«Бог здесь был, но долго не задержался»
«Будь скорбно-печальной, любовь моя! — вспомнила она слова Берта, нажимая на звонок; он произнес их по телефону, когда перезвонил ей из Лондона. — Они все просто зациклились на печали. Намекни о самоубийстве, — достаточно малейшего намека, любовь моя. Если хочешь, назови меня. Все знают, с какими я причудами, даже здесь, в Женеве, и выразят мне симпатию. Уверен — все будет хорошо. Трое моих друзей сами это испробовали и с тех пор живут довольно счастливо».
У Берта цветистый словарь; этот парень попадал в беду в пятнадцати странах; другом преступников; полиция в нескольких городах интересуется его личностью; он знает все имена и все адреса — тех, кто может быть полезен. Думая о Берте, удовольствии, получаемом им от всевозможных осложнений, она не сдержала улыбки в этом коридоре, стоя перед закрытой дверью. Послышались шаги, дверь отворилась; она вошла.
— Сколько вам лет, миссис Маклейн?
— Тридцать шесть, — ответила Розмари.
— Само собой, вы американка.
— Да, вы правы.
— Где вы родились?
— В Нью-Йорке.
Решила не открывать ему, что говорит по-французски, то станет лишь сильнее ощущать безнадежность.
— Вы замужем?
— Разведена. Пять лет назад.
— Есть дети?
— Дочь. Одиннадцать лет.
— Ваше психическое состояние… как долго продолжается?
— Уже шесть недель.
— Вы в этом уверены?
По-английски говорит хорошо, мысли свои излагал весьма точно. Учился в штате Пенсильвания; небольшого роста, моложавый; любит во всем точность; аккуратно расчесанные волосы; лицо бледное, как неяркая керамика, очень похоже на украшенную рисунком глубокую тарелку. Один в своем опрятном офисе, отделанном коричневыми панелями, сам открыл ей дверь. На ничем не примечательных стенах развешаны дипломы и свидетельства о присуждении ученых степеней, напечатанные на нескольких языках. С улицы в этот солнечный день не доносится сюда шум… Вовсе она не чувствует себя скорбно-печальной.
— Все, вообще-то, в порядке… — начала она.
— Вы имеете в виду свое здоровье?
— С физической точки зрения… — и вдруг заколебалась: стоит ли продолжать — какой смысл во лжи, — думаю, я в полной норме.
— Ну а ваш друг?
— Предпочитаю о нем не говорить.
— Боюсь, мне придется настоять на этом.
Приемлемые выдумки: собирались пожениться, но он погиб в автомобильной катастрофе или сходе лавины; вовремя заметила, что в его семье сильна тенденция к умопомешательству; он исповедует католическую веру, итальянец, а в Италии разводы запрещены; она же должна жить в Нью-Йорке; он индус, обещал жениться и вдруг исчез; шестнадцатилетний мальчик, ехал с ней в одном спальном вагоне; ему пришлось возвращаться в школу, завершать обучение… Все — абсурд, полный абсурд…
Психиатр, в своем кабинете с коричневыми панелями, кажется, готов, словно сидя в засаде, терпеливо выслушивать ее ложь.
— Он женат. — Правда. — Счастлив в браке. — Тоже более или менее правда. — У него двое маленьких детей. Он значительно моложе меня. — Истина, и доказывать нет необходимости.
— Ему об этом известно?
— Нет, не известно.
У любого абсурда есть границы. Бессмысленный уик-энд в горах с мужчиной, которого ты прежде никогда не встречала; к тому же он тебе не очень нравился и ты в самом деле не хотела снова его увидеть. Всегда она была очень разборчива, никогда прежде такого не делала и, разумеется, не станет делать впредь. Нельзя приставать к человеку на десять лет моложе тебя, досаждать его семье, живущей в шестнадцатом округе, и ныть, как соблазненная и покинутая школьница, из-за двух бессмысленных ночей, проведенных с ним во время снежной бури, — бес попутал. Ну и выражение в голову пришло, — она нахмурилась, недовольная собой: всегда избегала вульгарности. Не уверена даже, есть ли у нее его адрес; он записал его в то последнее утро (она отлично помнит), сказал: если она будет в Париже… Но ей так хотелось спать — дождаться не могла, когда он уйдет, — и не вспомнить теперь, положила ли тогда этот клочок бумаги в сумку. Это адрес работы, объяснил он: святость семейного очага и все такое прочее. Что с них взять, с французов…
— Нет, он ничего не знает, — повторила она.
— Может, все же сказать ему об этом?
Ну и к чему это приведет? Ни к чему хорошему, это точно… Только волноваться станут двое, а не одна она.
— Вообразить только: американка, едет в Европу не представляя даже… Все произошло случайно, доктор, на лыжном курорте. Вы знаете, что такое эти лыжные курорты.
— Я не катаюсь на лыжах! — с гордостью объявил он.
Серьезный врач, практик, он не намерен платить деньги, чтобы в результате сломать себе ноги.
Почувствовала вдруг, как ее неотвратимо ее окатывают волны неприязни к этому доктору, — его коричневый костюм показался ей отвратительным.
— Я была пьяна. — Ложь. — Он проводил меня до моего номер. — Опять ложь. — Понятия не имела, что это произойдет.
Коричневый костюм передернуло.
— Он повел себя далеко не как истинный джентльмен. — Неужели это ее голос — что-то она его не узнает. — Если скажу ему об этом — только посмеется. Он же француз.
Вероятно, дает себя знать общая неприязнь к французам и швейцарцам: Кальвин против мадам де Помпадур; Женева, униженная войсками Наполеона. Одним французом в мире меньше — или, скорее, полуфранцузом.
Сейчас она вроде человека, попавшего в полицию и переводящего на свой язык полицейский протокол. Остается надежда, что коричневый костюм рассеянной, чтобы тебя не заподозрили в хитрости и ловкости. К тому же то, что она сказала, вероятно, соответствует истине. У Жана-Жака нет никаких причин чувствовать себя за все ответственным. А себя она отлично знает: — может лечь в постель с тремя разными мужчинами в течение одной недели. Пригласила его в свою комнату через двадцать четыре часа после знакомства. «Pourquoi moi, madam? Pouquoi pas quelqu'un d'autre»?
Как в этот миг слышит она его вежливый, незаинтересованный тон, видит замкнутое, бесстрастное выражение на тонком лице этого красавца — грозы всех женщин, загорелом от горного солнца. Жан-Жак… Если американке нужен любовнике француз, то его имя все же не должно быть до такой степени французским — через дефис. Все произошло как-то банально… Она вся съежилась, вспоминая об этом уик-энде. Ну а взять ее собственное имя — Розмари. Женщины, носящие такое имя, не делают абортов; выходят замуж в белом платье с флердоранжем: прислушиваются к советам свекрови и по вечерам ожидают в зеленом предместье пригородного поезда, на котором муж приезжает домой с работы.
— На что вы живете, мадам? — осведомился психиатр.
Сидит удивительно тихо, положив бледные, как керамика, руки на зеленое пресс-папье на столе. Когда она вошла к нему, конечно, сразу сделал вывод по поводу ее костюма — тут не может быть никакого сомнения: она великолепно одета, в этом смысле ее нечего жалеть. Женева — такой элегантный город: туалеты от Диора, Баленсиага, Шанель поблескивают, во всей своей красе в витринах перед банками и рекламными щитами часов и хронометров.
— Платит ли вам бывший муж алименты?
