6
(В понедельник 13 декабря 1999 года Дуглас Андертон вместе с пятью другими видными общественными фигурами участвовал в вечере, названном «Прощай все» и состоявшемся в лондонском концертном зале «Куин-Элизабет-Холл». Для того чтобы отметить завершение второго христианского тысячелетия, выступавших попросили написать по короткой прощальной речи, объясняющей, «что они оставляют позади с наибольшим сожалением или с чем прощаются с наибольшей радостью». Ниже приводится неотредактированная версия текста, который он зачитал на этом вечере.)
Ночь костра
В нашей школе учился мальчик по фамилии Гардинг. Полагаю, такой найдется в каждой школе. Не сказал бы, что ему было присуще ослепительное остроумие: я не могу припомнить ни одного его bons mots, он не сыпал шутками, ничего подобного. Я помню только одно: он заставлял нас смеяться и никто рядом с ним не чувствовал себя в безопасности.
Вот вам один пример, история с мистером Палмером, преподавателем математики. Мы прозвали его Потный Палмер, хотя, если подумать, не так уж он и сильно потел — пока за него не взялся Гардинг. Не знаю, почему для травли был избран именно этот безобидный субъект, быть может, причина состояла в том, что он был молод, неопытен и преподавательский колледж окончил совсем недавно. Гардинг всегда чувствовал присущую человеку нервозность и безжалостно на нее нацеливался. Помню, кампания его началась, когда во время контрольной по математике Палмер расхаживал взад-вперед по классу и вдруг подскочил фута на три в воздух, увидев дерзко восседающее у чернильницы на столе Гардинга чучело крысы, принесенное из кабинета биологии. Дня два спустя его постигло новое унижение: Палмер стоял, склонившись над столом одного из учеников и помогая ему с квадратным уравнением, а тем временем Гардинг и двое его приспешников начали дюйм за дюймом пододвигать свои столы все ближе к нему, пока бедняга не оказался запертым, огороженным со всех четырех сторон и в итоге едва не сломал ногу, перелезая через столы, чтобы выбраться из заточения. Тогда-то мы в первый раз и увидели выступивший на его лице пот, которому он был обязан прилипшей к нему вскоре кличкой. После этого положение Палмера лишь ухудшалось, хаос, царивший на его уроках, вскоре вошел в легенду (в другой раз Гардинг уговорил всех нас развернуть перед появлением мистера Палмера столы на 180 градусов, так что, войдя в класс, тот обнаружил учеников сидящими спиной к доске), и, наконец, директор школы решил поприсутствовать на одном из его уроков, дабы выяснить, является ли реальность хотя бы вполовину такой плохой, какой ее рисуют слухи. Поначалу все шло хорошо, но затем Палмер, обильно потевший, выводивший дрожащей рукой на доске последовательность логарифмов, полез в карман за носовым платком и вытащил Гардинговы трусы, серовато-белые, с вентиляционными отверстиями на гульфике, — должно быть, Гардинг ухитрился засунуть их туда несколькими минутами раньше. Потный Палмер секунд примерно пять утирал трусами лоб и лишь затем сообразил, что происходит, — в разразившемся следом неистовстве, пока все мы покатывались со смеху, Гардинг, помню, просто сидел, откинувшись на спинку стула, и улыбался еле приметной, самодовольной улыбкой — улыбкой искусного мастера, великого организатора всеобщих беспорядков, убедившегося, что хватки своей он не утратил. То был властитель хаоса, обозревший свои владения и убедившийся, что все в них идет должным порядком.
Я всегда гадал — что происходит с людьми, подобными Гардингу? Забывают ли они о своем чувстве юмора, едва лишь выплатив первый взнос по закладной и обратившись в обыкновенных трудят? Я потерял его из виду, как только мы закончили школу, — мы все потеряли его из виду, — так что я, скорее всего, никогда этого не узнаю. Да и почему он был именно таким, что толкало его на это, я так никогда понять и не смог. Я собирался сказать, что единственным в его жизни удовольствием был смех, который он возбуждал в людях, но, может быть, причина совсем в ином. Может быть, он старался лишь для себя. Ему нравилось шокировать людей, выяснять, как далеко он может зайти, и, вероятно, основным его наслаждением было — наблюдать за людскими реакциями. За безобразиями, которые он провоцировал. Политическую корректность тогда еще не придумали, и, по мере того как мы взрослели, разыгрываемые им комедии становились все более лишенными каких бы то ни было рамок, правил и вкуса. Начинало казаться, будто весь смысл их сводится просто к тому, чтобы обидеть как можно больше людей — учеников или учителей, не суть важно.
