17
Когда бы Бенжамен ни приходил в церковь, а приходил он в нее каждую неделю, когда бы ни молился, а молился он каждую ночь, — он просил у Бога одного и того же: прервать его разлуку с Сисили. Однако молитвы эти оставались неуслышанными. Он был обречен на отлучение — такое же полное, казалось, как то, от которого страдал в прежние дни, когда Сисили с ним еще и не разговаривала.
Вера подвела Бенжамена, и он стал искать утешения в искусстве. Он начал сочинять цикл стихов, который назвал «В твое отсутствие», но отступился, написав лишь девять строк сонета и половину хокку. Затем вернулся к роману, надумав передать историю своих недавних отношений с Сисили в отступлении — насыщенной грубой иронией главе, которая обратила бы его боль и одиночество в высокую комедию. Но и роман он забросил, написав всего два абзаца. Задуманный им струнный квартет не продвинулся дальше названия и посвящения, начертанных на верхнем в стопе нотной бумаги листе. У него имелись полученные из вторых-третьих рук сведения о том, что любовь Сисили и Стаббса продлилась всего несколько недель, однако попыток вступить с Бенжаменом хоть в какие-то отношения Сисили не предпринимала. Бенжамен знал также, что она покинула пост секретаря Театрального общества, но не знал — почему. При встречах в коридорах школы Сисили неизменно здоровалась с ним, и достаточно дружелюбно. Они помахивали друг дружке руками со своих — противоположных — автобусных остановок. Ясно было, однако, что возврата к близости, которой они столь недолго наслаждались в первые несколько недель пасхального терма, не предвидится. Единственным сувениром, какой остался у Бенжамена от этого экстатического, похожего на сон эпизода, был потайной ящик в самом низу стенного шкафа его спальни — вернее, лежавший в ящике пластиковый пакет, заполненный светлыми волосами.
Между тем соперничество между Ричардсом и Калпеппером все усиливалось. Ко времени ежегодного Дня спорта, пришедшегося в 1977-м на начало июля, оно стало настолько явственным и вызвало в школе такой интерес, что редакционная коллегия «Доски» решила махнуть рукой на свою коллективную неприязнь к освещению спортивных событий и послать кого-нибудь понаблюдать за тем, как соперники сойдутся в схватке на беговой дорожке. Выполнение этой задачи согласился взять на себя Филип, который и появился в раздевалке спортивного павильона за пятнадцать минут до начала первого забега (четыреста метров).
Он застал там Калпеппера, энергично выполнявшего на бетонном полу приседания, и Ричардса, рывшегося — с лицом, на котором все отчетливее читалась паника, — в своей спортивной сумке.
— Что случилось, Стив? — спросил Филип.
— Талисман потерял, — пояснил Калпеппер, перестав на время натужно отдуваться. — Ты же знаешь — туземцы они туземцы и сеть. Суеверны до чертиков. У него там валялся языческий амулет, который полагается трижды целовать перед каждым забегом, или еще что-то в этом роде.
— Это медаль с изображением святого Христофора, дрочила, — сказал Стив. — Такая же христианская, как и все прочие. И минуту назад она была здесь.
— Ну да, а сейчас ты, надо полагать, обвинишь меня в воровстве.
— Если в дело замешан ты, меня ничто не удивит, — пробормотал Стив.
Филип лихорадочно застрочил в записной книжке: «…в атмосфере, насыщенной потом и раздражением… обмен взаимными обвинениями происходит еще до начала забегов… Ричардс уже пребывает в положении психологически невыгодном…»
Маленький кудрявый первоклассник по имени Ивз, приоткрыв дверь, сообщил:
— Мистер Уоррен говорит, что у вас осталось пять минут.
Стив так и продолжал толковать о медали, даже когда бегуны уже выстроились на стартовой линии.
— Дело не в суеверии, — твердил он. — Просто она дорога мне. Это подарок от Валери.
— Я думал, вы с ней расстались, — сказал Филип.
— Вот потому она для меня и важна. Единственный ее подарок.
— Ничего, найдется.
Стива его слова не убедили, он по-прежнему подозрительно и злобно посматривал на Калпеппера, замершего бок о бок с ним на беговой дорожке. Стив выступал за факультет «Астелл», Калпеппер — за «Рансом», однако все понимали, что соперничество между самими факультетами особого значения не имеет. Каждый год, под конец Дня спорта, тому, кто показал себя за последние три терма самым выдающимся спортсменом школы, вручали серебряный кубок, после чего этот спортсмен получал титул «Victor Ludorum». Именно этой чести и жаждали с таким пылом Стив и Калпеппер. Серьезными претендентами на нее только они и были.
