Весна
6
Почти три месяца потребовалось Клэр, чтобы разыскать Виктора Гиббса. Это оказалось нелегко. Наверное, тридцать лет назад, в те невообразимые, докомпьютерные, доинтернетовские времена, такое было бы и вовсе невозможным.
Даже теперь ей пришлось — вопреки разумным опасениям — прибегнуть к посторонней помощи. Но выбора у Клэр не было. Поиск в Интернете выявил тысячи людей по фамилии Гиббс, а письма тем, чье имя начиналось с буквы «В», не привели к желаемому результату: письма либо вернулись, либо на них вежливо, коротко ответили: мол, ошиблись адресом. Так она маялась в тупике, пока не вспомнила, что Колин Тракаллей работал в отделе кадров Лонгбриджа, и нехотя решила посвятить его в свою тайну.
Перед разговором с отцом Бенжамена Клэр нервничала, однако Колин оказался куда отзывчивее, чем она ожидала. Сказал, что теперь, когда у него пропал сын, он лучше понимает, что пережили Клэр и ее семья. Она возразила: между этими двумя случаями нет ничего общего, Бенжамен — зрелый (во всяком случае, достигший средних лет) мужчина, который знает, что делает, и может о себе позаботиться, да и уехал он по собственной воле. Не было ли от него вестей за последние два месяца, полюбопытствовала она. Колин ответил отрицательно, и больше ему добавить было нечего. Он согласился отправиться в отдел кадров Лонгбриджа и глянуть, не найдутся ли в папках записи, касающиеся Гиббса.
Слово свое он сдержал. Спустя несколько дней Колин позвонил и сказал, что Гиббс все еще значится в старой картотеке: в 1972 году он предоставил адрес близкого родственника в Шеффилде, по которому его можно было найти. Клэр проверила адрес по компьютеру — там до сих пор проживал некий Гиббс. Брат Виктора, как выяснилось. Клэр написала ему, представившись управляющей лонгбриджского фонда и соврав, что фирма решила выплатить бывшим работникам прибавку к пенсии. Минуло две недели, прежде чем ее удостоили ответа, содержавшего нынешний адрес Виктора Гиббса. Он жил на побережье Северого моря, в Кромере, в графстве Норфолк.
В последний день февраля 2003 года (это была пятница) Клэр отправилась в путь.
* * *
Погода была еще хуже, чем в тот день, когда она ездила в университетский архив в Варвике, и дорога заняла еще больше времени. Клэр выехала из Малверна в девять утра, а на место прибыла лишь через пять часов. Уже измученная и раздосадованная, она оставила машину на платной стоянке под открытым небом и двинула к морю. Дождь, резво менявший направление под порывами ветра, хлестал по лицу и колол глаза. Серые тусклые волны омывали галечный берег, а над водой поднимался туман, пропитывая все кругом сыростью. Очень скоро Клэр продрогла до костей.
Днем в пятницу городок казался вымершим. Из дверей игральных залов доносилась невротическая мешанина электронных шумов — повизгивание игровых автоматов вкупе с грохочущей танцевальной музыкой, изливавшейся из немилосердных воспроизводящих устройств, — но клиентов у автоматов было немного, а в магазинах и кафе бизнес и вовсе еле тлел. Клэр покрепче закуталась в плащ с подстежкой, но так и не смогла унять дрожь, и колотило ее не столько от холода, сколько от страха перед встречей, которую она сама себе и навязала. Она надеялась, что за время, проведенное в дороге, ей удастся выработать линию поведения или хотя бы придумать, с чего начать беседу. Но в голове было пусто. Клэр запаниковала. Она понятия не имела, что Гиббс за человек и как он отреагирует на ее непрошеное появление; значит, придется импровизировать. Более всего она опасалась, что он взбесится и применит силу. Что ж, она должна быть готова ко всему.
Адрес она помнила наизусть и вскоре добрела до узкого трехэтажного дома, стоявшего всего в нескольких кварталах от моря. Судя по дверным звонкам, в доме было три квартиры; Виктор Гиббс, предположительно, обитал в квартире «Б», хотя табличка с именем под этим звонком отсутствовала. Клэр нажала на кнопку, услыхала отдаленную трель и стала ждать. Тишина.
Клэр жала и жала на кнопку. На первом этаже шевельнулась кружевная занавеска, а следом за матовым стеклом входной двери возникла расплывчатая тень. Дверь открыла женщина:
— Вы к верхнему жильцу?
— Да. Меня зовут…
— Он в пабе, — перебила женщина. Подробности ей были явно не интересны. — В «Веллингтоне», скорее всего. Это тут рядом — за углом и чуть вниз по улице.
— А как я узнаю Гиббса? — спросила Клэр.
— У него черные волосы — он их красит, по-моему, — и кожаная куртка, он всегда сидит в углу, там, где доска для дартса, и читает «Экспресс». Да не ошибетесь.
Клэр пробормотала слова благодарности. Женщина кивнула, и дверь закрылась.
* * *
Паб — как и весь город — был наполовину пуст. Музыкальный автомат исполнял что-то занудное из «Симпли Ред», за стойкой никого не было. Виктора Гиббса Клэр увидела почти сразу, и ее тут же обуяли дурные предчувствия, хотя выглядел он совершенно обычно — точно так, как его описала соседка, вплоть до газеты, лежавшей перед ним. Наконец ей удалось сделать заказ. Попросив стакан газированной минералки, она устроилась в том же углу, что и Гиббс, за соседним столиком. Клэр молча пила воду, поглядывая на соседа. Поглядывала не украдкой, но довольно откровенно — ей хотелось, чтобы на нее обратили внимание. Клэр немного успокоилась. На вид Гиббсу было под шестьдесят. Ничего особенно отвратительного в его облике не наблюдалось — ничего настолько предосудительного, чтобы наградить его прозвищем «гнусный Гиббс», как это сделала когда-то Мириам. Он читал спортивный раздел, а когда оторвался от газеты, Клэр улыбнулась ему. На секунду он задержал на ней взгляд — недоверчивый, слегка недоуменный. Вряд ли он принадлежал к той категории мужчин, которым в пабах постоянно улыбаются женщины. Возможно, он вообразил, что она ищет клиента, — не самое удачное впечатление, которое она хотела бы произвести. Зря она не купила в баре сигарет — тогда она попросила бы у него огоньку, — но Клэр курила в последний раз после концерта Бенжамена, в декабре 1999-го, и табачный дым наверняка вызовет у нее приступ кашля.
Гиббс просматривал результаты скачек, делая пометки синей шариковой ручкой. И это навело Клэр на мысль. Она достала из сумочки записную книжку, раскрыла ее и начала рыться в сумке, будто что-то искала. Затем она шумно вздохнула и наклонилась к Гиббсу:
— Простите, не могли бы вы одолжить ручку на минутку?
Он опять смерил ее подозрительным, удивленным взглядом и молча протянул ручку. Клэр нацарапала какую-то чушь в записной книжке, затем откинулась на спинку стула, изображая мыслительный процесс и рассеянно покусывая кончик ручки.
— Ох… простите… — Притворяясь, будто только что опомнилась, она попыталась вернуть ему ручку.
— Ладно уж, — улыбнулся Гиббс. — Оставьте себе. Я таких еще раздобуду.
— Спасибо, — улыбнулась Клэр в ответ.
— Вы, видно, устали. — Гиббс отложил газету.
— Мне пришлось долго вести машину.
— Да? — Он аккуратно сворачивал газету, приминая на сгибах. — Откуда приехали?
— Из Бирмингема, — солгала Клэр.
— А, старый добрый Брам. Я хорошо знаю этот город. Жил там много лет.
— Правда?
— Там теперь все не то. Похуже, чем было.
— Где там? Я живу в Харборне.
— А я неподалеку обретался. В Борнвилле. Работал на фабрике в Лонгбридже.
— Тесен мир. — Клэр отхлебнула воды.
— Как вас занесло в Кромер?
Клэр не задумывалась, как она объяснит свой приезд сюда, но быстро нашлась — ответ лежал на поверхности:
— Приехала повидаться с сестрой.
— Ясно. Назначили здесь встречу? Клэр помотала головой:
— Она врач. Сегодня у нее должен быть выходной, но… ее срочно вызвали на работу. — Врала она не очень изобретательно, но Гиббс, кажется, был не в претензии. — Пришлось ей тащиться в поликлинику, и освободится она только вечером. — Она искоса глянула на Гиббса и поняла: он у нее на крючке. — И что прикажете целый день делать в Кромере, да еще накануне выходных?
Гиббс встал из-за стола:
— Ну, для начала можно заказать по новой.
* * *
Клэр сообразила, что прежде она никогда ничего подобного не вытворяла — не подсаживалась к незнакомцу, не флиртовала с ним, — и теперь поражалась тому, как гладко у нее все получается. Впрочем, каких-то особых усилий она не прикладывала — в основном слушала. Гиббс сперва был неразговорчив, но после очередной пинты горького и порции-другой виски язык у него развязался. Клэр едва не растрогалась тем, как он тщился произвести на нее впечатление, подать себя в лучшем виде. Он много рассказывал о скачках, о разработанной им системе, которая оставляла букмекеров в дураках и позволяла ему загребать по двадцать фунтов в неделю. Азартные игры, видимо, были его страстью. Он и в бильярд играл, а по средам и субботам закупал лотерейных билетов на пятьдесят фунтов с лишком. Когда им наскучило сидеть в пабе, Гиббс повел Клэр в зал игральных автоматов, чтобы продемонстрировать свою ловкость. Они остановились у автомата, в котором на полке, медленно скользившей вперед и назад, подрагивали столбики десятипенсовых монет, и казалось, что если удачно выбрать момент и бросить в щель еще один десятипенсовик, то водопад мелочи каскадом брызнет из автомата прямо тебе в руки. Гиббс объяснил, что все это надувательство — подстава, и больше половины монет приклеены к полке, но иногда можно остаться с прибылью, если выиграть первые полдюжины попыток, а потом прямиком перейти к другому автомату с такой же полкой. Он показал Клэр, как это делается, а она стояла рядом, восхищенно наблюдала за игрой и время от времени наклонялась к нему, отпуская преувеличенно лестные комплименты. Раза два он позволил ей собственноручно бросить монетку. Во вторую попытку она выиграла фунт и восемьдесят пенсов, и Гиббс рассмеялся, бурно аплодируя и хлопая ее по плечу.
