У Роберта в разговорах постоянно звучала одна тема: все только и ждут, когда из-под его пера выйдет неудачный роман, поэтому он и медлит. Фактически это частный случай графомании — мания неписания. Долгое время он жил на деньги от своего последнего, самого известного романа, получившего всеобщее признание; и тогда он почему-то втемяшил себе в голову, что должен сделать перерыв, да подольше, чтобы набраться сил и отстраниться от прошлых текстов; успех романа сильно поправил его дела, Роберту уже не нужно было писать для хорошего самочувствия, тем более что именно тогда он познакомился со своей будущей Женой и начал семейную жизнь; в окружении доброжелательно к нему настроенных людей, радуясь близости принадлежащей только ему привлекательной женщины, он совершенно перестал корить себя за то, что не пишет, можно сказать, он потреблял успех, который, впрочем, был неоспоримым, — благосклонно настроенные критики не скупились на восторги, критически настроенные говорили, что просто роман идеально попал в тему; так или иначе, никто не счел его книгу неудачной. Со временем он стал жаловаться на то, что все только и ждут, когда из-под его пера выйдет неудачный роман, — так он поначалу говорил Жене и Тестям, объясняя, почему совсем не пишет; нет, конечно, книги он подписывал, блистал остроумными комментариями на тему литературной и окололитературной жизни, но писать свой новый, на этот раз неудачный, разумеется неудачный, как он говорил, роман решительно отказывался. На вопрос Жены: почему же «разумеется неудачный», как он мог вбить себе в голову такую нелепицу, он отвечал, что последний роман был перехвален, и все несчастье состоит в том, что завышенная оценка была поверхностной, и все те, кто им бессовестно восхищался, теперь должны чувствовать себя обязанными принизить оценку его нового романа, должны с нетерпением ждать его неудачного романа; чтобы он смог в будущем стать по заслугам оцененным писателем, он должен принести в жертву «неудачный роман», должен принять критику, ощутить вкус поражения, должен позволить всем тем, кто начал задним числом стыдиться своих громогласных похвал, теперь публично отхлестать его за его новый, неудачный роман, за литературное недоразумение, каковым этот роман должен предстать; он говорил, что удачный роман в этих условиях невозможен хотя бы из тех соображений, что его последний, необычайно удачный роман описывал страдания, из-за чего благожелательно настроенные критики сочли его пронзительным, а критически настроенные критики сочли его циничным, эксплуатирующим человеческие эмоции, хотя и они не отказывали ему в убедительности описаний страдания главного героя; Роберт не писал свой второй роман, потому что и этот, второй, должен был бы рассказывать о страдании. Проблема состояла в том, что он не мог искренне писать ни о чем, кроме страдания, но ни в коем случае не хотел писать роман о невозможности написать роман о чем угодно, кроме страдания; его новый роман, если бы он в конце концов приступил к его написанию, должен был бы, как и предыдущий его роман, описывать страдания, его герой, как и герой предыдущего романа, должен был бы заниматься прежде всего страданием, скорее всего, он страдал бы точно так же, как и герой предыдущего романа, из чего благожелательные критики первого романа должны были бы признать второй его роман попыткой воспользоваться проверенной рецептурой по написанию пронзительного романа, критически же настроенные критики должны были бы счесть эту книгу свидетельством творческого увядания и автоплагиата; поэтому он долго отказывался писать свой новый роман, а когда Тесть устроил его на должность в подвале суда, чтобы он мог уединиться в тишине и попытаться что-то написать, пошли ноги за окном и всякое такое, что, как он говорил, утомило его слова. Он объяснял, что не может писать очередную книгу о страдании, что у него нет ни малейшего желания, но ни о чем, кроме страдания, он писать не может, в конце концов он мог бы написать неискренний роман, что расходилось бы с его целью (а его целью была литературная искренность), поэтому он мог бы написать искренний роман о невозможности написать роман о чем-то, кроме страдания, но у него не было ни малейшего желания, это был бы явный крах, говорил он, табуны кретинов получили бы пищу, говорил он, писать о невозможности писать — литературное самоубийство, говорил он и вполне логично не начинал работу над новой книгой. Когда Жена заставала его за работой в кабинете, еще задолго до того, как кабинет превратился в — как она его язвительно называла — мемориальный зал, еще когда он служил Роберту как мастерская писателя, итак, когда она заставала его за писанием, он говорил, что это ерунда, что это написано без веры, а кроме того, слишком мало, чтобы слепить из написанного неискренний роман о тепле и радости жизни, отвечающий ожиданиям издателей, равно как и меценатов, главных редакторов, министров, всех тех культурных надсмотрщиков, которые постоянно советуют ему «написать на этот раз что-нибудь теплое, позитивное», потому что «народ и так уже устал от всего, что творится вокруг», «вот мы и ждем, что по крайней мере художники слова перенесут нас в какой-то другой мир», а если конкретнее — «в мир теплый и позитивный»; он не верил, но обязательно хотя бы раз в день садился за стол и пытался думать о мире тепло и позитивно — не получалось; он не умел и страдал от этого неумения, отказывался писать и призывал Жену, тогда еще охотно вживавшуюся в роль принадлежащей ему привлекательной женщины, тогда еще клевавшую на приманку удовольствий, призывал ее, а потом все шло по такой схеме: Жена спрашивала, удалось ли ему хоть что-нибудь написать, Роберт отвечал, что пока еще не до конца рассеялся сумрак его души, Жена спрашивала, может ли она ему как-то помочь, Роберт отвечал, что, конечно, она может вместе с ним совершить великий акт жизнеутверждения, который наверняка вдохновит его на творческое завершение остатка дня, и, говоря это, пытался подманить ее поближе к письменному столу, а когда Жена начинала ретироваться, вопрошая, не трактует ли ее господин писатель слишком утилитарно, он отрезал ей путь к двери, поворачивал ключ в замке и прятал его в карман брюк, Жена начинала нервически хихикать и говорила, что он должен сосредоточиться на работе и наконец-то начать писать, Роберт отвечал, что не может схватить вдохновение, передвигал компьютер на край стола, чтобы освободилось место, и уговаривал Жену лечь на стол, Жена оказывалась безоружной и подчинялась его уговорам, как, впрочем, и собственным страстям, но предупреждала: «Только боже упаси тебя описывать, как ты меня тут на столе», после чего, то есть после начала совместного ритмичного жизнеутверждения, время от времени выдыхала слабым голосом: «Ты мой писатель…»
Роберт доволен собой, ему удалось дождаться нужного момента: пришло время романа. Смерть, при всех ее недостатках, имеет то достоинство, что сильно продвинет его творение; как у автора, уже отошедшего в мир иной, у него будет значительно более благосклонная критика, и, что самое важное, он сам придаст себе окончательный контекст. Роберт смертельно серьезно думает о том, чтобы начать писать, но в данный момент он должен испариться.
