Случалось мне встречать бывалых людей, и смотришь — и свету он повидал, и жил чуть не до ста лет, а знает всего лишь, что раньше «карасин» был копейка, а теперь рубль. У другого — любая история, даже про тот же «карасин», непременно с искоркой. Не просто, значит, что дороже стал, а надо при этом собеседника поддеть, чтобы не очень нос задирал.
Была такая история и у бакенщика дяди Лени, только не про керосин, а про пиво. Разопреет после ухи какой-нибудь начальственный гость из тех, что в изобилии набегают на бакен к свежей рыбе, и скажет: хорошо бы холодного пива потянуть и почему это даже в городе его не стало вдоволь? А дядя Лепя серьезно ответит:
— Солод перестали сеять.
Тот думает — и впрямь не слыхать, чтобы сеяли где-нибудь. И смотрит без улыбки, дураком.
Была история и про Удалого — востроухую подвижную собачонку с хвостом кренделем. Сначала и истории-то не было, а просто каждый день за обедом начинался разговор с детьми:
— Дурак твой Удалой, папа. Опять в деревню убежал.
— Молод еще, учить надо.
На другой день опять:
— А все-таки, папа, твой Удалой дурак.
— Молод. Учить надо.
И давно уже минула скороспелая собачья молодость, а дядя Леня все выгораживает пса:
— Молод еще, учить надо.
Но при этом глаза его смеются: вот, мол, в чем секрет вечной молодости.
Эти смеющиеся глаза, эту искорку в поведении сохранил дядя Леня до конца дней своих.
Шел я налитыми овсами в погожий августовский день. И когда достиг деревни Калиты, увидел в тени на лавочке дядю Леню. Сидел он сгорбившись, с усами, повисшими по углам рта, под соломенной шляпой, как маленький грибок. Узнал и он меня. И глаза его засмеялись.
— Деревня-то Калиты, что ли? — спросил я.
— Калиты.
— Бударин Алексей Ефимович тут живет?
— Тут.
— Дома он?
— Да вон к девкам побег.
…Черев полгода я хоронил его на деревенском кладбище среди сверкающих снегов и белых заиндевевших берез…