Книга: Антология Сатиры и Юмора России ХХ века
Назад: Ничто человеческое
Дальше: Эволюция продолжается

Сорок два банана

Слух о том, что профессор Гамадрил изобрел способ превращения современных обезьян в человека, оказался настолько преувеличенным, что репортеры нескольких европейских газет были уволены без выходного пособия. Им было указано, что как бы фантастически ни развивалась наука, она не должна лишать репортера здравого разума. Можно писать об антиматерии, о преобразовании времени в пространство, о любой теории, не нуждающейся в немедленном подтверждении практикой, — но превращение обезьяны в человека — тут уж позвольте… Где этот человек? Познакомьте меня с ним!
— Мне нужен месяц, — сказал Натти Бумпо, репортер, уже уволенный, но еще не выставленный из кабинета редактора. — Дайте мне месяц, и я вас познакомлю с таким человеком.
Натти Бумпо — это был его псевдоним, взятый в честь героя любимого писателя Купера. Не то, чтобы он любил его больше других, просто Купер был единственный писатель, который запомнился ему с детства — с того времени, когда человек еще имеет время читать.
— Натти, — сказал редактор, — зачем вы говорите о каком-то месяце, когда вы свободны теперь на всю жизнь?
— Ладно, — сказал Натти Бумпо, — пусть я сам превращусь в обезьяну, если через месяц мы не встретимся здесь втроем. — С тем его и выставили из кабинета.
Профессор Гамадрил ел банан где-то в северной части южного полушария, когда перед ним предстал репортер европейской газеты. В руках у репортера был блокнот, на носу очки, на голове шляпа, и все это отвлекало внимание профессора и мешало сосредоточиться на прямо поставленном вопросе:
— Что думает профессор о возможности очеловечивания современных обезьян, разумеется, в связи с достижениями современной биологии и генетики?
— Не хотите ли банан? — спросил профессор, явно желая выиграть время на размышление. Он в последний раз надкусил банан и протянул его Натти Бумпо.
Натти поблагодарил. Он не ел с тех пор, как покинул южную часть северного полушария, чтобы вступить на северную часть южного, и он охотно разделил профессорский обед или даже скорее ужин, потому что день уже клонился к вечеру.
— Так что же вы думаете? — протиснул он сквозь сладкую мякоть банана.
— Это как посмотреть, — рассеянно вымолвил Гамадрил, все еще продолжая отвлекаться очками. — Один говорит одно, другой — другое… Мой сосед Бабуин целыми днями сидит на дереве, так ему, конечно, видней…
Репортер европейской газеты впервые слышал о Бабуине, и он решил, что это тоже, наверное, какой-то профессор. А у них тут наука шагнула, подумал он.
— В последнее время наука очень шагнула, — вслух продолжил он свою мысль. — Взять хотя бы дельфинов — ведь это почти разумные существа…
Профессор Гамадрил не читал газет, поэтому он позволял себе сомневаться. Он сомневался во всем, чего нельзя было попробовать на ощупь или на вкус, в этом отношении он был чистый эмпирик. Он знал, что банан сладкий, а дождь мокрый, но о дельфине он ничего не знал, потому что ни разу в жизни его не пробовал.
— Если дельфины мыслят, — гнул свою линию репортер, — то что же тогда говорить об обезьянах? Но науке, им остается только превратиться в людей.
— Слишком долгая история, — сказал Гамадрил так, словно он сам прошел всю эту историю. — Да и результаты, как показывает опыт, весьма неутешительны.
Натти Бумпо почувствовал, что почва уходит из-под его ног вместе с редакцией европейской газеты. Если не верят сам профессор Гамадрил, то как же тут убедишь редактора?
Таким печальным размышлениям он предавался, когда внезапно в голову ему угодил банан. Второй банан угодил в голову его собеседнику.
— Это сосед Бабуин, — пояснил Гамадрил, поднимая оба банана и один из них протягивая гостю. — Берите, не стесняйтесь, это он угощает.
Вслед за тем появился и сам Бабуин, который, оказывается, сидел тут же, на дереве.