Все измельчало. Ребенком он приезжал сюда каждый год в летние и зимние лагеря; теперь, четверть века спустя, у него странное чувство, которого следовало ожидать: заборчики, барьерчики, тротуарные бордюрчики, ограды скверов, наконец, сама кирпичная стеночка вдоль бульвара над рекой — все измельчало, скукожилось; в памяти Роберта все осталось на уровне роста десятилетнего мальчика, и теперь он должен смириться с уменьшением всего вокруг на сорок сантиметров. Может, это не он вырос, а мир уменьшился; может, это не он исчезает, хоть его угнетает напророченная смерть, а это мир вокруг него увядает; может, он боится не того, что его не хватит, а что ему не хватит мира, что мир съежится, став недоступным для чувств, и Роберт останется один, без декорации, без публики, с душой столь же бессмертной, сколь и бесполезной в пустыне вечности. Прямо с утреннего автобуса, еще до апогея дневной жары, еще до разгара летнего сезона, по пустым, сонным улицам идет он к нижней станции фуникулера, входит по ступенькам, которые когда-то были ступенями, и, хоть в прошлом они были выше и круче, он помнит, как бегал по ним гораздо быстрее ленивых взрослых, — он, более легкий телом и душой, потому что не думал тогда о том, что каждый его шаг где-то записан и сосчитан и что с каждым шагом он становится ближе не только к продавцу мороженого и киоску с новым «Жбиком», но и к тому, что, согласно путеводителям общей медицины, должно было означать неосвященное мученичество, без ангельских труб, без житийных писаний, без вознесения на небо.
Он садится на кресло фуникулера одним из первых в этот день, персонал предупреждает, что наверху еще очень холодно, советуют потеплее одеться; он едет, склоны безлюдны, небо чисто, лишь через пару часов его заполнят парапланеристы, если ветер поможет им, а все говорит за то, что именно так и будет; но пока безветрие, высокие ели стоят неподвижно, холодный воздух от движения фуникулера обдувает лицо Роберта — бодрящее предветрие. Ему на память приходит одна из давних максим Тещи, отчитывающей Тестя за любовь к дорогим костюмам: «Кто живет как мот, того после смерти на все стороны света размотает» — или что-то в этом роде, во всяком случае это должно было звучать своего рода предостережением, что останки расточителя вороны по бездорожью растащат (а может, лучше «враны»: с некоторых пор в католических СМИ, которые без остатка завладели умом Тещи, пошла мода на библейские архаизмы; «и враны разнесут кости твои непогребенные» — так по идее должна была звучать новейшая версия проклятия тем, кто грош не ставит ни в грош), как же хорошо, что уже скоро ему не придется это слушать и вообще ничего, кроме ветра, минуточку, кто это пел, что ветер приходит, чтоб нас отсюда сдуть, стереть наш след и засыпать наш путь, следы на дорогах, где мы прошли вдвоем, не то все подумают, что мы еще живем… Претенциозно получается, думает Роберт; а как думать о смерти, чтобы было непретенциозно, как непретенциозно умереть, что надо делать, чтобы просто отбросить коньки, без высокопарных воспарений, но в то же время не позволить этой банде католиков распоряжаться его прахом; ох какое удовольствие испытали бы они, вкладывая в его руки погребальную свечу, а в его уста — последнее святое причастие, лучше уж ветер, даже если кому-то покажется, что это напыщенно, пошло, что такому, как ни крути, творческому уму не подобает столь банальная мысль; плевать, в конце концов, это его смерть, не хватало еще, чтобы ему кто-то советы давал, как переселяться на тот свет. Даже если того света нет, ветер все равно есть, и Роберт верит в дуновение и хочет, чтобы именно ветер смерть-невеста принесла ему в приданое; на вечное отдохновение и вечный свет он не претендует, а коль скоро дух веет и ветер дует где хочет, Роберт хотел бы отсюда дунуть как можно скорее.
