На самом деле о Стефано кто-то думал, но скопившиеся в ящике столика письма ничего не знали об истинно важных мгновениях в его жизни и лихорадочно зацикливались на том, о чем Стефано уже забыл. Его ответы были сухими и краткими, ведь все равно тот, кто ему писал, толковал их, несмотря на его предупреждения, по-своему. Впрочем, и Стефано постепенно переиначивал каждое воспоминание и каждое слово, и иной раз, получая открытки, на которых были запечатлены знакомые ему площади или пейзажи, удивлялся тому, что он в этих местах ходил или жил.
Этой зимой, днем, Стефано, выпив немного вина, вновь стал бродить по улице, где стоял дом с геранями. Но уже не для того, чтобы, направляясь к горизонту, дать выход своему простодушному, поистине летнему возбуждению, а для того, чтобы разобраться в своих мыслях и чтобы они ему помогли. Вино делало его снисходительным и придавало ему силы спокойно и мужественно отстраниться от одиночества и жить в деревне так, как он уже жил. До этого он как бы был чужд предшествующей жизни и даже не помнил, каким он был в камере. То, что улица, по которой он шел, принадлежала Конче, и ее дом находился там, не имело особого значения, больше того, это его раздражало. А когда он подумал о невидимой преграде, которую поставил между собой и Кончей, то впервые стал подозревать о своей беде и точно ее назвал.
В один из дней Барбаричча следовал за ним уже за деревней, не спуская с него своих покрасневших глаз. Стефано был в компании с Гаетано; Барбаричча, держась от них подальше, останавливался, когда останавливались они, и ухмылялся, когда они на него смотрели. Гаетано приказал ему убираться.
Стефано припомнился вечер, когда нерешительный и неподвижный Барбаричча возник около его двери, осмотрел двор, а потом протянул ему руку, в которой держал смятый конверт. Почерневшие заскорузлые пальцы резко контрастировали с белизной бумаги.
Когда Стефано понял, что это послание, он перевел взгляд на попрошайку, который смотрел на него неподвижными глупыми глазами.
Тогда он стал читать послание, нацарапанное карандашом на листочке в клеточку:
Глупо не видеться, если на это у нас есть право (однако лучше сжечь листок). Если и ты хочешь познакомиться со мной и откровенно поговорить, завтра около десяти пройди по горной дороге и сядь на каменную оградку на последнем повороте. С товарищеским приветом.
Барбаричча смеялся, обнажив десны. Несколько слов было переписано намоченным карандашом, да и весь листок будто бы попал под дождь.
— Но кто это? — спросил Стефано.
— Там не сказано? — удивился Барбаричча, вытянув шею к листку. — Ваш земляк, его отправили туда, наверх.
Стефано перечитал записку, чтобы запомнить ее. Потом взял спички, поджег листок и держал его в руках, пока пламя не обожгло пальцы. На глазах у Барбариччи бумага сжалась и, почернев, упала на землю.
— Скажи ему, что я плохо себя чувствую, — произнес Стефано, шаря в кармане. — И что я не могу располагать собой. А тебе посоветую: не носи больше писем. Понял? Скажи ему, что я сжег листок.
У Стефано почему-то была безумная надежда, что записка от Кончи, но ему подумалось, что даже ради нее он бы не пошевелился, и в этот миг он как бы увидел себя со стороны. Несмотря на весь происходящий с ним ужас, было над чем посмеяться. И Стефано в хорошем расположении духа свою страсть к одиночеству назвал малодушием. Потом он устал и от этого.
Но он больше не ходил по дороге на холме. И поэтому теперь он шел, не останавливаясь, по той дороге, что вела к Конче.
Кто находился на холме, там, наверху? Это случилось до того, как нищий принес послание. Стефано лениво шутил с Гаетано, а тот вдруг схватил его за запястья, как бы надевая наручники:
— Тихо, инженер, не то отправим вас на отсидку туда, наверх.
Стефано высвободился и насмешливо взглянул на него: «Ваш друг сумасшедший, — сказал он Винченцо, остановившемуся с ними на углу. — Случай с Каталано ему в голову ударил».
— Я говорил не о нем, — ответил Гаетано, и у него в глазах запрыгали чертики, — я говорил, что мы отправим вас наверх, в горы.
