богом Хвором, Хором и Кором; Марос же или Морс перешел постепенно в Ворса (не существует), Хворса, Хорса и Корса или Корша. Эти корни кор и хор находятся не только во многих словах языка русского, как, напр., кара (Божия) — корить — укора — покорить — покорность — корысть — короста — корчить — хворать — хворый (по–польски хорый)— хоронить, похороны и пр.; но и в географических и исторических названиях славян, как Карпатские горы — Каренция, древний языческий храм в Рюгене — Корсунь (Херсонь) — Хорваты — Хорваты — Кроаты — Хорутане и пр. Вообще хрвкрв—хрбкрб как и срб и срв суть основные корни славянского языка, из которых происходят как все вышеупомянутые названия, так и имена сербов—сорабов—сервов и споров; корень же сей ищет Шафарик в словах хребет, брег или брех и гора, что, впрочем, до нас не касается, хотя мы с этим и не совсем согласны.
Подобные примеры слов с корнями кор и хор находим мы в иностранных мифах. Так, у скандинавов встречаем имена Кара или Кари, бога ветров и холода, и сына его Хроста или Фроста (холода). Вообще же весь миф о Кари имеет, по–видимому, славянское начало. В греческой мифологии, кроме имени перевозчика Харона, напоминающего своим созвучием наше слово хоронить, встречаются также многие слова в языке с корнем кор, как, наприм., корос — дитя, каре — девица, и имена богов Корос — бог света, Корифаиос — название Юпитера в Аркадии, Коропаиос — Аполлон, Кориос — Афродита и Артемида, Кирос — имя Дионисия и Якха (Вакха) в Древней Греции. Кроме того, оракулы в Коропии и Корсии (в Беотии). По–персидски солнце называется коршид, hur–chur–shid или кор, кореж от санскритского корня кри — творить, делать и кара — Творец, податель. По всем этим этимонам весьма трудно определить, имел ли какое–нибудь влияние греческий Корос на нашего Хорша? В нашем мифе Корса или Хорша (ГорхоКорхоКурхоХворш—Хоре и пр.) есть еще с корнями кор и хор — злые духи под названием Кароссов или Каруссов, которые встречаются всегда в соединении с Мароссами и Маруссами; кроме того, у далматов — Летница или Хора, у вендов — боги Коревит и Кродо или Крдо (Кордо); наконец еще у карпатских русняков — Корчун или Крачун.
Из этих филологических исследований мы, между прочим, видим, что Жива и Морена суть коренные названия богинь, олицетворяющих у нас жизнь и смерть; но здесь жизнь не есть еще собственное понятие жизни вообще и относится к ней как частное к родовому понятию, соединяющему жизнь и смерть в одну идею жизненного начала. Эта идея, как сказали выше, имела у всех народов два одинаковых аллегорических олицетворения, выразившихся в земле, как символе плодородия, и женской груди, как символе кормления. Так, напр., египетская Изида, Диана Эфесская у греков и германская Герта олицетворяли понятие земли, как матери природы под формою многогрудной женщины; точно в таком же понятии обоготворялась у поляков Дзидзилия, у нас и сербов Дидилия и Додола. Венды и полабцы обоготворяли Цицу или Цицерлу, которая, по своему имени, как будто намекает на понятие mater, mamella; но она нигде не удержала сего значения и является нам богинею покровительницы родов и грудных детей, почему и трудно определить, имела ли она когда–нибудь высокое значение, приписываемое ей Юнгманом и Ганушем. С другой стороны, богини земли, курляндская Земма и польская Земина, как олицетворяющая землю в более частном значении ее материка, вероятно, также сюда не относятся; поэтому мы скажем об них при описании богов невидимой производительной силы минерального царства.
Несравненно лучше и до скорейших результатов достигли бы мы, если бы стали искать этого общего понятия о жизни в мужеской форме Живы, как Живбога — живого, Жилбога — жизни и Жизлбога, переделанного Машем в Числбога, хотя это лицо совершенно тождественно с понятием Живы; почему не без основания можно предположить, что Жива было имя высшей богини жизни вообще, перешедшее в частное понятие начала жизненного развития. В этом разряде коллективных духов нашего мифа встречаем имя дев жизни, которое соответствует вполне понятию жизни вообще. Венелин приводит еще имя Живиц, называя их славянскими Парками. Вероятно, что Живицы—Дзиевицы—девицы было не что иное, как девы жизни всех прочих славян и что из них позднее развилась индивидуальность Живы, подобно личности Моры, которая, очевидно, произошла из коллектива существующих до нашего времени у всех славян поверий о злых Марах, Мурах или Морах (кикиморах), ниспавших со временем до степени домовых духов сна и ночного мрака. Имя Моры, как окончательный момент развития растительной жизни в плоде, является относительно самого растения в значении богини старости и временной смерти его; относительно же человека она является богинею осенних плодов, почему и переходит от злого значения богини смерти к значению доброй богини плодородия. То же самое двойственное значение получает она под именем Марцаны, как богиня смерти животных. В этом отношении она, доставляя человеку богатые плоды звероловства, уподобляется благодетельной Диане. Однако же Морена, как богиня осени и зимы, удержала свое первоначальное значение временной смерти природы, что ясно видно из уцелевших еще обычаев хоронить изображение Моры при наступлении весны, олицетворяя в этой церемонии не только окончание зимних холодов, но и смерть прошедшего года.

 

 

Идея смерти у западных славян слилась с понятием страшной неизвестности о будущей жизни. Отсюда родились все чудовищные представления богов смерти, переделанные позднее христианскими хрониками и народным страхом в богов грозного ада, тождественных с понятием диавола. Так, у сербов Смрд и Смертница, у болгар смерть носит имя Мерота, которое встречаем мы и у балтийских славян с привычным прибавлением слова витМеровит или Моревит; у сорабов существует до нашего времени, близ Гёрлица, гора смерти, на которой видны еще доныне остатки древнего кумира смерти; но кто был этот кумир — определить трудно. Немецкие ученые назвали его Флинцом; но это имя чисто германского происхождения от древнего немецкого слова. Flinzstein — кремень, сохранившегося в названии ружья — Flinte. Этот кумир представляют в виде скелета со львом на плечах и факелом в руках; но эти атрибуты, очевидно, приписаны ему изобретательным воображением мифологов XVII века, у которых мы в первый раз встречаем его имя и изображение. Подобное же представление скелета сохранилось также и в русских повериях о злом Кащее и сербском Ребренезе. Впрочем, трудно положительно различить богов смерти вообще от богов, олицетворяющих зимнюю природу, каковым была у славян Самаргла, которой кумир находился в Киеве.
Почти нет сомнения, что наши предки верили в будущую жизнь. Это ясно вытекает из их почтения к мертвым и языческого обычая поминать покойников в тризнах и радуницах, который, будучи освящен благодатным влиянием православия, глубоко укоренился в быту русского и сербского народа; тогда как, напротив, между западными славянами почти совершенно исчез. Трудно теперь при обычаях христианских поминок определить обычаи языческих тризн и радуниц; вероятно, состояли они из трапезы, как будто приготовленной для мертвых и за которою живые осушали свои слезы и стенания медом и водкою. Эти пиршества производились обыкновенно на могилах умерших, но нередко и в домах живых, приглашающих в этот день своих покойных праотцев к себе на хлеб и на соль.
Виелоны, тризны и радуницы суть племенные названия одного и того же коллективного понятия духов, хранителей усопших душ, в первой эпохе нашего мифа. Позднее овладела выражением этих собирательных понятий богиня Виелона или Тризна, которая посему, как олицетворение смерти, стала почти тождественною с Морою. Странно, что в то время, как у нас языческие предания о смерти развились под влиянием православия в высокое почитание и частое поминовение в бозе почивших, эти предания на западе под влиянием католицизма перешли в совершенно противоположное понятие ада и вечного мучения. Это подтверждают самые боги западных славян, из которых одни, как Ний или Пий (в женской форме Ния, Нимва, Нинива, Пия)Пик—Пекольник (тождественный с прусским Пиколло от слова пекло — ад), являются у поляков и чехов богами ада, тождественными с греческим Плутоном; другие же, как Радамас, Родомысл, или Радамаргла, Припекал (Прилегал) и Судицы (сербские Парки), являются грозными судьями ада, имея страшными исполнительницами своих приговоров Беду, Вору и Кугу (у Маша Куда) или Худину (Прозерпина), с которыми одинаковое значение, по словам Стредовского, имеют чешские фурии: Драчицы или Тассани и тождественные с ними сербские Дражницы и Стражницы.
Если теперь мы допустим, что славяне имели хотя темное сознание о будущей жизни, то нет сомнения, что понятие смерти, влекущей за собою награду или наказание, необходимо должно было принять двойственное значение добра и зла. Но из этого нельзя заключить, как думают некоторые мифологи, что все качественные названия богов зла, как, напр., КрвникЗлодийЗлебогХудичь и пр., относились бы исключительно к богам смерти и вечного мучения. Наконец, принадлежат сюда еще, по приданному им мифологами значению зла и смерти, некоторые символические изображения животных, как., напр., лев и дракон — Чернитра у балтийских славян, у нас змеи и чудовища, известные из наших преданий и сказок.
Исторически доказано, что лев, признанный учеными за изображение Чернобога, перешел к славянам от знамен побеждавших их саксонцев. В самом деле, этот лев саксонских знамен, одним видом своим предвещая славянам угнетение и гибель, мог легко в их суеверном и напуганном воображении перейти в символ постыдной смерти или презренного рабства и побудить их таким образом к обоготворению этого знака грозной победы как могучего кумира, к которому они стали прибегать для отвращения от них несчастных следствий подпадения под чуждую власть. Точно такое же значение имел у балтийских славян и вендов дракон–чернитра, который, вероятно, подобно туровой голове, перешел из капища на воинские знамена редарян по примеру саксонского льва, что доказывается переходом этого дракона в гербы города Росток и многих древних семейств Мекленбурга.