Вот и пришло это самое когда-нибудь, и ничего не сходится: где та хатка деревянная под Дзянишем (а ведь зарок себе дал, что когда-нибудь купит ее), где высокая грудь горянки (а ведь клялся, что когда-нибудь найдет себе девицу красну с лицом ясным, чтобы с нею любиться и, согласно Божьему наказу, размножаться и плодиться), где та гряда Высоких Татр (а ведь собирался когда-нибудь пройти ее до конца)? Почему жизнь его прошла в низине, если только в горах он чувствовал себя как в своей тарелке? Опомнился: того и гляди, обращусь в прах, надо сдержать данное себе слово.
Многие из его старых друзей по альпинистской связке забросили альпинизм ради так называемого парапланеризма; те, кому всегда не хватало воздуха, кому контакт со скалой не доставлял такого удовольствия, как свободный спуск до основания стены после восхождения, теперь просто парили над горами на парапланах, раскручивая поднебесный бизнес — коммерческие полеты, эти хорошо оплачиваемые инъекции адреналина для охочих до впечатлений воскресных туристов, а еще — фирменные корпоративы (и работы меньше, чем с чайниками, желающими покорить Монаха). Рожденные ползать по предгорьям смогли взлететь над горами, озирая их с высоты птичьего полета; свобода частых полетов освободила их от земных страхов, именно парапланеристы, предпочитающие, чтобы их называли на немецкий манер гляйтерами (ибо какой же это параплан, если как раз они, в отличие от всех остальных, и летают в прямом смысле слова: без мотора, без жестких крыльев, птичьим чутьем выискивая воздушные потоки, с ветром на «ты»), именно они казались Роберту единственными, кто не злоупотребляет понятием свободы. Они ступали по земле легко, как будто только того и ждали, чтобы оттолкнуться и вновь взлететь; подсевшие на кайф свободного полета, понимавшие, что, если раз удастся оторваться от земли и благополучно приземлиться, возврата больше нет — больше ничто в жизни не даст такого удовлетворения; парапланеризм — это как героин, говорили они, это круче секса, а при этом, что для Роберта было важнее всего, они во всем непретенциозны: даже когда говорят, что там, наверху, они словно птицы, находящиеся во власти ветра, они абсолютно, буквально правы. Вот на одного из них и пал его выбор: Роберт должен с кем-то поделиться своими горестями и быть уверенным, что тайна Иова Многострадального не разлетится по близким и дальним знакомым; в противном случае это вызвало бы неловкость с обеих сторон, Роберт стал бы личностью избегаемой; действительно, с какой стати люди должны хотеть заглядывать в глаза смерти, они пока что по сю сторону далеко идущих бизнес-планов, кредитных дилемм, отпуска на следующий год и беспокойств о парниковом эффекте, а он уже со смертью ходит, мысля минутами, часами, днями, недели робко отсчитывая, тогда как она уже в нем отсчитывает каждую секунду. Все они едут сейчас на ярмарку, а он уже — с ярмарки.
Только парапланеристу можно верить, только ему можно спокойно довериться, поделиться своими проблемами; парапланерист никогда не скажет нет, если только ты не захочешь удержать его перед стартом, он занят исключительно тем, что ищет воздушные трубы, паруса над горами, избегает завихрений, чтобы не было схлопываний, слушает вариометр; его жизнь — сплошная подготовка к полету; эти ребята лишь делают вид, что их интересуют земные дела. Вот почему при встрече через много лет парапланерист обнимет тебя, многозначительно намекнет, что всякое дыхание Господа хвалит, что гора с горой не сходится, спросит, что у тебя, и сразу, прежде чем ты успеешь ответить, поинтересуется, а как насчет полетать в тандеме.
Как раз по этому вопросу приехал договориться Роберт, без церемоний, но не сегодня и не над этими горами, в обстоятельствах, специфику которых он объяснит, но не впопыхах, а спокойно, лучше всего на базе, за чаем с ромом. Нет, лучше перед базой, потому что человек-крыло должен следить за ветками деревьев: если начинают качаться, значит, есть поток, значит, будет полет, время летать, вскакивают один за другим и уходят ввысь.
— Понимаешь, старик, как бы тебе это сказать… Я с тобой, а как придет время, сам понимаешь, нет вопросов, для меня это даже дело чести, а пока что крепись, держи лапу, мне пора, смотри, какие потоки, как несет.
Ну все, заметано.
У него пересохло во рту; язык как будто обложен всем тем, что он откладывал на потом. У него болит все сильнее, и, наверное, уже не пройдет печаль по путям-дорогам, по которым он уже не пройдет. Женщины не его жизни будоражат его память (у других выбор был более удачным); Роберт свернул с пути, лег в траве и мстит себе за все не использованные в жизни случаи, истязает себя в стороне от многолюдья. Четверть века тому назад он так же отчаянно на том же самом месте гонял балду, но если тогда он прибегал к фантазии, то теперь к воспоминаниям. Вроде как ничего в том нет особенного, но ожесточенное отшельничество на этой высоте, в общем-то, истощает, Роберт через минуту будет слишком утомлен, чтобы собственными силами добраться до остановки; воды тоже неоткуда зачерпнуть, сбился, видать, с дороги, источники остались на другой стороне склона. А что, споткнется на оползне, запутается в колючках густого кустарника или просто притомится в лесу — и не переживет ночных заморозков; если раньше он представлял себе смерть в горах только как героическую, то сейчас самое время сменить свое мнение. Надо бы ему помочь, мы готовы потерять к нему остатки уважения. А что, если дать ему слегка в Розе запутаться? Тем более что домик ее неподалеку стоит, высоко над долиной, эдаким во всех смыслах особняком, в глухомани, ловцы сенсаций больше не прячутся по укрытиям, потому что показатель ее медийности за последнее время упал вместе с рекламными плакатами, на которых было ее лицо; так почему бы не столкнуть друг с другом эти два одиночества? Ведомый инстинктом и силой воли, Роберт все равно ведь дойдет до так называемых первых построек, так пусть же это будет забор знакомой нам усадьбы; а мы посмотрим, что из этого получится.