Особенно крепко засел в моей памяти один случай. Дело было года за полтора до уже описанной мной истории. В ноябре 1976-го, а если точнее, за два дня до Ночи костра. И притом в среду, после полудня, поскольку именно в этот день происходили собрания Дискуссионного общества старшеклассников. В тот раз решено было разыграть пародию на дополнительные выборы, назначенные на следующий день, и Гардинг вызвался выступить от имени «Национального фронта».
Теперь уже мало кто помнит 70-е годы. Многие полагают, будто в них почти ничего кроме «белых воротничков» и глэм-рока и не было, и с ностальгическим чувством вспоминают «Фолти Тауэрс» и телепрограммы для детей, забывая о несусветной странности тех лет, то и дело случавшихся тогда фантастических происшествиях. Люди помнят, что профсоюзы обладали в те дни реальной властью, но забывают, как относились к ней многие: забывают маньяков и отставных военных, толковавших о создании частных армий, которые восстановят порядок и защитят собственность после того, как падет правление закона. Забывают об угандийских беженцах-азиатах, появившихся в 72-м в Хитроу, о том, как из-за них пошли разговоры, что Инек был прав, предупреждая в конце шестидесятых о реках крови, о том, как эхо его риторики звучало еще годы и годы — вплоть до замечания, сделанного пьяным Эриком Клэптоном в 76-м, в бирмингемском «Одеоне». Забывают, что в те дни «Национальный фронт» временами выглядел силой, с которой необходимо считаться.
Упомянутые мной дополнительные выборы были делом чисто местным, происходили они в нескольких милях от Уолсолла, а привели к ним выходки еще одной красочной фигуры 70-х — бывшего члена парламента от лейбористов Джона Стоунхауза, который в ноябре 74-го исчез во Флориде, месяц спустя был задержан полицией Мельбурна и в конечном счете, после долгих юридических проволочек, был приговорен к семилетнему заключению в тюрьме по двадцати одному пункту обвинения, включая мошенничество, заговор, воровство и подлоги на общую сумму в 170 000 фунтов (в те времена все делали основательно). Оглашение приговора состоялось в роковое, жаркое лето 76-го, когда Британии пришлось назначить министра по борьбе с засухой, Эрик выдал в бирмингемском «Одеоне» свое несчастливое замечание, а мы все готовились к жизни в выпускном классе. Выборы же были назначены на четвертое ноября, и за день до этого Дискуссионное общество разыграло собственную их версию.
Мои воспоминания об этом событии, естественно, смазаны. Я помню, что концертный зал музыкальной школы был битком, что я стоял в задних рядах с моими друзьями, Бенжаменом и Филипом. Милые были ребята, несмотря на склонность к некоторой хипповатости. В ту пору нужно было здорово постараться, чтобы разговорить их на какую угодно тему — если не считать музыкальной группы, на грани создания которой они пребывали уже целую вечность. Года за два до этого мы вместе с Гардингом составляли неразлучную четверку. Теперь наша привязанность к нему понемногу давала трещины, однако он еще был нам любопытен, нам не терпелось посмотреть, что за представление надумал он устроить на сей раз.
Когда Гардинг встал, чтобы начать свое выступление, — после трех других кандидатов, совместными усилиями нагнавших на нас смертную скуку, — мы первым делом заметили, что он каким-то образом ухитрился изменить сам свой телесный облик. Он вышел, шаркая, на сцену, сгорбленный, кривоногий, с угрюмо светившейся во взгляде смесью злобы с давно укоренившимся презрением к непроходимой глупости рода людского. Выглядел он лет примерно на шестьдесят. Думаю, идея Гардинга состояла в том, чтобы спародировать А. К. Честертона — фигуру, большинству из нас не знакомую, хотя то, что он в течение нескольких лет возглавлял «НФ», было как раз одним из тех обстоятельств, которые Гардинг вменил бы себе в обязанность подчеркнуть. Правила дебатов требовали, чтобы кандидаты записывали свои речи, однако Гардинг правила проигнорировал, он просто порылся в карманах своего блейзера дрожащими, старческими руками и вытащил бумажку, явно представлявшую собой одну из печатных листовок «Фронта». А следом начал всего-навсего зачитывать ее.