Перед самым началом забега Филип забрался на травянистый откос, с которого хорошо были видны — поверх голов болельщиков — беговые дорожки. Он перелистнул страницу записной книжки, собираясь начать с чистой, и, увидев то, что красовалось на самом ее верху, сокрушенно улыбнулся. Страницы книжки не были разлинованы, Филип использовал ее еще и как блокнот для зарисовок. Именно на этом листе он начал — более восьми месяцев назад — составлять то, что, как он надеялся, станет «Генеалогическим древом рок-музыки», наподобие составленного Питом Фреймом, — древом, изображающим долгое и плодотворное сотрудничество Филипа с Бенжаменом. И вот чем все закончилось:
И «Утроба», судя по всему, продолжала набирать силу, каждую пятницу привлекая в «Ручей», что в Селли-Оук, толпу преисполненных благоговения слушателей. В наши дни, думал Филип, таковых способна найти любая дребедень, лишь бы она смахивала на панк. Безнадежные времена для людей вроде него, чьи герои — мастера, все до единого, пятнадцатиминутных инструментальных композиций и, как правило, с привкусом пародии на классическую мифологию и вставным соло электронной скрипки — совсем недавно удостаивались в музыкальной прессе двухстраничных статей, а ныне еле-еле находят студию, чтобы хоть как-то записаться. То были группы, которые он еще год назад мог страстно обсуждать с друзьями, теперь же одни лишь названия их, упомянутые в компании шестиклассников, вызывали взрыв издевательского рева. Хотя что уж такого смешного в «Кэмеле», «Кэвд Эйр» или «Джентл Джайнт»? Да, мир жесток…
Размышления эти прервал внезапный всплеск восторженных кликов, давший Филипу понять, что о забеге, который, судя по всему, уже завершился, он намертво забыл. Филип сполз с откоса и схватил за рукав пробегавшего мимо Ивза.
— Кто победил? Кто?
— Калпеппер. Ты что, не видел?
— Нет, не видел. И как? С большим отрывом?
— Пойди расспроси кого-нибудь другого. Я спешу.
— Ну брось, Ивз. Просто скажи мне, как…
— Нет времени! Не могу задерживаться! Он убьет меня, если я не поспею к трем!
И, испустив эти загадочные восклицания, Ивз унесся неведомо куда.
* * *
По-видимому, все сегодня отправились наблюдать за соревнованиями. То есть все, кроме Бенжамена. Он вновь одиноко сидел в комнатушке, примыкающей к редакционной, и наслаждался атмосферой школы, покинутой преподавателями и учениками. В конце концов, именно в таких обстоятельствах Сисили и пришла впервые, чтобы увидеть его. Вот в таком же нерушимом безмолвии. В такой же подавленности и апатии. Разница только в том, что тогда ему никак не удавалось понять, откуда они взялись, теперь же он точно знает причину своих страданий — это цепенящая ностальгия, почти непереносимая потребность вернуться в тот день и направить отношения с Сисили по иному руслу. Как мог он, как вообще он мог упустить такую возможность? И что тогда произошло между ними? (Или не произошло.) Какими бы ни были объяснения и толкования этого, одно можно сказать с горькой определенностью (он старался отогнать эту мысль от себя, но мог и принять ее, ничего это не меняло): никакие спенсерианские стансы, никакие фортепианные сонаты никогда ее не вернут.