— Боже мой, что с вами?
Лай собаки привлек внимание человека женского пола, Роберту повезло, едва он успел нажать на звонок у ворот, как присел у забора, ослаб, болевые приступы случались все чаще и становились все более продолжительными, а боль все сильнее. Совсем недавно ему казалось, что, возможно, он привыкнет к ней, если начнет тренировать выдержку, точно так же как и в обычной здоровой жизни после каждого цикла упражнений он увеличивал нагрузку, ну скажем, количество отжиманий, так и теперь, во время болезни, он каждый раз будет стараться прибегать к анальгетикам хотя бы на несколько минут позже, четко соблюдая наложенное на самого себя ограничение; еще совсем недавно ему казалось, что с болью можно совладать, но теперь она все чаще посылает его в нокдаун; баланс простой: боль прибавляет в силе, а Роберт становится слабее. С трудом добрался он до первых построек, нажал на кнопку звонка с надеждой, что кто-нибудь откроет, и свился в клубок, чтобы переждать приступ; пригвожденный болезнью, он пока не в силах подняться, не говоря уже о приветственных любезностях и объяснениях; он ждет, пока боль отступит (волна, похоже, стала спадать, еще чуть-чуть — и будет сносно, но таблетку придется принять, вот только в горле пересохло, без глотка воды не проглотить).
— Простите… Сейчас пройдет. Если можно — стакан воды.
У Роберта пока нет сил поднять голову; он видит до пояса человека женского пола, видит домашний халатик, а через неплотно прилегающие полы — ноги, красивые и знаменитые; Роберт узнаёт их, а по ним и женщину, часто легкой походкой проходившую мимо его подвальчика; выразительные ноги, прибегавшие к исключительно выразительным шагам для рассказа самых разных историй, своих собственных и чужих, ноги актрисы, которые после каждой премьеры шли иначе, порой трагически, порой комично, в зависимости от сыгранных ролей, а порой и сгибались под тяжестью бездарно написанной жизни.
— Да, конечно, сейчас принесу, — доносится до него откуда-то сверху.
Он видит, как ноги быстро удаляются, не теряя достоинства ни на минуту; Роберт помнит, что всегда, неизменно, безотносительно к тому, какое повествование эти ноги выстукивали перед его окошком, вне зависимости от настроения и погодных условий, их отличала поступь, исполненная достоинства, свойственная женщине благородной, знающей себе цену и не ищущей постоянно подтверждения этого своего знания; в достоинстве ее поступи было своего рода примирение с жизнью, непринужденность бытия, необязательность существования, перед которой Роберт не мог устоять, потому что сам был опутан угрызениями совести и хитросплетением невыполненных обязательств; он тяжело, меланхолически, теряя ритм, тащился по этой жизни, будто был плохо пристроен к собственным ногам.
Боль отпускает, Роберт может подняться; он опирается на забор и смотрит в сторону, откуда приближается, показывается, является во всем своем великолепии — в прекрасном достоинстве и достойной красоте — Роза, относительно которой в другой жизненной ситуации Роберт принял бы ряд первых же пришедших в голову экстренных и радикальных решений, потому что она видится ему озаренной своего рода сдержанной развязностью, невинной распущенностью, моложавой зрелостью, мудрой наивностью, хрупкой твердостью, суровой нежностью, открытой скрытностью, экстравертной робостью, благосклонной недоступностью, каких он еще никогда не видал; она предстанет перед ним как женщина, лучащаяся обилием парадоксов, но внутренне симметричная, возможная и в то же время невероятная; принимая из ее рук стакан, Роберт чувствует, что ради такой женщины он мог бы отдать жизнь (однако он немедленно призывает себя к порядку, поскольку у него немного осталось, что он мог бы отдать). Он пьет и смотрит на ее ноги: «Да, на таких ногах, даже совсем чуть-чуть пройдясь, можно далеко уйти»; в нем по-солдафонски встрепенулась самцовая и скандальная мысль: «Тебя увидел, и, поверь, во мне проснулся дикий зверь», — подпевает забытый баритон из района гипофиза; Роберт слишком торопливо встал, в башке у него завертелось, и ему снова пришлось сесть, потому что он уже перестал понимать, что он говорит вслух, а что про себя; Роза спрашивает, не вызвать ли скорую, Роберт категорически возражает, после чего моментально слабнет, обмякает, Роза пытается поддержать его, полы ее халатика так удачно распахиваются, что на мгновение показывается грудь, свободная и красивая; ох как же мало теперь ему надо, чтобы потерять чувства от впечатлений, он еще раз извиняется и, отчасти сам, отчасти влекомый Розой, добирается до садового кресла, чтобы уже в нем приступить к заговариванию беспокойства.