 

 

Об русских змеях и чудовищах мы ничего положительного сказать не можем; но, по примеру гипотез об обоготворении предыдущих зверей и чудовищ, мы можем также предположить, что чудом морским олицетворяли древние славяне набеги норманнов, варяго–руссов, совершающиеся всегда посредством водных сообщений; тем более что древние корабли норманнов имели часто вид рыбы или какого–нибудь морского зверя. Это легко могло подействовать на воображение славян и заставить их обоготворять эту чудовищную форму норманнских кораблей, сохранившуюся для нас в песне:
Один корабль лучше всех:
У того было у сокола у корабля
Вместо очей было вставлено
По дорогу каменю, по яхонту;
Вместо бровей прибавлено
По черному соболю якутскому
И якутскому ведь сибирскому;
Вместо уса было воткнуто
Два острые ножика булатные;
Вместо ушей было воткнуто
Два остра копья Мурзамецкия;
И два горностая повешены,
И два горностая, два зимние;
У того было у сокола у корабля
Вместо гривы прибивало
Две лисицы бурнастыя;
Вместо хвоста повешено
На том было соколе корабле
Два медведя белые заморские,
Нос, корма по–туриному
Бока взведены по–звериному.

Что касается до огненных крылатых змей или змоков наших сказок, то достоверно можно предположить, что они имели почти подобное значение и перешли к нам из Литвы, где богу Потримпо посвящался змей, за которым ходили священники Ромовы. Он лежал в храме под скирдами хлеба и кормился одним молоком, почему у латышей до сих пор змей сохранил имя молочной матери — peenamahtes. Если справедливо предположение Касторского, что большая часть западных племен нашей Древней Руси находилась под влиянием Ромовы и что кривичи даже получили свое имя от прусского первосвященника Криве, то такое подчинение славянских племен храму Ромовы не могло произойти добровольно, но было, вероятно, результатом кровавой войны, которая в народной фантазии могла легко олицетвориться в грозной форме летающего огненного змея — бога Потримпо.