Когда, выйдя из зала, они зашагали к ближайшему кафе, Клэр подумала, не взять ли его под руку, но решила, что это будет слишком смело.
Они уселись друг против друга за столиком с пластиковым покрытием и заказали два капучино. «Пенный кофеек», так называл Гиббс этот напиток. Время близилось к четырем, и на улице начинало смеркаться. Дождь сердито бился об окна кафе.
Столик выбрала Клэр — в углу тесного заведения. Гиббс сидел спиной к стене, и если он захочет выбраться, ему придется протискиваться мимо Клэр. А если придвинуть стол вплотную к нему, то Гиббс вообще не сможет пошевелиться. Словом, он угодил в ловушку. И следовательно, у Клэр появилась наконец возможность приняться за дело — схватку больше нельзя было откладывать.
Гиббс, отметила она, тоже стремился к развитию событий. Глянув на часы, он сказал:
— Как допьем, можно пойти ко мне. Телевизор посмотрим или еще чего. У меня и колода карт найдется. (Клэр кивнула, но без энтузиазма.) Когда тебе встречаться с сестрой?
— Ну… — Глядя на него в упор, Клэр изобразила стыдливую улыбку. — Видишь ли, я сказала не всю правду.
Гиббс тупо смотрел на нее:
— У тебя здесь нет сестры?
— У меня вообще нет сестры, — тихо ответила Клэр. — Она умерла.
— Ох. — Он явно не понимал, зачем она ему это говорит. — Сочувствую, Клэр.
— Правда… иногда я сомневаюсь в ее смерти. Она пропала очень давно. Почти тридцать лет назад. И с тех пор я о ней ничего не слышала.
Гиббс пристально наблюдал за ней, вероятно начиная подозревать, что напоролся на полоумную.
— Ну, бывает. И… что же ты делаешь в Кромере? Ты ведь говорила, что приехала повидаться с сестрой.
— Ты не против, если мы немного поговорим о ней?
— Нет. Конечно, нет. Как скажешь. — Он поерзал на стуле — и вдруг обнаружил, что прижат к стене столешницей. Видимо, на подсознательном уровне ему это не понравилось, и манеры Гиббса начали меняться.
— Понимаешь, Виктор, у меня такое чувство, что ты ее знал.
— Знал? — хохотнул Гиббс. — Да ты о чем говоришь? Мы с тобой-то знакомы всего пару часов.
— У меня с собой письмо. — Клэр достала из сумочки сложенный листок бумаги. Это был цветной ксерокс оригинала — лучшее, что могла предложить библиотека в Малверне. — Последнее письмо, которое моя сестра написала родителям. Не хочешь взглянуть?
Гиббс взял бумажку, разложил ее перед собой. Поставив локти на стол и уткнув подбородок в ладони, он разглядывал письмо. Долго разглядывал. Не шевелясь, не поднимая головы. Клэр ждала, когда он хоть что-нибудь скажет. За столиком сзади шла приглушенная беседа, кофеварка в баре периодически выплевывала капучино.
Наконец Гиббс выпрямился и отпихнул от себя письмо. Лицо его ничего не выражало, разве что стало бледнее и руки слегка дрожали.
— Есть какие-нибудь соображения? — спросила Клэр, поскольку молчание затягивалось.
Гиббс пожал плечами:
— Я-то тут при чем? Я в чужие дела не лезу.
— Еще как при чем. — После паузы Клэр добавила: — Думаю, ты написал это письмо.
Гиббс застыл на секунду.
— Да ты чокнутая. — А потом он попробовал встать, но для этого надо было отодвинуть стол. — Выпусти меня!
— Сядь, Виктор. Нам нужно поговорить.
— Не о чем тут разговаривать! — Гиббс повысил голос. — Я никогда раньше не видел ни тебя, ни твоей чертовой сестры, и, похоже, у тебя с головой не в порядке. Никак, из психушки сбежала.
— У меня имеется еще одно письмо, — продолжила Клэр. — То, которое ты написал Биллу Андертону.
У Гиббса подкосились ноги, и он опустился на стул.
— Тебе знакомо это имя, верно? И я могу доказать, что письма написаны одним и тем же человеком. На одной и той же пишущей машинке.
Больше Клэр ничего не успела сказать. Гиббс снова попытался встать. Опираясь со всей силой на стол, он прошипел:
— Никогда не слышал о таком. Ты меня приняла за кого-то другого.
— Сядь, сволочь! — вырвалось у Клэр. И трясло уже не Гиббса, но ее саму, голос не слушался, она понимала, что теряет контроль над ситуацией. Выражение ледяной ненависти на лице Гиббса испугало ее. — Пожалуйста, сядь. Прошу. Я не пойду в полицию, мне это не нужно. Я здесь не для того, чтобы тебя засадить.
— Тогда зачем ты явилась, мать твою?
Он двигал стол на нее. Клэр почувствовала боль: острый угол впился ей в живот.
— Прекрати! — закричала она. — Прекрати! — Она злилась на себя и чуть не плакала. — Виктор, я лишь хочу знать. Хочу выяснить, что случилось с моей сестрой. Я тогда была ребенком. А ей исполнился двадцать один год. Я просто хочу знать.
Он глянул на нее с неумолимой бешеной злобой.
— От меня ты ничего не добьешься. — И Гиббс с такой силой толкнул стол, что Клэр отбросило назад, развернуло на стуле, и, ударившись о женщину, сидевшую сзади, она растянулась на полу.
Гиббс торопливо выбирался из угла. Он перешагнул через Клэр, и в этот момент со стола упала кружка, теплый кофе вылился на лицо Клэр, забрызгав плащ и руки. Гиббс рванул прочь из кафе. Шум привлек внимание посетителей. Кто-то подошел к Клэр и помог подняться. Она рыдала.
— Он вас ударил, этот гнусный подонок? — спрашивал мужской голос.
Девушка, обслуживающая за стойкой, усадила Клэр на стул и принялась чистить ее плащ кухонным полотенцем.
— Не плачь, — приговаривала она. — Этот придурок не стоит твоих слез.
* * *
Город окутала тьма. Сгорбившись на бетонной скамье, Клэр сидела на берегу моря. Так прошел час. Конечности ломило от холода, тело затекло. Позади, по мокрому шоссе, с шепелявым свистом проносились редкие машины. Впереди, за узкой полоской пляжа, катил волны океан, как ни в чем не бывало, — вода с мерным монотонным шелестом набегала на прибрежную гальку. Падая на пол в кафе, Клэр ударилась щекой о стул, и теперь под левым глазом цвел синяк. Она потрогала лицо и вздрогнула от саднящей боли. Ветер, дувший с моря, усилился, и Клэр съежилась. Надо бы выпить чего-нибудь горячего, прежде чем садиться за руль. Ей опять предстоял пятичасовой путь, на сей раз в темноте. А она так устала. Не поискать ли гостиницу? Но перспектива провести ночь в местной гостинице удручала: поднос с пакетиками чая и растворимого кофе, поставленный у кровати; старенький переносной телевизор; призраки тысяч прежних постояльцев. Лучше отправиться домой. Долгая дорога пойдет ей на пользу, развеет тяжелые мысли.
Клэр, однако, не двигалась с места. Что-то удерживало ее на скамье, несмотря на холод, несмотря на зарождавшуюся неприязнь к этому городку. Она продолжала сидеть, уже не плача, уже не думая ни о чем, даже не слыша регулярного шума волн и автомобилей. Далеко в океане, в густой облачной черноте мерцали таинственные огоньки. Клэр словно парализовало. Замерзая на диком ветру, отсырев до самых внутренностей, она не представляла, какая сила заставит ее покинуть это место.
Тянулись минуты — а может, часы: течение времени более не поддавалось измерению и не имело значения, — и вдруг Клэр услыхала приближающиеся шаги, а затем мужской голос:
— Хватит тут сидеть. Околеешь.
Клэр подняла глаза. Перед ней стоял Виктор Гиббс. Под моросившим дождем он выглядел облезлым и растрепанным. Клэр отвернулась.
Не дожидаясь приглашения, он сел рядом, чуть подался вперед, помолчал.
— Ты на нее маленько похожа, — произнес он наконец. — Как это я сразу не заметил?
Не меняя позы, почти бесцветным тоном Клэр спросила:
— Ты помнишь, как выглядела моя сестра?
— А то. Помню, конечно.
Клэр зашевелилась, отодвинулась от Гиббса на пару дюймов, покрепче вцепилась в поднятый воротник.
— Знаю я не много, — хрипло продолжил Гиббс. — Но что знаю, расскажу.
Со стороны могло показаться, что Клэр никак не отреагировала на эти слова. Но она напряглась всем телом, застыв в ожидании.
— На фабрике был один малый, — начал Гиббс. — Мы с ним типа дружили. Звали его Рой Слейтер. Мы не работали вместе, нет. Я был в бухгалтерии, он в цеху. Но мы познакомились, уже не помню как. Наверное, на каком-нибудь собрании. Сошлись на почве политики.
— Я читала о нем в бумагах Билла Андертона, — ровным отстраненным тоном сказала Клэр. — Он был фашистом, да?