— Спасибо большое, мне сейчас будет лучше… Просто я ослаб, понимаете, полез в горы без провианта и малость заблудился…
— Вы, наверное, нездоровы? Скоро муж придет с работы, он мог бы вам помочь, довезти до города…
— Честное слово, в этом нет нужды, вот только чуток передохну, если позволите. Ничего серьезного, не бойтесь.
— Это хорошо… А то знаете, мне никак волноваться нельзя. Что бы я делала, если бы вы здесь у меня потеряли сознание…
Господи, что это за тарабарщина, кто, в конце концов, пишет ему эти диалоги, затем ли ангелы-хранители толкнули его, смертельно больного, в руки совершенной женщины, чтобы он обменивался с ней нехитрыми любезностями? Что это за сериальные пошлости, неужели он не способен на кавалерийский бросок? Когда же, если не сейчас? Почему он не соберется с силами и не решится на последний рывок многоопытного мастера обольщений? Эх, если бы он только собрался с силами и хотя бы попытался заболтать даму в давнем своем стиле, э-эх, если бы хотя бы при первом своем появлении на сцене он не предстал тщедушным прохожим, таинственным доходягой, рахитичным дохляком, в котором не отыщешь и следа былой силы, в котором невозможно узнать дремлющую в нем мощь, которая еще совсем недавно позволяла ему покорять даже самых холодных и неприступных женщин; Роберт вспоминает, как это было, когда после первых успехов своих легкой рукой написанных сборников любовных рассказов он укладывал девушек единственной фразой, «под себя» укладывал, жонглируя автоцитатами, мастерски нанизывая друг на друга эрогенные слова, с ловкостью фокусника вытягивая сокровенные залежи бесстыдства из самых саркастически настроенных дам; было время, когда Роберт распалял огонь страсти как в девушках, так и в замужних дамах одним лишь своим появлением: его невзрачный вид и мягкий нрав как бы противоречили тем сексуальным скандалам, которые он мастерски описывал в превосходной прозе, и каждой хотелось проверить, как такое получается, что некто, производящий столь неэффектное впечатление, умеет, как никто другой, разжечь чувственный огонь одним лишь словом; довольно было задавать ему вопрос: «Откуда вы черпаете свои идеи, если можно поинтересоваться?» — и он уже не должен был отвечать иначе как смущенной улыбкой, он не должен был ничего говорить и, как профессиональный подонок, знал, что его затейливые шепотки и без того гнездятся в уме каждой хоть раз заглядывавшей в его пикантные излияния на бумаге.
Роберт знает, что на сегодня все, что он уже не может рвать «на себя», потому что с некоторого времени он непохож на себя, можно сказать, долгое время он не в себе (а что такое быть «собой», «в себе», о каком таком «себе» речь — о том ли, в котором жилось легко, просто и приятно, с которым жилось в согласии, или о том, кем он стал со временем, подвившим, апатичным и ностальгирующим по прошлому, даже по бесцветному и мрачному, потому что в прошлом была жизнь, в прошлом было здоровье, а в будущем, причем уже в ближайшем, — только догорание); он и выглядит, и мыслит нездорово, а соблазнение не входит в расчет, он не знает, как надо соблазнять свидетельницу его чахлости; если бы он только попытался заговорить с Розой как искуситель, пародия на самого себя выдала бы его, потому что время незаметно загнало его в предсмертный закоулок, а в таких закоулках нет места для пламенных любовных романов, нет больше времени бросаться в погоню за любовью всей жизни, там слишком тесно, только страх и страдание вырывают для себя куски пространства. Роза присела рядом и всматривается в него с искренним беспокойством, по всему видно, что она не привыкла не то чтобы поднимать, а даже принимать гостей, присутствие незнакомого мужчины ее явно смущает; Роберт знает, что у него осталась только одна карта, с которой он может пойти, — ведь с подвальной, лягушачьей точки зрения он знает все мелочи ее жизни, и если он их ловко поскладывает, то может оказаться, что он знает о ней больше, чем она сама знает о себе; так почему бы не попытаться рассказать ей о ней, по крайней мере несколько минут он будет наслаждаться тем, что его слушает женщина, изящнее всех сложенная из парадоксов, феноменально противоречивая, — он будет говорить ей, откуда он знает ее, и в душе проклинать несвоевременность, потому что несовпадение во времени — это ирония судьбы, подсовывающей его мужественности, увядшей на исходе жизни, такую женственность.