— Вы не знаете? — вмешался Винченцо, — что в старую деревню капрал сослал вашего коллегу?
— Да-а?
— Хм, вы не знали? — протянул Гаетано. — Сюда перевели, чтобы вы не скучали, негодяя, который сразу же повел крамольные речи. И капрал, который к вам хорошо относится, приказал ему поселиться в старой деревне, чтобы он с вами не стакнулся. Капрал вам об этом не говорил?
Стефано молча смотрел на них, и Винченцо добавил: «Не бойтесь, вы понравились капралу. Если бы он отправил вас наверх, вам было бы хуже. Тропки только между домами, да по ним никто не ходит».
Стефано спросил: «Когда это было?».
— Восемь дней назад.
— Я ничего не знал.
— Он подозрительный, — сказал Винченцо. — Анархист.
— Придурок, — добавил Гаетано. — Так не разговаривают с капралом. Честное слово, я повеселился.
— Но там, наверху, он не заключенный, — наконец произнес Стефано. — Может ходить.
— Вы шутите, инженер? Ему нельзя спускаться, а там, наверху, даже не понимают итальянского…
— Он молодой?
— Карминеддо говорит, что он носит бороду и не нравится священнику, потому что любит поговорить с женщинами. Часами сидит на низкой каменной ограде и рассматривает горы. Но если он будет распускать руки, его сбросят вниз…
Проезжавший на велосипеде капрал остановился на площади, подождал, когда подойдет Стефано и улыбнулся ему.
— …У него нет с вами ничего общего, — ответил капрал. — Успокойтесь и не выходите из деревни. Зимой дороги плохие.
— Понимаю, — пробормотал Стефано.
Теперь Стефано проходил перед домом Кончи и думал о воздушной тюрьме наверху, о том небольшом, повисшем в небе клочке земли, который, когда по утрам развиднялось, с головокружительной высоты смотрел на море. К его тюрьме добавилась еще одна стена, на этот раз выстроенная из неясного страха, из преступного беспокойства. На каменной оградке вверху сидел покинутый человек, товарищ. Конечно, в том, чтобы поговорить с ним или же навестить его, большой опасности не было. В записке он написал «с товарищеским приветом», то есть он пользовался тем фанатичным, почти бесчеловечным жаргоном, который в другие времена применялся как язык общения заключенных. Однако в этой «свободной дискуссии», в этой «солидарности», в этих «правах» было что-то, что вызывало улыбку, и, возможно, в тот день, сидя на велосипеде, капрал улыбнулся, припомнив подобные слова. Стефано признал, что вел себя довольно трусливо.
Несколько дней его не покидал страх, что Барбаричча вновь будет его искать, и он обманывал свое разыгравшееся воображение, одновременно думая об анархисте и Джаннино, оба были заключенными, но заключенными решительными, не такими, как он. А он придумывал целый мир, как тюрьму, в которую заключают по самым различным, но справедливым причинам, и это придавало ему сил. Дни стали еще короче, и опять пошли дожди.
После того, как закончился купальный сезон, Стефано больше не мылся. В запустении комнаты он беспокойно бродил по утрам, чтобы согреться, нехотя несколько раз побрился, но уже несколько недель он не видел своей обнаженной груди или ляжек. Он знал, что летний загар сошел, и что его кожа теперь была грязно-белой. В тот день, когда он силой овладел Эленой, он как можно быстрее отлепился от нее и оделся в темноте, боясь, что если он промедлит, она поймет, что от него воняет.
Элена больше не приходила, и он знал об этом. Заходя в лавочку, чтобы заплатить за месяц, Стефано видел, как она бесстрастно обслуживает посетителя, а потом насмехается свысока над усилиями толстой матери, которая хотела что-то ему объяснить на диалекте. Но все же Стефано все время чувствовал на себе ее взгляд, и напряжение этого взгляда было не нежным и сокрушенным, как раньше, а темным и почти зловещим. Вдруг Стефано подмигнул ей. Элена, покраснев, потупилась. Но она так и не вернулась.