— Привет компании! — сказал Бабуин. — Что за шум, а драки нету?
— Какая там драка, коллега, — кивнул ему Гамадрил. — Просто сидим, разговариваем.
Сосед Бабуин тоже присел и принялся разглядывать гостя; точнее, его шляпу, блокнот и очки. При этом он почему-то чесал не в затылке, что обычно выражает недоумение, а где-то под мышкой, что уж и вовсе непонятно, что выражает.
— Меня удивляет, — продолжил Натти свой разговор, теперь уже обращаясь к двум собеседникам, — неужели обезьяны, ближайшие собратья людей, не могут оценить всех преимуществ цивилизации? Человек рождается свободным, человек — животное общественное и ничто человеческое ему не чуждо… Натти Бумпо говорил, вспоминая все, что читал и писал по этому поводу, и слова его строились, как колонки на первой воскресной полосе. — Человек мера всех вещей, — говорил он, — и не только вещей, но и животных. И пусть ему иногда свойственно ошибаться…
— Не так быстро, — попросил Гамадрил, — я не успеваю улавливать.
— Ешьте лучше банан, — предложил Бабуин.
После этого они долго ели бананы.
Между тем стало уже почти темно, и репортер зажег свой репортерский фонарик, чем доставил огромное удовольствие новым друзьям. Сосед Бабуин взял этот фонарик и посветил им Гамадрилу в глаза, а профессор зажмурился от яркого света, впрочем, тоже не без удовольствия. Потом, посвечивая себе, Бабуин сбросил еще по банану.
После ужина профессор, привыкший к строгому режиму, почувствовал, что его клонит ко сну. Было странно, что вокруг светло, а его клонит ко сну, и профессор подумал, что это, видимо, следствие переутомления. Надо больше следить за собой, подумал он и, совершенно по-английски, то есть, не простившись с компанией, уснул.
Профессор Гамадрил дышал так, словно находился на приеме у доктора. Грудь его то вздымалась, то опадала, нос шумно втягивал и выбрасывал воздух, а рот… но что делал профессорский рот, так и осталось невыясненным, потому что в этом месте Бумпо погасил свой фонарик.
Проснулся Бумпо в самом зените дня, когда в европейской редакции уже в разгаре работа. Просыпаясь, он испугался, не опоздал ли, потом успокоился, вспомнив, что опаздывать больше некуда, потом сообразил, что теперь опаздывать решительно некуда, и снова заволновался. В сумятице этих мыслей и чувств он открыл глаза и увидел Чакму.
Чакма не была образцом красоты — Натти, у которого хранились все образцы, начиная с 1949 года, мог судить об этом с полной ответственностью. Больше того, внешность Чакмы была словно вызовом всем установленным нормам и образцам и этим, пожалуй, импонировала Натти Бумпо, который, профессионально привязанный к штампу, душевно тяготел ко всякой неповторимости.
Чакма разглядывала его, как ребенок разглядывает взрослый журнал: без понимания, но с непосредственным интересом. Так и казалось, что ей не терпится его перелистнуть, чтобы разглядеть с другой стороны, но Натти не спешил удовлетворить ее любопытство. Она смотрела на него, а он смотрел на нее, и было в этом молчаливом смотрении что-то древнее и новое, как мир. Что-то очень знакомое, идущее от далеких предков, и неизвестное, из еще не рожденных времен.
— А где профессор? — спросил Натти Бумпо, опуская лирическую часть знакомства и переходя к деловой.
Чакма не ответила. Теперь, когда она не только видела, но и слышала его, она была совершенно переполнена впечатлениями, и ей не хотелось говорить, ей хотелось только видеть и слышать.
— Что же вы молчите? — услышала она и опять не ответила.
Затем наступило долгое молчание, прерванное наконец Чакмой.
— Я уже давно здесь сижу, — сказала она. — Сначала шла, потом села… И вот сижу… — Чакма помолчала в надежде снова что-то услышать, но Натти не спешил вступить в разговор, он ждал, когда Чакма как следует разговорится. — Я как утром встала, так и пошла… Да… А теперь сижу. Так и сижу…
— Вы пришли к профессору?