Роза слушает. В том, что ее узнали, нет ничего особенного, в последние годы ее не узнавали только люди, которые долго жили за границей, или люди не от мира сего, чья жизнь проходит в библиотечном уединении, те, кто последовательно практикует интеллектуальное вегетарианство и ничем из явлений обыденной жизни не интересуется, такие питаются исключительно текстами, кичатся отсутствием в их жизни телевизора, демонстрируют презрение к репертуару кинотеатров, пьесы они тоже предпочитают читать, а не смотреть, слушают только любимую радиостанцию, на волне которой звучит исключительно серьезная музыка, серьезная литература и серьезная информация; откуда же, черт побери, у них будет время на несерьезные увлечения, откуда им знать идолов несерьезной поп-культуры, от одних лишь слов «идол» и «поп-культура» их начинает тошнить, от одного лишь сочетания частицы «поп» со словом «культура» им становится дурно (массовой культуры не существует, а есть лишь, дорогие мои, взращиваемая на питательном бульоне жизни культурная масса, культурная пульпа, миазмы, выделяемые массами, не имеющими отношения к высокой культуре, так что попрошу не забивать нам головы вздором; оно конечно, фамилию госпожи Розы мы наверняка когда-то слышали, мы ценим благородство ее профессионального выбора, и, если госпожа Роза когда-нибудь станет озвучивать серьезные тексты, мы даже будем готовы послушать ее, однако пока мы не видим причин, в силу которых нам следовало бы поверить в то, что она для нас личность неизвестная, и это нас, дорогие мои, ничуть не принижает, так же как и в наших глазах не принизит вас тот факт, что вы не знаете цитат: «Wo man Bücher verbrennt, verbrennt man am Ende Menschen», — это сидит у вас в ушах, хоть вы можете и не знать, кто и при каких обстоятельствах сказал это, и что с того? Нет, это было не на Бебель-плац в тридцать третьем, первая догадка не всегда верна, тем не менее мы не считаем, что этот факт умаляет ваше достоинство); итак, в качестве иконы поп-культуры Роза привыкла к утомительной для нее узнаваемости, за многие годы она усовершенствовала искусство мимикрии, надевая даже в пасмурные дни темные очки, кепку и невзрачную одежду, и все равно ей почти никогда не удавалось зайти незамеченной в продуктовый или подойти к газетному киоску; охотники за автографами еще туда-сюда — эти довольствовались росчерком ее руки, хуже всех были те, кто, пользуясь уникальным случаем встречи со звездой на вершине славы, задерживали ее вроде бы только на минуточку, чтобы вроде бы от всего сердца поздравить с удачной последней ролью, а потом вдруг скатывались на тему последних сообщений желтой прессы и пытались прощупать, правда ли то, что пишут о ней, и, даже если она скажет, что не знает, что о ней пишет желтая пресса, и прежде, чем успеет добавить, что ее это вообще не интересует, они чувствовали себя обязанными сообщить ей, как выглядит ее жизнь с точки зрения читателей желтой прессы; Роза в глубине души начинала проклинать свою воспитанность, из-за которой ей никогда не удавалось быстро отваживать от себя любопытствующих, она не умела избавляться даже от самых настырных, не могла выдавить из себя обычное «простите, я очень спешу», потому что в детстве ее научили, что никого нельзя прерывать на полуслове, а тем более старших; судьбе было угодно, чтобы самые назойливые и располагающие самым богатым набором свежевысосанных из пальца сведений о Розе были как раз пожилые дамы, обожающие задерживать ее «на минуточку» и делать обзор прессы в полной уверенности, что тем самым они делают ей большое одолжение, ведь не читает же она дешевые цветные журнальчики, а потому и не может знать, что с ней происходит; о да, пожилые дамы прекрасно разбирались в ее жизни, лучше, чем она сама; Роза провела изрядную часть жизни в этих остановках «на минуточку» во время ее походов в магазин и в выслушивании сплетен о себе. Узнаваемость в сочетании с хорошими манерами привела к тому, что изо дня в день цена, которую приходится платить за славу, росла; как знать, может быть, именно эти милые старушки и вогнали ее сначала в усталость, потом в сонливость и наконец в нарколепсию.
Роза слушает: у этого человека, несомненно, сдвиг по фазе, хотя говорит он толково, не пустословит, рассуждает логично и воспринимает адекватно, а стало быть, перед ней дьявольски интеллигентный псих, впрочем, он не кажется опасным, его приятно слушать, потому что он не пытается делать вид, что знает и понимает больше, чем на самом деле сумел понять (этим он отличается от приведенного Господином Мужем психиатра). В том, что Роберт узнал ее, нет ничего удивительного; если что и поражает ее, то наблюдательный пункт, из которого он подсматривал за ее жизнью, то знание, каким он обогатился, разглядывая все из своего подвального окна; ее приводит в смущение та ловкость, с которой он сшивает клочки ее жизни в целое; это беспокоит ее, но в то же самое время ей трудно устоять перед любопытством. Он хитро расставил силки: если она привыкла смотреть на свои фотографии, сделанные из укрытия, то слушать историю, собственноножно ею выхоженную, — для нее нечто новое, поэтому слушает она внимательно.
— …последняя премьера, должно быть, прошла удачно. Вы возвращались из театра радостным шагом, босиком, со шпильками в руке, а под руку с вами шел тот же самый мужчина, что и всегда. Потом я вас уже никогда не видел. В смысле ваших ног…
— Мы переехали жить сюда… Потом я попала в аварию, заснула за рулем, вот, а теперь у меня… большой перерыв в работе. Я должна прийти в себя.