В полутьме дождей, прерываемых только злобными бурями, Стефано познал всю глубину одиночества. Он или оставался в комнате у жаровни, или, прикрывшись смешным зонтом, добирался до полупустой по утрам остерии и заказывал графин вина. Но очень скоро он заметил, что время враг вина. Можно напиваться, когда ты не один или во всяком случае тебя что-то ждет и вечер будет необычным вечером. Но когда неизменные и одинаковые часы предостерегают нас от опьянения и равнодушно тянутся, и опьянение исчезает вместе со светом, и остается время, которое нужно пережить. Когда ничто не сопровождает опьянение и не придает ему никакого значения, тогда вино превращается просто в нелепость. Стефано думал, что нет ничего более ужасного, чем этот кувшин в повседневной камере времени. Но все равно его тянуло к вину. И, конечно, Джаннино тоже должен был думать об этом.
Может быть, Джаннино, думал Стефано, был бы счастлив хоть раз напиться. Может быть, тюрьма и значит только это: невозможность напиться, убить время, провести необычный вечер. Но Стефано знал, что у него есть нечто большее, чем у Джаннино: страстное и неутолимое плотское желание, заставлявшее его забывать о мятых простынях и грязной одежде. А пока, по крайней мере в самом начале, камера убивала, как болезнь и голод.
В прохладе этих последних дней года Стефано, при полном безразличии к другим событиям или связям, как раз наслаждался последней капелькой тепла своего тела, еще тлеющей в нем искрой. Действительно, иногда в мертвенно-бледные утра происходило только то, что он просыпался, измученный желанием. Пробуждение было печальным, как у того, кто в тюрьме во сне забыл об одиночестве. И в четырех стенах замкнутого дня больше ничего не происходило.
Стефано, и не думая гордится, поговорил об этом с Гаетано.
— Кто знает, почему зимой я такой возбужденный?
Гаетано снисходительно его слушал.
— Иногда я думаю, что это летнее солнце. Этим летом я так нахватался его и теперь чувствую… Или, может быть, перец, который кладут в подливки… Я начинаю понимать, почему Джаннино и другие насильничают. Мне кажется, что я опунция. Повсюду вижу перепелок.
— Еще бы! — воскликнул Гаетано. — Мужчина всегда мужчина.
— Что об этом скажет Пьерино? — обратился он к фининспектору, который, завернувшись в накидку, курил у стойки.
— У каждого свои трудности, — ответил тот. — Попросите разрешения у капрала.
— Феноалтеа, возьмите меня поохотиться на перепелок, — прохныкал Стефано.
Они отправились прогуляться по изрытой ручейками дороге. Шагая, Стефано поглядывал на вершину холма.
— Зимой туда наверх не ходят?
— На что вы хотите посмотреть? На панораму? — спросил Пьерино.
— Он собирается размять ноги, — задумчиво объяснил Гаетано.
— Если бы он мотался по ночам, как по службе приходится мне, то не нужно было бы разминать ноги.
— Но вы служите правительству, — заметил Стефано.
— И вы ему служите, инженер, — парировал Пьерино.
Перед Рождеством деревня чуть оживилась. Стефано видел сопливых босых ребятишек, которые бродили около домов, играя на небольших трубах и треугольниках и распевая звонкими голосами рождественские песенки. Затем они терпеливо ждали, когда кто-нибудь, женщина или старик, выйдет и бросит в их мешок немного сладостей или сушеного инжира, или апельсины, а иногда и монетку. Они два раза заходили и в его двор, и хотя Стефано раздражал шум, он был доволен, что они о нем не забыли, и дал им несколько монеток и плитку шоколада. Ребятишки повторили песенку, у них были смеющиеся, глубокие глаза, как у Джаннино, у механика и всех молодых на этой земле, и Стефано к собственному изумлению вдруг растрогался.
Продуктовый магазин Феноалтеа в эти дни работал очень напряженно, и Гаетано вместе с отцом и тетками все время стоял за прилавком. Приходили крестьяне, бедные женщины, босые служанки, народ, который не всегда ест хлеб, у порога они оставляли навьюченного осла и покупали для рождественских сладостей, возможно, в счет будущего урожая корицу, гвоздику, крупчатку, пряности. Старик Феноалтеа говорил Стефано: «Это наше время. Если бы не Рождество, то с голоду умерли бы мы».
К ним зашла и Конча. Стефано, сидя на ящике, рассматривал брусчатку и грязный фасад остерии, чуть освещенные теплым солнцем. Дерзкая и прямая, как деревце, Конча появилась на пороге. На бедрах та же грошовая юбчонка, те же загорелые ноги, но уже не босая, а в домашних тапочках, которые она грациозно скинула у двери. Со старым Феноалтеа и Гаетано она разговаривала пошучивая, и старик смеялся, наклонившись над прилавком.