— Он платит их моей дочери. Я вполне способна обеспечить себя сама.
— Вы, выходит, деловая, работающая женщина?
Будь его голос способен что-либо выражать — сейчас выразил бы удивление.
— Да, вы правы.
— Какая это работа?
— Я покупательница.
— Простите, не понял…
Конечно, она покупательница, — все всегда что-то покупают. Придется объяснить ему подробнее.
— Видите ли, я оптовая покупательница: приобретаю различные вещи для универмага, — иностранные вещи. Итальянский шелк, французский антиквариат, старинное стекло, английское серебро…
— Понятно. Вам, очевидно, приходится очень много путешествовать?
Еще очко не в ее пользу: той, которая много путешествует, нельзя беременеть на лыжном курорте. Что-то в ее рассказе не вяжется, — движения бледных рук психиатра ясно указывают на недоверие к ней.
— Я провожу в Европе от трех до четырех месяцев в году.
— Donc, madame, vous parler francais?
— Mal, fres mal — ответила она, произнеся слово «очень» на американский лад; вышло весьма комично.
— Вы женщина свободная, — повел он на нее наступление.
Это она сразу почувствовала.
— Ну, более или менее.
Даже слишком свободная, а то не торчала бы сейчас у него. Порвала трехлетнюю любовную связь как раз перед приездом в Европу. По сути дела, вот почему так долго пробыла там и выхлопотала себе отпуск зимой, а не в августе, как обычно, — чтобы все устроить. Когда ее возлюбленный сказал, что готов развестись и жениться на ней, она вдруг осознала, как он ей надоел. Нет, имя Розмари явно ей не годится — родителям следовало знать об этом.
— Я имею в виду — живете свободно, в атмосфере терпимости.
— В определенном отношении. — Пришлось отступить перед его напором; выбежать бы сейчас из кабинета. — Вы не против, если я закурю?
— Прошу простить, что не предложил вам раньше… — замешкался он. — Сам не курю и часто об этом забываю.
Ну вот… катается на лыжах, не курит… Чего еще не делает? По-видимому, очень многого. Наклонившись к ней, он взял у нее из рук зажигалку и поднес к концу сигареты. Руки у нее дрожали, — она не притворялась. Психиатр слегка подергивал носом, — по-видимому, не одобрял курящих в его кабинете.
— Когда вы, мадам, путешествуете, кто присматривает за вашей дочерью? Бывший муж?
— Горничная. Не выпускает ее из виду круглосуточно.
Типичный американизм, — наверняка вызовет подсознательное отвращение у любого европейца.
— Он живет в Денвере. И я стараюсь по возможности сокращать свои путешествия.
— Горничная, — повторил врач. — Значит, с финансовой стороны вы можете себе позволить содержать еще одного ребенка.
Кажется, она поддается панике: под коленками электрические разряды, ноет внизу живота… Этот человек — ее враг. Ей не следовало слушать Берта, — ну что, в самом деле, он может знать о таких делах?
— Боюсь, если станет известно, что я жду ребенка, — я могу лишиться работы. И это в моем возрасте… Просто смешно. Но угроза вполне реальная.
— Как назло, в голову не приходит удачный аргумент. — Видите ли, доктор, муж обратится в суд по поводу опеки над дочерью, он, скорее всего, выиграет дело. меня признают непригодной матерью. Он очень воинственно настроен, во всем винит меня. Мы даже не разговариваем, мы… — и осеклась.
Этот тип смотрит на свои неподвижно лежащие на столе руки… Вдруг она представила себя, как что-то объясняет своей дочери: «Франсес, дорогая, завтра аист принесет тебе подарок».
— Мне противна сама мысль об этом, — проговорила она. — Своими руками погублю собственную жизнь.
О Боже! И не представляла, что способна произнести такую фразу.
— Нет, он этого не сделает, он не подпишет моей бумаги, не подпишет! К тому же у меня бывают дни тяжелейшей депрессии. Порой меня охватывает беспричинный страх, я боюсь, что кто-то войдет в комнату, когда я сплю, поэтому я запираю на ключ двери, окна на щеколды; боюсь переходить улицу… Иногда могу расплакаться в общественном месте. Я…
«Будь скорбно — печальной…» — поучал ее Берт. В общем, это совсем не трудно, как выяснилось.
— Не знаю, право, что мне делать. Не знаю, честно вам говорю! Все это так… смешно…
Как хочется горько расплакаться, но не перед этим застывшим лицом…
— Предлагаю вам действовать постепенно, медленно, мадам. Поэтапно. Думаю, вам удастся избавиться от таких приступов. К тому же мне кажется, что ни ваше физическое, ни психическое здоровье не пострадает, если вы родите. И вы, несомненно, знаете, что по швейцарскому закону я могу посоветовать прервать беременность только…
Пациентка встала, погасив сигарету в пепельнице.
— Благодарю вас. У вас есть мой адрес; вы знаете, куда прислать счет.
Он тоже встал, проводил ее до двери, открыл ее перед ней.
— До свидания, мадам. — И слегка поклонился.
Выйдя на улицу, она быстро зашагала по скользкой булыжной мостовой по направлению к озеру. На той узенькой улочке, чистенькой, с удивительными деревянными узорами на строениях восемнадцатого века, немало антикварных лавок. Слишком уж она живописна для такого неприятного для нее дня… Остановилась перед витриной лавки, с восхищением полюбовалась письменным столом с обитой кожей крышкой и прекрасным красным деревом по бокам. Тоже мне, швейцарский закон… Но ведь такое случается и в Швейцарии. Они не имеют никакого права, это несправедливо! Стоит ей подумать об этом, как ее разбирает смех. Вышел из лавки покупатель, бросил на нее любопытный взгляд.
Вот и озеро, фонтан — высокая, припорошенная снегом колонна; высоко над водой для лебедей; экскурсионные пароходики снуют взад и вперед, такие уютные на ярком солнечном свете — точно как в 1900 году, — направляясь в Оши, Вевей, Монтре.
Розмари почувствовала, что проголодалась, — все эти дни она никак не могла пожаловаться на отсутствие аппетита. Посмотрела на часы: самое время для ланча. В лучшем ресторане города заказала форель под соусом, — если уж попала в страну, нужно отведать все местные деликатесы; заказала еще бутылку белого вина из винограда, который выращивают здесь же, неподалеку от озера. «Путешествуйте по Европе! — призывает реклама в журналах. — Отдохните, расслабьтесь в Швейцарии!»
Весь день еще впереди — бесконечный день. Можно сесть на один из пароходиков и выброситься за борт в своем дорогом костюме — прямо в голубую, загрязненную отходами воду. Потом, когда ее вытащат, прийти в таком виде, с ручейками воды, стекающими с мокрой одежды, в кабинет к этому доктору и еще раз поговорить с ним о состоянии своего психического здоровья…
— Варвары! — говорил Жан-Жак. — Варварская страна! Но мы во Франции, еще куда больше варвары!
Вдвоем сидели за столиком на террасе Королевского павильона в Булонском лесу, смотрели на озеро. Зеленые деревья пахли мятой, солнце жгло удивительно для этого времени года, уже распустились тюльпаны; первые гребцы нового спортивного сезона плавно скользили по коричневатой поверхности воды на взятых напрокат лодках; молодой американец фотографировал свою девушку, чтобы потом, когда вернется домой, похвастать, что побывал в Булонском лесу. Девушка, во всем ярко-желтом (один из трех модных цветов сезона) весело смеялась, сверкая белоснежными зубами.