Глава III
ОЛИЦЕТВОРЕНИЕ ИДЕИ ПЛОДОРОДИЯ ОТНОСИТЕЛЬНО ЧЕЛОВЕКА

Хотя отец, как творческая сила и первоначальная причина зарождения, конечно, олицетворяет первый момент в законе оплодотворения, однако же важнейшее место в нем необходимо должен уступить матери. Она уделяет ребенку в чреве своем часть собственной плоти и собственной крови своей; она в продолжение девяти месяцев влияет непосредственно своею духовною жизнию на всю будущность нового существа и, наконец, страданиями родов искупает и облагораживает всю низость и презренность чувственных наслаждений, от которых мужчина никакими страданиями и лишениями не очищается.
Мужчина творит бессознательно, слепо предаваясь одним чувственным своим побуждениям; женщина же дает жизнь новому существу в полном сознании ее высокого призвания. Посему, естественно, народ, поклонявшийся жизненной силе плодородия, обоготворил в женщине высший идеал закона оплодотворения, оставляя мужчине олицетворение физической силы плодородия, граничащей, большею частью, с безнравственностью любострастного приапизма.
Богинею женского плодородия у северо–западных славян считалась ЖиваЦица; у вендов — Цицара; у поляков — Дзидзилия; наконец, у русских, по Кайсарову и Чулкову, — Дидилия, считаемая, напротив, другими мифологами богинею бесплодия. Этому божеству поклонялись все бесплодные и беременные женщины: оно покровительствовало свободному развитию зародыша и благополучным родам.
Сюда же принадлежат, вероятно, и сербские Додола, Дода, Донда, и это тем более можно предположить, что значение этих слов, по производству на других языках, указывает назначение их как богинь женского плодородия. У хорутан и краинцев слово Донда означает куклу–игрушку; у поляков детковатъ, дудковать, дунки и наконец даже русское слово дутки, все это намекает на что–то детское, которому и самое слово дитя совершенно соответствует; если же мы припомним, что Дидилия, как богиня родов, в то же время покровительствовала и воспитанию младенцев, то будет очевидно тесное сродство этого слова с богинею родов. Что же касается до Додоле или Дедоле, которую мы также встречаем под именами Донды, Додо, Дунды и проч., то она, вероятно, также была сначала покровительницею младенчества и только позднее сделалась покровительницею девства; наконец, по сходству и одноименности понятий, как богиня лета человеческой жизни, т. е. юности, перешла в богиню лета в собственном смысле слова, или понятия, и считалась у сербов богинею земного плодородия. Но за всем тем она не вышла из круга девических верований и забав, а сохранилась в одних лишь девических песнях и хороводах.
Мы уже выше сказали, что Цица была богинею женского плодородия. Этому божеству в первую эпоху нашего мифа соответствовало понятие чешской Бабы, которое, в собирательном значении лесных и полевых духов, крадущих грудных младенцев, еще доныне существует по преданиям в Богемии. Баба на всех славянских наречиях выражает старую, замужнюю и, следовательно, опытную женщину–бабушку. В сельском быту бабушка или старая опытная женщина до сих пор исполняет у молодых родильниц должность повивальной бабки; посему легко предположить, что это имя перешло в язычестве и на духов или божеств, помощи которых человек приписывал благополучные роды. Это подтверждает самое поверие богемцев, что злые бабы крадут грудных детей. Таким образом объясняется, быть может, русское божество золотой бабы, которой кумир находился, по сказанию иностранных писателей, в стране Обдорской, при устье реки Оби. Она держала одного мальчика на руках, а другого, называемого жителями тех мест ее внуком, вела за руку.
Здесь должно еще упомянуть о рюгенском кумире Поренуте, представляемом германскими летописцами с четырьмя головами и пятою на груди; ему приписывают сохранение зародыша (эмбрио) в чреве матери. Но это неизвестно и весьма сомнительно.
До сих пор мы говорили о богах женского плодородия, покровительствующих свободному развитию зародыша. Теперь мы перейдем к богам плодородия человеческого в его зрелом возрасте. В этот период жизни человека религиозная идея плодородия облекается в поклонение нравственным понятиям любви и брака; но эта любовь, хотя, конечно, чувственная, облагораживается в глазах человека изящным пониманием телесной красоты и высоким уважением девственной целомудренности. Вот почему в религиозном олицетворении этого понятия преобладает женская форма богини любви, соединяющей в себе, по–видимому, противоречащие понятия девственности и плодородия, украшающей их третьим понятием соблазнительной прелести женской красы.
В таком понятии богини любви Жива или Сива почти у всех славян принимает название Дзиевы или Девы, к которому у иных племен нередко присоединяется какое–нибудь качественное прилагательное; отсюда красная дева или красопани, заменившая, напр., у чехов собственное имя богини. Самое название богини любви, — ДзиеваДиеваДива—Дева — заключает в себе не только понятие девственного целомудрия, но и прелестной красоты, что доказывается сходством корней и слов дева и диво, девица и дивиться (удивляться, глядеть).
Темный отголосок поклонения Деве, быть может, остался и в России в имени Купидона Дидо, выдуманного русскими мифологами прошлого столетия. В самом деле, в этом припеве ясное противоречие между мужеским названием Дидо и женским Лады вполне бы уничтожилось, если бы вместо Дидо мы стали читать Дива или Дева–Ладо, и, таким образом, в самом соединении этих слов дева явилась бы нам переводом неславянского имени Лады. Самый переход в в д допустить нетрудно, тем более что самое окончание слова Ладо могло к этому способствовать. Вероятно, однако же, существовало в нашем мифе и имя Дида, или Деда, только в другом значении, что также могло быть причиною искажения слова Дива или Дева; на этом же основании перехода д в в переделывает Гануш Дидо–Ладо в Видо–Ладо или Ладо–вит.
К имени Сивы или Дивы принадлежит, быть может, и скандинавская богиня любви Фрея из рода Ванадов или Винидов, т. е. славян, как доказывает Шафарик. Карамзин упоминает о югославянской богине Фрихии, которую он почитает тождественною с Фреею; по словам Суровецкого, Фрея называлась также Vanasif и писалась руническими знаками, Sieba или Tsiba, которая ясно намекает на нашу Живу или Дзеву; Сиф же — имя второй супруги Тора, знаменитой своею красотою, — эти все имена богини любви имеют, без сомнения, у скандинавов тесное, хотя теперь почти неопределенное отношение к нашим божествам плодородия; ибо, кроме сходства Vanasif с нашею Сивою, легко еще доказать, что приведенная Вацерадом чешская богиня Прия не что иное, как Фрея; потому что губные п–в-б–м и ф заменяются одна другою весьма часто, как видели выше.
Приступая теперь к полуславянской, полулитовской богине Ладо, известной нам из одних только припевов и песен, мы встретим бесчисленное множество имен и припевов, имеющих своим корнем две буквы: лид, соединенные с различными гласными; эти имена суть следующие: ДидДед — Дидо — Дидоле — ДодолеДодона — Дунда — ДюндоДеда — Додо — Дода — ДудаДядаДюдоКолядоКоледникЛадоЛадаЛяда (Lieda)LeilaЛендаЛойдаLailaЛиедаЛеляЛедаЛёдЛельПолельЛадонЛядонЛядоЛалкаЛадолеЛидо, — и припевы: люли, ей люли, ляли–лелом, лалом, лиь\уа. Сюда должно отнести еще литовские Лада—Ляда—Лейма и латышские Лигга или Лоигга.
Из этого лабиринта однородных названий и звуков, терявших часто всякое значение, до сих пор наши критики и мифографы ничего не могут вывести положительного и только напрасно истощаются в разных гипотезах и предложениях, которые часто вовсе не соответствуют ни народному духу, ни религиозным понятиям славянина и которые посему только еще более затемняют и затрудняют путь для их последователей. По нашему мнению, встречаются здесь названия и слова совершенно различных значений, которые должно сначала отделить друг от друга, чтобы облегчить себе разбор этих сродных звуков. Так, во–первых, имена Додолы, Доды, Донды и пр. принадлежат к понятию вышеупомянутых богинь родов и детского возраста человека Дзидзилии, Дидилии и Цицерлы; во–вторых, имена Лёд, Коледник, к водяным богам, точке замерзания (льда); в–третьих, Дид, Дидо, или к понятию ДевыЖивы, или к особенному разряду божеств, соответствующих мужеской форме понятия Бабы, в каковом значении являются у нас водяные и лесные духи или дедушки, совершенно тождественные с понятием колдунов или ведьм мужеского пола; в–четвертых, Лад, Ляд, Ладонь, имена славянского бога согласия и примирения, происходящего от корня ладить; в–пятых, Лада и Лейма — литовские богини любви; наконец, в–шестых, древние славянские слова Лель и Полель, постольку лишь входящие в имена мифологические, поскольку они, как прилагательные богов любви и лели, т. е. нежности, выражают это качество. Начнем с последних.
Вообще мифологи принимают, что Лель и Полель, два почти одинаковые существа, выражающие собою или понятие дружбы Кастора и Поллукса, или различные оттенки любви и страсти, как в Греции Купидон и Амур. В этом отношении слово Лель встречается под разными формами: Лиели—Леля—Лейла—Лила—Лиоли (Ляля); с переменою же второго л на д переходит он к именам зимнего Коледника и богини любви ЛиедыЛеидыЛидыЛайдыЛиады—Ляды и пр. Все эти слова суть не что иное, как переливы одного главного звука ие–ия, т. е. первоначального значения буквы е, которая, будучи составлена из звуков i и е, переходит в русском выговоре в чистое е, у малороссов в и, у хорутан же выговаривается, наоборот, ей, и только в польских и чешских языках она удерживает свое первое выражение ie (так у нас немец, у малороссов нимец, у хорутан nejmec и, наконец, у чехов niemec). То же видели мы и в именах богинь Девы–Дзиевы или Дивы (Живы) и Севы (от слова сеять)СевыСивы—Sieva и Сейвины.
Таким образом, Лель (с буквою е) является нам древним существительным именем, понятие которого сохранилось у нас в глаголе лелеять (в значении нежности). Отсюда наши припевы: ой леля, леля, ой лели полеля объясняются здесь путем чисто филологическим и не имеют в себе ничего мифологического, тем более что полель не что иное, как усиленное лель, подобно словам мешать и тешить, которых первоначальные существительные меха и теха, сохранившиеся только в усиленных выражениях помеха и потеха, теперь не употребительны.
Наименования бога примирения и согласия: ЛадЛадник—Ладонь (от ладони руки как знака примирения) ясно происходят от славянского корня лад–ладить, который, вероятно, перешедши у литовцев в понятие любви и дружбы, возвратился к нам под формою Лады, как богини любви. Что Лада не была собственно славянскою богинею, но перешла к нам из Литвы, это доказывает нам, во–первых, то, что имя ее встречается только у славян, живших в соседстве с литовским племенем, во–вторых же, что в нашем языке имя ее не оставило ни одного слова, выражающего любовь и счастие, тогда как, напротив, у литовцев слова: нежность, любовь, наслаждение и даже название непотребных женщин происходят от имени Лады или Лаймы, подобно как в Курляндии корень Лигга означает всякого рода удовольствия и радости. Наконец, доказывает еще переход в литовском мифе богини Лады в богиню любви и то, что Лада, слившись в Литве с прусско–латышскими именами Лаймы–Лайки или Лигги, перенесла эти неславянские звуки и в наш миф под формами ЛайлыЛайки—Лойды и Лалки; подобное же происхождение имеет и наше слово люлька, так же как и припев: ей люли, которые, вероятно, произошли от латышской богини веселия, покровительницы качелей, даже до сих пор еще в Курляндии они носят ее имя (lighotnis — качели, lighotces — качаться) и составляют главную забаву простолюдинов в весенние праздники, т. е. время, посвященное Лигге, как богине юности и весны человека.
Что касается до самой Лады в нашем мифе, то она, как богиня любви, является у нас олицетворением девственности и плодородного брака и вообще счастия в любви. Но как любовь часто бывает причиною горя и даже смерти, то она нередко принимает и значение несчастной любви, семейного расстройства и развода, так, напр., в песне:
Но мне несчастие злое дало их на муку,
У меня сестра Лойда, у меня брат Лало (Ладо).

В наших песнях вообще Ладо (Лель) с различными видоизменениями ее имени имеет в припевах значение не только богини, в смысле любимого лица, но вообще часто даже синонима любви; так, говорят русняки о человеке, женившемся без любви, что он не с Ладою женился. Иногда Ладо имеет значение и даже заменяет имя невесты, как это видно в песне:
По той траве Ладо шла,
За Ладой муж бредет,
Ой люли, шелковая!

Ты постой, Ладо моя,
Ты подожди, Ладо моя,
Ой люли, шелковая!

Я, сударь, не твоя,
Я родимого батюшки,
Ой люли, шелковая! и пр.

