I. Воображения
Лай. Остервенелый, однообразный, монотонный.
Это, должно быть, такса. Несмотря на жару, пришлось закрыть окно, но ее все равно слышно сквозь пол, значит, это точно такса с первого этажа, тяжелый случай, потому что соседи вернутся с работы часов через пять, а она стоит как раз в прихожей над резиновым свиным ухом и лает, требуя, чтобы ей кто-нибудь кинул ухо-игрушку, она не понимает, что ни хозяина, ни хозяйки нет дома, и пролает все пять часов, прерываясь лишь для того, чтобы сходить на кухню, водички попить из миски, когда у нее пересохнет в ее собачьем горле; после чего она снова вернется к игрушке, встанет над ней и залает, потому что в своем крошечном мозгу отметила, что от лая игрушки летают; связь человеческой руки с этим явлением для нее неясна, так что она пролает все пять часов, пока они не вернутся, а у меня как раз прием очередных пациентов, приходится сосредоточиваться, на худой конец, делать сосредоточенное выражение лица, чтобы не услышать вопроса: «Простите, а вы слушаете меня?»
Разумеется, слушаю; с тех пор как открыл свой кабинет (уж скоро пять лет), только тем и занимаюсь, что слушаю, я — профессиональный слушатель; терапия для брошенных оказалась попаданием в десятку, я веду подробные записи, из которых следует, что я слушаю, почитай, уже трехтысячный раз, слушаю, но когда я ослабляю внимание, то они всегда это замечают, и сразу же беспокойство и претензии в голосе: «Простите, что я вообще возникаю, но понимаете, мне было бы легче, если бы вы иногда смотрели на меня…»
Этот хочет, чтобы я смотрел, другой, чтобы, боже упаси, не глядел — это его смущает; эта хочет, чтобы я стоял у нее за спиной и чтобы она меня не видела, потому что в противном случае не откроется; другая, стоило мне встать у нее за спиной, рявкнула: «Никогда не вставайте у меня за спиной! Мой отец, будь он неладен, всегда подкрадывался сзади!»
Теперь я принимаю практически только мужиков, и, как правило, с одной и той же проблемой: Она уходит от него после прожитых вместе лет, чаще всего имея на то все основания, а Он находится где-то между первой вспышкой гнева и последней, беспредельной тоской, еще готовый «все простить ей и принять обратно», хотя уже понимает, что готов отправиться в Каноссу на велосипеде с квадратными колесами, лишь бы вернулась. И хотя он уже знает, что она никогда не вернется, он все никак не может собраться с духом и сказать себе это; вот он и приползает ко мне, они всегда приходят, чтобы услышать из моих уст то, что сами боятся произнести. Приходят затем, чтобы возвести свою жизнь в ранг повести, которую я вынужден слушать. И снабжать примечаниями, производить текущую экзегезу. Чтобы их вытащенное на свет божий грязное белье превратить в музейные объекты, чтобы у них были свои застекленные стенды с информационными табличками. Я веду учет их катастрофам, описываю их и, залитые формалином, отдаю назад; вырываю «больные зубы» из их рыхлых душ и отдаю им, завернутые в платочек.
Некоторые приходят только раз, вроде как за отпущением греха. Таких не стоит прерывать, таких надо слушать терпеливо, что бы они ни говорили. Понимающе кивать головой, но не слишком часто, чтобы не вызвать подозрений, кивать точно в тот момент, когда они своим взглядом ищут понимания, когда они после сбивчивого вступления переходят полушепотом к интимным подробностям, кивать головой затем, чтобы освободить их от чувства вины за порочные удовольствия.
Собака лает. Все громче. Впечатление такое, будто она уже бегает у себя по потолку, уткнувшись мордой в мой пол снизу, будто хвостом за мной волочится и лает оттуда — прямо на меня.
А сосед сверху теперь тоже живет один. Поначалу до меня вечерними часами долетали отголоски раскатистой канонады ссор из района их спальни, потом канонада не смолкала сутками: стуки, крики, патетическая партия сопрано и шнапс-баритона, разбиваемая контрапунктом тишины молчаливых дней. Но все перекрыл звук мотора: жена уехала, и сосед должен был понять, что теперь он снова свободен. Три дня я слушал мертвую тишину, на четвертый день он приполз ко мне. Размякший, как мамалыга, принес мне любовную элегию к жене, спросил, хорошо ли написано, вернется ли она к нему, когда прочтет это. Хватился, когда с горы скатился. А теперь поэзия. Ну чисто плач Иеремии. Даже как-то не с руки было прерывать его. Я сыграл на его самолюбии, можно сказать, математически: «Вы говорите, что потеряли себя в этой любви. Ну а теперь, когда вы потеряли любовь, вы должны найти самого себя. Такая вот калькуляция…»
Потом наступала первая фаза траура после разрыва: шатание по кабакам и приятелям со своею скорбной лирой, а когда он получил повестку на первое слушание, совершенно расклеился, ну и снова ко мне приполз, теперь уж официально, в качестве пациента, готового заключить контракт.