— Тогда было другое время, — вздохнул Гиббс. — Больше свободы говорить то, что думаешь. Ладно, врать не стану, Слейтер был тот еще гад. Как и я в те дни. Я украл деньги со счета благотворительного комитета — подделал чужие подписи, у меня это хорошо получалось, да и сейчас получается, — и меня вышвырнули с завода. Потом, пару лет спустя, я попался на том же уже в другой фирме. Отсидел. Тюрьма здорово вправила мне мозги. С тех пор я почти не балую.
Он вынул пачку сигарет из кармана, предложил Клэр закурить. Она отказалась.
— Вряд ли Слейтер имел зуб на твою сестру. Думаю, он даже не знал, кто она такая. Она просто оказалась в неправильном месте в неправильный момент. Попалась под горячую руку.
Вот как это вышло. Помнишь взрывы в бирмингемских пабах? Когда ИРА разбомбила два паба и куча народу погибла? После этого настроение у людей было поганое. Повсюду — и в городе, и на заводе. Все возненавидели ирландцев. Крепко возненавидели. И не только на словах, но и… на деле. Ирландишек лупили по всему городу. На заводе их и раньше недолюбливали, но тут ребята будто взбесились. А Слейтер всегда норовил быть круче всех. Ирландцев он на дух не переносил, этих долбаных ирландишек. И он обязательно бы что-нибудь устроил раньше или позже.
В общем, недельки через две после взрывов они набросились на одного парня. На фабрике был такой отсек, где ребята мылись после смены, и они приволокли ирландца туда — совсем молодого, лет двадцати с небольшим. Трое или четверо ребят тащили его в душевую, а Слейтер их подгонял. Паренька поначалу хорошенько отдубасили, но они хотели не просто его избить, эти ребята. Нет, у них было другое на уме. Они хотели его убить. И убили. Треснули по голове молотком или еще чем и прикончили несчастного засранца. Профессионально сработали. Так умело замаскировали под несчастный случай, что все поверили. Включая журналистов.
— Джим Корриган, — пробормотала Клэр. Спустя двадцать пять лет имя человека, о котором она, казалось, напрочь забыла, внезапно всплыло в памяти.
— Что?
— Так его звали. Я читала об этом. В нашем школьном журнале. — Ей ясно припомнился тот день и галерея «Айкон» на улице Джона Брайта, где она просматривала старые номера «Биллборда» и наткнулась на эту историю. Читая ее, она краем глаза наблюдала за тайным свиданием матери Фила и Майлза Слива, учителя рисования. — Помню, я подумала, какая ужасная история. У него остались жена и ребенок. Якобы его чем-то придавило.
— Ну да. Наверное, это он и был.
Гиббс умолк. Вдалеке неожиданно загудел корабль.
— И все же, — прервала молчание Клэр, — при чем здесь Мириам?
— Я уже говорил, — продолжил Гиббс, — она оказалась в неправильном месте в неправильный момент. Она была там, понимаешь, в душевом отсеке, когда они его мутузили. И все видела. — Он затянулся сигаретой, стряхнул пепел на тротуар. — Бог весть, зачем она туда пришла. Этого я так и не узнал.
Но Клэр догадалась.
— Должно быть, пришла, чтобы увидеться с Биллом. Они там встречались. — Она откинулась на спинку скамьи, закрыла глаза и постаралась вспомнить каждую деталь, каждую подробность, которая помогла бы восстановить события. В каких отношениях Мириам была тогда с Биллом? Вероятно, на грани разрыва. — И что же случилось потом?
— Вот этого я не знаю. Думаю, Слейтер переговорил с ней и велел держать рот под замком. Но на этом он не успокоился. Она была свидетелем, а значит, от нее надо было избавиться. Слейтер потом говорил мне, что сам ее убрал. Этот сучонок всегда любил прихвастнуть, но похоже, в тот раз он не врал. Вроде бы она побежала прямиком домой, а он за ней… Точно не знаю, где он ее сцапал. Я слыхал, что он бросил ее у запруды. Ночью попозже он вернулся туда, привязал груз к телу и сбросил в воду.
— А потом, — голос у Клэр дрожал, — потом он попросил тебя написать письмо, да? И ты написал!
Гиббс затушил сигарету и уставился пустыми глазами на море. Клэр почудилось, будто целая вечность минула, пока он наконец не произнес медленно, запинаясь:
— Я хотел отомстить твоей сестре. Не спрашивай за что. Но так было.
Больше ему нечего было сказать. А Клэр больше не о чем было спрашивать. Вскоре Гиббс встал, слегка пошатнувшись.
— Ну вот. Теперь ты знаешь. Можешь идти в полицию, мне плевать.
Он повернулся и побрел прочь. Звук его шагов постепенно стихал. Клэр не смотрела ему вслед.
* * *
Двадцатью минутами позже, медленно перебрав в уме все, что ей поведал Гиббс, Клэр вдруг сообразила, что не задала ему еще один вопрос: куда делся Рой Слейтер? Жив ли он еще? Чуть ли не бегом она бросилась к дому Гиббса, уже предчувствуя, что опоздала. Входная дверь была не заперта, в прихожей стояла соседка Гиббса с первого этажа.
— Уж не знаю, что вы ему наговорили, но он уехал, — сообщила она. — Буквально только что. Сел в машину с двумя чемоданами и отбыл. Забрал все свои пожитки. — Она начала перебирать стопку бесплатных газет, лежавших на тумбочке в прихожей, выбрасывая большую часть в черный мусорный мешок. — Не велика потеря, — язвительно добавила соседка. — Он месяцами не платил за квартиру.
5
Однажды вечером, несколько лет спустя, когда Филип навещал в Лукке Клэр и Стефано, она рассказала ему о событиях того дня, закончив так:
— А по дороге домой я начала размышлять об этих взрывах в пабах и о том, как они испоганили жизнь Лоис, в первую очередь ей, конечно, и только потому, что в тот вечер она оказалась в «Городской таверне» вместе с Малкольмом, но не только Лоис, Мириам тоже пострадала косвенным образом, потому что видела, что сделали с Корриганом, и тогда с ней решили расправиться, а значит, и мою жизнь испоганили, ведь я годами не понимала, как мне жить, и никуда не могла приткнуться, потому что только и думала, что о Мириам, где она, с кем, и Патрику в итоге тоже досталось, потому что он стал одержим Мириам, пытаясь компенсировать какую-то потерю, компенсировать боль, которую мы ему причинили, расставшись, когда он был еще маленьким. А еще я задумалась о других семьях, о людях, которых напрямую коснулись те взрывы, и о том, как легко сойти с ума, пытаясь добраться до самой сути, пытаясь найти виновного и ткнуть в него пальцем, углубиться в истоки ирландской проблемы лишь для того, чтобы в конце концов задаться вопросом: виноват ли Оливер Кромвель в том, что Лоис провела столько лет в больнице? И его ли надо винить в убийстве Мириам? И знаешь, может, ужасно так говорить, но с точки зрения статистики взрывы в Бирмингеме были лишь мелким зверством по сравнению с Локерби, или со взрывами на Бали, или с одиннадцатым сентября, или с количеством гражданских лиц, погибших в 2003 году в Ираке. И если попытаться объяснить все эти смерти, загубленные жизни, попытаться выявить источник этих бед, чем это закончится для тебя? Безумием? Я хочу сказать, считать ли такую попытку сумасшествием или, наоборот, самой разумной вещью на свете, ведь в результате ты ясно осознаешь тот гребаный факт, что во всяких бедствиях, великих или не очень, совершенно обычные, абсолютно невинные люди становятся жертвами неких сил, над которыми у них нет власти, исторические ли это события или невезение хреново, когда выходишь из дома средь бела дня, а тебе навстречу несется пьяный водитель со скоростью семьдесят миль в час, но и тогда мы будем винить современное общество, внушившее ему, что это классно — разгоняться до семидесяти миль в час, или общество, превратившее его в алкоголика, и может быть, все-таки это разумно — пытаться объяснить и как-то этому противостоять, вместо того чтобы просто пожимать плечами: «Жизнь непредсказуема» или «Всякое бывает», ведь если хорошенько подумать, у всего есть причины. Любой поступок одного человеческого существа по отношению к другому — это результат решения, принятого кем-то когда-то, непосредственным ли исполнителем или кем-то другим, двадцать, тридцать, двести или две тысячи лет назад, а то и просто в прошлую пятницу. И Филип спросил:
— Клэр, ты напилась, что ли? В жизни не слыхал от тебя столько ерунды за раз.
На что Клэр ответила:
— Верно, за полчаса я выпила две трети бутылки этого великолепного «Бардолино».
Филип. В конечном счете, когда человек, которого ты любишь, гибнет от руки террориста — при взрыве, допустим, — тебе все равно, почему террорист это сделал, псих он или считает, что с его страной, религией либо еще чем плохо обошлись. Твой любимый человек мертв, и погубил его тот, кто подложил бомбу или поднял в небо самолет. Их мотивы тебя не интересуют. Они не должны были это делать. Рой Слейтер убил твою сестру, потому что он выродок. Прости, если я не щажу твои чувства, но факт есть факт.
Клэр. Да, но этого бы не случилось, не будь взрывов в пабах.
Филип. Возможно, не случилось бы с данным человеком в данный момент. Но Слейтер нашел бы иные резоны, чтобы разделаться с кем-нибудь еще. Кстати, а что с ним стало?
Клэр. Странно, но до Слейтера у меня тогда просто руки не дошли. Переживания меня словно обескровили. Пару лет спустя Патрик начал его разыскивать. И выяснил, что Слейтер умер примерно в то же время. В тюрьме. Эмфизема.
Филип. Любопытно. Патрик мне никогда об этом не говорил.
Клэр. Послушай, что я хочу сказать. В тот день в Норфолке я поняла: существуют причинные связи. Их нелегко различить, но когда ты их увидишь, то ни хаос, ни случайности, ни совпадения не помешают тебе добраться прямиком до самой сути, и тогда ты скажешь: «Ага, вот с чего все началось».