— Что вы, я к нему никогда не хожу! Мне совсем не нужно ходить к профессору… Просто я встала и пошла. А потом села…
— Привет компании! — сказал с дерева сосед Бабуин. — Я слышу, вы уже разговариваете?
Натти Бумпо не замедлил спросить, не видел ли сосед Бабуин профессора, на что тот ответил, что видел, когда было светло, а когда стало темно, тогда он его уже не видел. Он и теперь его не видит, хотя уже снова светло, добавил сосед Бабуин и замолчал у себя на дереве, что было весьма кстати, потому что Чакма как раз открыла рот, чтоб сказать:
— Я еще немножко посижу и пойду.
— Сидите сколько хочется, — сказал Натти Бумпо.
— Тогда я долго буду сидеть, потому что мне хочется сидеть долго. Сама не знаю, отчего это: раньше я всегда похожу, потом посижу, потом опять похожу, и так все время…
У нее были неправильные черты лица, в которых, казалось, отразился весь ее неправильный образ жизни. Конечно, можно и сидеть, и ходить, но нельзя же все сводить только к этому.
— У нас не так, — сказал Натти Бумпо. — У нас человеку всегда найдется занятие. Днем работа, вечером — театр или кино. Сходишь с друзьями в ресторан или просто посидишь у телевизора. Бывают довольно интересные передачи.
Чакма была превосходной слушательницей, потому что для нее все было в новинку. Она, затаив дыхание, слушала и про кино, и про ресторан, потом, осмелев, задала какой-то вопрос, который подсказал Натти новые темы, и вскоре разговор вылился в широкое русло международных проблем и, в частности, отношений между Западом и Востоком (которые оба находились на севере).
— Угощайтесь! — крикнул с дерева сосед Бабуин и бросил им два банана.
Это было кстати, потому что время завтрака давно прошло и приближалось время обеда.
— Мы как в ресторане, — сказала Чакма, надкусывая банан.
Ей было хорошо сидеть с этим человеком, еще недавно «совсем незнакомым, а сейчас таким знакомым, что просто невозможно и выразить. И она сидела, и не спешила уходить, и радовалась, что он тоже никуда не торопится. И представляла Чакма, как они сидят с ним вдвоем где-то там, в его ресторане, и смотрят телевизор — такой ящик, в котором показывают разные чудеса.
— Повсюду улицы, — сказал репортер, — тротуары… Киоски с газированной водой…
— Как хорошо! — тихонько вздохнула Чакма.
Натти Бумпо рассказывал о городе Роттердаме, где ему однажды пришлось побывать. Потом, по ассоциации, он заговорил о художнике Рембрандте, жившем в городе Амстердаме, и о Ван Гоге, жившем не в Амстердаме, но тоже художнике. От Ван Гога он перешел к Вану Клиберну, уже не художнику, а музыканту из штата Луизиана, затем еще к кому-то, не музыканту, но тоже из этого штата. От Александрии в штате Луизиана он перешел к Александрии в штате Вирджиния, затем к Александрии европейской, Александрии африканской и Александрии австралийской. И так, за короткое время, он набросал общую картину земли и проживающего на ней человечества.
Под грузом всех этих Александрии сосед Бабуин свалился на землю вместо банана. Он извинился, спросил, а почему, собственно, так одинаково называются такие разные города, и, не получив вразумительного ответа, полез обратно на дерево.
— Что же касается способности человека одним усилием воли влиять на радиоактивный распад, — развивал репортер еще одну смежную проблему, — то профессор Шовен говорит по этому поводу следующее…
Профессор Гамадрил так и не вернулся в тот день, и на следующий день он тоже не вернулся. Как выяснилось потом, он гостил где-то у дальнего родственника, в то время как его собственный гость был предоставлен чужим заботам. Это не было профессорской рассеянностью или бестактностью, как принято считать в цивилизованном мире, — просто профессор на минуту забыл о своем госте и вспомнил о родственнике, и в ту же минуту отправился к нему, чтобы вернуться через неделю.