Здесь Ладо является вместо имени прелестной девицы. Далее в сербской песне:
Тебе Ладо
Святой боже
Ладо Ладо
Выслушай Ладо.

Ладо является уже божеством; но таких песен весьма мало, и они могли быть произведением позднейшего времени.
К богам производительной силы человека в ее мужеском моменте зарождения принадлежат еще приапические изображения Тура, Ярыла или Яруна и Припекала (Прилегала). Но мы видели выше, что мужской элемент плодородия всей природы вообще принадлежит богам неба и солнца, посему и боги производительной силы мужчины–человека непременно подчиняются этим своим первообразам; самый символ этой силы и главный атрибут этих богов олицетворяет, скорее, общее понятие силы плодородия, чем значение бесстыдного разврата чувственности и сладострастия, приданное им при упадке язычества. Такое понятие этого символа облагораживает самое значение богов мужской плодотворности и вместе подает нам мысль о возможности великого распространения приапизма между славянами, обоготворяющими в нем одну лишь природную силу производительности и творчества.
Имена–синонимы Тура и бога весеннего солнца Яра, Яровита или Ярыла слились у нас в одно слово Яр–Тур, и посему положительно можно сказать, что Яр–Тур в первоначальном своем значении был богом весеннего солнца и только позднее, сделавшись богом весны, перешел в народном понятии в олицетворение силы плодотворности, наиболее выступающей во всей природе в весеннее время.
Праздники Ярыла и Тура совпадают у нас с тем временем года, когда природа в мае месяце начинает оживлиться. Они празднуются обыкновенно после Троицына дня или на Всесвятской неделе; в других же губерниях день Ярыла бывает позднее и совпадает с Петровским заговением или даже еще позднее, с Петровым днем. Вероятно, что семик есть остаток праздников Тура или Яр–Тура, которые при упадке язычества обратились в буйные разгульные пиршества, нередко оскверняющиеся самою развратною потехою и сохранившиеся отчасти до сих пор в Костромской, Тверской, Нижегородской, Рязанской, Тамбовской и Воронежской губерниях.
У нас есть довольно подробное описание этих праздников Ярила. Обыкновенно во Всесвятское заговение или во Всесвятское воскресение, а у некоторых на другой день Петрова дня, женщины и мужчины собирались в каком–нибудь месте, где предавались пьянству и пляскам до захода солнца, потом выносили на улицу соломенное чучело мужеского пола со всеми его естественными частями и клали в гроб. Женщины, разгоряченные вином, подходили к чучелу с громким воплем и рыданиями и произносили: помер он! помер! Мужчины сходились на этот вопль, поднимали чучело и, потрясая его, говорили: эге, баба, не бреше! вона знае, що ий солодче меду. В Галиче и Кинешме (Костромская губерния) молодые девушки потешались над упоенным стариком, изображавшим Ярилу, и в это время хороводные игры сопровождали эту забаву. В Твери парни и девушки на речке Лазуре собирались в честь Ярилы плясать под балалайку танец — бланжу, похожий на кадриль. В Воронеже одного мужчину наряжали в пестрое шутовское платье, навешивали на него бубенчики и раскрашивали ему лицо разными фантастическими изображениями. Этот шут представлял Ярилу. Вокруг него стекались гуляющие, начинались пляски и другие невинные игры, наконец, отсюда переходили к молодеческим играм, которые нередко оканчивались смертоубийством. В селе Иакимцах Рязанской губернии до сих пор празднуется день Ярилы ярмаркою (в июне месяце): таковая же ярмарка в честь Ярилы существовала недавно еще в Можайском уезде Московской губернии. Сюда же принадлежит как по времени празднества, так и по буйному веселью, пьянству и наряжанию праздник рагузского Бамбеля, описываемый Аппендини и празднуемый 1 мая.

 

 

Эти соломенные чучела и наряженные богами шуты служат ясным доказательством полного развития у всех славян бога мужской силы плодородия, перешедшего, как кумир, в бога буйного и часто не совсем приличного веселья. Подобное же значение придают немецкие летописцы полабскому Припегалу или Припекалу, которого имя хотя и происходит от Пекольника, бога ада у чехов и вендов, однако же легко предположить, что оно заменило в тех краях нашего Ярыла, которого имя там, в смысле приапа, не встречается.
По дуалистическому свойству нашего язычества принадлежат еще к богам человеческой производительной силы понятия отрицания этой силы, т. е. понятия слабости и бесплодия, болезни и смерти; притом, если понятие развития плодородной силы относилось к детству и молодости человека, то понятие бесплодия и бессилия принадлежит преимущественно старости. Таким образом, распадается жизнь человека, подобно жизни всей природы, на две главные половины: Живы и Моры, плодоносной весны и бесплодной осени человеческой жизни, вот почему и недаром говорит наша народная пословица, что «старость не радость». Вообще в понятии славянина главное предназначение человека — плодотворная сила, почему как скоро исчезает в нем эта сила, жизнь его теряет и цель и значение; от этого–то наши предки считали главным несчастьем и главною болезнью человека потерю его физических сил, не столько еще в отношении полевых работ и хозяйственных занятий, как в отношении бесплодия и ослабления органов плодородия. Ясным доказательством этому служит в народном понятии выражение — здоровый человек. Оно означает, собственно, человека сильного, изобилующего производительною силою, но часто вовсе не вполне здорового.
Итак, понятия старческой дряхлости и болезненного бессилия были для славян побочными признаками родового их понятия бесплодия, выраженного в нашем мифе в образы Корста, Хорста или Хворста. Эти имена происходят от слова хворый, хворать, которое, вероятно, прежде служило именно выражением этого понятия дряхлого бессилия и до сих пор еще сохранило некоторый оттенок сего понятия, хотя почти слилось с понятием болезни; тогда как, напротив, корень жив–жива, по замечанию Бернгарда, носит в себе понятие не только жизни, но здоровия и благоденствия, на что, по–видимому, и намекают производные слова: зажило, заживление, живительно, зажиточный и пр. Посему почти положительно можно сказать, что Корст или Хворст, упомянутый Нестором, был богом хворости, дряхлости, болезни и бесплодия; но когда человек, устранюсь болезни, стал отделять личность Хорста от понятия, им выражаемого, стал сооружать ему храмы и молиться его кумиру для отвращения зол, то Хорст, естественно, сделался из олицетворения болезни ее владетелем и посему, как распорядитель ее, по народному верованию, преобразился вскоре в кумир здравия. В этом значении Кайсаров и другие называют его русским Эскулапом.
Через мазурское племя этот Хорст перешел и в прусско–литовский миф, где, по словам Моне, он под именем Курха является каким–то богом осеннего плодородия, может быть, в значении бога осени человеческой жизни или просто окончания годового плодородия земли. Под его охранением находились также пища и напитки, вероятно, в отношении их к здоровью человека. Наконец, прибавляет Моне, был он веселым богом пиршеств, это и намекает на то, что Хорст перешел к литовцам в эту эпоху его развития, когда из бога болезни он перешел в бога здоровия и силы. В древней Пруссии все религиозные праздники оканчивались пиршествами, обычай же пить за здоровье издревле существовал у всех народов; посему весьма естественно принять, что подобные пиры могли совершаться в честь бога здоровья Курха, вовсе не утверждая, что Курхо был богом веселия и пьянства.
По аналогии превращения Курха из Эскулапа в Вакха можно предположить, что и киевский Корша в эпоху упадка славянской мифологии сделался, по–видимому, богом пиров, иначе нельзя бы было объяснить, на каком основании многие мифографы почитают его за русского Вакха. Такое мнение подтверждается еще тем, что бога скотного падежа словаков Корчуна или Крачуна, как увидим впоследствии, празднуют доселе еще в Карпатских горах веселыми пиршествами. Этот же праздник Крачуна, совпадая с самым холодным временем зимы (24 декабря), намекает, по–видимому, на то, что и праздник Хорста, вероятно, совершался зимою, как соответствующей ему эпохи зимнего бесплодия.
К понятию Хорста, как разрушительного предзнаменователя смерти, могли относиться также некоторые из неопределившихся качественных названий богов зла, как ЗлебогХудичьЗлодий—Крвник и Бедай, из которых только последний у хорватов получил определенное значение и празднование, совершенно тождественное с карпатским Крачуном.
Наконец, следует здесь еще упомянуть, что особенные большие болезни и эпидемии олицетворялись в народной фантазии отдельными образами и именами. Так изображалась, напр., чума в виде белой девы. Пока Чума, Джума или Дзума царствует, все деревни пустуют, петухи не поют и собаки не лают. Один крестьянин, увидев ее однажды в белой одежде с распущенными волосами, взбиравшуюся по лестнице на высокий забор для спасения от собак, подбежал и стряхнул ее с лестницы; она упала и с угрозами исчезла. Войчицкий называет ее Povietrze (поветрием) и рассказывает, что она выбирает себе одного мужчину, на плечах которого обходит всю Россию. Он один между общею смертностью остается здоровым и несет ее по городам и селам; все от них бежит, и где ни повеет она платком, там все погибает. Наконец, увидя издали свое родное село, где его жена, его дети, крестьянин решается бросить ее в реку Прут; но она поднялась на воздух и улетела в лес, а он погиб в реке. По другим народным сказкам, она разъезжает в колеснице, запряженной привидениями.