Филип. Рехнулась. Существуют индивидуумы, — плохие индивидуумы, грубо говоря, — которых надо опасаться, и даже если у них есть причины гадить, эти причины не имеют никакого касательства к истории или к состоянию общества. Только к психологии и человеческим отношениям. Другие люди превратили их в то, чем они являются. Родители, чаще всего.
Клэр. Тогда нам придется задаться вопросом: почему родители стали такими, каковы они есть.
Филип. Нет, так нельзя! Если начать зарываться вглубь, конца этому не будет.
Клэр. Нет, можно. Трудно, да. Очень трудно.
С кухни на балкон вышел Стефано с бутылкой красного вина и наполнил бокалы спорщиков.
Клэр. У тебя там потрясающе пахнет. Долго еще?
Стефано. С полчаса или около того. Ризотто нельзя торопить.
Он вернулся в дом. Клэр с Филипом отхлебнули вина. Скорбный свет заходящего сентябрьского солнца отбрасывал длинные тени и полировал древние камни на пьяцце внизу.
Филип. Люди должны отвечать за свои поступки, вот и все. Взять, к примеру, Гардинга. Возможно, его изуродовали родители, я не знаю. Но многих уродуют родители, однако они впоследствии проживают вполне безобидную жизнь. Гардинг же предпочел стать тем, кем он стал.
Клэр. Ты мне толком и не рассказал, как вы с ним встретились.
Филип. Сейчас расскажу.
* * *
— Гардинг тоже обретался в Норфолке. Но не там, куда ты ездила, а на противоположной оконечности графства — на востоке. Мне дали адрес: ферма где-то в глухомани посреди полного безлюдья, в нескольких милях к югу от Кингз-Линна. Там, где начинаются болота.
Не помню точно даты, но, видимо, это был конец марта, потому что по дороге туда я слушал радио и американцы к тому времени уже с неделю бомбили Ирак. «Страх и трепет», так это называлось. И пяти минут нельзя было послушать чертово радио, чтобы какой-нибудь военный стратег не принимался долдонить об этом «страхе и трепете». Странное было ощущение: я съехал с шоссе и двинул по пустынной местности — в Норфолке тишина наступает как-то сразу: не успеешь оглянуться, а цивилизация уже осталась позади, — а по радио только и говорили, что о разрушениях и резне, и все эти американские парни гордились тем, в какой дикий «трепет» они нас всех вогнали. Полагаю, не трудно внушить трепет кому угодно, если за дело берется самая богатая страна в мире, которая тратит половину своего богатства на создание устройств, вышибающих из людей мозги. Впрочем, трепет бывает разный, согласна? Иногда пейзаж приводит тебя в такое состояние. Кругом так красиво, так тихо. Водная гладь, раскинувшаяся на многие мили. Только ты и птицы. А эти норфолкские небеса! Летом они фантастические. В тот день небо было просто серым, серебристо-серым. Но… какая же тишина вокруг! По-моему, вот от такого городского жителя и прошибает трепет. Я выключил радио и, прежде чем отправиться на поиски фермы, остановил машину, заглушил двигатель, вылез и просто слушал тишину.
Я понял, почему он решил поселиться здесь.
Дом был виден за несколько миль. Никаких лесов вокруг, и земля абсолютно ровная. Только заросли тростника, куда ни глянь, и эти странные протоки, вырытые сотни лет назад, но по ним до сих пор беспрепятственно течет вода, и такое впечатление, будто их недавно соорудили. Причудливый пейзаж. С одной стороны, все как на ладони, а с другой — затерянный мир, куда никто лишний раз не сунется, чтобы наведаться к Гардингу. Уж не потому ли он туда перебрался? И не прячется ли он от кого-нибудь или от чего-нибудь? Подозреваю, полиция не раз интересовалась им за последние годы, он ведь много чего наговорил и повывешивал в Интернете, а еще эти диски в придачу. Я подумал, возможно, он решил залечь на дно, пока тучи на головой не рассеются.
Над фермой вился дымок. Но когда я подъехал поближе, то увидел, что дым поднимается не над жилым домом, но из трубы в старом трейлере, который Гардинг поставил во дворе. В трейлере жили две женщины — или, скорее, девушки, не знаю, к какой категории их причислить, но на вид им было слегка за двадцать. Он называл их Сцилла и Харибда; я так и не понял, что они там делали, разве что помогали ему на ферме. Обе были очень хорошенькими. Не знаю, где он их нашел и как уговорил приехать туда.
Словом, затормозил я и попытался собраться с мыслями. Я представления не имел, что ему скажу и даже зачем сюда явился. Полагаю, в основном из любопытства. Мне хотелось понять, как человек, которого мы знаем со школы, — или думали, что знаем, — способен превратиться вот в такую особь. Похоже, то, что случилось с Гардингом, исказило все мое прошлое — наше общее прошлое, — и я надеялся как-то его выпрямить, выявить подоплеку этого превращения, найти ему логическое объяснение. В общем, не позволить хаосу одержать верх. Но была и другая причина. Я собирался поговорить с ним о Стиве. О том, что он сделал с ним тогда в школе. Мне хотелось посмотреть, сумеет ли он оправдать свой поступок хотя бы в собственных глазах.
Так я посидел минут пять, потом подошел к входной двери и постучал громко, как только мог.
Я бы ни за что его не узнал, если бы встретил где-нибудь на улице. В первое мгновение я даже подумал, что ошибся адресом. Он носил плоскую кепку — потому что почти полностью облысел, как я позже выяснил, — маленькие круглые очки в стальной оправе и вдобавок отрастил невероятно густую бороду, спускавшуюся чуть ли не до пояса. На нем был твидовый костюм, горчично-желтый жилет, шейный платок — ни дать ни взять, английский сельский джентльмен, хотя, судя по состоянию полей, через которые я проезжал, как раз в сельском хозяйстве он пока не слишком преуспел. Физически он выглядел не очень крепким — уже начинал сутулиться и вообще был довольно тощим, — но что действительно поразило, так это его взгляд. Реально агрессивный. Не помнишь, в школе он тоже был таким? А ведь он знал, кто я, не забыл меня, и знал, что я приеду, но в его глазах читалась потрясающая враждебность, потрясающая подозрительность. Будто он только и ждал, когда я ляпну что-нибудь, и он взорвется. Я еще даже рта не успел раскрыть, но он мне уже явно не доверял. Да и никому не доверял, если на то пошло. Весь мир был у него на подозрении.
Но первая трудность, с которой я столкнулся, — я не знал, как к нему обращаться. Мне уже было известно, что он больше не желает, чтобы его называли Шоном. Свое имя он переиначил на английский манер в Джона. Джон Гардинг. Звучит приятно, солидно и совершенно по-английски. Я знал, что его отец был ирландцем, но когда упоминал об этом, он делал вид, будто не слышит. Только однажды заявил, что его отец — ирландец лишь наполовину, и начал приводить всякие тому доказательства. Но в целом об отце почти не говорил. По его словам, мать играла в его жизни куда более важную роль, ее фотографии были повсюду — на полках, на камине, на рояле. Выглядела она устрашающе, прямо скажем. Как женщина из 1930-х годов, а не из 1970-х. Как училка, по милости которой тебе снятся кошмары. На нескольких снимках у нее в глазу торчал монокль.
Должен признать, в доме у него было довольно чисто и опрятно. Полагаю, без Сциллы и Харибды тут не обошлось. Правда, чистить и приводить в порядок там было особенно нечего. Имущества немного. Мебель почти отсутствовала, только стол, за которым ели, и стол, за которым работали; в одной из комнат он устроил кабинет, там стоял компьютер. Но книги лежали повсюду — не только в кабинете, но по всему дому, на кухне, в прихожей, в ванной. Огромные стопки книг. На любую тему. Сочинения по краеведению и топографии, но и всякая муть тоже, вроде оккультизма, колдовства, язычества. Много классической литературы. Романы, сотни романов — но не современных, а написанных в восемнадцатом или девятнадцатом веках. Книги по истории, политике. «Майн кампф», понятное дело. И куча книг о восточных религиях. Особенно об исламе. Очень эклектичный подбор, верно. Но весьма впечатляющий. Не припомню, чтобы в школе он много читал.
Самое смешное, нам не о чем было разговаривать. Гардинг, во всяком случае, явно не испытывал желания заводить беседу, а к тому, что я говорил, он интереса не проявлял. Рутинные вопросы типа «Как дела?» и «Что у тебя происходит?» оставались практически без ответа.
Я попробовал рассказать ему о ребятах из школы, но он меня перебил, и довольно грубо. «Я не помню этих людей», — отрезал он. Не помнил ни Дуга, ни тебя. Лишь сказал: «Вы все были привязаны к земле. Земляные люди». Уж не знаю, что бы это значило. Исключение составил только Бенжамен. Его глаза на миг загорелись, когда я упомянул это имя. Гардинг спросил, издал ли Бенжамен свою книгу. Я ответил, что нет, ему никак не удается ее закончить. И Гардинг вроде даже огорчился. Сказал, что у Бенжамена «был потенциал».
Я рассказал, как Бенжамен его нашел, как наткнулся на запись в книге отзывов в Дорсете, и спросил, помнит ли Гардинг, что он там понаписал. Он ответил, что, конечно, помнит, но больше он таких вещиц не пишет. Артур Пуси-Гамильтон мертв, и тело его давно остыло. Я спросил, насколько глубоко он вживался в этот образ. Он ответил, что очень глубоко. У Гардинга была теория: если хочешь написать хорошую сатиру или пародию, ты должен любить предмет своих насмешек — до определенной степени. Выяснилось, что он детально изложил эту теорию в книге, над которой работал, — «История английского юмора», начиная с Чосера и кончая Вудхаузом. Он много говорил о своих книгах. Ни одна не была опубликована. Но в заключение вдруг заявил, что «отверг» юмор, — таким тоном люди сообщают, что бросили курить или перешли в другую религию. Одно время Гардинг обретался в монастыре — вот тебе и еще одно сходство с Бенжаменом, — где почитали святого по имени Бенуа. Монахи старались жить по заветам этого Бенуа, сводившимся к двум основным правилам: не шутить и не смеяться слишком часто. Якобы смех греховен, и человеку не подобает смеяться. Вообще слова типа «грех, святость» стали для Гардинга очень важны. Он их часто вставлял.
