По тому, как я на него посмотрел, по моим жестам Дино понял: раньше мы никогда друг друга не видели. Вечером, когда мы входили в часовню, я спросил его, бывал ли он когда-нибудь в монастырском пансионе. Он, не поднимая глаз, ответил, что раньше бывал тут с мамой. Он лучше меня разыграл комедию, ему, выбитому из привычной колеи, не нужно было даже притворяться. Около нас ходили ребята, кто-то слушал. Тогда я ему сказал: чтобы жить в пансионе, нужно забыть о прошлой жизни, даже не говорить о ней. «Тот, кто болтает, — добавил я, — не мужчина».
На следующий день я увидел, как он бегал с другими ребятами и что-то кричал. Слава Богу. Он не дулся, не прятался по углам; я спрашивал себя, очутись я на его месте, вел ли бы я себя так же. Я даже почувствовал какую-то досадную гордость и сказал себе, ладно, он мальчик, но мы из одного теста. Если бы Фонсо, подумал я, заперли в пансионе, вел бы он такую жизнь, как я? Уже сама мысль была нелепой. Фонсо был в горах и рисковал своей жизнью. Как такое возможно? Каждый день грозил ему смертью, как и мне в то утро, когда меня должны были схватить. Даже очень давно, в детстве, я не был таким храбрым, как Фонсо. Я отличался даже от Дино. А теперь у Дино не осталось никого, кроме меня.
Я смотрел, как он бегал. Я смотрел, как в часовне он толкал товарищей. Я смотрел, как он исподтишка рассматривает витражи, когда молится. Свитер под курткой, грубые красные руки, упрямые глаза. Он вкладывал всю душу, играя в нашу игру, оставаясь невозмутимым, тайком подмигивая мне. Я вспоминал лето, Гордона, низину с дикарями, желтых людей. Я думал, что все осуществляется, даже бестолковые детские желания.
Весна была уже в полном разгаре, и по воскресеньям мальчики колонной отправлялись в Кьери и за город. Я вдыхал свежий воздух и грелся на солнышке в пустом дворе. Я спрашивал себя, закончится ли война под весенним небом, в апреле или в мае. Новости, радио вновь бередили душу. Повсюду бушевали наступления, высадки союзников, надежды. Один раз я высунул нос за ворота. С тех пор, как я узнал, что больше никто меня не ищет, я впервые вышел на улочку, добрался до небольшой площади, торжественной и невероятной, с церковью и колокольней; за крышами я увидел холм, фиолетовый холм далекого Пино. Но стоило ли рисковать, если война закончится завтра? Я не завидовал тем, кто выходил на прогулку. Я слушал их разговоры, когда они возвращались.
Говорили о солдатской казарме, озверевшие чернорубашечники бродили по полям, а ночами стреляли по окнам. Их врагами были молодые призывники и те, кто уклонялся от призыва. Парни с Юга, спрятавшиеся, как и я, в пансионе, тайком убегали из него, ссорились в кафе из-за женщин. О своих подвигах они рассказывали мне с довольными ухмылками. Они не прекратили своих вылазок даже тогда, когда чернорубашечники повесили на площади патриота. «Дурак, — говорили они, — понятно, болтался с оружием». Однажды настоятель созвал их всех и прочел им проповедь. Мол, нужно прекратить походы к женщинам. Храните свое доброе имя, ребята. Хотя и тяжелые настали времена, но ничто не может оправдать распущенности. Здоровье — это достойный образ жизни. О других опасностях он не упомянул.
Позже я услышал, как Дино в кругу товарищей рассуждал о партизанской борьбе. Все нападали на высокого костлявого парня, который защищал республику. Они насмешливо спрашивали его, почему он больше не приходит в школу в военной форме. Кто-то награждал его тумаками. Дино, самый маленький из наиболее разъярившихся, вопил: «Ну, и где социализм? Где социализм?». Но вот уже отец Феличе входит в кружок и успокаивает ребят. «Вы не знаете, что это грех?» — ворчливо обращается он к старшим. Он их рассмешил и кому-то дал подзатыльник. Мне не понравилась усмешка Дино.
Я подошел к нему попозже, когда он сидел у основания колонны. Он видел, что я иду, но головы не поднял. Я его спросил, зачем он так много болтал, разве так хранят тайну. «Если бы ты был с Фонсо, — сказал я ему, — тебя бы уже давно расстреляли. Ты, как Джулия, — спокойно продолжил я, — не умеешь держать язык за зубами».
Он смущенно, но спокойно посмотрел на меня. «Я хочу уйти к Фонсо, — проговорил он. — Я больше не хочу возвращаться в дом к старухе».