Жаловался, что стал посещать бордель, причем всегда выбирал девицу с самой большой грудью, а потом, в номере, сворачивался калачиком у нее на коленях и припадал к ее груди. Она гладила его, а он закрывал глаза и сосал. Иногда под колыбельную.
Да-да, даже бравые усатые менеджеры если что и ищут под супружеским одеялом, так это источник тепла, а вернее, теплый компресс на почки, а не воплощение эротических фантазий, секс с женой для них просто гигиеническая разновидность онанизма. А потом, когда вдруг останутся одни, они застонут, что забыли, как покорять женщину. Матримониальные обычаи теперь не такие, какими они запомнили их в студенческие годы. Им все приходит на память время «поствыпускного класса» (а как еще иначе назвать первокурсников, которые обычно в начале учебы все поголовно глупеют, причем делают это парами). После второй кружки пива кто-то уже стрелял из Кортасара, и если мазал, то после третьей из Воячека, если опять в молоко, то Стахуры на четвертой хватало — обязательно кто-нибудь из девиц реагировал, и тогда можно было приступить к обмену мнениями, достать из рюкзачка еще бутылку, начать читать ей полушепотом свои стихи, а потом оставалось только объявить во всеуслышание, что они отправляются в поход с ночевкой.
Я им объясняю, что правила, как и на рынке труда, стали жестче: если вы хотите чего-нибудь добиться, то обязаны сделать привлекательное предложение, как бы вульгарно это ни показалось. Больше никогда не бывать им отпускными казановами, хватит, нагулялись-навалялись по земляничным полянам на всю оставшуюся жизнь; у тех девушек, которых они доводили до самозабвения, уже свои взрослые дочери. А впрочем, идея не такая уж безнадежная: бросить фирму, выложив на прощанье шефу, что после питья из одной рюмки с ним приходилось бегать в аптеку за дезинфекционными средствами, потом заглянуть в университет — старый профессор обрадуется, может, посодействует приему в аспирантуру; у научных работников льгота на железнодорожный транспорт, и тогда можно будет достать с антресоли рюкзачок, положить в него тетрадь, ручку и отправиться в одиночное странствие по Польше, раньше или позже на пути попадется такая тростиночка, которая родителям предпочтет поэта в летах и в один прекрасный день спросит: «Зай, а какой у тебя знак зодиака?» — а он ответил бы: «Вагант». Они бы плавали себе вдвоем на байдарке, ездили бы на велосипедах, целовались бы на заброшенных кладбищах, любились бы на башнях старых замков, имея все у себя под ногами, а перед собой, в перспективе, — осень, ее возвращение в школу и к родителям с их вопросами об ответственности, о жизни, о безопасности, и, даже если бы она их убедила, что он вовсе не такой старый, каким кажется на первый взгляд, бдительный отец все равно добрался бы до его метрики, а также, что еще хуже, до свидетельств о рождении его детей, о расторжении брака и об алиментах и, если бы даже не спустил на него ротвейлера, поработал бы с дочкой и посеял бы в ней зерна сомнений, но, даже если бы закончились и эти трудности, девочка незаметно превратилась бы в женщину, заматерела, как и ее предшественницы, сочла бы земляничные поляны слишком затоптанными и сердечно поблагодарила бы: «Знаешь, с тобой было так чудесно, с тобой я стала женщиной, но я переросла тебя».
Порой я задумываюсь, почему они именно мне так легко тащат суммы, за которые они могли бы провести столько же времени практически в любом борделе, удовлетворяя практически все свои желания. Жизнь для них состояние хронического риска, чтобы они могли почувствовать себя комфортно в одиночку. У них есть деньги, так что они привыкли к тому, что комфорт им положен, а тут раз, и на тебе — позавчерашняя яичница, пригоревшая к сковородке, в раковине колония муравьев, одурманенных остатками водки в стопках, ковер лежит морской волной, над которой летают облака пыли, шкаф — стоит его открыть — изрыгнет на пол напиханные туда рубашки. Они приглашают меня поучаствовать в совместной жизни, им нужен напарник, чтобы спихнуть на него ответственность за грязную работу.