К этому я и прицепился, сказав, что не вижу ничего святого или подобающего в том, чтобы опоить Стива Ричардса перед экзаменом по физике, который Стив в результате провалил. И не греховно ли измываться над учителем — мистером Сильверманом, какое-то время преподававшим у нас математику, — только потому, что он еврей. А что касается сотрудничества с нацистской шпаной вроде «Комбэт 18» или финансирования групп, прославляющих своей музыкой холокост, — тут уж я и вовсе не знаю, как такое можно оправдать с помощью слов, которые Гардинг, похоже, так полюбил. Но он и бровью не повел. Сказал, что в прошлом не раз ошибался и не отрицает этого. Но он искренне восхищается скинхедами и теми, кто воспринимает расовую войну всерьез — так и выразился: «расовая война» — и переносит военные действия на улицу. Величал он их не шпаной, но воинами, а всем известно, что Святое воинство — часть нашего наследия, часть нашего фольклора. А как же недавние беспорядки в Брэдфорде, Бернли и Олдхэме, спросил я, когда эти люди разбушевались и начали бить пожилых пакистанцев с бангладешцами, которые им в дедушки годились? И это он называет величием? Насилие ужасно, ответил Гардинг, но если иначе нельзя достичь цели, тогда оно оправданно. Сказал, что он одобряет эти события и считает их шагом вперед, и тут я заподозрил, что у него не все в порядке с головой, потому что он принялся горячо убеждать меня в том, что эти беспорядки во многом спровоцировал он своими выступлениями в Интернете, изрядно повлиявшими на зачинщиков.
— Какова же ваша цель? — спросил я. — Чего вы пытаетесь достичь? Я что-то не понимаю.
— Единственное, к чему всегда стремились арийцы, — это жить так, как они хотят: в мире и гармонии с природой.
— Что же вам мешает?
И Гардинг ответил, что это невозможно, пока земля подвергается издевательствам. А издеваются над ней — насилуют и загрязняют — крупные корпорации; кроме того, ее топчут чужаки, которые не имеют никакого уважения к нашей земле и никакого права на ней жить, а крупные корпорации в смычке с политическим истеблишментом поддерживают такой порядок вещей, ведь на этом порядке зиждется их власть. Словом, обычная конспирологическая чушь: таким способом бизнесмены и политики задумали увековечить зло и материалистическую культуру, основанную на ростовщичестве, и, разумеется, за всем этим стоят евреи.
По этой причине Гардинг заинтересовался исламом, возомнив, что джихад открывает невиданные прежде возможности. Нет, конечно, Гардинг не учился управлять самолетом и не готовился в шахиды. Но утверждал, что встречался с Осамой бен Ладеном, которого называл Усамой — наверное, для того, чтобы подчеркнуть степень интимности этого знакомства, которой мы с тобой, к примеру, похвастаться не можем. Затем наступил момент, когда я решил, что он абсолютно сумасшедший. Гардинг бубнил, что Аль-Каида и арийские воины, по сути, находятся по одну сторону баррикад, ибо их истинный враг — Америка и сионисты, которые правят миром, но я уже перестал слушать. Однако войну в Ираке он приветствует, полагая, что она вдохновит террористов почаще атаковать Запад, а это хорошо.
Тогда я предпринял последнюю попытку:
— Как насчет гражданского населения в Ираке, гибнущего почем зря?
— Это очень печально, — ответил Гардинг, — но война — не что иное, как трагическая необходимость, и прольется еще много крови, прежде чем восторжествует правда.
А потом велел почитать его эссе под названием «Насилие и меланхолия». Оно вывешено в Интернете на сайте, созданном для Гардинга его друзьями. Я был рад услышать, что у него водятся друзья, мне даже немного полегчало.
На этом наш разговор в основном и закончился. Гардинг отправился заваривать чай, а я порылся в его коллекции дисков. Она тоже впечатляла. Несколько тысяч альбомов, расставленных в алфавитном порядке, и все на виниле. По-моему, он собрал всю западную классическую музыку. Когда Гардинг вернулся, я похвалил его коллекцию, заметив:
— Никакой попсы, да?
Он завел пластинку, которая уже стояла на проигрывателе, — «Норфолкская рапсодия № 1» Воана-Уильямса — и слушал ее в молчании, пока мы пили чай, и агрессивность, паранойя вдруг пропали, черты лица стали почти красивыми, и казалось, он вот-вот улыбнется, хотя кем-кем, а улыбчивым этого малого не назовешь. Но когда пластинка доиграла, Гардинг сильно погрустнел и сказал, что слушал эту музыку тысячи раз, десятки тысяч раз и она ему никогда не надоедает. «Рапсодия» была одним из любимых произведений его матери. Я напомнил, что Воан-Уильямс был социалистом и возненавидел бы Гардинга и все, во что он верит. Такого сорта политические взгляды очень поверхностны, ответил Гардинг; совершенно очевидно, что композитор по-настоящему верил только в свою музыку. Ну что тут скажешь? Спорить с ним было бесполезно.
Перед самым отъездом я рассказал ему о Стиве Ричардсе: как он нашел новую замечательную работу, перевез семью в Бирмингем, а спустя полгода отдел закрыли. (И сдается мне, Клэр, что это дело рук твоего бывшего бой-френда, я прав?) Что ж, очень жаль, сказал Гардинг, но главная проблема в том, что Стив здесь пришлый, и он был бы намного счастливее, если бы вернулся в свою страну, к своему народу. К своим «корням», как выразился Гардинг. Тут я разозлился и обозвал его гребаным идиотом. И вспомнил, как Дуг однажды сказал, что не хотел бы снова с ним встретиться из опасения увидеть убогого нормировщика, но что может быть более убогим, чем эта реальность, и как подумаешь, каким Гардинг был сообразительным, остроумным, заводным и чем все закончилось. Очень грустно. Я спросил, существует ли миссис Гардинг. Была, ответил он, но умерла. Я в последний раз окинул взглядом его дом и содрогнулся при мысли о том, какую пошлую, несчастную и одинокую жизнь он себе устроил, — но, знаешь, пожалеть его у меня не получилось. Он никого в упор не видит, вот в чем беда, и как такого жалеть? Он поставил себя выше человеческого сочувствия. Я не пожал ему руки, не говоря уж о том, чтобы обняться, просто сказал «до свидания» и напоследок попросил передать привет Усаме, а заодно узнать у него, не даст ли он интервью для «Бирмингем пост». Гардинг в ответ произнес что-то по-арабски. Я полюбопытствовал, что это значит, и он перевел, сказав, что это цитата из Корана: «Укажи нам путь праведный, дорогу тем, кому Ты ниспослал свое благословение, тем, кто не прогневит Тебя и не оставит».
И я уехал. Он не помахал мне на прощанье, только стоял на пороге и глядел вслед моей машине. Больше я его не видел.
* * *
Теплый вечер тянулся своим чередом. Они зажгли свечи на балконе и, поужинав, сидели там вчетвером, Клэр, Патрик, Стефано и Филип, пока солнце не зашло, и тогда начали закрывать ставни, а город Лукка погрузился в почти полную тишину. Лишь изредка раздавались голоса, звонко прощающиеся, и шаги прохожих по брусчатой мостовой. И чудилось, будто события весны 2003 года случились миллионы лет назад.
Было уже хорошо за полночь, когда Клэр сказала:
— Не пойму, что мы можем извлечь из истории Шона. По крайней мере, то, о чем я раньше говорила, она не опровергает. Если и существует исключение из моей теории, то это не Шон, а Бенжамен. Тут я, пожалуй, соглашусь. В том, что с ним произошло, винить некого. Никакой причинно-следственной цепочки. Никто не вынуждал его влюбляться в Сисили и тратить двадцать лет жизни впустую, превратив ее в фетиш. За это он несет полную ответственность.
— Но ведь, — возразил Филип, — Бенжамен теперь счастлив. Он опять заполучил Сисили. Именно этого он и хотел всю жизнь.
— Не верю, что он действительно счастлив.
— Ты видела их вдвоем?
— Заезжала один раз. Это было невыносимо. Она сидела в инвалидном кресле, гоняя его как шелудивую собачонку. Ну и характер у нее…
— Дело не в характере, а в рассеянном склерозе. Он меняет человека.
— Все равно, это невыносимо.
— Тем не менее, Клэр, Бенжамен счастлив. Он снова пишет — ты не знала? И сочиняет музыку. По-моему, это здорово. Во всяком случае, по сравнению с тем, что было пару лет назад… Вспомни, как он исчез, уехав в Германию, и несколько месяцев от него не было ни слуху ни духу.
— Ну, может быть…
— В том-то и дело. Все мы в итоге получили то, что хотели, каждый свое. Ты, я, Дуг, Эмили. Нет, серьезно, с некоторых пор все мы живем так, будто сказка уже закончилась, — «долго и счастливо».
4
МЮНХЕНСКИЙ ПОЕЗД
В предгорье
Черные поля снегом пестрят.
Сумерки крадутся по пустым балконам,
слепые дома важно
Хранят тайну, там дети
(Мерещится мне) растут, родители любят
В гнетущем уединении.
Аугсбург. Ульм.
Я их не вижу,
Но названья ложатся темно-синей тенью.