Роберт прервал рассказ в точно рассчитанный момент, чтобы дать Розе почувствовать, что он еще не все рассказал, что есть еще подробности, которые не ускользнули от его внимания, а дьявол кроется именно в них (абсолютно уверенный, что хорошо спрятался). Тот-же-самый-мужчина-что-и-всегда, то есть Господин Муж, старался, правда, не допускать оплошности и не появляться в публичных местах с любовницей, более того — они решили не выходить в одно и то же время с работы, так что вместе их никогда не видели, но их ноги проделывали один и тот же путь тем же самым спешным и неритмичным способом, Роберт не мог не заметить, что эти ноги как бы симпатизируют друг другу и нетерпеливо спешат друг к другу навстречу; в разработанной Робертом типологии шагов они занимали свое особое место, из них можно было легко подобрать пары, шаги двух любовников — как котильоны, их тайную общность выдает поступь, отмеченная пороком; у Роберта нет ни малейших сомнений: Роза и Господин Муж больше не ходят вместе, Господин Муж теперь вообще не ходит, он скорее прохаживается, причем вроде как один, а в сущности — с другой, но, между нами говоря, очень даже аппетитной парочкой ног. Роберт чувствует, что его шансы соблазнить ее велики; с незапамятных времен известно, что один из самых действенных способов — соблазнение возможностью отомстить: женщине сообщили, что ей изменяют, она жаждет отмщения, и кто окажется поблизости, у того и будет, что называется, стопроцентная возможность овладеть ею, и лишь какой-то невероятный кикс мог бы испортить всю игру, кикс или желание сыграть в благородство, а в данном случае обычное фраерство; жажда дать ответ на оскорбление столь велика, что ответную измену не практикуют только женщины с поистине разбитыми сердцами, самые безнадежные, остаток своих дней проводящие в воспоминаниях о потерянном счастье и в вечерних молитвах. Оставаться «благородным» в таких условиях — сомнительная добродетель: так что давайте договоримся, что Роберт по собственной инициативе не выдаст Розе секрета Господина Мужа, он будет нем как рыба, если только она сама не захочет вытянуть из него информацию; согласитесь, что это честная постановка вопроса; и тогда Роберт прибегает к рискованному финту, представляя дело так, что ему уже пора:
— Простите, совсем заговорил вас. Мне уже значительно лучше, я думаю, пора попытаться добраться до деревни.
— Нет-нет, что вы, останьтесь, пока муж не придет. Я здесь все время одна, ни с кем не общаюсь, так приятно было вас послушать…
(Неужели рыбка соблазнилась на червячка?)
— Вы только не поймите меня превратно, но коль скоро вы так много замечаете…
(А червячок такой толстенький, извивается, совсем не видать крючка.)
— Может, вы еще мне расскажете…
(Поплавок дернулся.)
— Не видели ли вы моего мужа… ну в общем… не со мной?
(Клюнула!)
Роберт придерживается принципов. Роза слушает. О многом узнает. Не засыпает.
Господин Муж сегодня пришел вовремя, — возможно, отныне так и будет, потому что в отношениях вне дома произошли неожиданные перемены, случился какой-то непонятный срыв, дела приняли непредвиденный оборот и т. д.: Господин Муж уже три раза слышал от любовницы, что его нет в ее планах на очередной день; в первый раз это не произвело на него никакого впечатления, он принял это за шутку, кокетство — словом, женский каприз, и все тут; во второй раз он почувствовал себя задетым, ему не удалось остаться хладнокровным, он рявкнул в трубку что-то резкое; на третий день он попытался сыграть в молчанку, не просить о свидании, не посылать эсэмэсок и ждать, пока она первой не опомнится, но, само собой, не выдержал, позвонил, ну и облом: ее мобильник был выключен, причем в то самое время, которое он узурпаторски называл их временем, потому что в это время она обычно выключала мобильник по той простой причине, что трахалась с ним; Господин Муж два часа безуспешно пытался ей дозвониться, а когда любовница включила телефон, то сразу же позвонила ему и раздраженно спросила, не съехала ли у него крыша, потому что у нее высветилось сорок четыре неотвеченных вызова; Господин Муж спросил, что она делала, после чего сам на повышенных тонах принялся ей рассказывать, чем и с кем она наверняка занималась; в ответ любовница сказала ему, что все правильно с той только разницей, что она называет это не перепихоном, а любовью, и разъединилась. Наскоро подбитый баланс убедил Господина Мужа, что если он, несмотря ни на что, желает продолжать внебрачные отношения, то обрекает себя на слишком высокие эмоциональные издержки. Наступило время смирения; Господин Муж сегодня подъедет к дому вовремя, горя нетерпением узнать, какие новые кулинарные изыски ждут его дома.
Но что это за неожиданный гость, что он тут делает, как случилось, что Роза впустила какого-то мужика, — очень подозрительно все это выглядит.
— Дорогой… Пан Роберт спускался с гор и почувствовал себя плохо, я пригласила его, чтобы он дождался тебя; я думаю, мы должны отвезти его домой.