Бенжамен сидел, не шевелясь, за столом, смотрел на крыши школы и думал о Сисили. Он позволил себе на несколько минут предаться излюбленной фантазии. Они вдвоем шли по склону холма, на самом верху которого стояла сельская церковь с погостом при ней. У подножия холма лениво изгибался канал, вода его казалась в летнем зное зеленой и грустной. На Сисили было светло-голубое летнее платье и соломенная шляпа; Бенжамен нес корзинку для пикника. Картина была одновременно и точной (воображение рисовало ему церковь в Тардбридже, неподалеку от Бромсгрува), и совершенно нереальной, — или, вернее, ей была присуща реальность фильма либо телевизионного клипа, хоть и лишенного музыкального сопровождения. Бенжамену так и не удалось решить — но лишь до сегодняшнего дня, — каким должно быть это сопровождение. Мысленно он примерял к своему клипу музыку самую разную: сонату Дебюсси для флейты, скрипки и арфы; медленную тему из фортепианного квартета Герберта Хоуэлса; «Летнюю пастораль» Артюра Онеггера; даже кое-какие из собственных своих сочинений. Однако сегодня он без тени сомнения понял, что это будет за музыка: разумеется, «Жаворонок воспаряющий» Воан-Уильямса. Воображая, как Сисили неторопливо, грациозно продвигается по холму, попирая босыми ногами высокие травы и лютики (по неизвестной ему причине она шла босиком), Бенжамен совершенно ясно слышал возносящиеся аккорды, сладкие ладовые гармонии начальных тактов Воан-Уильямса. А затем вступило соло скрипки. Поначалу негромкое, робкое, неуверенное, оно набирало силу, возносилось, кружа, кружа в безоблачном небе, описывая бесчисленные петли и развороты, пока глаза твои не начинало слепить солнце и ты уже не понимал, слушаешь ты скрипку или и вправду следишь за полетом жаворонка…
А следом Бенжамен понял и еще кое-что. Воображение было тут решительно ни при чем. Он действительно слышал музыку. Если, конечно, не спятил окончательно. Где-то, в другой комнате, далеко отсюда, в некоем удаленном углу школы кто-то слушал вступление к «Жаворонку воспаряющему». На проигрывателе, включенном на полную громкость. Где он мог находиться?
Бенжамен выставил голову в открытое окно, изогнулся влево, вгляделся в здание музыкальных классов. Музыка должна была доноситься оттуда. Это единственное известное ему в школе место, где есть проигрыватель, — в большой комнате наверху, именуемой «Студией Джеральда Хилла», в ней хранилась школьная коллекция миниатюрных партитур и записей классики. Но кто мог оказаться там в этот послеполуденный час? Ясное дело, человек, не меньше его самого удрученный перспективой присутствия на Дне спорта. Бенжамен, решив выяснить все до точки, пробежал по коридору, спустился по главной лестнице, миновал «Сторожку Привратника» и, выскочив на школьный двор, замер на месте. Музыкальная школа хорошо просматривалась отсюда, и Бенжамен увидел одинокую фигуру, прислонившуюся к огромному венецианскому окну «Студии Джеральда Хилла». На лице юноши застыло совершенно для него не характерное выражение искреннего блаженства — тональная поэма Воан-Уильямса уже достигла первой из своих кульминаций. Поняв, кого он видит, Бенжамен даже заморгал от изумления. Перед ним был Гардинг.
* * *
Стив выиграл на двухсотметровке, Калпеппер — на восьмистах метрах. Калпеппер остался одним из немногих последних претендентов на звание чемпиона по прыжкам в высоту (планка стояла уже на 1,9 метра), а Стив побил рекорды школы по прыжкам в длину и метанию копья. Мистер Уоррен, изобретший используемую в этих случаях мудреную систему начисления очков и, похоже, один только ее и понимавший, относительно взаимного положения двух соперников помалкивал. Было очевидно, впрочем, что они идут практически вровень. Напряжение возрастало, а загадочное исчезновение принадлежавшей Стиву медали святого Христофора, в краже которой он теперь открыто обвинял Калпеппера, лишь подливало масла в огонь. Каким бы ни стал исход нынешних соревнований, без недовольства и недобрых чувств обойтись не удастся.
Филип занес в свою книжицу еще несколько фраз: «…поразительно, насколько часто соперники приходят к финишу ноздря в ноздрю… лица, искаженные усилиями и натужностью… где же кончается соперничество и начинается вражда?..» Впрочем, соревнования захватили его далеко не так, как, судя по всему, захватили они большинство зрителей. Филип желал победы Стиву, поскольку Стив нравился ему гораздо сильнее, однако этим его увлеченность происходящим и исчерпывалась. А если говорить полную правду, Филипа уже донимала скука.
Он возвратился на откос над беговыми дорожками, открыл записную книжку на чистой странице и начал набрасывать сложные, вычурные очертания школьной капеллы, определявшей весь средний план окрестного пейзажа. Уроки мистера Слива сделали из него хорошего рисовальщика. Спустя несколько минут вокруг Филипа уже образовалась стайка школьников помладше, одобрительно комментировавших его усилия.