Унылой, как воскресный полдень.
Вдоль полотна канал
Течет. Перины льда
Качаются на его серозелени, а рядом трава
Бежевая, как ковер в квартире с ремонтом,
Которую никак
Не могут продать.
Кёльн. Манхайм. Штутгарт.
В любом из этих мест
Дом можно найти
Или создать. Но стоит ли?
Бледный манящий свет еще не поблек
За далекими Альпами, и скоро солнце
Лизнет пуховые плечи
Городов, которые я еще не вообразил:
Выбора нет,
Когда выбор бесконечен.
* * *
Бенжамен стоял в Drogerie, в уголке, с двумя пачками презервативов, по одной в каждой руке, пытаясь расшифровать немецкие инструкции. Пачки явно отличались друг от друга, но он представления не имел, в чем заключалась разница, по-видимому, существенная. В размере? Текстуре? Отдушке? Не понять.
Раньше Бенжамен никогда не пользовался презервативом. Невероятно, если подумать, но факт. С Сисили они вообще не предохранялись в тот день — несколько безрассудно, в его теперешнем понимании, — Эмили же сначала принимала таблетки, а потом… нужды не было. Значит, ему предстояло нечто неизведанное. Тем более важно сделать правильный выбор.
Он колебался. Вспомнился позорный инцидент, случившийся в 1980-х, когда их группа, «Утроба рока», успешно отыграв в центре искусств под Челтенхемом, возвращалась обратно в Бирмингем. В фургоне они впятером затеяли игру под названием «Потери». Смысл игры состоял в том, чтобы назвать какое-нибудь предположительно массовое занятие, которое ты сам — к своему стыду, надо полагать, — никогда не пробовал. За каждого участника, знакомого с этим занятием, тебе доставалось очко, и в итоге чем больше очков ты набирал, тем более ненормальным вырисовывался в глазах других игроков. Бенжамен выиграл первый раунд, набрав максимальные четыре очка, когда признался — под изумленный вой, — что никогда не пользовался презервативом. А затем он выиграл следующие десять раундов, все с максимальным счетом, сознавшись поочередно в том, что никогда не употреблял кокаин, не прикасался к марихуане, не выкурил ни одной сигареты, не занимался сексом на свежем воздухе, не разгонял машину до восьмидесяти миль в час, у него никогда не было девушки на одну ночь, он ни разу не играл в карты на деньги, не прогуливал школу, не выпивал больше трех пинт пива за вечер и никогда не забывал о дне рождения мамы. Вдобавок никому не удалось набрать четыре очка за раз: если кто-нибудь чего-то не делал, то Бенжамен и подавно. Был лишь один момент, когда показалось, что ситуация переломится: Ральф, ударник, поведал с унынием, что у него никогда не было секса с двумя девушками.
— Ага! — торжествующе воскликнул Бенжамен. — А у меня был.
Но ему тут же объяснили, что Ральф имел в виду секс с двумя девушками одновременно. За что он и получил свои три очка — всего лишь.
Бенжамен снова посмотрел на пачки и вдруг сообразил (отчего у него защемило сердце), что, наверное, все равно, какую покупать. Он провел в Мюнхене три недели, толком не поговорив ни с одной живой душой, а тем более с женщиной, которая согласилась бы лечь с ним в постель. Так и не разобрав значения незнакомых слов, он в результате положил обе пачки в корзинку для покупок. В конце концов, в квартире, которую он снимал, имеется немецкий словарь.
* * *
АНГЛИЙСКИЙ САД ЗИМОЙ
Английский сад зимою в Мюнхене
Гол почти. Под ногами
Жижица из льда и грязи.
Река Алышне даже в июле
Холодна, словно горный ручей.
Залетная птица порхает над водой пугливо.
Что за птица такая? Не помню.
Трудно увидеть средь этой серости,
Как деревья безлистные (названья их
Забыл) летом расцветут,
И женщины лягут на берегу
Голышом — так говорят —
Перекусить с бизнесменами в костюмах
и при галстуках,
Бросая украдкой голодные взгляды.
Какими будут эти цветы?
Те, что обязательно набухнут средь шипов
Куста разлапистого (и безымянного
по моей вине)?
Дрожа, думаю, где же дождь,
Давно обещанный здешним грозным небом,
И сокрушаюсь о своем невежестве.
Пора покинуть этот невезучий город,
Придавленный облаками, которые я мог бы
Описать детально, да терминов не знаю.
А красота тех девушек, от солнца пьяных,
В моем воображении — реальность.
Зимой в саду Английском
Мороз по коже от двух грубых истин:
Меня не будет здесь, когда красавицы
На берег выйдут среди бела дня,
И лирика пейзажного не выйдет из меня.
* * *
Бенжамен не писал стихов со школы. Он понимал, что разучился это делать; впрочем, как и многое другое. Но после двадцати лет обвального «Бунта» — горы изученных документов, сотни часов изматывающих поединков с компьютерной связью и сетевыми залежами — он не желал пользоваться предметами, более технически оснащенными, чем ручка и блокнот, и литературной формой более сложной, чем сонет. Каждый день, заставив себя встать с кровати часов в десять-одиннадцать, он отправлялся в бар или кофейню в университетском районе, устраивался за столиком и принимался писать. Чаще всего ему не удавалось создать ни строчки. По утрам он обычно страдал похмельем. По вечерам отправлялся в кинотеатр, где показывали фильмы на английском языке, потом возвращался к себе, выпивал бутылку вина почти до дна и опять пытался писать. Если стихи никак не шли, он писал что-нибудь еще — по большей части отрывочные воспоминания в прозе о своем детстве и юности, — но эти излияния он не хранил. И наутро даже не удосуживался их перечитать. Скудость его личного опыта начинала раздражать. Оказалось, что ему не о чем писать. И когда осознание этого факта становилось особенно болезненным — как правило, поздно ночью, — он уже не ограничивался одной бутылкой вина. Крепкие напитки, вот к чему он пристрастился. В частности, к виски, производимому на шотландском острове Айла, хотя в Мюнхене эти сорта найти было нелегко и стоили они безумных денег. Одним памятным вечером (точнее, вечером, о котором Бенжамен впоследствии ничего не мог вспомнить) он выпил три четверти бутылки «Талискера» и его стошнило аккурат в собственные ботинки; обнаружил он это лишь на следующее утро, когда попытался эти ботинки надеть. Бенжамен понял, что пора прекращать. Но не прекратил.
Его немецкий совершенствованию не поддавался. Новые знакомства отказывались материализоваться. Деньги кончались. Он начал скучать по «Морли Джексон Грей», по офисным шуточкам и уютной рутине рабочего дня. У Бенжамена был с собой мобильник, который давно разрядился, но ничего не стоило вновь его зарядить. Он мог бы позвонить в офис Адриану, Тиму или Джульет; мог бы позвонить родителям, сестре или племяннице; набрать номер Филипа, или Дуга, или Мунира. Но телефон оставался безжизненным. Бенжамен твердо решил стать новым человеком, прежде чем кто-либо из этих людей его снова увидит. Он вернется к ним, но только победителем.
* * *
СЕКСИЛЕНД
Мой взгляд прикован к ее груди —
Не так стыдно, как смотреть
В ее глаза.
Они синие, цвета кобальта (да, ее глаза),
И подернуты грустью, гневом, скукой —
Пусть, ведь это делает ее
Человеком. Хотя кому это нужно?
Ни мне, ни другим мужчинам (все молоды, кстати),
Что наблюдают за ней из тени,
Дрянное красное вино глотая ценою
В тридцать евро. (За бокал.)
В согласии похвальном с законами ЕС
Она демократична, скрупулезна и честна.
Грудь оголив, она, сойдя со сцены,
Предложит насладиться этой роскошью
По очереди каждому из нас.
По счету я седьмой.
Еще шестнадцать тактов
Бодрой музычки, и падает она — бах! —
Мне на колени. В общем, туда куда-то.
Ерзает лобком, но почти не касаясь моего,
И не сказать чтоб машинально, хотя уверен,
Мысли ее где-то далеко.
(Сомнамбула — вот слово найдено.)
А мне в лицо — сосок. И бард во мне
Воспеть его за честь почел.
Но о предмете этом много ль скажешь.
Он загораживает мне обзор, во-первых.
Он кругл и розов.
Второй ему под стать, насколько я могу судить,
И (голову даю) его сосали
Жадно, час-полтора назад,
Закрыв глаза, вцепившись влажными губами.
И как же ей не терпится, наверное, младенца своего
Вновь чмокнуть в круглый лобик.
* * *
Посещение стриптиз-клуба заставило его осознать: он почти дошел до ручки. Теперь он с трудом вставал по утрам и, по его прикидкам, набрал килограммов семь веса. Он перестал бриться, убедившись таким образом, что с бородой он выглядит еще хуже, чем без нее. У него развилась зависимость от сетевой порнографии, и он начал ублажать себя, прибегая к затейливым аутоэротическим техникам, для которых требовались пластмассовые плечики, мороженое «Бен и Джерри», кожаный брючный ремень и шпатель. Он заметил, что студентки, посещавшие кафе на Шеллингштрассе, по одиночке или с подружками, уже знают его и никогда не садятся за соседний столик, если другие столы не заняты. И хорошо, если за неделю ему удавалось сочинить больше шести стихотворных строчек.
Он был поражен тем, как ему не хватает Эмили. Вот уж чего он никак не ожидал. Фантазии о романтическом времяпрепровождении со студентками, загорающими топлес в Английском саду, все чаще уступали место картинам домашнего вечернего отдыха: они с Эмили сидят рядком на диване и смотрят телевизор. Выходило, что теперь он истово желал того, от чего более всего хотел сбежать. Эта мысль во всей полноте обрушилась на него однажды под утро, когда еще не рассвело, — он лежал в кровати, не в силах заснуть, ворочаясь под простынями, не стиранными месяц, и вдруг его прорвало: посреди ночи он взвыл от тоски, рыдая так, как это бывает только в детстве. Он плакал и не мог остановиться, плакал, пока не рассвело и пока грудь не заболела от судорожных всхлипов.