Реакция, которой добился Гардинг, была, скорее всего, не той, на какую он — а вернее сказать, я — мог рассчитывать. Болтовня стихла, и вскоре аудитория погрузилась в изумленное безмолвие. Не говоря уж о прочем, мы узнали в тот день, что в языке чистого расизма присутствует своего рода злобное, колдовское могущество. Некоторые из фраз Гардинга засели в моей памяти и даже сейчас, четверть века спустя, сидят в ней, словно выжженное на подсознании клеймо. Он говорил о «стадах темнокожих представителей низших рас», о «расовом вырождении», о «лжи относительно равенства рас», об угрозе нашей «нордической по праву рождения свободе». Меньше чем через половину минуты Стив Ричардс, единственный черный ученик нашей школы (прозванный, если вам интересно это узнать, Дядей Томом), покинул концертный зал, и лицо его было неподвижной маской подавленного гнева. Гардинг заметил это, но не остановился. Он принялся разглагольствовать об «утробе рока». Если правительство не откажется от политики расовой терпимости, говорил он, то вот именно в ней мы и окажемся. «В утробе рока! — повторял он. — В самой утробе рока!» Все это принимало очертания настолько абсурдные, что кое-кто начал нервно посмеиваться. Отнестись к происходящему как к продуманной пародии было почти невозможно. И не у одного из нас возникло ощущение, что юмор Гардинга, если это юмор, в последнее время распространяется на области несколько странные.
Кстати сказать, он получил шесть голосов — больше пяти процентов. Неплохо, однако на реальных выборах кандидат «НФ» набрал куда больше. Мы были благодушны тогда, в 76-м, жители Западных Центральных графств.
* * *
На следующий день я удостоился привилегии, если это верное слово, поприсутствовать на первой и, как оказалось, последней репетиции группы Бенжамена и Филипа.
Тут я должен повториться: 70-е были эпохой странной. Музыка, вот вам еще пример. Вы не поверите, какую ерунду люди — и, по большей части, люди умные — слушали в то время с самыми серьезными лицами на папиных музыкальных центрах или в студенческих спальнях. Существовала такая группа, «Фокус», — голландская, по-моему, — клавишник которой, переставая лупить по клавишам синтезатора, начинал на тирольский манер завывать в микрофон. Существовала еще группа «Грифон», которая вдруг останавливалась посреди рок-н-ролльного проигрыша, вытаскивала блок-флейты и крумгорны и с ходу врубала какое-нибудь средневековое тра-ля-ля. И разумеется, всеобщим их патриархом был Рик Уэйкмен с его чудовищным концептуальным альбомом, посвященным Генриху VIII и королю Артуру, — я вроде бы помню, что одну из этих композиций он предоставил выступавшему на стадионе Уэмбли балету на льду. Странные были времена.
Помимо музыки этого рода, предназначенной для молодых ребят, существовала и книга, сообщавшая увесистость армейскому рюкзачку, с которым вы каждое утро тащились в школу. Я имею в виду, разумеется, «Властелина колец» Дж. P. P. Толкиена. Стоит ли говорить, что она составляла излюбленное чтение Филипа, и это отразилось в череде названий для группы, которые он в последние несколько недель пытался навязать своим невезучим музыкальным соратникам. Одно из них было таким: «Лотлориен». Обсуждались также «Мифрил», «Минас-Тирит» и «Смерть Исилдура». Впрочем, под конец им удалось превзойти самих себя и выбрать наиглупейшее из всех глупых названий. «Посох Гэндальфа», так окрестили они свою группу.
Филипу с Бенжаменом каким-то образом удалось завлечь на эту репетицию троицу предположительных будущих единомышленников, и когда Филип начал раздавать листки с аккордами первой композиции, занимавшей страниц четырнадцать, на лицах их обозначился испуг, подобного коему я с тех пор ни разу не видел. Листки были покрыты гномическими рунами и выполненными в манере Роджера Дина изображениями драконов и грудастых эльфийских дев, пребывающих в различных состояниях соблазнительной раздетости.