Глава IV
ДОМОВЫЕ ДУХИ

В предыдущей главе мы рассматривали богов общего закона плодородия, теперь нам остается еще исследовать ряд частных злых и добрых духов индивидуальной жизни человека, в особенности понимаемых у нас под общим, но весьма неопределенным названием домовых. Эти божества разделяются на две главные категории: духов субъективной внутренней жизни человека и Ларов его семейного домашнего быта; славянин, обоготворяя в своем религиозном миросозерцании все явления внешней природы, необходимо должен был обоготворить в своем религиозном понятии проявления своих личных, индивидуальных ощущений, постигаемых им через самосознание своей внутренней духовной жизни. Поставленный в вечной коллизии между совестью и страстями, он, естественно, принял их таинственные голоса за высшую силу божеств, управляющих его внутреннею жизнию, и, стыдясь невольных чувств страха, робости и всяких низких побуждений, охотно стал их приписывать независимой от него, таинственной, сверхъестественной власти злых духов. Таким образом, выразилась в нашем мифе эта внутренняя борьба совести с страстями и духа с телом в двойственной форме двух гениев добра и зла, сопутствующих каждому человеку от его рождения до самого гроба. Об них доселе сохранилось поверив, что у каждого человека в правом плече сидит его добрый гений, а в левом злой дух его жизни.
Когда ребенок родится, его будущая судьба записывается в книгу рода, или, у хорватов, в книгу рожденник и все, что на роду написано, того ему не миновать; в небе является его звезда, а на земле его Роженица (Роиеница), Ведогона, Сорка или Братек, гений, сопутствующий ему во всей его жизни. Роиеницы известны в преданиях хорутан и хорватов, а в России встречаем их под именем рожаниц, в слове Христолюбца: «молятся и роду и рожаницам», также и в вопрошаниях Кирика: «а же сей родуй рожанице крают хлебы и сыры и мед». У черногорцев и сербов эти гении известны под именем ведогон. Они во время сна человека выходят из него и хранят его имущество от воров и жизнь от неприятелей или других ведогон. Между собой ведогоны страшно дерутся, и когда ведогона убита, то и человек умирает. Замечательно, что, когда ветер срывает листья с деревьев и они, колыхаясь, несутся по воздуху, в народе говорят: «дерутся ведогоны». В Белоруссии верят, что каждый человек получает при рождении сестрицу, или сорку, каждая девушка братца, или братека, которые охраняют их от несчастий и искушений. В марковском ономастиконе краинских божеств, приведенном Венелиным, встречаем мы также название братека с переводом genius.
Большая часть духов внутренней самосознательной жизни человека относится к дурным и постыдным его качествам и наклонностям, что весьма естественно, ибо человек добрые свои поступки любил приписывать самому себе, дурные же охотно слагал на других.
Боги мрака и смерти, смешавшись в воображении человека, по причине их грозной таинственности, с неприятными ощущениями тревожного сомнения и невольного смущения, вскоре перешли в его религиозном понятии в олицетворения самых ощущений его душевного страха и треволнений; и хотя позднее они отчасти возвратились из этого таинственного мира субъективных ощущений, однако все–таки удержали свое частное значение страшилищ и пугалищ человека. Такое значение имеют у нас ведьмы, привидения и все враждебные и тревожные духи ночи и сна. Робость и малодушие олицетворялись в духах страха; отсюда Стражники, Страшило, польское Страшидло, у Венелина Страшницы или Дражницы, которых он называет славянскими фуриями, тогда как Стредовский этим именем переводит чешских Тассани или Драчиц; наконец, принадлежит сюда еще и Трас, являющийся в одной из песен кроледворской рукописи:
(Тут погнал их с тылу Тряс могучий
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
В ту же пору Тряс на сопостата
Налетел из–за деревьев частых.)

У Моне встречаем между польскими домовыми имя Slotraz, вероятно злой Трас. Сюда примыкает, как изображение ощущения страха, русское выражение: мурашки по коже дерут. Это слово мурашки не что иное, как уменьшительное Мура или Мора, богиня смерти, которая в субъективной жизни славянина получила значение духа тревожного сна; быть может, это было аллегорическое изображение укоризны и нечистой совести, какое, по крайней мере, значение у всех славян имели Мара, Мура, Мора и Кикимора. Более в благородном значении этого чувства совести является она в нашем русском слове моркотно, грустно, тяжко, которое легко могло произойти от духов этого имени, тем более что в литовском мифе мы встречаем почти подобное название лесных Маркот или Маркопет. Мурашки и марашки, переходя в рарашки, сделались аллегорическим выражением денег, — рарашки так малы по народному поверию, что всякий человек носит своих рарашек в кармане, вот причина, почему они являются духами счастия и несчастия, в особенности в игре; эта же мысль выразилась у нас в поверье, что лешие играют между собою в карты и проигрывают друг другу дичь и зверей своих лесов. Почти такое же значение имеют, судя по названию, и наши Матохи, Мехи или Махи, беспокойные духи, производящие всякого рода беспорядки в домашней утвари и всякого рода суматохи в семейных делах человека, — это ясный намек на лень и беспечность человека, причиняющие денежное расстройство и вообще всякие неприятности.
Отсюда переходим мы к пугалищам человечества. Они известны у чехов под названием Бобак или Бубак, при котором нельзя не заметить нам странной аналогии корня этого слова, боб, с именем бабы, хотя Бобак и нигде в женской форме не встречается; в Дубровне Бамбел; у поляков ВоЬоп или Бука; литовское Буббулис, которого настоящее значение для нас совершенно утрачено; но собственно же привидением и грозным Вампиром является у сербов Вуколак, Валколак или Вулкодлак', т. е. человек, в которого через 40 дней после его смерти входит нечистый. По истечении этого срока он во время ночи оставляет свой гроб и ходит сосать кровь и мозг сонных людей; посему когда народ подозревает какого–либо покойника в этих ночных прогулках, его выкапывают из могилы, бьют кольями и, наконец, сожигают. В России, замечает Д. Языков, существует и доныне почти тот же обычай относительно умерших чародеев и колдунов, в сердце которых из предосторожности вбивают осиновый кол. По имени же своему Вулкодлак или происходит от какого–нибудь поверия о древнем волхве, или принадлежит к общему южноевропейскому поверию о морском волке, означающем также человека, в которого ночью вселяется бес.
Переходя теперь к злым духам внешнего мира, ведьмам и колдунам, мы необходимо должны заметить, что в этих повериях, кроме чисто мифических созданий испуганной фантазии простолюдина, смешиваются еще и искаженные исторические предания о волхвах и чернокнижниках, которых мы считаем, как заметили уже выше, за древних священников язычества в России. Имея, вероятно, некоторые сведения о физике, астрономии, медицине и в особенности некромантии, они легко приобрели между суеверным и необразованным народом славу знахарства и чародейства, которыми они старались воспользоваться для обращения новых христиан к богам язычества, с которыми связывалась и прежняя их власть над народом. Здесь было бы слишком долго и вне цели этой книги распространяться более насчет этого предположения, но, читая внимательно предания о новгородских, ростовских и пр. волхвах, сообщенные нам нашими церковными летописцами, мы найдем в них полное подтверждение этого мнения, отделяя при этом в рассказах самое предание от колорита, приданного ему христианскими летописцами, смешивающими из ненависти к недавно искорененному язычеству мифические понятия древних богов с понятием адской силы демона. По примеру жрецов западных славян можно допустить, что волхвы занимались пророчеством, истолкованием гаданий и небесных знаков, почему они и встречаются у южных славян исключительно под именем ведомцев, которым соответствует и русское их прозвание Вещий, Вещун, Ведовед и все вообще происходящие от слов вещать, ведать, перешедшие у простого народа в синонимы колдунов, чародеев, знахарей и проч.