Лай. Лай. Такса выхлебала всю воду из миски, и теперь ее лай стал в два раза громче, по двум причинам: во-первых, не летает ухо, во-вторых, хочется пить. Есть такая пытка: капают капли и пробивают скалу и мозг, схожу-ка я вниз и возьму эту скотину, отнесу к ветеринару для гуманной операции на голосовых связках, одного нежного прикосновения скальпеля будет достаточно, словно последнее прохождение смычка по струнам перед спасительной тишиной. А что, ключи от соседской квартиры у меня есть. Когда-то соседи выезжали на дачу (вместе с собакой) и попросили меня поливать их цветы. Вот она, соседская, черт бы ее побрал, доверчивость, назначили меня швейцаром, смотрителем, стражем их добра; у меня был вариант отказаться (и тогда я стал бы в их глазах последней сволочью, что могло повлечь за собой сплетни по городу и лишило бы меня большинства пациентов) или сделать вид, что чувствую себя польщенным их доверием. Я спустился в первый вечер с добрыми намерениями не только затем, чтобы посмотреть, как они живут (а жили они богато и без вкуса, точно так, как я и предполагал), спустился и понял, что их бездетность, должно быть, неизлечима, потому что, хоть они и забрали с собой собаку, в квартире было полно живых существ: соседка компенсировала отсутствие потомства материнской заботой для десятков проявлений жизни в горшках и горшочках (в жизни бы не упомнил, какие я уже полил, а каким грозит усыхание), а кроме того, были еще два аквариума — в одном сплошь гуппи, во втором одинокий вуалехвост, на столе я нашел листок: «Рыбкам достаточно раз в день порции сухого корма, спасибо». Да в гробу я видел время тратить на весь этот зверинец, и, если бы на этом посту я оправдал их доверие, мне был бы гарантирован кошмар и во все последующие их отпуска, они бы там себе расстилали полотенца на скалах Коста-Брава, а я бы в это время напрягал мозги, пытаясь искусственные пальмы отличить от настоящих араукарий, чтобы не поливать напрасно пластик; я был вынужден что-то слегка испортить — аккуратно, чтобы меня не заподозрили в злом умысле, но и довольно ощутимо, чтобы им никогда больше не захотелось оставлять на меня свою четырехкомнатную; я был вынужден сделать так, чтобы они сочли меня человеком рассеянным, чтобы вместо ненависти они испытывали бы ко мне сочувствие. И тогда я купил трубочник, tubifex, живой корм, клубок ниточек, вьющихся в мисочке, купил, чтобы все выглядело как широта соседской души, старание, что, дескать, хоть сухого корма и достаточно, но я и от себя что-то добавлю. Гуппи были еще молодые, свежий помет, маленькие рыбьи ротики, только-только наметились павлиньи хвостики, вот для них-то и купил я трубочник размера XXL, положил в кормушку и сладострастно наблюдал погибель молоди, тщетность червеобразных глотательных движений пищевода рыбок в столкновении с движениями червячков.
Больше они ни о чем меня не просили. Но ключ у меня остался.
Выстрел? Не послышалось ли мне? Пистолетный выстрел?
В нашем доме? Кто? В кого?
Лай затих.
II. Поражения
Сосед сверху.
Был у соседей снизу.
Он тоже сделал себе ключи; с той поры как я угробил всех их гуппий, они за помощью стали обращаться к нему.
Это он застрелил собаку.
Жена сказала, что приедет за своими вещами; он ее предупредил, чтобы она не делала этого, потому что тогда он уже не выпустит ее. Купил какой-то примитивный ствол у русских. Ходил по квартире задумчивый — он знал, что это их последний шанс встретиться, что если теперь он не удержит ее, то уже никогда не удержит. Решил застрелить свою жену, если не согласится остаться с ним. Ничего более убедительного он придумать не смог.
Не мог сосредоточиться из-за собаки.
Сказал, что наши с ним встречи мало что ему дали, почувствовал во мне несродство и даже, как он выразился, какое-то раздражающее презрение. Он сказал, что у меня маловато мотивации для успешной работы в профессии. Сказал, что я неудовлетворенный одиночка, который свои личные любовные неудачи пытается компенсировать в своем кабинетике.
В обычной обстановке любой из этих фраз было бы достаточно, чтобы я попросил его выйти вон и больше никогда не принимал бы. Но он говорил все это, нацелив на меня пистолет, из которого только что убил животное.
Он сказал, что если не поймет, почему его брак распался, то не сможет понять, в чем он виноват. Моей же целью было убедить его, что жизнь имеет смысл и без жены. Если я не сумею сделать это, он пальнет мне в башку, потом всадит пулю в жену, а под конец и сам себя порешит. Он сказал, что в моем распоряжении час. Столько же, сколько я обычно посвящал пациентам, в конце концов, у меня почасовая оплата.
Этот безумец держал мою смерть под ручку, и казалось, что они уже договорились. Я обязан был предотвратить это.
Вот вы говорите, что плохо себя чувствуете, а ведь вы вообще никак себя не чувствуете, вы потеряли самочувствие, в вас осталось одно лишь страдание. Вы симулируете жизнь, у вас нет времени жить, потому что единственное, чем вы занимаетесь, — это страдание. Я определяю терпеливость как способность сносить страдания, а вы нетерпеливы, в вашей душе слишком мало места, вот почему страдание заполняет вас без остатка.