— Что это? — опасливо поинтересовался ударник.
Филип ответил, что первая его композиция представляет собой рок-симфонию в пяти частях, продолжающуюся минут тридцать пять (то есть еще и подольше, чем «Кушать подано» из альбома «Фокстрот» группы «Дженезис») и повествующую обо всей истории Вселенной — от момента ее создания и, насколько я помню, примерно до отставки Гарольда Вильсона в 1976 году. Название эта милая вещица, которой, вне всяких сомнений, предстояло обратиться в главный хит соул-клубов Уигана, носила такое: «Апофеоз некроманта».
Что ж, не могу не отдать им должного, старались они как умели. Минут пять, во всяком случае. Однако Филип неверно выбрал момент, исторический то есть, для попытки войти в число суперзвезд прогрессивного рока. Вы не забыли, что стоял конец 1976-го? Музыка нового рода, возникавшая в городах вроде Лондона и Манчестера, начинала завоевывать мир и даже такую ничейную землю культуры, как Бирмингем. Все вокруг заговорили о группах вроде «Дэмнд», «Клэш» и, конечно, «Секс Пистолс». То было восхитительное возрождение двухминутного сингла. Никаких тебе больше гитарных соло. Концептуальные альбомы побоку. Меллотроны долой. Наступала заря панка, или, как более точно назвал его Тони Парсонс, рока для безработных. И даже мои происходившие из высшего среднего класса школьные приятели начинали им проникаться.
Первая бунтарская нота исходила от ударника. Простучав, казалось, целую вечность по тарелкам, — то была часть длинного инструментального пассажа, которому полагалось внушить мысль о бесчисленном множестве пробуждающихся к жизни галактик, — он вдруг объявил: «Лучше уж, на хер, в солдатики играть» — и выдал яростный фоновый ритм 4/4. Гитарист, распознав его сигнал, врубил громкость и принялся наигрывать некую буйную дребедень в три аккорда, под которую ведущий вокалист, заводной паренек по фамилии Стаббс, стал импровизировать нечто такое, что при наличии большой снисходительности можно было назвать мелодией. Но вот что интересно. Он выпевал первые, скорее всего, слова, какие пришли ему в голову, и как по-вашему, что это были за слова? Как ни странно — дурацкая фраза из произнесенной за день до того Гардингом фашистской речи. «В утробе! — голосил он. — В утробе! В самой утробе рока!» Голосил снова и снова, точно заклинание, и музыка становилась все более и более безумной, и Филип подбежал и встал перед музыкантами, размахивая руками, требуя, чтобы они прекратили этот безобразный шум, а после, поскольку никакого внимания они на него не обратили, просто остался стоять на месте, сложив на груди руки и глядя на них, и Бенжамен присоединился к нему и обнял его за плечи, и так они и стояли — на боковой уже линии, — наблюдая, как рушится замысел проекта, который они вынашивали несколько лет. Огонь горел в эти мгновения в глазах Стаббса: подобие демонического веселья, питаемого чистым, беспримесным наслаждением человека, разносящего что-нибудь вдребезги, свалившего кого-то ударом ноги. Вот так родилась первая в нашей школе панк-группа, и таким стало, с той минуты и навсегда, ее название: «Утроба рока». И хоть наблюдать все это было забавно, я ощущал и печаль — за Филипа, за мечту, столь стремительно распадавшуюся прямо у него на глазах.
* * *
Впрочем, что именно он должен был чувствовать, я окончательно понял лишь на следующий вечер.
