За каждой вещью лежит целый мир, о котором она может рассказать дотошному уму. Кто сделал ее, из чего, зачем, кому она принадлежала, как была добыта — не значит ли действительно открыть мир, загадочный и неповторимый, если узнать все это?
Так однажды рисунок акварелью, висевший у меня над столом в деревянном доме, открыл мне прекрасную душу русского человека, которого уже давно-давно нет в живых… Но о рисунке есть отдельный рассказ. А сейчас это рассуждение об истории вещей нужно лишь для того, чтобы объяснить, как большой разговор начался с маленькой статуэтки.
Это незатейливое изделие художественной керамики, изображавшее зобастого птенца, украшало в Мстере стол художника Игоря Кузьмича Балакина. Заметив, что я рассматриваю статуэтку, жена художника Нина сказала:
— Раньше я работала вот на таких изделиях, ведь я по профессии техник-керамик, а мстерский живописец из меня получился случайно.
— Как же так?
— Да вот вышла замуж во Мстеру за своего Игоря, а керамику тут делать нечего. Попробовала себя на росписи шкатулок в художественной артели, и неожиданно дело пошло. Теперь вот и малюю…
— Нет, ты заметил, как она это сказала! — встрепенулся Игорь Кузьмич.
— М-м-да, — только и нашелся ответить я.
— Вот именно! А знаешь почему?
— Нет.
— А вот пойдем завтра со мной в артель, станет ясно.
Утром мы пошли в артель. Цех живописи представлял собою несколько просторных голых комнат, невольно наводящих своим видом на мысль о том, что вкус и уют должны присутствовать не только в домашней обстановке, но и на производстве, где человек проводит треть своего времени.
За столами самой грубой работы и, мне кажется, очень неудобной формы сидели художники. Во всех комнатах их было около ста. Я не пропустил ни одного, каждому глядел через плечо и со многими разговаривал. Работали они очень напряженно, не тратя много времени на разговоры. Некоторые расписывали сразу две, а то и три коробочки, шкатулки, пудреницы.
Я начинал кое-что понимать. Лишь вчера на витрине, хранящей лучшие образцы мстерской живописи, я видел работы изумительной тонкости, полные изящества, носящие печать несомненного таланта и нежной души. Рисунки были так легки, так хрустально-хрупки, что стекло и дерево витрины казались слишком грубым для них хранилищем, и они невольно сочетались в воображении с мягчайшим бархатным или замшевым футляром.
Другое я видел теперь из-за плеча художников. Что-то увяло в рисунке, хотя он по-прежнему был радужно ярок, что-то исчезло в нем, как будто погасла искра божья.
— Купили бы вы, скажем, такую морду? — грубовато, но с искренней горечью спросил меня вдруг художник Громов, показывая коробочку, расписанную на тему «Что ты жадно глядишь на дорогу?»
Я взглянул. Русская красавица с красной лентой в черных, как ночь, волосах выглядела на рисунке препохабно.
— Мне не все еще понятно, — сказал я Игорю Кузьмичу. — Что же заставляет художников, простите за прямоту, так откровенно халтурить?
И тогда дружный хор голосов твердо ответил:
— Вал.
Расшифровывалось это так. Оказывается, в системе промкооперации художественные артели были поставлены в совершенно одинаковые условия со всеми прочими артелями. Таким образом, артель, делающая, например, скалки, и артель, выполняющая тончайшую творческую работу, получали план выпуска валовой продукции, просто исходя из механической мощности. Специфика творческого труда в расчет не бралась: может художник физически сделать три миниатюры в день, пусть делает. И получилось в конце концов так, что если двадцать лет назад художник делал три — пять миниатюр в месяц, то теперь, чтобы обеспечить себя минимальным заработком, он должен плодить их по сорок штук.
— Докатились, что и говорить! — вставил слово бывший живописец старик Куликов Александр Николаевич. — Вон Павлушка Снятков сразу по четыре коробки пишет. Нам в прежнее время иконы-то не позволяли так писать.
Не нова мысль, что торговля и искусство сочетаются всегда в ущерб последнему. И грозный «вал», который вздымался над искусством Мстеры, еще раз с очевидностью подтверждал ее.