Вы вот о чем должны помнить: когда вы любили ее, когда завоевывали и каждый шаг приближал вас к ней, время текло только в ее сторону и делилось на то, которое вы проводили с ней вместе, — и только его вы считали настоящим временем — и на то, которое заполняло промежутки между вашими встречами, — и его вы вычитали из своей жизни. Потом, когда вы стали жить вместе, ее присутствие было перманентным состоянием, вы перестали вычитать время. Теперь вы ожидали от нее, а не ее. Вы рассчитывали на нее, а не время до ее возвращения. Вам тогда казалось, что все так и останется, что этот порядок вещей неизменен. Вот и теперь вы переживаете то же самое, что и тысячи обманувшихся мужчин, и, как все они, вы верите, что ваше страдание абсолютно уникальное, единственное и не сравнимое ни с чем. Просто вы потерпели поражение; и теперь все то, что когда-то давило на вас как повседневность, все эти ваши томительные дни, этот, как вы его называли, маразм роттердамский (не во время ли поездки в этот город вы впервые задумались о разводе?), который регулярно наведывался к вам, теперь представляется вам недостижимым идеалом; теперь вы отдали бы душу дьяволу, лишь бы вернуть эту размеренность и снова войти во вкус к ней. Но это самообман, уж поверьте. Весь смак потери как раз в бесповоротности, и вы должны были познать и это тоже, чтобы посмотреть со стороны на невыносимое тепло домашнего очага, от которого вам когда-то так хотелось избавиться. Понятное дело: тепло можно почувствовать, только когда узнаешь холод, эти состояния не бывают поодиночке; вы успели забыть, какой он бывает, холод, потому и пренебрегали теплом.
Вы знаете, что значит прийти в себя? Так вот, решительно идите в выбранном направлении, но когда вы дойдете до конца пути, вы — собственной персоной, очищенной от токсических воспоминаний, — подождите самого себя. Если вас так мучат воспоминания, нырните памятью чуть глубже, вспомните себя таким, каким вы были незадолго до знакомства с этой женщиной: ведь тогда вы должны были чувствовать себя очень прочно, коль скоро и она вас прочувствовала, в вас поверила, дорогой вы мой, и верила столько лет. Вы теперь вроде той таксы, которая гоняется за собой и от себя убегает, за хвостом, вокруг дерева. От себя можно убежать, можно выйти из себя, чтобы убежать — в безумие или в смерть, только что это за выход? Я бы предпочел, чтобы вы, вместо того чтобы выходить из себя, снова заявили бы о себе от собственного имени.
У вас есть тело, у вас есть душа, но они никак не хотят слиться в вас в одно целое. Потому что вы бедный и заброшенный.
Нет, я вовсе не насмехаюсь над вами, вас действительно просто бросили. Одиночество — состояние, привычное для многих и для вас тоже, но расставание равно свежей потере, изгнанию из рая, расставание — вынужденное скатывание в одиночество.
(Он рушился на глазах, я обязан был сдвинуть его с мертвой точки, потому что все склонялось к тому, что даже если он меня пощадит, то сам себе пустит пулю в лоб. Это был уже не человек, а какое-то воплощенное стенание, в нем скулил каждый жест, каждый взгляд, каждая папиллярная линия, каждая кровинка. Здесь и прозак бы не помог, а вот электрошокер был бы в самый раз. Что я мог с таким сделать? Он сам заменил любовь на самолюбование, сам предпочел спать в одиночку, чтобы вволю пердеть под одеялом, а я теперь должен за это погибать?!)
Может, я вам лучше на примере: разница такая же, как между монашеской кельей, в которой долгие годы обитает высшее одиночество, потому что это одиночество-любовь, одиночество-созерцание, одиночество-посвящение — одиночество-для-Бога, и тюремной камерой, в которой отсиживают срок изоляции, даже если это общая камера; те, на присутствие кого мы обречены (в тюрьме или на воле), не облегчат нашей участи. Мать не сумеет утешить вас после ухода жены, но и в случае смерти матери жена тоже мало что могла бы сделать, чтобы облегчить ваше отчаяние. Отчаяние покинутого — это ответ души, которую лишили конкретного, единственного и незаменимого общения. Любимого человека нельзя заменить; ничего хорошего не обещаю мужчинам, которые во все новых и новых связях ищут воссоздания той, которая ушла бесповоротно. Очередная партнерша не воплотится в первую любовь, которая, профильтрованная через память-обманку, продолжает оставаться иконой, эталоном, с которым сравнивается преемница. Вы хоть помните свою первую любовь?
Я так вспомнил, совсем недавно; съездил к родителям, постоял в коридоре перед дверью, огляделся, увидел грязную паутину по углам, пыль на старом газовом счетчике, заметил, что бляшка с номером квартиры все так же отогнута. Все ждал, когда заскрипит пол за дверью и я услышу мелкие шажки матери или грузную поступь отца, все смотрел по сторонам, подошел к стене, нашел нацарапанную мелкими цифирьками на штукатурке дату своей инициации. И тогда я вспомнил Ганку, ее родинку на щеке, пушок над губой, вспомнил, как она смеялась во время этого и заплакала сразу после этого, а я так обалдел, что все не осмеливался спросить, что я не так сделал. Еще помню, как она меня гладила, запускала гребешок пальцев в мои волосы, ерошила их, — такое не забудешь. С той поры всем последующим я всегда велел чесать, ерошить, гладить, та-а-ак, та-а-ак, жаль только, запаха не помню. Я как раз по запаху больше всего тосковал, умирал от ностальгии по запаху, она окропила мой рукав духами, чтобы я грустил, она знала, что отъезд неизбежен, через несколько дней она уехала в Германию, с родителями, навсегда, а я остался с ослабевавшим день ото дня запахом на рукаве, изо дня в день я внюхивался в рукав все усерднее, а улавливал все меньше. А потом мать постирала рубашку. Плача и утирая слезы и сопли рукавом рубахи, я нацарапал дату на стене. Посмотрел на нее недавно, много лет спустя, когда встал перед дверью родителей. До сих пор не сподобились покрасить стены в коридоре.