— История капеллы вам, разумеется, известна, не так ли? — сказал он, начиная набрасывать желтовато-красную кирпичную кладку. — На этом месте школа стоит всего лет около сорока. Раньше она находилась неподалеку от вокзала «Нью-стрит», а перед самой войной ее решили перенести сюда. И капелла на самом-то деле вовсе не капелла, просто часть коридора на верхнем этаже прежнего здания. Его разобрали по кирпичику и все перенумеровали, чтобы снова собрать на новом месте. Так они кучей всю войну и пролежали, почти пять лет.
Что ж, если не слушателям Филипа, то самому ему это казалось интересным. В последнее время он начал собирать такого рода малоизвестные факты — частью откапывая их в книгах местной библиотеки, частью собирая во время долгих воскресных прогулок, предпринимавшихся в поисках мест, которые стоило зарисовать. Его, в частности, совершенно очаровала огромная сеть заброшенных, неиспользуемых бирмингемских каналов; Филип даже уговаривал мистера Тиллотсона перенести уроки-прогулки в окрестности этих забытых заводей. Многие из наиболее интригующих тамошних мест выглядели слишком зловещими и пугающими, чтобы соваться в них в одиночку.
Вскоре толпа внизу разразилась новыми криками. У финишной черты собралось множество школьников — Филипу удалось разглядеть за ними Калпеппера: тот, сгорбившись и обхватив руками голову, сидел на траве; плечи его ходили ходуном.
— Черт! — вскочив на ноги, выругался Филип. — Опять прозевал!
На сей раз он прозевал забег на тысячу пятьсот метров, в котором, по-видимому, первым пришел — и опять-таки с минимальным отрывом — Стив. Теперь остались лишь две дистанции. А сказать, кто станет победителем, было все еще невозможно.
* * *
Под переливающиеся за их спинами тоскливые мотивы «Пяти вариантов „Богача и Лазаря“» Бенжамен с Гардингом продолжали беседовать о своей любви к Воан-Уильямсу. Оба считали его третью и пятую симфонии шедеврами, а восьмую — сочинением сильно недооцененным. Они поговорили о «Лондонской симфонии», погадали, сможет ли кто-нибудь написать «Бирмингемскую симфонию», столь же грандиозную и звучную. Бенжамен так не думал. Он посоветовал Шону (теперь Бенжамен называл его Шоном без колебаний и смущения) послушать концерт для гобоя: сочинение не из самых известных, но превосходное. Шон сказал, что ему больше всего нравятся «Серенада Музыке», хорал и оркестровая аранжировка строк из «Венецианского купца». С них и началось его знакомство с композитором — ему тогда было восемь лет, и он услышал на концерте местного хорового общества одну из сольных партий в исполнении своей матери.
— Я и не знал, что твоя мать музицирует, — сказал Бенжамен и, еще не договорив, подумал, что он, собственно, совсем ничего о Гардинге не знает.
— И у мамы, и у папы хорошие голоса, — ответил Гардинг. — Они всегда пели вместе. Это часть того, что их объединяло.
— Объединяло?
— Сейчас они живут врозь, — сообщил Гардинг. Странное дело, музыка развязала ему язык — точно вино. — Папа пару недель назад съехал из дома.
— О. Извини.
Бенжамен пересек комнату, взял конверт от пластинки и притворился, будто читает, что на нем написано. Гардингу, наверное, нелегко так вот рассказывать о себе.
— Это назревало уже давно, — продолжал Гардинг. — Папа родом из большой ирландской семьи, мама — англичанка до мозга костей. И с ней иногда… ну, в общем, с ней бывает непросто. Она очень строгая.
Бенжамен задумался на миг о причудливом, фантастическом мире, созданном Шоном для Пуси-Гамильтонов, — робкий, задержавшийся в развитии мальчик, страдающий от родительского карательного режима, их антиирландских настроений, — и ему впервые пришло в голову, что в юморе Гардинга может присутствовать не одна только анархическая клоунада.
— Когда ты говоришь «очень строгая»… — начал он.
Но Шон произнес — торопливо и с нажимом: — Я люблю свою мать.
Бенжамен, в общем-то, и не думал намекать на что-либо иное, но, видимо, Гардингу было очень важно подчеркнуть это обстоятельство.