Розмари провела три дня в Париже, прежде чем позвонить Жану-Жаку, — в чемодане она обнаружила клочок бумажки с его адресом и рабочим телефоном. Опрятный почерк иностранца, — вероятно, Жан-Жак смышленый мальчик, имел в школе неплохую отметку по орфографии.
Этот клочок бумаги сразу живо вызвал в памяти атмосферу уютного запаха номера в отеле в горах: обои с завитками: старинного дерева, аромат сосен, вплывающий в открытое окно, и горячий, обжигающий секс между прохладными простынями. Тогда она чуть не выбросила его адрес; теперь радовалась, что этого не сделала.
Жан-Жак оказался нормальным человеком, совсем не похожим на француза. По телефону казалось — приятно удивлен, но вел себя осторожно. Во всяком случае, пригласил ее на ланч. В Париже его имя вовсе не звучало странно, — здесь никто ничего не имел против дефиса.
За три дня в Париже она не встречалась со знакомыми, даже не разговаривала по телефону. Позвонила только раз — Берту в Лондон. Конечно, выражал симпатию, но ждать от него помощи бесполезно — собирается в Афины, где в эти дни далеко не спокойно. Если у него там, в стране греков возникнут какие-то идеи, непременно пошлет ей телеграмму. «Не отчаивайся, любовь моя, что-нибудь подвернется. Наслаждайся Парижем — люблю тебя!».
Остановилась она в отеле на левом берегу, а не в своем обычном, на улице Мон Табор, где ее хорошо знали, — не хотелось встречаться со знакомыми. Самой нужно трезво обо всем поразмыслить. Первый шаг, второй, третий; первый, второй, третий… Вдруг ей показалось, что у нее перекосились мозги, встали вверх тормашками, как на картине в духе поп-арта. Завитки, кубики, они образуют иллюзорные узоры, которые начинаются и заканчиваются в одной и той же точке.
Поговорить бы с кем-нибудь — о чем угодно. Жан-Жаку решила ничего не сообщать бесполезно. Но в ресторане возле ее отеля, где собирались только красивые женщины, с бутылкой «Полли фюме» на столике, он был так к ней внимателен, заботлив, сразу догадался — с ней случилось что-то недоброе — и так привлекателен в своем темном костюме с узким галстуком, выглядел таким цивилизованным, что все вышло самой собой. Как она весело смеялась, все рассказывая ему; как вышучивала этого сухаря в коричневом костюме — доктора; как была отважна, смела, решительна. А сам Жан-Жак уже не спрашивал: «Почему именно я?» — говорил: «Это серьезное дело, нужно все обсудить как следует». И увез ее в Булонский лес на своем гоночном английском автомобиле, перед которым не устоять ни одной девушке, и там они нежась на солнышке, пили кофе с бренди. В их конторе, сделала она вывод, наверняка на ланч уходит часа четыре, не меньше…
Сидя напротив него за столиком, глядя на гребцов, мчащихся мимо расцветающих тюльпанов, она уже не так скорбела по поводу того снежного уик-энда. Может, и вообще больше о нем не жалела. Как ее позабавило, когда она увела его из-под носа молодых девушек, с обтянутыми пышными бедрами, устроивших на него засаду. Чего стоило одно ее благородное чувство одержанного триумфа, — ведь она много старше других дам неуверенная в себе лыжница-новичок здесь приближается уже к критическому возрасту. Не носится как угорелая с крутых холмов, подобно восхищенным и восторженным, пожирающим все вокруг глазами детям.
Жан-Жак любовно накрыл ее руку своей ладонью на металлической крышке столика, — так приятно сидеть вместе на солнышке… Но не настолько, чтобы ложиться с ним в постель, — сразу дала ему это понять. С присущей ему грациозностью он принял ее условие. Эти французы погубят кого угодно…
Когда он вытащил из кармана бумажник, чтобы расплатиться, она заметила краем глаза фотографию молодой девушки; под целлулоидной пленкой. Потребовала, чтобы он показал: его жена — улыбающаяся, спокойная, милая, с широко раскрытыми серыми глазами. Она не любит горы, а лыжи просто ненавидит, — объяснил он Розмари. — Поэтому я обычно и уезжаю на уик-энды один, без нее.
Ну, это их дела, ей-то что до того? В каждой семье свои правила. Она, Розмари, вмешиваться не будет, зачем это ей? Жан-Жак сидит перед ней, ласково сжимает ее руку — не как любовник, а как друг, который ей нужен и берет обязательство помочь ей; он совсем не эгоист.
— Само собой, — заключил он, — сколько бы это ни стоило, я…
— Мне такая помощь не нужна! — торопливо прервала его она.
— Сколько у тебя времени, Розмари? — Я имею в виду — когда ты собираешься домой?
— Уже должна быть там.
— И что там, в Америке?
Отняв у него руку, вспомнила вдруг, что ей рассказывали друзья. Затемненные комнаты с сомнительными соседями; деньги надо платить вперед; неряшливые няньки, преступники доктора; возвращаешься, спотыкаясь, через два часа домой — скорее, подальше от этих ужасных дверей, на которых нет никаких табличек…
— Все на свете лучше, чем моя дорогая родная земля.
— Да, я слышал… краем уха. — Жан-Жак покачал головой. — В каких странах мы живем! — загляделся на пылающий огонь распускающихся тюльпанов, думая об идиотизме некоторых наций.
А у нее вновь мозг перевернулся вверх тормашками как на картине в духе поп-арта.
— В этот уик-энд я еду в Швейцарию. — Весеннее катание на лыжах. — И с виноватым видом посмотрел на нее. Все договорено еще за несколько недель. Остановлюсь в Цюрихе; у меня там друзья, — может, найду сговорчивого врача.
— Психиатра.
— Конечно. Вернусь во вторник. Подождешь?
Опять в голове у нее картина в духе поп-арта, — еще целая неделя…
— Да, подожду.
— К сожалению, завтра я уезжаю в Страсбург, Розмари, — по делам. Оттуда — прямо в Швейцарию. Так что не смогу развлечь тебя здесь, в Париже.
— Ничего страшного, развлекусь сама. — «Развлекусь» — какое странное слово. — Ты очень добр ко мне.
Какой-то пустой, бессодержательный разговор, но ей хотелось подтвердить для себя внутренне сложившееся о нем мнение.
Жан-Жак посмотрел на часы. «Всегда наступает такой момент, — подумала она, — когда мужчина — когда лучший из всех мужчин — начинает поглядывать на часы».
Она открывала дверь, и тут зазвонил телефон.
— Это Элдред Гаррисон, — раздался в трубке приятный, мягкий английский баритон. — Я друг Берта. Как и еще многих. — И засмеялся. — Он сообщил мне, что вы одна, скучаете в Париже, и попросил меня присмотреть за вами. Вы сейчас свободны? Не пообедать ли нам вместе?
— Ну, знаете… — Собралась уже ему отказать.
— Я обедаю в компании друзей — что-то вроде небольшой вечеринки. Можем зайти за вами в отель и захватить вас.
Розмари оглядела комнату: грязные, в пятнах обои, тусклые лампочки — при таком свете долго не почитаешь… Теперь все в этой комнате, как и в голове у нее, перевернулось вверх тормашками — словно на картине поп-арта. Целую неделю еще ждать… Разве высидишь в таких апартаментах неделю?
— Очень любезно с вашей стороны, мистер Гаррисон.
— С нетерпением жду встречи. — Пусть он произнес эту фразу не столь сердечно, зато мягко, проникновенно. — Скажем, в восемь. Вас устраивает?