Я этого ожидал и дал ему выговориться. Он знал в Турине двор, где была явка связных Фонсо. Ему надоели женщины. Ему хотелось в горы, хотелось остаться там с другими.
— Это сложно, — сказал я. — Если бы ты им был нужен, они бы тебя позвали. Кто знает, где теперь их отряды. Немцы прочесывают все.
Потом я прибавил, что он должен послушаться маму и остаться со мной. «Ты не умеешь держать язык за зубами. Если еще раз попадешься, я отошлю тебя к старухе».
В те дни читали сообщения о столкновениях в горах, о скоплении немцев, о их решительном наступлении на партизан. Появился плакат, на котором железный кулак давил бандитов, и подпись: «Так умрет любой предатель». И фашисты озверели. Почти каждый день в Турине, по всему Пьемонту говорили о никогда не виданных наказаниях и зверствах. «Если Нандо еще жив, — говорил я, — то это чудо».
Я гулял вечером с отцом Феличе по огромному двору, где уже целых полчаса орали ребята. С кем-то из помощников мы встречались на поворотах, каждый говорил о своем. Неожиданно задать вопрос отцу Феличе было одной из их любимейших шуток: «Отец Феличе, нам-то вы можете сказать. Кто из этих ребят ваш сын?».
— Должно быть, ты, — отвечал священник, — я тебя уже сажал на хлеб и воду.
Дино вопил среди других и иногда попадало и ему. «Этот мальчик, — сказал отец Феличе, — видите? Настоящий волчонок, фашистик, ребенок войны. Отец и мать в тюрьме, он на улице. Кто виноват?».
— Мы все виноваты, — ответил я, — мы все в свое время кричали «да здравствует».
Отец Феличе локтем прижимал к себе молитвенник. Он вздрогнул, пожал плечами. «Что бы ни произошло, — сказал он, — нам придется все исправлять. Он не один такой».
Потом, поглядывая на мальчишек, он открыл молитвенник. Об этой книге мы с ним говорили утром. Я попросил у него ее — это был требник, молитвослов и церковный календарь — и пролистал, но почти ничего не понял: она была полна молитв на латыни, псалмов и кондаков, треб, тропарей, проповедей и размышлений. Там можно было прочесть о церковных праздниках и святых (у каждого дня, оказывается, был свой святой); я познакомился с житиями мучеников и их ужасными страданиями. Там была и история о сорока христианах, которых голыми бросили на лед пруда умирать, но перед этим палач раздробил им ноги, и рассказ о женщинах, которых высекли розгами и сожгли живьем, об отрезанных языках, о вспоротых животах и вывалившихся кишках. Удивляло, что в пожелтевших страницах старой латинской книжки, в вычурных фразах, истертых, как доски скамей, крылась такая мука, что эти страницы сочились кровью. Так жестоко. Так современно. Отец Феличе сказал мне, что прежде всего нужно выбирать молитвы, которые священник читает каждый день во время службы. О житиях святых он мне сказал, что непонятно, как многие из них попали в книгу, так как это просто легенды, и что уже давно ждут, когда церковные власти просмотрят тексты и уберут лишнее. Чтобы читать молитвослов и церковный календарь как следует, каждый день, нужно очень много времени.
— Но самое главное, — сказал я ему, — не в том, жил ли и страдал ли мученик на самом деле. Нужно, чтобы тот, кто читает, не забывал, какова цена веры.
Отец Феличе утвердительно покачал головой.
— Кроме того, — продолжил я, — есть ли смысл все время перечитывать одни и те же слова?
— Если это молитвы, — ответил отец Феличе, — то новое не имеет значения. Это так же, как отказываться от часов, из которых состоит день. Год включает в себя весь жизненный круг. Поле однообразно, времена года всегда возвращаются. Католическая литургия сопровождает весь годичный круговорот и отражает ход полевых работ.
Подобные разговоры меня умиротворяли, навевали покой. Это был мой способ принять пансион, затворническую жизнь, спрятаться и оправдать себя. Я несколько раз выходил и бродил по Кьери, доходя до въезда в городок, но видел только спокойные, крохотные площади, низкие портики, церкви, резные окна в форме розы, порталы. Невозможно было и подумать, что в этом и других городках, повсюду в провинции, льется кровь, везде засады и нигде нет законов. Тот старый мир религиозного культа и символов, виноградников и полей пшеницы, женщин, которые молились на латыни, но понимали только диалект, придавали смысл моим дням, моей нелюдимой жизни. Ничего не изменилось, я прекрасно понимал, что из лесов я перебрался в монастырь.