Для соседа Бабуина это была беспокойная неделя, потому что ему приходилось кормить профессоровых гостей, которые вели внизу общеобразовательные беседы. Для Натти Бумпо это была неделя отдыха от всяких забот. Он дышал свежим воздухом, ел бананы и беседовал с Чакмой, поражая ее своей эрудицией, которой бы хватило на целую газетную подшивку. А для нее, для Чакмы, эта неделя была новой жизнью, вторым рождением, той эволюцией, на которую в других условиях потребовались многие тысячи лет. И хотя черты ее, с точки зрения общепринятых норм, все еще продолжали оставаться неправильными, образ мыслей ее уже вполне соответствовал этим нормам.
— Как жаль, что у нас не ходят троллейбусы! — говорила она на третий день.
— Конечно, Матисс интересней, чем Сезанн, — говорила она на пятый.
— Интеллектуальная жизнь имеет все преимущества над жизнью биологической, — говорила она на седьмой.
А на восьмой день вернулся профессор Гамадрил.
Он мог бы доставить значительно большую радость, если б вернулся раньше на несколько дней. Все уже как-то привыкли к его отсутствию: Бабуин привык, Натти Бумпо привык, а уж о Чакме и говорить нечего. Она и прежде не стремилась видеть профессора, а теперь у нее возникла к нему какая-то неприязнь, то, что она бы назвала духовной отчужденностью.
Семь дней она приходила сюда, и здесь не было никакого профессора, и она сидела и смотрела, как спит Натти Бумпо, и ждала, когда он проснется, а когда он просыпался, они начинали говорить об авангардизме и гамма-лучах, и ели бананы, которые им бросал с дерева Бабуин, и говорили, говорили до самого вечера.
Семь дней Натти Бумпо просыпался и засыпал с чувством внутреннего успокоения, не думая о делах, за которые его могут уволить или, наоборот, принять на работу. Он съел четыре десятка бананов и увидел четыре десятка снов, и ни в одном из них не было редактора европейской газеты.
Семь дней сосед Бабуин чувствовал себя гостеприимным хозяином, который не зря сидит у себя на дереве, потому что он нужен тем, кто сидит внизу. И он хлопотал, беспокоился, как бы не пропустить время завтрака или обеда, он выбирал для гостей самые большие бананы, а себе оставлял самые маленькие… Но он не был хозяином, хозяином был Гамадрил, который появился на восьмой день, если считать за день время между рассветом и наступлением темноты.
Он появился, как будни после праздников, как послесловие, которое никто не хочет читать, хотя оно многое объясняет. И, объясняя свое появление, он сказал:
— Ну вот я и дома.
Он сказал это, словно хотел подчеркнуть, что они-то не дома, что они у него в гостях. Чакма это сразу почувствовала.
— Пойдемте, Натти, — сказала она. — Нам нечего здесь оставаться. Пойдемте отсюда в Роттердам.
— В Роттердам? — удивился профессор. — В какой еще такой Роттердам?
И Чакма ему рассказала. Она рассказала и о городе Роттердаме, и о городе Амстердаме, и об Александриях со всех четырех материков. Она сказала, что газы при нагревании расширяются, а Юпитер — это такая планета, а еще прожектор, который зажигают на киносъемках, чтобы артистам было светло играть. И еще она сказала, что работа в газете — сущая каторга (профессор не знал, что такое каторга, потому что никогда не работал в газете). Она сказала, что редактор может уволить за любую неверную информацию, и тогда ему нужно доказать, что информация была верная.
— И мы ему докажем, — заверила Чакма профессора Гамадрила. — Правда, Натти, мы ему докажем?
Сосед Бабуин сбросил с дерева три банана. Чакме не хотелось есть, она была переполнена всем этим огромным количеством информации, и Натти взял себе два.
— Человек рождается свободным, — говорила Чакма профессору Гамадрилу. Человек — мера всех вещей. И если стоит жить на нашей земле, то лишь для того, чтобы быть на ней человеком. Правда, Натти?