— Хорошо, я буду готова.
Без пяти восемь она сидела в холле отеля; небрежно стянула волосы узлом на затылке и надела самый свой неброский туалет — не хочется на этой неделе привлекать к себе чье-то внимание, пусть даже англичанина.
Ровно в восемь в отель вошла пара. Молодая девушка, со светлыми волосами и явно славянскими скулами; красивая, круглолицая, как ребенок; казалось, ей доставляло удовольствие все время улыбаться. По всей видимости, она не располагала деньгами, чтобы тратиться на туалеты. Несомненно, понравилась бы Жану-Жаку и он стал бы таскать ее по третьеразрядным ресторанам. Рядом с ней — высокий мужчина, с безукоризненно приглаженными щеткой волосами, слегка сутулый, в элегантном сером костюме модного покроя. А голос Розмари сразу узнала — слышала именно его по телефону. Бросив на них первый взгляд, скрестила ноги у лодыжек и ждала, когда они к ней подойдут. Мужчина спросил что-то у консьержки, и она указала ему рукой на сидевшую у окна Розмари. Оба, улыбаясь, сразу подошли к ней.
— Надеюсь, мы не заставили вас долго ждать, миссис Маклейн? — любезно осведомился Гаррисон.
Встав, она с улыбкой протянула ему руку, — сегодня вечером никаких непредвиденных неприятностей не будет.
Но Розмари упустила из виду выпивку. Гаррисон строго придерживался своего расписания — опрокидывать по стаканчику виски каждые четверть часа. Причем его правилу должны следовать все, даже эта милая девушка, Анна, полька, приехавшая четыре месяца назад из Варшавы. Говорит на пяти языках, работает регистратором в отеле. Очень стремится выйти замуж за американца, — получить новый паспорт и власти не вышлют ее обратно в Варшаву. Сразу ясно, что ее устроит лишь фиктивный брак: быстрый развод и желанный паспорт в кармане.
Гаррисон, как он сказал, чем-то занимается в английском посольстве; он благодушно улыбался Анне. «По-видимому, — подумала Розмари, — чувствует облегчение, что Анну не устроит британский паспорт. Выискивает для себя американочку». Гаррисон опять распорядился разлить по стаканчикам виски для всех. Нужно признать, что виски совсем на него не действует: сидит совершенно прямо, руки не дрожат, когда зажигает сигареты, голос такой же низкий, бархатистый, — голос джентльмена, отвечающего всем требованиям воспитанности и культуры, — такой часто можно услышать в английских клубах. Британская империя скорее всего, окончательно не развалилась только благодаря таким людям, как он.
Облюбовали маленький, темный бар неподалеку от отеля Розмари.
— Какое чудное, удобное местечко, — заметил Гаррисон.
Однако в Париже таких чудных, удобных местечек для него хоть пруд пруди — Розмари в этом вполне уверилась, — он знал большинство посетителей, сидевших в баре. Несколько англичан такого же, как Гаррисон возраста (явно за тридцать), несколько французов помоложе. Виски появлялось неукоснительно — по расписанию.
Вдруг перед глазами Розмари бар стал терять четкие очертания, все расплывалось, как в тумане, голова слегка кружилась… Предстоял еще обед с каким-то молодым американцем, и она никак не могла взять в толк, где же они с ним встретятся.
Вели разговор о Берте: армия только что вошла в Афины; Берт, конечно, будет в восторге — обожает любые неприятности, родная для него стихия.
— Очень боюсь за него, — признался Гаррисон. — Берту всегда как следует достается — ему нравится грубая игра. В один прекрасный день он окажется в гавани Пирея или еще в какой-нибудь, похуже.
Розмари согласно кивнула.
— Знаете, я думаю точно так же. Сколько раз говорила ему об этом. А он: «Ах, любовь, моя, мужчина должен делать что положено мужчине. Не забывай об этом, любовь моя!»
Анна улыбалась сидя перед своим пятым стаканчиком. Как она в эту минуту напоминает Розмари ее собственную дочь: точно так же улыбается, со стаканом молока в руке, на сон грядущий.
— Знавала я еще одного человека такого же, как он, — вспомнила Розмари. — Дизайнер, занимался интерьерами. Приятный человек, невысокий такой, тихий, возрастом за пятьдесят. Не крикливый, не задиристый, как Берт; американец. Его избили до смерти трое матросов в баре в Ливорно. Никто так и не узнал, что он там делал, в этом Ливорно.
Как же его звали? Знала была уверена, что знала. Встречалась с ним десятки раз, часто разговаривала на вечеринках. Он еще изобрел какой-то особенный стул — она отлично помнит. Как раздражает, как злит, что никак не может восстановить в памяти его имя… Очень дурное предзнаменование. Человек, с которым ты беседовала часами, сделал важное в своей жизни — важное в своей жизни — изобрел необычный стул, — этот человек теперь мертв, а ты не можешь вспомнить его имя. Очень дурное предзнаменование…
Очередной раунд выпивки; Анна все улыбается; в баре становится заметно темнее. Ох, не надо бы, чтобы Берт очутился в Афинах, — там на улицах полно танков, комендантский час; людей грабят, наставляя на жертву пистолет; солдаты нервничают, не понимают английских шуток из сказок. «Будь скорбно печальной — любовь моя!»…
Наконец они покинули бар; перешли через мост. Река так медленно течет между замечательными памятниками; Париж — истинная Библия, высеченная в камне; Виктор Гюго и все другие… Какой-то таксист чуть не сбил их с ног, облив потоком площадной брани.
— Заткнись! — рявкнул Гаррисон по-французски.
Вот уж совсем на него не похоже…
Анна по-прежнему улыбается.
— Видите, как опасно на этих улицах! — Гаррисон крепче сжал локоть Розмари, — он явно взял на себя миссию оказывать ей всяческую поддержку. — Один малый, француз, мой знакомый, столкнулся на боковой улочке, возле Оперы, с другой машиной. Выскочил водитель и уложил моего приятеля на месте — прямо на глазах у жены. А он ведь был знатоком каратэ или что-то в этом роде.
Анна не переставая улыбаться вставила:
— В Варшаве еще хуже.
В Варшаве она сидела в тюрьме, — правда, всего сорок восемь часов, но все равно — в тюрьме.
В небольшом ресторанчике неподалеку от Елисейских полей у стойки бара они ожидали американца. Виски поступало периодически, но американца все не было. За столиками — мужчины по одному у каждого в руках газета. На первой полосе — фотография двух толстячков: пожилые джентльмены довольно робко тычут друг друга рапирами. Сегодня утром в Нейли, в одном парке, состоялась дуэль между двумя членами палаты депутатов; пролилась кровь — совсем немного, пустячный укол в руку. Честь, таким образом, восстановлена. Ну что вы хотите? Франция…
— Мне всего шестнадцать, — рассказывала Анна. — Приглашают меня на вечеринку — один итальянский дипломат. Среди иностранцев я пользуюсь большим спросом из-за знания языков. — Анна, по-видимому, большая любительница грамматического настоящего времени в рассказах о прошлом. Пью все еще только фруктовый сок. Потом всех присутствующих поляков арестовывают.
— Encore trois whireys, Jean! — крикнул Гаррисон бармену.