 

 

Может быть, даже существовали в нашем язычестве волхвы женского пола, жрицы и оракулы, как было это в Греции, Риме, Германии и Галлии, и от которых могло произойти наше поверье о ведьмах, сербских Вещих и Вещинах. В России славятся ведьмы киевские, разгуливающие, подобно германскому поверью о Блоксберге, в особенности в ночь перед Купалом на Лысой горе. Главная из ведьм знаменитая Яга баба:
Баба Яга,
Костяная нога,
В ступе едет,
Пестом погоняет,
След помелом заметает.

 

 

Перейдем теперь к Пенатам и Ларам древних славян. Сюда могут быть отнесены отчасти почти все полевые, лесные и даже речные духи плодородия, первых эпох нашего мифа, как частные хранители полей, огородов и палисадников каждого крестьянина. Дом же, изба или хата принадлежит особенному покровительству собственно домовых: у чехов Господаринок, или, по Стредовскому, Скрыток и Ссетек, по хорватскому ономастикону Сидек и Скритек или Shkzateh, у сербов Мома дух спокойного сна и отдыха, которому противоположны давящие (наваливающиеся) домовые, моры и кикиморы; почти подобное значение имели, вероятно, наш Ослад или Услад и польская Ниега (Нега), быть может, боги чувственных наслаждений.
Сюда же принадлежат еще и некоторые частные поверив о Змоках или лучше Цмоках, от слов чмокать, цмокать — свистеть, подобно звуку поцелуя; они прилетают к своим приверженцам под видом кур, ящериц или огненных змеев и дают им деньги. Также считаются домовыми и все боги, хранители разного рода скота или домашних зверей и птиц, о которых упомянем при богах животного плодородия.
Наконец, Ваструха и Чур или Пан Чур (переделанный у нас в невежливое слово Чурбана) олицетворяют понятие права собственности и владения имуществом. В этом значении примыкают к ним боги земных кладов и вообще богатства, как: Эмоло, Дзиедка, Рарашка и латышская Земма. Ваструха живет в доме и караулит воров. Ничто не утаится от ее острого слуха, и потому поверье — где она живет, там ничего пропасть не может; даже девическое целомудрие, как честь и клад дома, естественно, подлежит ее охранению. Пан Чур одним своим появлением в какой–нибудь дом изгоняет из него всех нечистых духов, которые всегда при входе в доме чурются, чтоб узнать присутствие в нем или отсутствие Чура. Вот почему при появлении беса или домового стоит только назвать Чура (зачураться), и призрак тотчас исчезнет; как хранитель имущества является Пан Чур у многих славян богом границ. Имя Чура живет до сих пор во всех славянских наречиях во множестве слов, как — чуровать, чуриться и пр. и приговорок: чур ми, чур ти, чур не трогать, не делать, наконец, и в поговорке: чур ти на язьис — все это показывает ясно добрую силу, приписываемую язычеством благодетельному богу, охраняющему не только всякое вещественное имущество, но даже, как показывает пословица, духовные тайны и мысли человека как собственную его принадлежность.
Польские и сербские писатели сохранили нам, кроме этих домовых духов и божеств, еще множество других имен, которые отчасти, быть может, и в самом деле принадлежат нашему язычеству, но между которыми, однако же, многие или по неславянскому звуку своих имен, или по натянутости своих названий и значения легко могут быть подозреваемы в действительности их существования в религии древних славян. Поэтому мы здесь ограничимся выпиской этих имен, оставляя в стороне всякий критический разбор, излишний здесь по самой очевидности сомнений, возбуждаемых этими названиями и понятиями.
Сюда принадлежат польские домовые духи, упоминаемые Ткани и Моне: Algis — посланник богов (Меркурий); Krixtos — хранитель крестов на дорогах; Бенкис — бог путешествий, отыскивающий спутников и сохраняющий от всяких несчастий; Трититас и Кирбиксту тушат свечи и хранят от пожара; Prigisfitis — хранитель тишины в доме, малейший шум его оскорбляет; Буднитай будит заспавшихся; Аспеления живет в углу хаты и охраняет ее жителей; Убланичь хранит домашнюю посуду; Дугна — хранительница теста; Поленгабия и Выгорек смотрят за домашним очагом; Датанс и Товалс — боги изобилия в доме; Лигичь и Дерсинтус — примирители ссор и хранители семейного счастия; Пизи и Гонду — боги любви и брака.
Наконец, к этому разряду относятся еще имена совершенно неизвестного значения: Tikli, Sala, Slotraz, Birsuli, Atleibos, Siricz, Klamals, Dvaigunth, Raugusemapath, Matergabia и Luibegeld. Также и частные божества городов, областей и семейств: Devoitis, Velustis, Guboi, Tverdicos, Kirnis, Simonait, Sidy (Дзидзилия?), Rekiczov и пр. В Богемии Текта, дочь Крока, обожала кумир Климбы; князь Пржимысл — Дирзу, князь Банка — Kuhalo (Купало?), князь Недомысл — Красотину и княгиня Людмила — Красину, вероятно Красопаню, т. е. Живу. У сербов встречаем мы понятия Муз—Грации, Фортуны, Купидона, Вакуны и Минервы под именами: Марливки, Милиты (МилитаМилушаМилица), Среча, Любичек, или Срдичек, Намарнеза, или Помарнеза, и Мадрица, или Мудрица.