— Она невероятная женщина. Одна на миллион. Гардинг умолк, и какое-то время в комнате звучала лишь музыка. По счастью, не долгое — вскоре кто-то постучал в дверь. Шон крикнул:
— Войдите!
Появился Ивз. Времени было — пять минут четвертого, Ивз совсем запыхался, из-под мышки его торчал пакет «Винсентса», магазина, торгующего в Бирмингеме записями классической музыки.
— Ну? Достал?
— Да. Оказалось на двадцать пенсов дороже, чем ты говорил.
— Неважно.
Гардинг раскрыл пакет и радостно вскрикнул. То была еще одна запись оркестровых сочинений Воан-Уильямса — «В стране болот» и «Норфолкская рапсодия № 1».
— Вот это ты непременно должен послушать, — сказал он, прерывая «Богача и Лазаря» на середине и ставя новую пластинку. — Поверить не могу, что ее нет в библиотеке. Она тебя с ног свалит.
Ивз по-прежнему мялся в дверях.
— Беги, малыш, беги, — пропел ему Шон, нетерпеливо махнув рукой. — О деньгах не волнуйся, я с тобой после расплачусь.
«Норфолкская рапсодия № 1» началась с тихого, неясного мерцания струнных, сквозь которое пробивался голос кларнета, исполнявшего разрозненные, жалобные фрагменты мелодии. Затем, когда стали вступать голоса других инструментов, медленно зародилась и тема: долгая, блуждающая, немыслимо благородная, немыслимо грустная. Бенжамену казалось, будто он знал эту мелодию всю жизнь, хоть она и таилась доныне в каком-то сокровенном, самом дальнем закутке его души.
— О, — вздохнул он и сразу понял, что нужных слов найти не сможет. — Как хорошо.
— Это народная песня, — сказал Шон. — Он откопал ее в Кингз-Линн.
Музыка продолжалась, а Шон сел напротив Бенжамена и пустился в живые объяснения:
— Он целыми днями объезжал на велосипеде норфолкские деревни. Заходил в каждый паб, заводил разговор, а после просил спеть что-нибудь. Особенно стариков. Тому человеку из Кингз-Линн было семьдесят. Семидесятилетний рыбак! Ты только представь. Воан-Уильямс покупал ему пиво пинту за пинтой. Может быть, еще и шиллинг-другой подкинул. А через пару часов — скажем, перед самым закрытием — старик запел. И спел вот это, это! Ты когда-нибудь слышал такую мелодию?
— У нее есть название?
— «Ученик капитана». Воан-Уильямс ее очень любил. Использовал не один раз. И знаешь, о чем говорится в этой песне? О типе, который сидит в тюрьме. Сидит в тюрьме по обвинению в убийстве. Он был морским капитаном и взял в ученики мальчика-сироту, и однажды этот мальчик его разозлил — приказа, что ли, не выполнил, — так знаешь, что учинил капитан? Привязал мальчика к мачте, заткнул ему рот и засек куском веревки до смерти. Целый день на это угробил. Целый проклятый день превращал мальчишку в отбивную. А теперь вот сидит в тюрьме и рассказывает, до чего он обо всем этом жалеет.
Бенжамен слушал, как замирает мелодия, и чувствовал, что его пробирает дрожь.
— Фу-ух. Но какая же она красивая и какая… английская.
— Ты когда-нибудь был в Норфолке?
— Нет.
— Побывай. Места там невероятные. По временам кажется, будто это край земли.
Шон уважительно подождал, когда музыка стихнет, затем поднял звукосниматель.
— Англичане очень склонны к насилию, — произнес он при этом, обращаясь наполовину к себе самому. — В нас этого не замечают, однако такие мы и есть. Потом мы раскаиваемся, отсюда и наша меланхоличность. Но прежде всего, мы делаем… то, что должны сделать.
Несколько минут спустя, медленно шагая к остановке автобуса, Бенжамен обдумывал эти слова. Насилие и грусть… И то и другое витало в тот день в воздухе. Филип позвонил ему вечером, сообщил о результатах соревнований, и Бенжамен содрогнулся при мысли о гневе, вскипевшем в груди Калпеппера, когда Стива удостоили звания «Victor Ludorum». А сам Стив — что чувствовал он, принимая награду? Одно только торжество — или к нему примешивалась и грусть, желание целовать в эту минуту и поднимать высоко над вопящей толпой не кубок, но утраченный залог любви, которую питала к нему Валери?