— Этот дипломат контрабандой вывозит из Польши произведения искусства — продолжала Анна, — большой любитель. Полиция допрашивает меня в течение десяти часов в маленькой тюремной камере. Хотят, чтобы я рассказала, как помогаю вывозить контрабандным путем произведения искусства и сколько мне за это платят. К тому же утверждают, что я шпионка. Что мне остается? Только расплакаться — я ведь ничего не знаю. Приглашают меня на вечеринку — иду на вечеринку. Говорю им, что хочу повидаться с мамой, а они — что посадят меня под замок и будут держать здесь, в тюрьме, пока не заговорю. А до тех пор никто не узнает, где я нахожусь, никогда. — Улыбнулась. — Сажают ко мне в камеру двух других женщин — проституток. Те разговаривают со мной очень грубо, смеются, когда я заливаюсь слезами. Они уже три месяца в тюрьме и не знают, когда их выпустят. Просто с ума сходят по мужчинам. «Три месяца без мужика — это о-очень долго…». Из тряпок сооружают что-то… — и заколебалась, не умея подобрать точное слово, — похожее… на этот… предмет… ну, мужской половой орган.
— Пенис, — услужливо подсказал англичанин.
— Ублажают им себя по очереди. Потом хотят опробовать и на мне. Я страшно визжу; в камеру входит надзиратель; они смеются. Говорят: месяца через три завизжу еще не так — кричать стану, требовать, чтоб дали мне попользоваться этой штуковиной. — Анна улыбалась потягивая виски. — На следующий день вечером меня освобождают. Я не должна никому говорить, где была. Вот как я оказалась здесь, в Париже. Очень хочу выйти замуж за американца, уехать в Америку и жить там.
Словно по волшебству, стоило ей произнести «американца», «Америку», — и этот американец вошел в ресторан. С ним — какой-то молодой англичанин, белокурый с розовыми щечками, похожий на главного героя из кинофильма «Конец путешествия». Американца звали Кэррол; продолговатое, изможденное, загорелое лицо; кожаный пиджак, черный свитер.
Американец — фотограф «Новостей дня», работает в каком-то крупном агентстве. Только что вернулся из командировки во Вьетнам; опоздание свое объяснил: долго ждал в конторе, когда проявят и напечатают его снимки, — до сих пор не сделали. Англичанин, его приятель, имел какое-то отношение к Би-би-си и на вид казался очень робким молодым человеком. Американец поцеловал Анну, — само собой, дружески: он не из тех, кого устроит фиктивный брак.
Опять явились стаканчики с виски; Розмари вся сияла. Молодой англичанин все время вспыхивал, как только она перехватывала его взгляд, брошенный, на нее исподтишка. Куда лучше все же быть здесь, чем сидеть и мрачно размышлять неизвестно о чем в своем номере, с тусклыми лампочками — настолько, что даже читать нельзя, чтобы убить время.
— Тюрьма — это вершина человеческого опыта, — проговорил задумчиво Гаррисон, не сбиваясь с ритма своего расписания в отношении виски.
Рассказ Анны разбудил его воспоминания. Оказалось — он пробыл три года в японском лагере для военнопленных.
— Там твой характер подвергается истинному испытанию — куда в большей степени, чем на поле боя.
Сидели уже за столиком в ресторане и приступили к закускам — разнообразием их был знаменит этот ресторан. Рядом со столиком поместились две тележки, уставленные тарелками: тунец, сардины, мелкий редис, сельдерей под соусом, яйца под майонезом, свежие грибы в масле, рагу из баклажанов, помидоров и кабачков, сосиски разных сортов, паштеты… Такими лакомствами можно накормить целую армию голодающих в Париже. Молодой англичанин сидел рядом с Розмари. Случайно коснувшись под столом ногой бедра Розмари, так поспешно убрал ее, будто это было не бедро, а острый штык. На смену виски плавно пришло вино — божоле нового урожая. Бутылки с ярко-красными наклейками то появлялись на столе, то исчезали, уже пустые.
— У охранников была одна невинная забава, — рассказывал Гаррисон, — они курили, нарочито медленно затягиваясь, перед нами, а сотня военнопленных — умиравших от голода, одетых в жалкие лохмотья — жадно взирала на них, и каждый готов был отдать жизнь за одну сигарету. Я нисколько не преувеличиваю.
Стояла мертвая тишина; никто не двигался; все стояли молча, пожирая глазами коротышку с ружьем на плече, который спокойно покуривал, лишь изредка затягиваясь, — сигарета бесцельно тлела у него в руке. Когда от нее оставалась половина, он бросал бычок на землю, растаптывал сапогом и отходил от нас на несколько ярдов. И в это самое мгновение сотня людей падала на колени; яростно толкали и били друг друга, царапались, ругались, отталкивали соседа, чтобы схватить мелкие крошки табака… А охранники, глядя на эту кучу-малу, от души потешались над нами.
— Да, этот магический Восток… — произнес Кэррол. — Такие же примерно сцены я наблюдал во Вьетнаме.
Розмари надеялась, что он не станет приводить столь же тошнотворные детали. Такие аппетитные закуски, прекрасное вино, да и виски выпито немало, — может быть, все это вновь сделает ее пребывание в Париже приятным и счастливым. К счастью, Кэррол оказался неразговорчивым, зря она опасалась. Он только полез в карман, извлек фотографию и положил на стол перед Розмари.
Одна из тех, что повсюду попадаются на глаза в эти дни. Старая, лет под восемьдесят женщина, вся в черном, сидит на корточках спиной к стене, протянув вперед руку для милостыни; рядом с ней маленькая, почти совсем голая, видно, умирающая от голода девочка с большими щенячьими глазами. Стройная евроазиатская девица, сильно накрашенная, с пышной, высокой прической, в шелковом платье с разрезами, демонстрирующими великолепные ноги, проходит мимо этой несчастной старухи, не обращая на него никакого внимания, словно ее не существует. На заднем плане — стена, где кто-то написал мелом большими буквами: «Бог здесь был, но долго не задержался».
Я сделал этот снимок для своего редактора отдела религии, — объяснил Кэрол, наливая себе вина.
Анна взяла в руки фотографию.
— Какая девушка! — восхитилась она. — Будь я мужчиной, не стала бы и глядеть на белых женщин. — И передала фотографию молодому англичанину.
Тот долго, внимательно ее разглядывал, потом вымолвил:
— В Китае, насколько мне известно, больше нищих нет. — Вдруг густо покраснел, словно сказал непристойность, и быстро положил фотографию на место.
Элдред Гаррисон, вскинув голову, словно проснувшаяся птица, посмотрел на нее.
— Новое американское искусство — граффити. Общение с помощью надписей на стенах. — И улыбнулся своей шутке, хотя она ему самому, кажется, не очень понравилась.
Кэррол спрятал фотографию в карман.
— Я не видел там женщины два с половиной года. — Гаррисон, принялся за бифштекс.
Париж, однако, столица ошеломляющих бесед, — взять хотя бы Флобера с его друзьями. Розмари стала вдруг придумывать более или менее подходящие предлоги, чтобы уйти не дожидаясь десерта. Молодой англичанин налил ей еще вина, наполнив почти до краев большой стакан.
— Благодарю вас.
Чувствуя себя по-прежнему неловко, он отвернулся. него красивый, длинный, типично английский нос, белесые ресницы, немного втянутые розовые щеки и полные, как у девушки, губы. В кармане должна торчать «Алиса в стране чудес».
Ох уж эти разговоры о войне… Интересно, как он прореагирует, если она тихо, не повышая голоса задаст вопрос:
— Не знаком ли кто-нибудь из вас с опытным врачом, на которого можно положиться? Речь об аборте.