Глава V
ОЛИЦЕТВОРЕНИЕ ИДЕИ ПЛОДОРОДИЯ В ЦАРСТВЕ ЖИВОТНЫХ

Идея плодородия и размножения животных, птиц, рыб и зверей, несомненно, также имела, как и плодородие человека, свое особенное олицетворение в славянской религии. Но когда со временем боги животного плодородия достигли степени кумиров, покровительствующих этим животным, тогда они отчасти потеряли свое первобытное значение и, подобно переходу Морены в растительном царстве из богини смерти в богиню осенних плодов, сделались из божеств размножения зверей богами их смерти, т. е. богами охоты и звероловства.
Причина этого перехода заключается в том, что человек, взирая на закон плодотворения животных с своей субъективной точки зрения, в этом размножении видел только свою частную выгоду, до которой он большею частию достигает посредством убиения самих животных, добывая этим себе пищу, меха и пр. Таким образом, понятие размножения соединилось в уме человека почти неразрывно с понятием убиения животных, и боги, олицетворяющие их плодородие, сделались в то же время богами смерти животных и обогащения человека. Вот почему понятие Живы и Моры относительно зверей слилось в одно представление славянской Дианы–Живонны (Дивонны, Дзиевонны) или Марцаны (Маржаны). Имя Живонны, как имеющее своим корнем слово жив, ясно намекает на первоначальное ее значение богини плодородия; прибавление же буквы о, вероятно, можно отнести к тому, что она образовалась не от слова живжизнь, но от слова живот (животное).
Живонна, или Зевонна, почиталась в особенности в Польше и у полабских вендов; у чехов же занимала ее место Маржана, которую Вацерад считает Дианою; Живонна была богинею плодородия всех животных вообще, позднее же перешла в покровительницу охотников и лесов. Но достигла ли она полного своего развития и имела ли кумиры, определенно сказать нельзя, хотя Кайсаров и упоминает о каком–то разрушенном ее храме в 965 году в Польше. Здесь же должно упомянуть о Елевце, как о славянском Актеоне, которого Венелин приводит в своем списке хорутанских божеств; но так как это имя более нигде не встречается, то трудно решить, кто именно был Елевц. Может статься, это было собственное имя знаменитого полководца или охотника, перешедшее в народные песни и почитаемое позднее за имя языческого божества, подобно чешскому Мичиславу, заменившему в Богемии лицо бога войны и другие подобные примеры. С другой стороны, имя Елевца легко могло произойти от искажения имени Волоса, или Велеса, через отнятие буквы в, что в славянских наречиях подтверждается многочисленными примерами.
Скотоводство было одним из главнейших богатств земледельческих славян, посему и развилось в их религии понятие скотного бога до степени одного из главнейших их кумиров. В первой эпохе нашего мифа соответствовали, вероятно, судя по аналогии звуков, скотному богу Волосу, или Велесу, русские великаны — Волоты, которые, как олицетворение физической животной силы, могли принять позднее значение богатырей.
Волос, или Велес, обоготворяем был как бог стад и скота не только во всей России, но и у чехов, моравов и болгар. Из наших летописей известно, что главные кумиры его находились в Киеве, Новгороде и Ростове. Им и Перуном клялись наши предки в договоре Святослава с греками: «Да имеем клятву от Бога, ему же веруем, в Перуна и Волоса, скотья бога» и пр. Об нем упоминается также в «Слове о полку Игореве», где вещий Боян называется Велесовым внуком. Вацерад в своей «Mater Verborum» переводит Велеса через Пана; Добровский же утверждает, что имя Велеса нередко и встречается даже в чешских книгах XVI века, хотя ныне оно совершенно забыто. Наконец, как замечает Болонский, существует еще некоторое родство между богом стад и названием валахов, или влахов, которые сами зовут себя волосами. Это подтверждается, по его мнению, гербом валашского княжества, который состоит из бычачьей головы, намекающей на прежнее поклонение Волосу, от обоготворения которого этот край, столь богатый скотом, и мог получить свое название. Это мнение подтверждается еще тем, что в Валахии, как и в России, св. Власий почитается народом за покровителя скота.
Все это достаточно показывает нам, что Волос не только достиг полной степени своего развития как кумир, но что он даже завладел первым местом после Перуна в религиозных верованиях восточных славян. Посему и достоверно можно предположить, что Велес в первобытном своем значении принадлежал к богам солнца, тем более что бык и рога во всех вообще делах служили всегда символами богов солнца и самое имя нашего Волоса, как увидим дальше, весьма сходно по значению и звукам с халдейским Ваалом, или Баалом.
В Белоруссии Велес является под именем Богана, и тамошние крестьяне говорят до сих пор еще о родившемся или умершем скоте: Боган родил теленка; Боган задушил овцу и т. д.; у поляков поклонение скотному богу раздробилось на несколько низших личностей, как–то: Горданичь — покровитель телят; Ратайнича — покровитель лошадей; Гардунитис — бог телят; Припаршись — хранитель поросят; Кремара и Крукис — боги свиней; Курвейчин, или Ерайчин, — бог ягнят; Валхина, или Волчина, — покровительница домашних зверей и Гуди — покровительница оленей и богиня лесов. Также у чехов существует поверие, что Пикулик кормит лошадей.
Вообще можно предположить, что в последнее время нашего язычества каждое животное имело, вероятно, своего особенного покровителя, который часто в то же время исполнял должность домового духа. Это доказывается и тем, что в России еще до сих пор разные животные имеют своих покровителей в Святых нашей Церкви. Так св. Стефан наблюдает за лошадьми; св. Власий — за рогатым скотом; Никита — страж гусей; Сергий — покровитель кур; Анастасия — хранительница овец; наконец, св. Савватий и Зосима пекутся о пчелах. Посему, быть может, и ошибочно, Ткани в своем «Словаре славянской мифологии» упоминает о богах Созима и Зозима, покровительствующих пчеловодству у русских славян; у поляков же они носят, по словам его, имена Аусфея и Бибилиссы.

 

 

У юго–восточных славян, по словам Карамзина, обоготворяли пастухи Генилия (по–чешски Henidio), но этот бог, как увидим далее, по значению своему принадлежит к богам солнца и даже имя его вовсе не славянское.
Богами бесплодия, болезни и смерти животного царства являются Корчун, или Крачун, Бадай, или Бедай, Стршибек, или Трибог, и Маржана. У карпатских словаков до сих пор еще Крачун почитается особенным покровителем скота и домашних зверей и ежегодно празднуется накануне Рождества Христова. Но как корень его имени кор, так и совпадение его праздника с началом зимы ясно намекают на происхождение его от Хорста, вероятно, в значении бога болезни и бесплодия скота, который со временем, подобно своему первообразу в человеческой жизни, Хорсту, перешел в бога, покровительствующего размножению скота. Совершенно тождествен с Крачуном сербский и хорутанский Бадай, Бадняк или Бедай; имя его производят от слова бедный или бедовый, но по сходству звуков и значения с белорусским Батаном, скорее, должно считать корнем его имени русский глагол наш бодаться, бадать.
Как эпидемические болезни человечества: чума, поветрие и проч. имели в славянском мифе свои особенные изображения, так и эпидемии скота олицетворялись в лице Стршибека, Тршибека или Трибога (Стрибог?), которого Средовский и Венелин означают латинским lues и немецким Seichgott. Многие считают его за трехголового кумира Трибога, напоминающего штетинского Триглава, но вероятнее произвести имя его от древнего слова Стри — воздух, от которого и славянский эол получил имя Стрибога, быть может, тождественного сначала с Стршибеком, богом ветров и поветрия, что совершенно соответствует значению lues или Seichgott.
Наконец, грозный момент смерти и процесс разложения олицетворялся как для человека, так и для всего животного царства в форме Морены, которая в последнем случае носила преимущественно имя Марцаны, или Маржаны.

Глава VI
БОГИ РАСТИТЕЛЬНОГО ЦАРСТВА

Растительное царство разделяется по времени своего развития на две главные половины весеннего и осеннего плодородия, посевов и жатвы, олицетворенные в нашем мифе веснянками и оснянками. Первые слились у южных славян в личности богини весны, совершенно тождественной с весеннею Живой, носящей в этом значении по преимуществу имя Сиевы, т. е. Севы, или Сейвины, у хорутан. Оснянки же перешли, вероятно, в понятие бога или богини осени, хотя собственное имя этого божества вскоре совершенно заменилось именем Моры, или Морены, однако же сохранился след его в названии народного праздника Рязанской губернии: Авсен, или Овсен. По созвучию этому имени соответствует Освен, которого Гануш принимает за эхо, но вероятнее всего, что это одно и то же имя божества осеннего Асвена и Авесна (ОсвенОвсен), о котором восклицает справедливо Макаров: «Уж не он ли наша Церера?» Когда же началось в нашем мифе преобладание религии солнца и вместе с нею появилось астрономическое времяисчисление, то боги весеннего и осеннего солнца овладели со временем значением Севы и Морены и, нисшедши с неба на землю, стали обоготворяться как боги земного плодородия. Таким образом, Яр сделался богом весны и ярового хлеба; Световит же покровителем богатых и урожайных жатв. Но эти боги, собственно, сюда не принадлежат; ибо они, имея главным значением своим солнце, являются богами плодородия только в переносном смысле.
Понятия лета и зимы имели также, вероятно, своих представителей в славянской теогонии; но память об них почти совсем изгладилась, почему не без основания предположить можно, что эти понятия подчинялись более общим представлениям Живы и Моры. В первой эпохе нашего мифа мы встречаем, однако же, имена летниц и зимянок. Дамианович называет Хору богинею лета и супругою Похвиста; но как имя ее, так и аллегорическая связь с богом ветра дают нам право принимать ее за иллирийскую богиню осени; а как мы уже выше предположили филологическое тождество Моры, Воры и Хоры, посему нам нетрудно принять, что Вора, как богиня ада, была тождественна у поляков с северной Морой и южной Хорой. По–видимому, принадлежат сюда упомянутые Карамзиным имена иллирийских богинь Даморы и Даворы, о которых хотя ничего не известно, но легко предположить, что они выражали время до осени (лето), что показывает приложенная к слову мора частица до. Сюда же, вероятно, должно отнести встречающуюся в Книтлингской Саге Пизамару и упомянутый Нестором киевский идол Семарглы (Замарглы, или Зимарглы,Симарьглы), из которой Стрыйковский сделал весеннюю богиню Зимцерлу, из слов: зима и стерла. Гануш и Моне принимают Семарглу за богиню зимы, что и в самом деле вероятно по самому составу этого слова из за и мора или из зимней Моры, впрочем, это имя дошло до нас в весьма искаженном виде, так что собственного корня его почти определить невозможно.
Кроме этих временных богов плодородия, имеем мы еще множество имен коллективных духов производительной жизни земной растительности, как–то: болгарские Орисницы, русские Рожницы, Гречихи, Полудницы, Припольницы, Полянки, Леснянки, сербские Довъя–мужъя и наши Лешие, чешские Бабы, герцеговинские Стуачи и, наконец, Русалки, Мавки и сербские Вилы, хотя последние и не собственно сюда принадлежат.
Неопределенность значения всех этих земных духов плодородия была причиною частого их смешения в народных повериях славянина. Так, Русалки, Вилы и Мавки, хотя духи собственно водяные, являются нередко у нас аллегорическими изображениями растительной природы, они бегают по полям и рощам, качаются на деревьях и играют в тростниках, которые, как полуводяное растение, находятся под их особенным покровительством; Вилы у чехов переходят иногда в злых духов ада и являются у Средовского под именем греческих Гекат. Почти подобное значение имеют у них и Бабы, которые крадут детей, выходящих на поле, и потом их душат. Это поверие существует и у нас насчет Полудниц и Припольниц, которых значение у нас совершенно смешалось. Впоследствии мы увидим, что полудницы, так же как денницы, ночницы, утренницы и вечерницы, принадлежат к богам денного оборота солнца, т. е. к богам различных времен дня; припольницы же, напротив, царствуют над полями, как леснянки, лешие, известные в Сербии под именем Довья–мужъя, над лесами. Гречихи и рожницы, вероятно, также особенный род полевых духов гречихи и ржи, если последние не происходят от Рожаниц, о которых мы уже упомянули выше.