Человека невозможно воспроизвести, так что вы уж не верьте всем этим шарлатанам-генетикам. Человек — это то, что он пережил. Невозможно клонировать воспоминания, сознание, память. Это все равно как если бы признать, что каждая страница поэмы идентична с остальными потому, что была написана на таких же листках. Пока эти гении не придумают, как в клонированные тела пересадить мозги, бессмертие нам не грозит.
Чего бы тогда стоили наши жизни, если бы мы не могли их записать? Лучше всего по горячим следам, в дневнике; очень советую вам писать дневник — не откладывать в долгий ящик, а записывать все, что с вами происходит, и все это затем, чтобы перед смертью жизнь картиной встала перед вашими глазами, прежде чем встанет костью у вас в горле.
(Дуло дрогнуло.)
Так вот, когда Эта Единственная Жизнь, которую мы так возлюбили, гаснет навсегда, когда вся она становится окончательно перевернутой страницей истории, мы не можем смириться с тем, что к ней ничего уже нельзя дописать…
Все распадающиеся супружеские пары мучит одна и та же проблема: будучи не в состоянии реанимировать то, что было вначале, партнеры говорят: «Ах, мы тогда так любили друг друга, помнишь? Это неповторимо, а что осталось сегодня — так это даже не эхо тех времен», — ну и в претензии друг к другу, что неповторимость не хочет повториться. Их вкусовые рецепторы привыкли к этому языку, ко вкусу этой слюны, они вдоволь насмотрелись на это тело, в котором изведаны уже все закоулки, они бросают друг другу обвинения, а потом бросают семьи, расстаются, разводятся. И все это ради того, чтобы понять, что это столько раз виденное тело, эта ставшая такой привычной душа были твоей частью. Они начинают тосковать; память, которая была проклятием их неудачного любовного противоборства, вдруг подводит: тело, которое ты знал наизусть, когда оно было от тебя на расстоянии вытянутой руки, теперь никак не хочет вспоминаться. А если, увековеченное в спрятанных в укромном месте фотографиях, которые нащелкали во время первой эйфории, когда перед всем светом хотелось предстать нагишом, оно и вспомнится, если ты достанешь фотографии, сдуешь с них пыль и вспомнишь Эту родинку, Этот шрамик, Это пятнышко, то сразу ощутишь потерю еще большую, потому что в фотографиях нет Этого запаха, Этих жестов, Этого голоса. Бывает, не можешь преодолеть отчаянное искушение случайных тел, но и воспользоваться ими непосредственно, напрямую, невозможно, потому что всегда начинаешь сравнивать их, пытаешься на чужих картах отыскать знакомые места, колядуешь в сибирской ссылке и понимаешь, что любая другая — He-Она, любой другой — He-Он и что все эти любые другие существуют не сами по себе, а как безнадежные эрзацы, как какие-то вешки и каждая последующая все дальше и дальше отстоит от идеала.
И тогда ты начинаешь вспоминать, что в монотонной моногамии у тебя бывали эротические сны с участием многочисленных анонимных статистов, тщательно в ходе подсознательного кастинга подобранных партнеров, но никогда с участием своей второй половины; с супругом/супругой ложились в одну постель не для того, чтобы видеть его/ее во сне. Снится только тот, с кем ты быть не можешь, или тот, с кем расстался.
Если вы были друг с другом не понарошку, а взаправду, значит, вы и решились на правду: на правду, добровольно, доверительно, хоть и с опаской о себе открываемую: не отпугнет ли она, не сорвет ли флер очарования. Видите ли, всегда приходит такой момент, когда расфуфыренный брачный плюмаж линяет, и тогда надо решительно скинуть его, чтобы не нарываться на постепенное, смущенное дезавуирование себя перед другим лицом, самым главным из Других лиц.
(Он побледнел. Слезы промыли в его щеках вертикальные бороздки. Молчит. Почти не дышит. Так могла бы выглядеть жертва вампира.)
Вы какой-то апатичный, вам, я смотрю, больше по пути с Морфеем, чем с Орфеем, вам уже никуда не хочется, вас никуда не тянет, а если и тянет, то только к подушке, заснуть, и ничего больше, спать… Поэтому никаких таблеток я вам не пропишу: вы засыпаете слишком легко, а лекарств, чтобы легче просыпаться, увы, не придумали. Вы ведь просыпаетесь только для того, чтобы взглянуть на часы, не пора ли ложиться спать.