Натти Бумпо не отвечал. Он занял очень удобное место под деревом и теперь думал, как бы не уступить его профессору Гамадрилу.
— Сейчас уже, наверно, часов пять, — сказала Чакма. — По среднеевропейскому времени.
Только Натти Бумпо мог сказать ей, который час, потому что в кармане у него были часы с месячным заводом. Но ему не хотелось лезть в карман за часами — да и не все ли равно, который теперь час? Пять или шесть — от этого ничего не изменится…
— Пойдем, Натти, — сказала Чакма. — Мы найдем твоего редактора и докажем ему, что ты был прав.
А почему, собственно, он должен быть прав? Разве человек, который неправ, дышит не тем же воздухом? Разве он не ходит по той же земле?
— Пойдем, Натти, — сказала Чакма.
Профессор Гамадрил пытался их удержать — в конце концов им совсем нечего торопиться. Пусть посидят у него под деревом, погостят.
— Нет, — сказала Чакма. — На погруженное в жидкость тело действует выталкивающая сила, равная весу вытесненной им жидкости. Две величины, порознь равные третьей, равны между собой. Мы не можем здесь оставаться. Пойдем, Натти!
Натти Бумпо подумал, что если он встанет и пойдет, то профессор Гамадрил тотчас же займет его место. Тут только встань, подумал он, только отойди на пару шагов…
— Возьмите чего-нибудь на дорогу, — предложил с дерева сосед Бабуин.
— Мы поедем на поезде, — успокоила его Чакма. — Потом на самолете. Потом на троллейбусе, трамвае и метро. Все будет очень быстро, правда, Натти? Ну что же ты сидишь?
— Я уже давно здесь сижу, — сказал Натти Бумпо, адресуясь больше к профессору, чтобы как-то узаконить свои права.
— Натти, — сказала Чакма, — не забывай, что тебя ждет редактор. Тебя ждут европейские газеты и весь цивилизованный мир.
— Я как встал, так и пошел, — объяснил Бумпо профессору. — А теперь сижу… Шел, шел, а потом сел. Так и сижу. Давно сижу.
Чакма готова была заплакать. Этот Натти был совсем не похож на того, которого она увидела в первый раз и которого видела потом каждый день, целую неделю.
— Натти, — сказала она, — неужели ты все забыл? Неужели ты забыл, что Земля вращается вокруг Солнца, а сумма углов треугольника равна двум d? Неужели и античастицы, и мягкая посадка на лунной поверхности для тебя теперь пустой звук?
Это был даже не звук, потому что Натти его не услышал.
— Прощай, Натти, — сказала Чакма, — раз ты остаешься, я ухожу одна. Я пойду к твоему редактору и докажу ему, что ты был прав… Тогда, раньше был прав… А потом я пойду в Роттердам… — Чакма заплакала. — Я буду гулять по городу Роттердаму, и по городу Амстердаму, и по Александриям я тоже буду гулять… И мне будет весело, мне будет хорошо и весело, слышишь, Натти?
Нет, Натти ее не слышал.
— Мне будет очень хорошо, — говорила Чакма, размазывая слезы по щекам, — потому что я буду чувствовать себя человеком. Потому что когда чувствуешь себя человеком… Ты же это знаешь, Натти, ты знаешь это лучше меня… Я научусь читать и прочитаю «Ромео и Джульетту». И «Тристана и Изольду». И я постараюсь быть такой же красивой, как были они… У меня будет красивое платье… И если мы с тобой когда-нибудь встретимся, ты меня не узнаешь… О Натти, ты никогда не узнаешь меня!
И она пошла прочь, маленькая, одинокая Чакма, вся мокрая от слез. Она шла туда, к своему человечеству, потому что теперь, когда из глаз ее текли слезы, она уже тоже была человек…
— Обезьяна, — сказал профессор Гамадрил, но было непонятно, о ком он это сказал.
Профессор Гамадрил иногда выражался очень загадочно.
Назад: Ничто человеческое
Дальше: Эволюция продолжается

qazwsx
хуй
Абобус
Хуй 2