— У нас в лагере была большая группа гурков, сотни две, не меньше. — Гаррисон разрезал на кусочки бифштекс. «Ну все, сегодня у нас вечер воспоминаний о Дальнем Востоке», — подумала Розмари.
— Чудесные парни. Превосходные солдаты, — продолжал Гаррисон. — Чего только не предпринимали япошки, чтобы переманить их на свою сторону. Все же братья по цвету кожи, которых нещадно эксплуатируют эти белые империалисты, ну и все такое прочее. Им выдавали дополнительные пайки — поровну между всеми пленными. Ну, а что касается сигарет… — И покачал головой с удивлением, не покидавшим его и спустя двадцать пять лет. — Принимали без звука эти сигареты… А потом, все словно по команде разрывали их на мелкие кусочки — прямо перед охранниками. Те только громко смеялись и на следующий день выдавали им еще больше сигарет — вся сцена повторялась сызнова. Так продолжалось более полугода. Какая-то нечеловеческая дисциплина. Бойцами они были замечательными, на удивление. Все им нипочем: непролазная грязь, пыль, падающие рядом убитые товарищи.
Гаррисон потягивал вино, выпивка, казалось, лишь раззадоривала его аппетит, а давно минувшие лишения только обостряли получаемое от еды удовольствие.
— Наконец полковник собрал их всех и сказал, что пора это прекратить. Какое унижение для них если эти япошки в самом деле думают, что сумеют их подкупить. Нужен какой-то убедительный поступок, запоминающаяся акция. Убить япошку — убить при всех, публично. Посовещались по поводу деталей такого плана, раздали им лопаты. Кто-то должен наточить лопату до остроты бритвы и наутро, когда будут уточнены все подробности, снести ею голову с плеч ближайшего к ним охранника.
Гаррисон, справившись с бифштексом, отодвинул слегка тарелку, помолчал, вспоминая свое пребывание в Азии.
— Так вот, полковник потребовал для этого задания добровольца. Все как один, словно на параде, сделали шаг вперед. Полковник долго не выбирал — показал на ближайшего к себе бойца. Самоубийца всю ночь затачивал свою лопату с помощью большого камня. Утром, как только взошло солнце, подошел к охраннику, который зачитывал для них наряды, и хладнокровно размозжил ему голову. Разумеется, его тут же, на месте, застрелили, а потом обезглавили пятьдесят его товарищей. Но все же япошки больше не раздавали гуркам сигареты.
— Как я рад, что тогда еще не дорос до этой войны, — сказал Кэррол.
— Прошу меня извинить, — Розмари встала, — я сейчас вернусь.
Женский туалет наверху; она медленно поднялась по ступеням, крепко держась за перила и стараясь не шататься. В туалете побрызгала холодной водой на отяжелевшие веки, но средство это явно оказалось неэффективным, принимая во внимание, сколько виски, а потом вина она выпила, да еще эти пятьдесят обезглавленных гурок… Точными, выверенными движениями освежила помаду на губах; посмотрев на себя в зеркало, с удивлением заметила — лицо свежее: этакая милая американская дама, туристка; развлекается поздним вечером в Париже с теми, с кем наверняка всегда можно здесь познакомиться. Будь тут другой выход — выскользнула бы и этого бы никто не заметил; давно убежала бы домой.
Армстед, осенило ее вдруг, Бриан Армстед, — вот имя того дизайнера по интерьеру, которого нашли мертвым в Ливорно. Насколько она помнит, занимался каждый день йогой: однажды она встретила его на пляже в Саутгемптоне и сразу обратила внимание, какое у него крепко сбитое, тренированное тело, стройные ноги и маленькие загорелые ступни с ногтями, покрытыми бесцветным лаком.
За дверью туалета, на лестничной площадке, света не было — там царила темнота. Розмари осторожно стала спускаться с лестницы, ориентируясь на свет, падающий со стороны ярко освещенного ресторана, — и вдруг попятилась назад, негромко вскрикнув: кто-то дотронулся до ее запястья…
— Миссис Маклейн, — прошептал мужской голос, — не пугайтесь! Мне хотелось поговорить с вами наедине.
Тот самый молодой англичанин; произнес это торопливо.
— Мне показалось, вы чем-то расстроены.
— Да нет, ответила она, пытаясь вспомнить его имя: Роберт, Ральф?.. Нет, не то: неважная у нее сегодня вечером память на имена. — Мне и раньше приходилось бывать в компаниях бывших военных.
— Все равно, ему не стоило вести беседу на эту тему.
Ах да, Родни, его зовут Родни!
— Я имею в виду Элдреда. Все потому, что вы американцы — вы и фотограф. Он просто одержим тем, что вы творите там, во Вьетнаме. Его комната увешана самыми отвратительными фотографиями — он их собирает. Вот почему он так подружился с Кэрролом. Элдред очень мирный человек, сама мысль о насилии для него невыносима. Но он слишком вежлив, чтобы вступать с вами в открытый спор, и вообще очень любит американцев. Вот и вспоминает постоянно все эти ужасы, через которые ему пришлось пройти. Будто хочет всем сказать: «Не нужно больше всех этих ужасов, прошу вас!»
— Творим… во Вьетнаме? — как-то бессмысленно переспросила она, чувствуя себя полной идиоткой — стоять здесь, возле женского туалета, на темной лестнице, и объясняться с этим нервным молодым человеком — он говорит с придыханием и вдобавок, кажется, ее боится. Лично я ничего во Вьетнаме не творю.
— Разумеется! — заторопился Родни. — Ну, просто дело в том… что вы американка, видите ли… Он в самом деле необычный человек, этот Элдред. Стоит познакомиться с ним поближе, лучше его узнать — не пожалеете.
«Что это он тянет резину? — зло подумала она. — Зачем ему это?» Все стало ясно, когда Родни предложил:
— Можно мне проводить вас домой, миссис Маклейн? Безопасность вам гарантирована. Как только соберетесь домой, предупредите меня, ладно?
— Я пока не до такой степени пьяна, — с достоинством ответила она.
— Конечно, нет, — поспешил согласиться Родни. — И прошу меня простить, если подумали, что у меня сложилось о вас такое впечатление. По-моему вы великолепная, очень красивая женщина.
Никогда бы, конечно, этого не сказал, если бы на лестнице было светло и она видела его лицо, причем отчетливо.
— Очень любезно с вашей стороны, Родни. Она не произнесла ни «да», ни «нет». — Ну а теперь не пора ли вернуться к столу?
— Да-да, пойдемте! — Родни взял ее за руку и повел вниз по лестнице; рука у него дрожала.
«Английская воспитанность», — отдала она ему должное.
Был у нас там один сержант, по прозвищу Трижды Стальной Брат, — оживленно повествовал Гаррисон, когда они подошли к столу.
Он вежливо встал, когда Розмари садилась на свое место; Кэррол отделался символическим, типично американским жестом — дернулся, делая вид, что встает.
— Этот сержант очень высокого роста для японца, — Гаррисон уселся опять на свой стул6 — мышцы на руках выпирают плечи мощные, а с губ всегда свисает будто приклеенная сигарета. Мы прозвали его Трижды Стальным Братом, потому что он раздобыл где-то железную биту для гольфа и никогда с ней не расставался. Чуть чем-то недоволен, а такое случалось довольно часто, — избивает этой битой всех, по его мнению, виновных без разбора.