Вспомните эти несколько секунд после пробуждения, пока вы еще не определили по карте свое местоположение, пока еще душа ищет тело. Тело, как правило, просыпается первым — еще до того, как в него успевает вернуться запыхавшаяся от сна душа, проходят несколько мгновений неуверенности, тогда мы сами себе чужие, мы не понимаем, что это за постель, комната, окно, и только в самую последнюю очередь до нас доходит, что это за язык. Люди во сне стонут, кричат, но почти никогда не говорят законченными предложениями: когда кошмар нас придушит, когда мы начинаем его осознавать и понимаем, что избавиться от него можно, только проснувшись, да что там проснувшись — когда мы уже открыли глаза, в испарине, из горла вырывается сдавленный стон, и только когда нежная рука снимет его с нас, мы можем захлебнуться пробуждением, вынырнуть из воды на мгновение, перед тем как окончательно в нее погрузиться и утонуть. Вы сейчас как раз в такой фазе: кошмар доснился до конца, но вы все еще не можете стряхнуть его с себя, лежите и стонете, только теперь вы знаете, что как в постели вашей, так и в комнате нет никого, кто поможет вам проснуться. Зато есть вампир.
Вампиры на самом деле существуют, только они не кровь нашу сосут, а сны высасывают.
Когда вы, обеспокоенный, просыпаетесь без видимой причины среди ночи и слышите, как у мебели трещат кости, как всхлипывают батареи, и вы больше не можете заснуть, будьте уверены, что это вампир высосал из вас сон. Пропала ночь, вам придется до утра переворачиваться с боку на бок, и даже полудрема не принесет вам облегчения.
Вы не должны чураться людей, пригласите кого-нибудь к себе в гости, страдание легко расходится по гостям…
Так будьте же мужчиной, найдите в себе силы представить эти утраченные любови, отцовства, материнства, которые нашли пристанище в горах трупов, отвалах смерти, на войнах, в лагерях, в эпидемиях, — подумайте обо всем этом, сколько всего людям пришлось пережить без надежды и веры в жизнь; а пережить, дорогой вы мой, можно все, кроме собственной смерти; впрочем, это вы уже слышали, не так ли?
Я знаю, знаю, вы не умеете жить для себя, ваша жизнь должна иметь адресата, но ведь так у всех, иначе кто бы стал писать завещание. Вашим адресатом должна быть женщина, вы чувствуете, что жизнь имеет смысл только как любовное послание. Если бы вы к каждому шагу, жесту и слову относились как к строчкам любовного письма, все было бы хорошо, не так ли?
Он прервал меня. Встал и сказал, что с него хватит, что я лишил его остатков воли к жизни, что, даже находясь у него на мушке, я унижаю его. Ему всегда было противно это профессиональное самообладание чиновников, юристов, кабинетных крыс. Так и сказал.
И еще — что жена давно уже приехала.
И что пистолет сломался, когда он хотел пристрелить ее, поэтому пришлось размозжить ей голову рукояткой.
Потом он починил пистолет и проверил на собаке.
Сказал, что хочет еще только увидеть, как выглядит мой страх.
Прицелился в меня.
«На этот раз осечки не будет», — сказал он и выстрелил.
Твою мать… ты ведь в меня выстрелил!!!
«Прошу прощенья, вообще-то, я целился в живот, но такая отдача…» — последнее, что я услышал, когда умирал с дыркой в сердце.
Потом он приставил дуло к своему виску.
III. Изображения
Моему сыну тогда было десять месяцев.
Он уже одет к выходу, на нем курточка, ботиночки, я снял с него только шапочку, чтобы не перегрелся. А пока мы вместе гоняем мух, кружащих у люстры. Это было его любимое развлечение: я брал его на руки и махал полотенцем над головой, и мы вместе кричали «ату!» и смеялись что есть сил.
Потом я поднес его к окну, дал пакетик с крупой и смотрел, как он вынимает ее маленькими горсточками и неловко сыплет на подоконник. «Сейчас к нам гули прилетят!» — говорил я, а он вторил мне по-своему: «Агу, агу».
Жена пришла за чемоданами с тестем, он уже тогда был серьезно болен, так что я отдал ей ребенка на руки и предложил помочь с чемоданами. «Ты лучше себе помоги, — сказал он. — А от меня держись подальше. И от дочери моей тоже»; сказал и вышел.
Унося сына, она сказала, что пришлет кого-нибудь за остальными вещами и что вскоре я получу повестку на первое слушание. Ну и что все это много времени не займет, если не стану чинить трудности.
Когда за ними закрылась дверь, я еще какое-то время слышал их шаги, голоса, потом звук спускающегося лифта. А когда уже остался один на один с мертвой тишиной опустевшей квартиры, стал соображать, что мне светит в случае несогласия на развод, что такого она приготовила для меня на случай, если бы я стал чинить трудности. Я спросил сам себя: насколько я могу рискнуть и чего я боюсь больше всего?
Я услышал шум крыльев: слетелись голуби на высыпанный корм.
Сильнее всего я боялся, что никогда больше не увижу сына.
Мой дорогой, никогда не оставайся в квартире после того, как тебя покинула жена. Это раз и навсегда упорядоченное пространство, это сцена ваших взлетов и падений, но кончился спектакль, билеты больше недействительны, пора расходиться, расходиться! Не оставайся там, не жди, а сваливай, парень, как можно быстрее, мотай на все четыре стороны.