Но и это продолжалось недолго. Дылда, который был членом молодежной фашистской организации, хвастался в трапезной, что хочет донести на пансион — у него есть друзья в «черной бригаде», он готов назвать имена всех, уклонившихся от призыва и спрятавшихся здесь. Той ночью я не сомкнул глаз. Я попросил Дино быть внимательным. Если меня загонят в казарму, я там погибну. Опять возвращалось тягостное ожидание бегства, мучительное ожидание рассвета. Я поговорил об этом с отцом Феличе. Ничего поделать он не мог. Было бы еще хуже, если бы мерзкого мальчишку наказали. Позже вошел настоятель, сделал мне знак следовать за ним; мы остановились под лестницей. «Нас никто не должен видеть, — быстро прошептал он. — Для вас было бы лучше исчезнуть. Здесь опасно, и очень».
Поэтому я ушел, никому ничего не сказав. Дино был в классе, и я его не видел. Я ушел с узлом, как и пришел. Я оставил оживленное и счастливое Кьери, и на закате, когда в глаза мне било солнце, стоя на вершине голого, но по-весеннему влажного холма, блуждал взглядом по просторам, о которых я давно забыл. Я осторожно добрался до усадьбы, и никто меня не видел. Первым меня приветствовал Бельбо, выбежавший на дорогу.
В тот вечер мы поужинали позже обычного, слушали радио, говорили о войне, о Дино, о том малолетнем подлеце. Эльвира сказала, что подобные люди есть и в усадьбах, и если до сих пор немцы меня тут не искали, это потому, что их сыщики считают, будто я далеко. Ее мать заявила, что никто не должен меня видеть.
Я пробыл там несколько дней, ко мне не допустили даже Эгле; сад я разглядывал через чуть приоткрытое окно. Я наслаждался тем, что нахожусь в привычной обстановке, хотя меня обуревали другие мысли и надежды. Чего бы я только не отдал, чтобы узнать о Кате и о других. Эльвира мне сообщила, что остерию «Фонтаны» заперли на замок, но кто, она не знала. Вечерами я выходил в сад вместе с Бельбо, смотрел в темноте в сторону Турина, где столько всего происходило; редкие звездочки среди обнаженных деревьев казались почками на ветках. Мне нечего было делать, повсюду я думал о Дино, о том, что мне говорила Кате. Я находился в подавленном состоянии, так как понимал, что если Кате не выйдет из лагеря живой, я никогда и ни от кого не смогу узнать был ли Дино моим сыном. Может быть, теперь она и хотела бы сказать мне об этом, может быть, она плакала из-за того, что ничего не рассказала мне. Может быть, прав отец Феличе — придется мне, придется тем, кто остался, все исправлять.
Однажды Эльвира сказала: «В Турине спрашивали о вас. Секретарша, знакомая Эгле, шлет вам привет».
Подобные пустяки мне были приятны, возвращали меня к жизни, как собаку, когда ее треплют по шее.
Так прошла неделя, но мне было тяжело оставаться в доме. Я еще не осмеливался вернуться в Кьери. Я поговорил об этом с Эльвирой, и она сказала: «Кто знает, как там этот мальчик. Нужно отнести ему хотя бы яблок».
На следующий день она отправилась туда. Я весь день читал. Когда она вернулась, то была вне себя от злости. Дино уже шесть дней не было в пансионе.
Я не мешал ей ругать попов и привратника. Я ее даже не спросил, искали ли они его, есть ли у них какой-нибудь след. Я знал, куда он пошел. Я давно знал об этом. Я ничего не сказал, но я видел, как он идет в Турин, всех сторонится, прячется во рвах, пробирается в горы.
Больше ничего в пансионе не происходило. Мы зря забили тревогу. Настоятель передал, что я могу вернуться.
Мы подождали еще два дня. Я рассказал Эльвире о доме за Дорой, возможно, там что-нибудь знали о Дино и о его близких. Но идти туда мне было слишком рискованно. Я часто думал: «А если Кате вернется и спросит меня, где он?».
Потом я все же решился и вернулся в Кьери. Я попросил Эльвиру передавать мне все новости. «Если Дино никого не найдет, — сказал я ей, — он знает дорогу и вернется». Весь путь я представлял себе, что вот, сейчас, увижу, как он возникает впереди, я возьму его за руку и пойду рядом с ним. Вместо этого, входя в Кьери, я встретил военный патруль. Он, свернув с бульвара, шел мне навстречу. Один из солдат был молод, совсем мальчик, трое других — чернорубашечники, у всех бесстрастные, но мерзкие лица. В руках, дулом вниз, у них были ружья. Они прошли рядом со мной и ничего не сказали.