 

 

Мы не станем входить здесь в подробное описание всех поверий, существующих у нас о леших и леснянках, упомянем только одно, которое невольно поражает нас как аллегория произрастительной жизни деревьев и травы — что лешие в лесу ростом наравне с деревьями, на лугу наравне с травою.
У всех южных славян, при наступлении жатвы, существует девичий праздник, в который одна из девиц убирается колосьями и полевыми цветами; после чего вокруг нее образуется хоровод, который обходит всю деревню и за свои песни и пляски получает от каждого хозяина подарки и угощение. Такой обычай ясно намекает на языческий праздник славянской Цереры; но имена, данные девице, исполняющей роль древней богини, совершенно племенные и у всех различны. Эти имена: драгайка, пополуга, додола или просто царица и невеста, посему и нельзя определенно сказать, к какому божеству плодородия она относится; хотя можно предположить, что все эти имена происходят от времен язычества и, вероятно, относятся к частным названиям припольниц, Стуачь и Орисниц, которых происхождение нам также определить невозможно.
Соответственно Церере являются у поляков покровителями земледелия и хлебопашества земник и Лавкпатим; но, кроме того, у них существовало еще много частных богов произрастительной природы, так, Кирпичь и Зеленичь считаются покровителями травы и моха; Ласдона — покровительница орехового дерева и орехов и Кирнис, или Чириш, — черешневого дерева и вишен; последнего Ткани почитает, впрочем, позднейшим и не славянским божеством, предполагая, что имя его произошло от немецкого слова Kirsche (вишня), хотя равно оно могло образоваться и от слова черешня. В Сербии ЦветняЦветница была богинею цветов, ее же Дамианович переделал в Рожницветорцу, чтобы перевесть ею имя Флоры. Между лесными богами, соединившими в одну личность рассеянные понятия о леших и леснянках, замечательнее всех Бор, или Святибор, бог лесов у русских и поляков. В Рюгене он превращен в Боревита и также иногда встречается под именем Поревита. Дамианович переводит имя Марса Бором; но это предположение нам кажется весьма ошибочным, ибо Бор, как бог лесов, мог перейти в народном понятии в покровителя охоты и, бьггь может, даже грабежа и злодейства; но никогда он не мог породить понятия воинственного Марса.
У вендов, по мнению Ткани, лесной бог, являющийся под видом козла, носит имя Берстука, которое, вероятно, есть искажение коренного слова Бор (Борстук?).
У поляков считалась богинею лесов Гуди, представляемая под видом оленя, слово же Гуди по звуку своему сходно с именем вендского лешего Густо и упомянутого Гизебрехтом померанского бога лесов Годерака.
Наконец, белорусы почитали богом лесов Белуна на том основании, что он выводит из лесов заблудившихся в них; но это чистая аллегория, и Белун не что иное, как солнце. Следуя ему, заблудившийся вскоре находит конец леса и благодарит за это солнце, т. е. Белуна.

 

 

В южных краях славянского племени, где теплое небо Иллирии и Сербии способствует произрастительности виноградных лоз, могло существовать божество, покровительствующее этим лозам и которое имело бы большое сходство с понятием Вакха. Таким богом вина в Дубровнях (Рагузе) был, по Аппендини, Gorae, или Zarae. Но это предположение, по самому корню слова, сомнительно и гораздо вероятнее считать Зарая за бога зари от иллирийского слова зораzorja или за бога земного плодородия вообще — от слова зарнак, зарнозерно. Что касается до Горая, то это, кажется, совершенно другое имя и только производя его от глагола гореть, можно таким образом сблизить его с понятием зари. Такое предположение подтверждается еще тем, что в Сербии бог винограда назывался Загреем, от имени которого могло произойти и славянское название города Аграма, Загрея, или Загреба. Но это имя, скорее, принадлежит к греческой мифологии, ибо Загреус был сыном Юпитера и Прозерпины и считался Вакхом, так же как и наследник его Дионисий, сын Семелы, сотворенный из той силы, которую Юпитер почерпнул в груди растерзанного гигантами Загрея. Случайное ли здесь сходство звуков, басня ли, перешедшая от греков к южным славянам, или, наоборот, славянское имя, вкравшееся в мифологию греков и римлян через побежденных иллирийцев, это предоставляем исследовать и решить другим, более ученым, нашим читателям.

 

 

В хорватской «Грамматике» Марка мы встречаем еще новое имя славянского Вакха — Пуста; но так как слово пуст (пост) означает у хорватов время мясоедия, или карнавала, и притом пост, или пуст, этимологически собственно ничего не значит, то и принимает Венелин, что это слово происходит от имени божества веселия. Простой народ говорит он, охотно называет известное продолжение времени именем совпадающих праздников, так, напр., Филиповки, Петровки и пр.; так точно могли и язычники назвать известные времена именами своих богов.
Если принять существование Пуста, то мы невольно вспомним и о германском Пустерике, которого найденные кумиры до сих пор необъяснимы. Это толстые вакхические фигуры из бронзы или глины, которые внутри пусты (отчего, быть может, произошло и имя Пустерика) и обыкновенно с открытым ртом и отверстием на голове, так что если в это отверстие влить кипятку, то кумир из рта пускает дым; ясно, что этот кумир изобретение хитрого жречества, обманывавшего таким явлением суеверных язычников.
Теперь мы переходим к Корсту растительного царства, т. е. к богу болезни и бесплодия растений, неурожаев и засухи и вообще всех зол земледелия. По корню своему должен это место занимать в нашем мифе Кордо, Крдо, или Кродо. В Богемии он носил имя Hladolet, что ясно намекает на бога голода (гладhlad). Немецкие мифологи почли его за голодного Сатурна, съедающего своих детей; но это мнение кажется нам совершенно нелепым.
Подобно Корше, Кродо со временем из бога бесплодия перешел в покровителя земного плодородия и таким образом получил название Житизрата, вратителя жита или хлебов. Естественно, что при земледельческих занятиях славян бог хлебопашества должен был получить у них высокое значение, этим и объясняется поклонение кумиру Кродо у всех полабских племен, у которых, между прочим, он в особенности почитался в Гарце. Истукан Кродо стоял на высокой, лесом обросшей горе близ Гарцбурга за милю от Гослара, где до сих пор еще хранится пьедестал этого истукана. Наконец, у чехов и поляков богом хлебопашества является Крикко, которого Волмер производит от прусского Курхо, но так как сам Курхо есть одно из многочисленных форм Корши, то вероятнее почитать Крикко за понятие тождественное с Кродом как в первом, так и в последовательном его значении.
Назад: МИФЫ И ЛЕГЕНДЫ НАРОДОВ МИРА    ДРЕВНИЕ СЛАВЯНЕ
Дальше: Глава VII БОГИ НЕОРГАНИЧЕСКОЙ ПРИРОДЫ