В противном случае после длительного запоя когда-нибудь наконец проснешься, переможешь как сможешь гигантское похмелье, в первый раз со Дня Ее Ухода останешься в этой квартире трезвый, умоешься, взглянешь в зеркало, решишь побриться. Откроешь шкафчик в ванной и наткнешься на депилятор.
А потом на увлажняющий интимный гель.
Гель для пилинга.
Автозагар.
Косметическое молочко.
И начнешь открывать все шкафчики, и начнется большая инвентаризация, рассматривание каждого из предметов, которые она еще не успела забрать, изучение каждого из следов, их эфемерность велит тебе повнимательнее всмотреться в них, ибо со дня на день придет кто-нибудь от нее за всем этим.
Еще лак.
Питание для ногтей.
Мазь календулы.
Палочки для ушей.
Ромашковый крем для рук.
Крем алоэ для рук.
И пробники, вырванные из журналов: пробники шампуней, бальзамов, молочка, кремов, тщательно собираемые пакетики с пробниками, пробники везде.
У очередного, третьего шкафчика ты не выдержишь, сделаешь ерша из всего недопитого за прошлую неделю — всего-то соберется, может, грамм на тридцать, — дрожащей рукой поднесешь ко рту, выпьешь. Чтобы набраться смелости открыть третий шкафчик, тот самый, который ты знаешь лучше всего и который на этот раз не сможет тебя порадовать наличием бывших до сих пор ясными символов женственности. Потому что это будет тот самый шкафчик, из которого ты много раз доставал квадратный ларчик, торопливо приносил в спальню, протягивал его жене и сцеловывал горячку ожидания с груди, прежде чем она успевала взять из ларчика прокладку со спермицидным наполнителем и поместить ее в то самое место, которое ты собирался брать приступом. Ты подождешь, пока слитые из остатков тридцать граммов разбудят уснувшие в крови промилле последних дней, подождешь, потом откроешь шкафчик и… Да-да, будь уверен, что розового ларчика ты там не увидишь, он как раз оказался в списке предметов первой необходимости, которые нашли место в первых двух чемоданах. Жена забрала прокладки, значит, у нее был кто-то, кто-то есть, кто будет вместо тебя, последний огонек надежды погаснет, и внезапно эта ритуальная эксгумация реликвии превратится в акт немедленной ликвидации. Осматривая пустую полочку, на которой некогда стоял ларчик, вспомнишь всех потенциальных любовников так скоропалительно покинувшей тебя жены. Как умирающий видит за одно мгновение всю свою жизнь, так и ты увидишь, как ее ебут все вместе и каждый по отдельности; и хоть ты и будешь переживать свою драму уникально и в одиночестве, ты выдавишь из своего горла те же самые слова, что и все твои брошенные своими женами пращуры и все твои брошенные своими женами наследники, ты выплюнешь: «Ну сука, ну блядь!» — а потом все содержимое шкафчиков, шкафов и полок вылетит в окно, все, что когда-либо, хоть на минуту, принадлежало ей, вылетит через окно во двор, каждый предмет, с которым у тебя ассоциируется ее присутствие, упадет на асфальт; ты будешь бить тарелки, топтать одежду, сдирать обои, из постели сделаешь горящий парашют, совершишь мастерский бросок цветочного горшка, а когда уже сочтешь, что место достаточно очищено, прежде чем заснешь на полу, умотанный очищением от паршивой собственности, позвонишь бывшим тестям и прохрипишь в трубку:
— Пусть приезжает за вещами, я все приготовил, они перед домом.
Я не мог остановиться и не пить. Не мог перестать думать о том, что, если я не перестану пить, она лишит меня права видеться с ребенком. А я все никак не мог перестать пить, не переставая думать о том, что, если я не перестану пить, она лишит меня права видеться с ребенком.
Не оставайся там, говорю тебе, не оставайся…
Как только услышишь стук каблучков на улице, прямо в сердце направленный, сразу задумаешься о его безнадежной чуждости, потому что это не тот стук, потому что ее поступь была тяжелее, медленнее, слегка шаркающая, более плавная и не такая нервная, не такая решительная, как эти шаги, которые ты сейчас слышишь; ты их слышишь? Тсс, слушай… Нет, не то, эти явно слишком легкие, это какая-то лахудра, соседская дочка… О, а теперь, новые, слышишь? Шаги в коридоре… Она или не она? В первый момент всегда твое тело во внезапном напряжении спросит: «Она или не она?» Нет, это старческий стук, это каблуки, растоптанные долгой жизнью, а вот и сама соседка, поднимается по лестнице.