Утром Бенжамен съехал с квартиры и снял номер в отеле на сутки, раздумывая, как быть дальше. На следующий день, завтракая, он прочел английские газеты — которых давным-давно в руки не брал — и узнал, что не только Америка и Британия оккупировали Ирак без санкции ООН, но и Багдад уже готов сдаться союзным войскам. Равнодушие, с которым он воспринял эти новости, встревожило его. Ему хотелось что-нибудь почувствовать. И он понял, что достиг поворотной точки: настала пора либо воссоединяться с остальным человечеством, либо окончательно замкнуться в изоляции. В связи с чем всплыл вопрос, от которого до сих пор Бенжамен тщательно уклонялся: почему за три с лишним месяца безрадостных скитаний он не поехал туда, куда его так тянуло, — в аббатство Св. Вандрия? Ответ лежал на поверхности, но, чтобы принять его, требовалось изрядное мужество. Для Бенжамена поездка в аббатство превратится в мучение, потому что все там будет напоминать об Эмили: как они приезжали туда вдвоем, как после обеда гуляли вдоль реки, а вечером слушали всенощную. Там от всего будет пахнуть ее отсутствием.
Но именно туда лежал его путь.
* * *
ВЫПИСЫВАЮСЬ ИЗ ГОСТИНИЦЫ
Выписываясь из отеля «Олимпик»,
Я сказал администратору на запинающемся —
Все еще — немецком: «Я уезжаю»,
Но так устал, что забыл, — хотя раньше помнил, —
Что надо вернуть ключ, болтавшийся в кармане брюк.
В общем, Граучо Маркс, Стэн Лорел и Бастер Китон,
Выступая в уникальном номере — только одно
представление! —
Втроем и во всем блеске.
Не добились бы такого эффекта.
Она смеялась и смеялась.
Смеялась, смеялась и смеялась,
Она смеялась, смеялась.
Спрашивая, пользовался ли я баром,
От смеха она едва могла говорить.
Пересчитав банкноты, что я ей протянул, она с трудом
Выписала чек, продолжая смеяться
над глупым англичанином.
Забывшим ключ в штанах.
Она будет кормиться этой историей весь месяц.
Она смеялась, выдавая мне сдачу,
И даже когда прятала мой чемодан под стойку на время,
Она смеялась и смеялась,
Смеялась, смеялась, смеялась.
А еще говорят, у немцев нет чувства юмора.
3
Поезд остановился в Ивто перед самым наступлением темноты. Бенжамен легко нашел такси и сидел, крепко прижимая к себе чемодан, пока его везли по долине, по местам, которые он должен был помнить, но в этот мглистый апрельский вечер пейзаж казался призрачным и незнакомым.
Таксист высадил его у монастырских ворот. На деревенских улочках не было ни души, и, хотя дверь гостиницы для приезжих была открыта, Бенжамен не удивился, когда за стойкой дежурного никого не оказалось. О своем прибытии он сообщил по телефону и теперь засомневался, передали ли его сообщение кому надо. Нетерпеливо подождав несколько минут, он двинул в глубь территории к монастырской сувенирной лавке, где чего только не было. Лавка как раз закрывалась, и Бенжамен обратился к брату за прилавком с просьбой о помощи. По-французски Бенжамен говорил со скрипом, и сперва монах не мог взять в толк, чего от него хотят, но, разобравшись, любезно направил гостя к широким металлическим воротам в стене монастыря, выкрашенным в светло-зеленый цвет, а сам нажал кнопку под прилавком, и чудесным образом ворота плавно разомкнулись. А когда Бенжамен вошел в них, ворота столь же автоматически сомкнулись, внушительно лязгнув напоследок. В этом звуке послышалось нечто зловещее, словно назад уже ходу не было. Так Бенжамен попал в монастырь.
Перед ним расстилался ухоженный газон, за которым вилась тропа, ведущая к мосту через бесшумный ручей. Дальше начинался фруктовый сад с огородом, отделенным невысоким заборчиком. Справа от этих угодий вздымалось древнее аббатство, массивное, суровое, темно-серое в сгущавшихся сумерках. Волнуясь, Бенжамен направился туда; в квадратных окошках кое-где горел свет, и это теплое сияние притягивало и в какой-то мере успокаивало. Гравийная дорожка привела его к двум мощным дубовым дверям; обе были не заперты, и обе, как выяснилось, вели в одно и то же место — плохо освещенную прихожую.
Шаги по каменным плитам отдавались гулким эхом. Бенжамен присмотрелся к двери справа, на ней была табличка «Гостевая комната». Что ж, добрый знак, по крайней мере. Бенжамен постучал, ответа не получил, толкнул дверь, и она тяжело распахнулась.
Комната с высоким потолком и ярко горевшей электрической люстрой была пуста. Религиозные брошюры и листовки ворохом лежали на просторном столе, занимавшем почти все помещение. На стене громко тикали часы, с угрюмой пристальностью взирая на распятие, висевшее напротив. Вместо того чтобы настроиться на возвышенный лад, Бенжамен поежился — такую реакцию обычно вызывало у него традиционное изображение муки, страдания и пут.
Не зная, как быть, он поставил чемодан на пол, сел в кресло с высокой спинкой — гобеленовая обивка выцвела до такой степени, что рисунка было не разобрать, — и стал ждать, прислушиваясь к тиканью часов, сбивчивому колокольному звону, который то приближался, то отдалялся, и шороху шагов и голосов, изредка доносившихся с другого конца здания. Время тянулось очень медленно.
Затем, примерно четверть часа спустя, когда застенчивость Бенжамена успела перерасти чуть ли не в панику, за дверью раздались быстрые решительные шаги, возвестив о появлении высокого молодого человека в монашеском одеянии — коротко стриженные волосы, впалые щеки, вопросительно улыбающиеся глаза за очками в проволочной оправе. Монах порывисто вошел в комнату, резко затормозил у кресла Бенжамена и протянул руку, извиняясь:
— Мсье Тракаллей? Бенжамен? Прошу прощения…
Это был отец Антуан, или «приютский пастор». Не сказав более ни слова, он подхватил чемодан Бенжамена и повел гостя вон из комнаты, через двор к низкой стройной башне, где на втором этаже для Бенжамена была приготовлена келья и где до сих пор сладко пахло свежескошенной травой.
* * *
В монастыре было еще трое гостей, все они почти не говорили по-английски. Бенжамен видел их только во время трапез, когда беседы воспрещались, так что вероятность подружиться с кем-нибудь представлялась весьма незначительной. Монахи были вежливы и гостеприимны, но словоохотливостью не отличались. Однако, вновь оказавшись среди людей, Бенжамен испытал неописуемое облегчение.
Он скоро обнаружил, что жизнь в аббатстве строго упорядочена, и после однообразной бесформенности мюнхенского существования радовался неукоснительному режиму дня. Первая служба, заутреня, начиналась в 5.25. На нее он редко ходил. Если ему удавалось выспаться ночью, то иногда он находил в себе силы появиться на «хвале Господу» в 7.30. Затем наступало время завтрака: хлеб с мармеладом, чашка шоколада — «Несвик» с порошковым молоком, заваренные кипятком. Завтракал Бенжамен вместе с другими гостями в маленьком подвальном помещении гостиницы с низкими сводчатыми потолками, и хотя молчание за утренним приемом пищи не считалось обязательным, в отличие от остальных трапез, в комнатке, как правило, стояла абсолютная тишина. Раза два Бенжамен все же попытался завести беседу, но эти попытки неизменно натыкались на вежливый односложный отклик — по-французски либо по-английски, — в котором ему чудился упрек.
Месса была самым большим утренним событием, и начиналась она в 9.45. Мессу посещали многие деревенские жители, проходила она, как и другие службы, в той самой величественно неприхотливой часовне — бывшем десятинном амбаре с изумительными переплетениями потолочных балок и деревянными сводами, — где они с Эмили два года назад слушали монашеские распевы. (Не ведая, что проводят вместе последний вечер.) Затем отправляли полуденную службу в 12.45 и немного погодя обедали — в просторной, залитой солнечным светом трапезной, куда гости входили гуськом и где вдоль стен стояли в ряд монахи, наблюдая за происходящим. Возраст монахов разнился в диапазоне от двадцати пяти до девяноста, и сколь бы выразительно ни выглядели старики, по лицам этих затворников невозможно было понять, о чем они думают. Исполнялась благодарственная молитва, спокойная и мелодичная, а потом гости усаживались за стол. Их обслуживали двое-трое монахов — так расторопно и весело, что клиенты некоторых парижских ресторанов с мишленовскими звездами обзавидовались бы. За салатом с ароматными приправами следовало мясо с овощами из монастырского огорода, а на десерт часто просто подавали теплый заварной крем, который здесь называли «английским», с ягодкой клубники или ложкой молотой черной смородины. Поскольку в трапезной разговаривать запрещалось, гости, избавленные от необходимости натужно поддерживать светскую беседу, слушали, как молодой монах с ангельской внешностью читает — скорее, выпевает — страницы из какой-нибудь книги; во время пребывания Бенжамена это была история Франции семнадцатого века. Внимая изысканно монотонному речитативу, Бенжамен сообразил, что мог бы наконец подобраться к решению художественной задачи, над которой бился всю жизнь: найти новые способы сочетания музыки и печатного слова. Но монахи уже решили эту проблему, и (как всегда, с неудовольствием отметил Бенжамен) самым простым и очевидным образом.