И Гаррисон повторил беззлобно, даже с симпатией, словно у него и у этого злодея японского сержанта есть о чем вместе вспомнить:
— Да, Трижды Стальной Брат. — И продолжал дальше: — Больше всех в лагере, судя по всему, он не любил меня, — хотя уже до меня убил несколько человек, — этим он занимался время от времени. Убивал просто так, без всякой личной неприязни, — по долгу службы, так сказать. Но вот со мной все обстояло совершенно иначе… мое существование просто выводило его из терпения. Стоило ему увидеть меня, как он, улыбаясь, спрашивал: «Послушай, ты все еще живой?»
Он немного говорил по-английски и часто этим пользовался, делая вид, что он никого не собирается обижать. По-моему, он подслушал мои нелестные отзывы о нем, а я и не знал тогда, что он не все, но понимает по-английски. Может, я когда-то не так улыбнулся — ему не понравилось.
В общем, я потерял счет, сколько раз он меня избивал до потери сознания. Но всегда занимался своим ремеслом аккуратно, не забивая меня до смерти.
Мне казалось — он, словно людоед, ожидает, когда же я сам покончу с собой. Такой исход его вполне устраивал. Мысль — «Никогда я не доставлю ему такого удовольствия!» — придавала мне силы выжить. Но если бы война продлилась еще месяц-другой, я, несомненно, не выдержал бы. Может, еще бутылочку вина, последнюю, на посошок? — И он махнул единственному оставшемся в пустом ресторане официанту.
— Полицейские, — молвила Анна, — да они везде и всюду одинаковые.
Вечером она выглядела еще моложе; глаза сейчас такие же большие, щенячьи, как у того несчастного ребенка на фотографии.
— Ну и что стало с этим сукиным сыном? — поинтересовался Кэррол, — он так развалился на стуле, что подбородок его покоился на груди, на смятой черной шерсти свитера; из-за стола был виден только его торс, обтянутый тонкой темной тканью. — Вам это известно?
— Известно, — небрежно бросил Гаррисон. — Но теперь все это уже неважно. Миссис Маклейн, вам, наверно, до чертиков надоели все эти печальные воспоминания. По-моему, я все же слегка перебрал. Отлично понимаю, что вы приехали в Париж не выслушивать рассказы о войне, для вас такой далекой и нереальной, — ведь вы тогда были маленькой девочкой и только еще учились читать. Если Берт узнает об этом вечере, он не на шутку на меня рассердится — просто впадет в ярость.
«Знал бы ты, дорогой мой, зачем я приехала в Париж», — думала Розмари, чувствуя на себе почти умоляющий взгляд Родни.
— Мне хотелось бы узнать, что же все-таки произошло, — осторожно проговорила она.
Услышала, как тяжело перевел дух Родни, мысленно утешила его: «Успокойся, видишь, я уже выдержала первое испытание».
— Японцы проявляют поразительный, вызывающий восхищение стоицизм, особенно в отношении смерти. — Гаррисон разлил по стаканам последнюю бутылку вина; голос у него ровный, с мягким тембром, бесстрастный. — Когда кончилась война, из нашей армии прибыли особые команды, с тем чтобы арестовать всех военных преступников. Среди охраны один отряд как раз состоял именно из таких — их набирали в немецкие подразделения «Эс-Эс». Отпетые палачи: постоянно пытали людей, с пристрастием допрашивали. Этих негодяев было в нашем лагере около двадцати.
Когда английская карательная команда прибыла в их казарму, все они выстроились перед ней в парадной форме; стояли по стойке «смирно», руки по швам. Англичане не успели еще сказать ни слова, как по команде старшего офицера все, как один, опустились на колени, низко склонив головы. Командир на достаточно понятном английском объяснил английскому майору — командиру отряда: «Сэр, все мы военные преступники. Прошу вас казнить нас всех немедленно». — Гаррисон покачал головой в знак то ли удивления, то ли восхищения.
— А вы встречались потом со своим сержантом, хотя бы раз? — поинтересовался Кэррол.
— Трижды Стальным Братом? Да, конечно. Спустя несколько дней после освобождения лагеря. Когда меня выписали из госпиталя, я весил девяносто семь фунтов — в начале войны сто шестьдесят. Тогда я был еще молодым человеком. Вызывают меня в кабинет коменданта лагеря. Там сидит тот самый майор, который со своей командой разыскивал военных преступников; звали его Эллсуорт. Суровый тип, с ним не позволишь себе никаких вольностей. Прислали его сюда из Северной Африки, там они закрыли свою контору. Многое он повидал на своем веку, всякие сражения. Никогда не видел на его лице улыбки. Трижды Стальной Брат стоит перед ним, перед его письменным столом. А позади стола лежит на полу его бита для гольфа.
Розмари вдруг стало жарко, пот выступил на шее.
— Трижды Стальной Брат ничуть не изменился, за исключением, может, обычной прилипшей к губам сигареты — ее не было. Одна эта мелкая деталь делала его совершенно другим человеком — лишала привычной власти. Переглянувшись, мы больше не смотрели друг на друга. Он не подал виду, что узнал меня, ну а я… как бы вам объяснить… не мог понять почему, но почувствовал себя… слегка озадаченным, смущенным, что ли. После всех этих прошедших лет ситуация, согласитесь, сложилась неординарная.
— Гаррисон пожал плечами, замолчал на несколько мгновений.
— Эллсуорт никогда не тратит зря слов. «Я кое-что слышал об этом парне, — сказал он, — как он отделывал вас вот этой битой». — Поднял с пола биту, положил на письменный стол, прямо перед Трижды Стальным Братом. Тот только раз взглянул на биту, и что-то отразилось в это мгновение в его глазах. Что именно — я так и не понял. Не понимаю и сейчас. «Ну так вот, — продолжал Эллсуорт, — эта бита теперь принадлежит вам. — И подтолкнул ее ко мне. — И этот человек теперь в полном вашем распоряжении».
Но я стоял перед ним не трогая со стола биту. «Ну, чего вы еще ждете?» — одернул меня Эллсуорт. «Боюсь, сэр, я ничего не понимаю». Думал, что говорю правду, но на самом деле лгал. Тогда он начал материться — никогда еще не видел такого разгневанного офицера. «А ну, прочь, долой с моих глаз! — заорал он. — Сколько же вот таких, как вы?! Будь на то моя воля — так никогда вам больше не видать Англии! Такие, как вы, слюнтяи, навсегда остаются военнопленными. Лагерь, тюрьма — вот ваш удел. У вас не душа военнопленного, у вас… его яйца!» Простите за грубость, миссис Маклейн никогда никому не рассказывал эту заключительную часть — и сохранилась у меня в памяти не пройдя военную цензуру.
— Ну и чем же все закончилось? — Розмари оставила без внимания принесенное извинение.
— Да ничем. Больше на глаза Эллсуорту я не показывался. И, честно говоря, больше я его не видел — не вынес бы его презрительного отношения к себе. Трижды Стального Брата кажется в конце концов казнили. — Посмотрел на часы. — Однако поздно уже. — И помахал официанту, чтобы принес счет.
Кэррол, подавшись вперед, наклонился к нему над скатертью, где появились пятна от вина.
— Совсем не уверен, что не повел бы себя, как вы.
— В самом деле? — слегка удивился Гаррисон. — Я все спрашивал себя — прав ли Эллсуорт? Но сегодня я ведь совершенно другой человек. — И жестом отчаяния дал понять, что признает свой тогдашний провал.
— Вы совершенно другой? — вмешалась Анна. — Но я этого вовсе не хочу.