Была ночь Гая Фокса, и в Кофтон-парке сложили огромный костер. Собралась небольшая толпа, ракеты взлетали в иссиня-черное небо Лонгбриджа, всем пришедшим к костру раздавали бенгальские огни. Я довольно скоро приметил Бенжамена с его семьей, однако подойти к ним не решился. Наши отцы находились не в лучших отношениях. Мой был профсоюзным организатором, его — управленцем. Оба работали на фабрике компании «Лейланд». В общем-то, они здоровались друг с другом и вели по временам довольно раздраженные разговоры. Отец Бенжамена пребывал в хорошем настроении из-за результатов выборов. Тори победили, и с большим отрывом. Самым большим, как нам было сказано, со времен войны. Признаки того, что так оно и будет, накапливались вот уже около года, и теперь деться от правды было некуда: правительству Каллагэна конец, даже если оно сумеет продержаться весь свой нынешний срок. Лейбористское большинство уничтожено, Денису Хили придется просить денег у МВФ, доверие общества к лейбористам убывает прямо на глазах. Что результаты выборов и доказали. Между тем за кулисами поджидало своей минуты новое поколение тори, люди далеко не шуточные. Риторика их была жестка: они выступали против пособий по безработице, против Содружества, против консенсуса. Еще пара лет, если не меньше, — и они придут к власти и останутся при ней надолго.
У Бенжамена был младший брат по имени Пол. В школе он отставал от нас по годам на несколько классов, однако все мы его знали. Да, собственно, проглядеть его было невозможно. Что-то странное, причудливое присутствовало в этом мальчишке. Он был не по возрасту умудрен — или, во всяком случае, умен. Этакий «кукушонок Мидвича». Боялись мы его до смерти.
Если говорить о политике, взглядов Пола я не знал, но какие-то взгляды у него были точно. Взгляды у него имелись на все случаи жизни. Что ж, в ту ночь они для меня прояснились.
— Эй, Дугги! Дугги! Дугги!
Он подбежал ко мне с бенгальским огнем в руке. Меня так и подмывало воткнуть в этого дерзкого ублюдка мой собственный. Никто не называл меня «Дугги».
Он поднял бенгальский огонь вровень с моим лицом и сказал:
— Подожди. Подожди.
Я и так уже ждал. Что мне еще оставалось?
— Ну вот, — сказал он. — Смотри! Что это?
И в тот же миг огонь его с шипением погас. Я промолчал, так что на вопрос свой Пол ответил сам:
— Смерть социалистической мечты.
Затем он, хихикая, точно маньяк, секунду-другую смотрел мне в глаза, а после убежал, но в эти секунды я увидел то же самое, что видел днем раньше во взгляде Стаббса. Тот же триумф, то же возбуждение, вызванное не сотворением нового, но разрушением. Я вспомнил Филипа с его дурацкой рок-симфонией, и, клянусь, на глаза мои навернулись слезы. Эта смехотворная попытка втиснуть историю бесчисленных тысячелетий в получасовой балаган дешевых проигрышей и смены аккордов вдруг показалась мне таким же донкихотством, как все, за что столько времени боролись мой отец и его коллеги. Государственная служба здравоохранения, бесплатное лечение для всех, кто в нем нуждается. Перераспределение богатств посредством налогообложения. Равные возможности. Всеобщее школьное образование. Прекрасные идеи, папа, благородные идеалы, но ведь и в музыкальной куче мале Филипа также присутствовало прекрасное ядро. Но только ничего этого нам никогда не увидеть. Если и было время, когда все это могло осуществиться, теперь оно уходило. Миг миновал. Прощай все.
Я знаю, легко быть крепким задним умом, но я же прав, не так ли? Оглянитесь на ту ночь из настоящего, из последних недель последнего века второго нашего тысячелетия — пусть даже календарь некой эзотерической, быстро тающей религиозной секты насчитывает их гораздо больше, — и вам придется признать мою правоту. Как правоту Пола, маленького прохвоста с бенгальским огнем, жутковатой ухмылкой и мерзким проблеском зарождающегося торжества в двенадцатилетних глазах. Прощай все, говорил он. Он все уже понял. Он знал, что припасло для нас будущее.
Кстати сказать, после этого я задержался у костра ненадолго. Времени было почти уже восемь, а это означало «Новых мстителей» на Эй-ти-ви. Скоро Джоанне Ламли предстояло начать метаться в ее скудном наряде по лугам и оврагам, и я не собирался пожертвовать этим зрелищем ради нескольких огненных колес. В ту пору нам приходилось хвататься за те удовольствия, какие давали.
(Примечание составителя [2003]: По соображениям правового характера мистер Андертон предпочел фамилию «Пола» не указывать.)