Проклятие каблуков. Как павловская собака, ты будешь срываться на каждый их перестук, шаги на лестнице вырвут тебя даже из самой глубокой задумчивости, вытащат из любого забытья, теперь ты всегда будешь ждать, чтобы их перестук не раздался в несоответствующее время, чтобы он приблизился к твоей квартире, и чем ближе он будет, тем отчаянней ты будешь ждать лязга ключей в замочной скважине, скрипа открываемой двери, шороха снимаемого и вешаемого плаща, ты будешь ждать, как туфли сменятся тапочками, а уж те придут к твоей комнате и принесут голос: «Вот и я, ты уже ел?» Как бы не так: теперь все каблуки будут стремиться к чужим дверям и будут относиться к тебе с высоты своей высоты, потому что в своем беге они устремлены к другой паре внимающих ушей, собачьих, детских, мужских. А ты будешь месяцами молить о том, чтобы ударили трескучие морозы, чтобы поднялась метель, чтобы навалило снегу, который заглушит этот проклятый перестук каблуков по тротуару, чтобы все надели тяжелую зимнюю обувь с плоской подошвой, чтобы наконец-то сделалось тихо. Тихо.
Пять лет прошло со времени развода, пять лет с момента их отъезда, пять лет, когда я видел их в последний раз. Уже в новой квартире, приспособленной под кабинет, ожидая, как обычно, нового пациента, я услышал за окном кошачий концерт. Всегда находилось что-то такое, что меня отвлекало, если не собака соседей снизу, то ссоры соседей сверху, если не сигнал микробуса с мороженым, объезжающего микрорайон, то шум мотороллера, который получил в подарок на миропомазание один из местных оболтусов.
Чем больше я вслушивался в кошачий концерт, тем меньше он казался мне кошачьим, скорее походил на плач ребенка, переходил в жалобные причитания.
Я вышел из дома и сразу избавился от сомнений. Ребенок, мальчик, перед входом в дом. Разумеется, такой мог быть и моим сыном; с той поры, как жена ушла с ребенком, каждый малолетний мальчик стал походить лицом на моего сына, у каждого ребенка был его голос, прогуливаясь по улицам, я старался обходить школьные дворы, чтобы не видеть группки моих сыновей, играющих в мяч, я переходил на другую сторону улицы, чтобы не столкнуться с женщинами, ведущими моих сыновей за ручку, я не хотел сходить с ума, у всех детей было его лицо. И у этого около дома тоже. Я спросил его, что случилось, он сказал, что был с мамой в магазине и потерялся; я сказал ему, чтобы он успокоился, что я его провожу, но он знал только номер квартиры, от страха у него все в голове перемешалось, он помнил, что живет в доме, в тридцатой квартире, но в нашем микрорайоне было около шестидесяти похожих друг на друга домов, идеально распланированных; то же расположение магазинчиков, прачечных на первом этаже, адская монотонность каменной громады; я на этом потерял массу пациентов, быстро потерявших охоту петлять между домами.
Я взял его за руку, и мы пошли от одного дома к другому, нажимали тридцатку на домофонах и проверяли голоса жильцов, я знал, что для моей психики это будет трагедия, потому что ощущал себя отцом, который ведет своего сына, я знал, что именно так мы бы и выглядели вместе, я уже ощущал отчаяние, которое придет, когда мы найдем его дом, и впервые в жизни я радовался, что этому микрорайону нет конца, я хотел так идти с ним вечно; но не тут-то было, в одном из голосов в домофоне он узнал отца и закричал: «Папа, папа, это я, впусти!» Я отвел его на седьмой этаж, подвел к двери, рассказал его отцу, что мальчик потерялся у матери в магазине. Мужик едва при мне сдерживался, давая знать мальчику, что всыплет ему по первое число. «От мамы, говоришь, отбился? Снова людям лапшу на уши вешаешь? Снова меня позоришь на всю округу?» А потом, когда ребенок удалился в квартиру, объяснил мне: «Оставила его у магазина, три года назад. Голову потеряла, поехала с каким-то хреном за море, он пообещал, что возьмет, но без приварка. Даже, сука, открытку на праздники не пришлет. А как мальчишке объяснишь, что матери больше нет и не будет? Три года одна и та же волынка, как будто время для него остановилось, плачет и говорит людям, что маму потерял. Мне всегда его кто-то приводит…»
Вернулся я домой и запил. Так за всю оставшуюся жизнь и не протрезвел.
Знаешь, сосед, как меня называли коллеги-медики? Доктор Хаустус. Я был приличным психоаналитиком и запойным алкоголиком. Я пропил душу, поэтому я знал только чужие страхи, те, что ко мне приносили.
Они выходили от меня вылеченными, чтобы по-новому заполнить свою жизнь, я же оставался, искалеченный, в кабинете, который после работы снова превращался в пустую квартиру.
Дорогой сосед, слов не нахожу, чтобы выразить тебе свою благодарность за то, что ты убил меня. Если бы надо было одним словом описать, что я сейчас чувствую, я сказал бы: облегчение.
Жаль мне на тебя смотреть, сосед. Все в твоей жизни срабатывало не так, как надо. Даже эту пушку с базара заело в тот самый момент, когда обратной дороги уже не было. И вместо того чтобы ремонтировать пушку, надо было перерезать себе вены. Тогда бы тебя не схватили.
Тебе сейчас даже не на чем повеситься. Шнурки и те отобрали.
Столько перед тобой еще жизни, сосед.
Сам не знаешь, чего хочешь себя лишить.