Роберт возражает, он не хотел бы обременять хозяев; Роза спрашивает риторически, что будет, если он снова почувствует себя плохо, к тому же уже смеркается, где это видано — выгонять человека на ночь глядя; Господин Муж охотно подхватывает мысль поехать в город, говорит, что жена права, что он должен отвезти гостя, делая акцент на единственном числе, чтобы Роза поняла, что ей придется остаться дома; Роберт задумался: когда в последний раз он слышал из уст женщины слово «смеркаться», он задумался, какой смысл имеет остаток его жизни, если он не сможет провести его рядом с этой женщиной и слушать, как она спрягает глагол «смеркаться», он раздумывает, что надо сделать, чтобы остаток жизни слушать, как Роза отгоняет его страх перед неизбежными сумерками; Роза пошла что-нибудь накинуть на себя, вот теперь они могут ехать; Господин Муж какое-то время стоит рядом с Робертом и неловко пытается заговорить с ним, что, дескать, все теперь слабеют, погода такая переменчивая, давление падает, но не договаривает, просит извинения и делает скачок в сторону Розы, чтобы отговорить ее от поездки, ну зачем ей ехать, он сам съездит туда и обратно, а она тем временем могла бы что-нибудь приготовить поесть, он в высшей степени обеспокоен, что обед до сих пор не готов, ведь он уже попросил у нее прощения за последнее свое опоздание, а с тех пор он всегда возвращается пунктуально, все вернулось в норму, так почему, черт побери, до сих пор не готов обед, чем она занималась все это время, разговаривала с каким-то бродягой, откуда он такой на них свалился, неужели Роза не понимает, как это легкомысленно — впускать чужих на территорию усадьбы? Роберт думает, как бы раздобыть номер телефона Розы, у него в голове уже роятся мысли о первой любовной эсэмэске, которой он мог бы выманить ее из гнездышка и уговорить вместе разгонять сумерки, ловит себя на том, что впервые после посещения врача он забыл, что скоро умрет; Роза думает, как бы так элегантно дать Роберту номер своего телефона, чтобы он не почувствовал себя сконфуженно, ее вовсе не беспокоит, что Господин Муж заметит это, совсем напротив, она с большим удовольствием демонстративно вручила бы Роберту свою визитную карточку, Роза истосковалась по спонтанным демонстративным выпадам против Господина Мужа, а пока что для начала она берет Роберта под руку и ведет его к машине, выразительно глядя на Господина Водителя; Господин Муж пока не знает, что его понизили в должности и переименовали, но уже подозревает, что ситуация радикально изменилась и дома. И как после этого не поверить, что несчастья ходят парами, ну ладно, проводила мужика к машине, дескать такой слабый и вообще, но садиться рядом с ним на заднем сиденье — это уже легкий перебор, Господин Муж будет сердиться, тем временем машина срывается с места с диким визгом шин. Роберт не ожидал, что соблазнение на месть пройдет как по прописи, хрестоматийно; Роза провокационно склоняет голову ему на плечо; Господин Муж видит это в зеркальце и притормаживает, будто хочет остановиться; Роза непозволительно расчувствовалась, того и гляди, разомлеет от первого встречного. Если Роберт чего-нибудь боится, то только семейных сцен, он не знает ничего более унизительного и утомительного, чем пассивное участие в чужом семейном скандале; скандал с собственной Женой по сравнению с этим кажется пустяком; начиная с детства, когда он часто, совершенно не желая того, оказывался на линии огня между родителями (но о них тсс!), он панически боится очутиться на поле битвы между супругами; Роза говорит этому господину за рулем, чтобы он не переживал, что она не собирается засыпать, и в этот момент кладет в карман Роберта визитную карточку с написанным на обороте магическим приказом: «Позвони»; Господин Муж не верит собственным глазам, а это довольно опасно, когда он за рулем, поэтому он решает сосредоточиться на дороге, а поговорят они на обратном пути, решает он.
Под звуки подъезжающего к дому авто уже формируется комитет по торжественной встрече Роберта; женщины практически синхронно вышли на порог и встали, уперев руки в бока; для Тещи это естественный жест, исходная позиция для охвата явлений земной юдоли; стойка фертом для Тещи — способ выражения ее неприятия того, как идут дела (каждый день руки в боки она слушает, как его преосвященство на своей частоте говорит об участившихся святотатствах, о падении нравов, о процветающих в многострадальной отчизне полякофобии и жидомасонстве; Теща упирает руки в бока и кивает головой с самого утра до самого вечера, вот, дескать, времена настали, орел пястовский теперь в терновом венце; Теща ждет инструкций, как ей поддержать борьбу за спасение унижаемой и разграбляемой страны, правда, до сих пор речь шла только о финансовой поддержке для его преосвященства, который от имени Тещи и всех друзей его радиостанции собирает средства на защиту креста от язычников), а дела идут так, что ее дочь — и этого, который не пойми как себя ведет, Жена — теряет сознание; он уже и на работу перестал ходить, пропадает целыми днями и даже не считает нужным проинформировать семью, куда он направляется и когда намерен вернуться, такое нарушение субординации вносит дисгармонию в семейные отношения; Теща, конечно, понимает, что у Роберта трудный период, с удовольствием поговорила бы с ним, но если Роберт намерен довести ее дочь до нервного срыва, то она чувствует себя обязанной вмешаться; хорошо, что Тесть ни о чем не знает, в последнее время у него своих забот по горло, и лучше его не раздражать; Теща сочиняет язвительную речь, у нее есть на это право, в конце концов, это ее дом, Роберт обязан подчиняться правилам семейной жизни, всенепременно, добавим, гармонической; сочиняет и тут же мысленно перечеркивает, потому что ей в голову приходит идея значительно более интересная. Роберт прощается с кем-то там в машине и уверенным шагом направляется к дому, с выражением лица, в котором нет и намека на чувство вины, ох, и как же он доволен собой, а Жена между тем едва дух переводит от нервного напряжения; Теща знает, как с него посбивать спесь, в свое время она была директрисой гимназии, годы практики превратили ее в мастера ставить всех на свои места, Роберта в этой ситуации нет смысла отчитывать, его следует унизить, так что от имени комитета по торжественной встрече она громко и четко, так чтобы этого сопляка принизить в присутствии тех, кто привез его, а стало быть, своего рода сообщников, кто-то ему даже рукой на прощание машет, через приспущенное стекло не разглядишь, но, похоже, женщина, тем более нужно поставить его на место (громко и четко):
— А-а-а, наконец-то наш бунтовщик вернулся!