Мать Гаетано, толстая бесцветная женщина, начала обслуживать Кончу, которая иногда оборачивалась, поглядывая на Стефано и на дверь.
— Как ваша дочка? — борясь с одышкой, спросила мать Гаетано.
— Моя Фоскина хорошо растет, — ответила Конча, подрагивая бедрами. — Ее родственники ее любят.
Даже старуха добродушно засмеялась. Когда Конча, все еще смеясь, уходила, Стефано только безразлично с ней попрощался. Конча, надевая у двери тапки, еще раз смерила его взглядом.
— Она все еще вам нравится? — не разжимая губ, спросил Гаетано, иначе услышал бы весь магазин.
Его мать покачала головой. Старый Феноалтеа, сально, но немного робко улыбаясь, произнес: «Это настоящая горянка».
— Ну что с тобой поделаешь! — отмахнулась мать.
На Рождество старуха из остерии, тетка Гаетано, угостила Стефано куличом с пряностями, здесь такой ели во всех домах. Из привычных посетителей никто не зашел поболтать. Стефано попробовал рождественский кулич, а потом отправился домой, сравнивая свое одиночество с одиночеством анархиста из старой деревни. Недавно проходил Барбаричча; сняв берет, он просил рождественскую милостыню: сигареты и спички, много спичек. Ни на какие послания он не намекал.
Вечером к нему во двор, чего он раньше никогда не делал, пришел Гаетано. Встревоженный Стефано вышел из комнаты, чтобы задержать его на пороге.
— О, Феноалтеа, что случилось?
Гаетано пришел сообщить, что выполнил свое обещание. Он негромко объяснил, что нашел женщину, что все устроит механик: их будет четверо, механик поедет в город, посадит ее в машину, и она два дня пробудет в комнате портного.
— Разве подобным занимаются в Рождество? — смеясь, пробормотал Стефано.
Обиженный Гаетано ответил, что это произойдет вовсе не в Рождество. Девушка красивая, ее знает Антонино, просит сорок лир, нужно сложиться. «Войдете в долю, инженер?».
Стефано, чтобы прекратить разговор, отдал ему деньги: «Я вас не приглашаю войти, потому что здесь слишком грязно».
Гаетано сказал уклончиво: «Вы хорошо устроились здесь. Чтобы у вас прибирать, нужна женщина».
— Однако, — проговорил Стефано. — Впервые я выбираю женщину вслепую.
Гаетано ответил: «Мы всегда так поступаем» и крепко сжал его руку.
Утром, когда Стефано курил в остерии трубку, туда крадучись вошли Гаетано и Беппе. Увидев сухощавое лицо механика, он снова подумал о Джаннино, который вместе с Беппе проделал свой путь в тюрьму. Серьезный Гаетано тронул его за плечо: «Идемте, инженер». Тогда он все вспомнил.
Портной, рыжий мужичонка, с тысячью предосторожностей принял их в своей мастерской. «Она кушает, — сказал он. — Инженер, мое почтение! Вас никто не видел? Она ест. Она провела ночь с Антонино».
Деревянная дверца не хотела открываться. Стефано сказал: «Давайте уйдем. Не будем им мешать» — и погасил трубку.
Но все вошли, и он тоже вошел. В комнатенке был скошенный потолок, женщина сидела на неприбранном матрасе без кофточки, так что были видны ее плечи, и что-то хлебала ложкой из миски, стоявшей на юбке между колен. Она подняла спокойные глаза, обвела всех взглядом. Ее ноги не касались земли, и она казалась толстой девочкой.
— У тебя хороший аппетит, да? — любопытным, скрипучим голосом спросил портной.
Женщина глупо, равнодушно, а потом почти блаженно заулыбалась.
Гаетано подошел к ней и схватил ее за щеку. Женщина недовольно высвободилась и, поставив миску на пол, положила руки на колени, ожидая, что будет дальше. Стефано сказал: «Не нужно отрывать ее от еды. Пойдемте».
На улице он оторопело вдохнул холодный воздух. «Когда захотите, инженер», — тотчас произнес за его спиной Гаетано.