Гаррисон похлопал ее по руке, лежавшей на столике.
— Какая ты славная, милая девушка, дорогая Анна! Может, все это было не так уж и важно. В том состоянии, в каком я тогда находился, мне пришлось бы убивать его несколько недель кряду. — Заплатил по счету и встал из-за стола. — Разрешите предложить вам еще по стаканчику на ночь? Я обещал своим друзьям встретиться с ними в Сен-Жермен-де-Пре.
— Нет, благодарю мне пора возвращаться в контору, — отказался Кэррол. — Обещали сделать мои снимки к полуночи.
— А для меня уже поздно, — подхватила Розмари. — Завтра мне предстоит длинный трудный день.
Когда вся компания закрывала за собой дверь, свет в ресторане погас. Улица встретила их, разгоряченных, темнотой и холодным, колючим ветром.
— Ну, в таком случае, — продолжил Гаррисон, — миссис Маклейн проводим до дома.
— О, не стоит, нет никакой необходимости! — возразила Розмари.
— Я уже предложил миссис Маклейн проводить ее, Элдред, — неуверенно пробубнил Родни.
— А-а… так должен сказать, — вы попали в надежные руки. — И поцеловал Розмари руку, — недаром прожил во Франции долгие годы. — Необычайно приятный вечер провел в вашей компании, миссис Маклейн. Надеюсь, разрешите позвонить вам еще как-нибудь. Обязательно напишу Берту, поблагодарю его.
Пожелали друг другу «спокойной ночи». Розмари объявила, что не прочь, еще пообщаться, чтобы в голове прояснилось. В такси сели втроем — Гаррисон, Анна и Кэррол — хотели подвезти Кэррола до его конторы, Гаррисону по пути. Розмари позволила Родни взять себя под руку, и они молча направились к Елисейским полям.
Холодный воздух обжигал лицо Розмари, перед глазами пошли какие-то странные круги и Эллипсы, — зарождались где-то в области затылка, вырывались наружу, все время расширялись, захватывая в свое пространство весь Париж… Однако крепче оперлась на руку Родни.
— Послушайте, — начал было он, — может быть такси…
— Ша! оборвала она его.
За десять ярдов, отделявших кромешную тьму от ярких огней Бульваров, она остановилась и поцеловала его — пыталась таким образом найти фиксированную точку: нужно ведь удерживать эти странные фигуры в определенных рамках. У его губ вкус свежего винограда… Целуя ее в ответ, он весь дрожит… Несмотря на холодный весенний ночной ветер, лицо у него удивительно теплое… Розмари отстранилась от него, не спеша пошла, снова повторила:
— Ша!
Хотя он молчал, не произнес ни единого слова.
Вот и Елисейские поля; публика выходит из кинотеатра. На громадной афише над входом девушка-великан, в ночной рубашке, направляет пистолет размером с пушку на высокого, футов тридцать, не меньше, мужчину в смокинге.
Проститутки медленно разъезжают парами в спортивных машинах в поисках удачного ночного промысла. Будь она мужчиной, хоть разок пошла бы на это, — хоть разок. Одна парижская плоть трется о другую… Мужичина и женщина, — это Он их создал. Вот сейчас, в эту минуту, сколько людей, позабыв обо всем на свете, крепко сжимают друг друга на ходящих ходуном, скрытых посторонних глаз кроватях… Быть может, и Гаррисон, вечный военнопленный, забыл сейчас о своей мрачной Азии, наслаждаясь горячим телом круглолицей девушки, которой повезло выйти из варшавской тюрьмы. А Кэррол забавляется с одной из своих великолепных моделей, которых фотографировал, когда не снимал ужасные сцены войны. Бог наверняка был там — стоял опершись на каминную доску и наблюдал, как надсмотрщик, за этими физическими упражнениями, но долго там не задержался…
Жан-Жак, крепким, подвижным телом опытного любовника… Сейчас их тела — его и его равнодушной к лыжам жены, с большими серыми глазами — тесно переплелись в законном приступе страсти на широком супружеском ложе на авеню Фош, а в резерве — девушка в Страсбурге и еще одна в горах, ожидая его на уик-энд для весенних прогулок на лыжах. Только после этого он остановится в Цюрихе, чтобы поискать там психиатра, готового оказать ему услугу.
Сколько же есть самых разных способов использования человеческой плоти, в самых разнообразных проявлениях! Ее можно нежно ласкать; рубить, кромсать, расчленять; умерщвлять одним ловким ударом; карать на городской улице; сделать из тряпок смешное подобие сексуального мужского орудия для ее, плоти, удовлетворения, как например, в польской тюрьме; лелеять и презирать; оберегать и уничтожать. Шумные, чавкающие движения в чреве, создающие новую плоть«…мужчина должен делать что положено мужчине». Еще плоть может сделаться мертвой и лежать, как плоть Бриана Армстеда, убитого на темной аллее в Ливорно; он и лежал, с его покрытыми бесцветным лаком стройными, нетренированными йогой ногами. Плоть Берта, якшающегося с каким-то матросом-греком в осажденных Афинах. Открытое окно с видом на Пантеон… Может, она уже не в отеле, а дрейфует лицом вниз в подернутой нефтяной пленкой бухте Пирея… Поцелуй молодого англичанина, вкус свежего винограда…
Из кафе вышли двое пожилых мужчин — крепко сбитых, прилично одетых; спорят по поводу дивидендов. Завтра утром будут робко тыкать друг друга рапирами, чтобы кровью смыть бесчестье, а фотограф, нащелкав снимков, поскорее смоется с места дуэли.
Их обогнал человек в чалме. Гурки, с наточенной лопатой, острой как бритва, мстят за оскорбление, нанесенное выкуренными в насмешку лишь до половины и брошенными на землю сигаретами… Насилие, под разными обличьями, постоянно преследует нас… Розмари вся дрожала.
— Вы замерзли, — сказал Родни.
Взяли такси; она прижалась к нему, вся съежившись; ближе, как можно ближе… Расстегнув рубашку, положила руку ему на грудь. Какая мягкая, без волос кожа… плоть, не изувеченная шрамами, не знавшая грубой, больно трущей военной формы; ей никогда не угрожала смерть в тюрьме. Податливая, нежная, белая кожа англичанина; мягкие, ласковые руки…
— Мне не хотелось бы оставаться сегодня ночью одной… — прошептала она ему в такси.
Нежный, робкий, незнакомый, нетребовательный поцелуй. Подстегиваемые вином и парижской ночью желания, муки прошлого, властные требования завтрашнего дня казались ей несущественными, не портили уюта, — она со всем этим справится. Даже если сейчас никак не может вспомнить его имени… Все равно — все будет хорошо…
Поднялись к ней в номер. Ночной портье, не удостоив их взглядом, передал ей ключ. Раздевались не зажигая света. Но когда легли в постель, оказалось, что он не хочет заниматься с ней любовью, — только отшлепать ее по попке. Она с трудом подавила подступающий приступ смеха. Ну, если ему так хочется, — пусть шлепает; она позволит ему делать все, что он пожелает. Кто она такая, чтобы ее щадили?..
Когда ближе к рассвету он уходил, нежно поцеловав ее на прощание, — спросил, не хочет ли она встретиться с ним за ланчем. Оставшись одна, она включила свет, пошла в ванную и там, перед зеркалом, сняла наконец с лица косметику; потом, не отрывая глаз от своего отражения, разразилась вдруг грубым, хриплым смехом. Этот приступ ей никак не удавалось унять.