Послеобеденное время тянулось тихо, лениво, с вкраплением лишь двух богослужений — дневного сразу после обеда и с наступлением сумерек вечери. Иногда Бенжамен участвовал в этих церемониях, иногда нет. В любом случае никто ему слова не говорил. Он не мог сказать, следят ли за его поведением, фиксируют ли его передвижения. Монахи проявляли неизменную терпимость, и трудно было вообразить, что нужно сделать, чтобы вывести их из себя. (Порою ему в голову приходила мысль, что неспособность возбудить любопытство стало бы самым ужасным прегрешением в их глазах.) И наконец, после ужина последняя и наиболее любимая Бенжаменом служба — всенощная. Ее справляли в 8.45 в кромешной тьме. Старый амбар освещался лишь двумя тусклыми электрическими лампочками, подвешенными к балкам по обеим сторонам алтаря; рассеять густые тени прохладных апрельских вечеров этим источникам света было не под силу. На затемненном клиросе собирались монахи, их фигуры в рясах с капюшонами казались еще более готическими, еще более нездешними, чистая мелодия распева замирающим небесным кадансом гасла в непроницаемой беззвучной черноте, и размеренные паузы между пением казались еще длиннее, умиротвореннее, весомее.
Немного освоившись, Бенжамен начал различать своих хозяев. Сперва они были для него все на одно лицо: унифицированное обличье — наголо обритые головы, очки в проволочной оправе и, на первый взгляд, одинаковые манеры — превращало их в однояйцевых близнецов. Но постепенно, заглядывая за ширму, сотканную из ежедневных ритуалов и внешнего благообразия, он начал подмечать некоторые причуды и особенности характера. Бенжамен увидел сварливых монахов, ребячливых монахов и наглых монахов; сплетников, мыслителей, мечтателей и тех, кто ошибся «в выборе профессии»; велосипедистов, огородников и любителей утренних пробежек.
В отце Антуане он, к своему удивлению, обнаружил коллегу-писателя, с той лишь существенной разницей, что труды Антуана по «религиозной социологии» развития семейных отношений регулярно публиковались.
— Когда издадут ваш сборник стихов, — в утешение сказал ему однажды Антуан, — обязательно пришлите нам экземпляр.
Бенжамен, смутившись при мысли, что его сочинения станут изучать столь чистые сердцем читатели, ответил:
— Даже и не знаю. Боюсь, мои стихи не годятся для вашей библиотеки. Они, кажется, не слишком пристойны.
— Не слишком пристойны! — весело рассмеялся монах. — А-а, вы обманываетесь на наш счет!
Однажды, когда в конце обеда по кругу пустили корзину с фруктами, Бенжамен воспользовался возможностью получше рассмотреть сидевших в ряд монахов. Юные либо отмеченные старческим маразмом, все они рассеянно вгрызались в груши либо жевали наполовину очищенный банан. И у всех был остановившийся взгляд, как у людей, настигнутых земным наслаждением, пусть и мимолетным. И тогда впервые Бенжамен ощутил свое родство с ними — может, и греховное, но от того не менее глубокое. Ему хотелось рассмеяться — ликующе, без какого-либо намека на издевку. В аббатстве часто раздавался смех, несмотря на предостережения, начертанные в книге наставлений святого Бенуа (экземпляр этих правил монашеского поведения имелся в келье Бенжамена): «54: Не произноси пустых речей либо таких, что говорятся лишь смеха ради. 55: Не заводи привычку смеяться слишком часто либо слишком громко». Иногда он встречал компанию монахов на мосту, переброшенном через Фонтенель, мирно протекавшую по монастырским землям. Монахи бросали крошки хлеба уткам, собиравшимся в стаю ради кормежки, какой-то детский восторг сиял на их профессорских лицах, и на миг чудилось — старое забытое ощущение, — что настанет день, когда вся жизнь будет состоять из таких вот фрагментов блаженной простоты, и робкое счастье охватывало Бенжамена, — счастье, которое прежде ему доводилось испытывать лишь раз или два в далекие школьные годы.
Вскоре Бенжамен сообразил, что восстанавливать силы ему помогает именно железный распорядок дня. То, что поначалу казалось убийственным занудством, теперь виделось, как ни странно, спасением, и постепенно у него сложился свой режим дня: посещение четырех из семи служб, а в промежутках чтение, прогулки и размышления. (Впрочем, для последнего вида деятельности более подходящим названием было бы «мечты наяву».) Он настолько противился каким-либо изменениям в этой схеме, что выходил в сад всегда в одно и то же время, садился на одну и ту же скамью. Даже когда накрапывал дождик, а небо над Св. Вандрием приобретало стальной оттенок, Бенжамен в три часа пополудни отдыхал на садовой скамейке, вызывая скрытое любопытство монахов, работавших в саду, и пытаясь размотать клубок своих стародавних сомнений. В аббатстве он успокоился, насколько мог; во всяком случае, был доволен тем, что сбежал из Германии от безысходного одиночества. Но он знал, что под этим тонким покровом внешнего покоя мысли его пребывают в прежнем разброде. Религиозного чувства в нем не было; оно не возвращалось к нему, сколько бы всенощных он ни высидел. Бенжамен лелеял смутную надежду, что, приехав сюда, он почувствует себя невинным, что бы это ни значило. Его тело пребывало в покое, спал он все чаще без снов и крепко, как дитя, но строптивый мозг вел себя как анархист за рулем, гоняя на бешеной скорости и плюя на запретительные знаки. Он думал о прошлом: о рухнувшем браке; об Эмили, Мальвине; о Сисили и о прочих людях, забредавших в его сознание. Он думал об утраченной вере и зря потраченных годах. И пытался разобраться, действительно ли эти годы прошли впустую. Он пытался разобраться во многих вещах, крупных и мелких. И всякий раз ему это не удавалось.
* * *
Бенжамен уже восьмой день скрывался от мира, когда в аббатство приехал новый гость, англичанин, и поселился в соседней келье. Бенжамен сразу заметил, что новичок слегка отличается от прочих затворников. Не только внешне — седые волосы, возраст ближе к пятидесяти и чуть более спортивный вид, чем это свойственно людям, которых тянет к монашескому образу жизни. Но подлинное отличие проявлялось в его поведении. Похоже, в стенах аббатства он чувствовал себя неуютно. Свободно говоря по-французски, он постоянно обращался к Бенжамену с протокольными вопросами: когда надо встать, когда преклонить колени, как обращаться к настоятелю и тому подобное. В трапезной, когда прочие неторопливо поглощали еду, размышляя о чем-то своем, этот человек нервно стрелял глазами, словно желая убедиться, не произвел ли он дурного впечатления каким-нибудь словом или жестом. Службы он посещал редко, а когда приходил, напряжение в нем только усиливалось. Бенжамен решил, что у этого человека есть какая-то тайна.
Поначалу присутствие новичка его раздражало. Бенжамену нравилось быть единственным британским гостем в Св. Вандрие. Конечно, пребывание здесь (как он теперь понимал) не решит его проблем, но по крайней мере придаст сил, чтобы приступить к их решению, когда он вернется домой. Он уже начинал ощущать себя так, будто его избрали членом более чем элитарного клуба, а идея закрытого сообщества всегда привлекала Бенжамена с той поры, как, еще учась в школе, он вступил в клуб «Карлтон». Правда, эти соображения немного принижали опыт, обретенный им в Св. Вандрие. Нет, аббатство — скорее не клуб, но прекрасный таинственный сад, неведомый остальному миру, и Бенжамен волшебным образом заполучил ключ от этого сада. Он воображал, как вернется в Бирмингем, черпая силы в знании, что сад всегда ждет его; сидя в переполненном автобусе или стоя в очереди за сандвичем, он будет испытывать безмерное удовольствие от мысли, что окружающие ничего не знают об этом маленьком рае на земле, что он единственный ведает о его существовании и всегда сумеет отыскать к нему дорогу. Он чувствовал, что сможет достичь бесконечно многого, развернуться с безграничной энергией и невиданным напором, если зажмет это знание в кулак и никому не покажет.
Как-то утром, незадолго до обеда, он сидел на холме, размышляя на эту тему и любуясь долиной, посреди которой простиралось молочно-белое великолепие аббатства. И вдруг увидел, что к нему приближается загадочный гость.
— Не против, если я посижу с вами? — спросил новичок, с трудом переводя дыхание: подъем на холм его явно утомил.
— Разумеется, нет. Меня зовут Бенжамен, между прочим.
— Очень приятно. — Новичок пожал ему руку и уселся рядом. — А вы не обидитесь, если я задам вам вопрос, который не дает мне покоя с первого дня?
— Валяйте, не стесняйтесь.
— Как, скажите на милость, вас занесло в эту богом забытую дыру?
Бенжамен ожидал услышать совсем иное и потому в первый момент растерялся.
— Не слишком ли это… странное определение, — пробормотал он наконец, — для монастыря?
— Ладно, здесь красиво. Не спорю. — С некоторым запозданием новичок решил представиться: — Мое имя Майкл. Майкл Асборн. Рад познакомиться. Вы тоже прочли об этом месте в путеводителе «Конде Наст»?
* * *
Пора было возвращаться домой. Бенжамен более в этом не сомневался. И не из-за вновь прибывшего туриста, хотя его присутствия хватило бы, чтобы удрать отсюда. Асборн заявился в аббатство, потому что за ним охотилась пресса, разузнавшая о схеме пенсионных выплат, которые он выторговал для себя, после того как довел очередную, некогда процветавшую, компанию чуть не до ликвидации. Бенжамен никогда не слыхал о Майкле Асборне и не стремился вникать в подробности его деятельности, но, похоже, Асборн сделал карьеру, разоряя предприятия. Однако отступные, полученные им в последний раз, сочли настолько возмутительными, что эти сведения, одолев барьеры финансового гетто, попали на первые полосы трех общенациональных газет.
— Журналюги разбили лагерь у моего порога, — жаловался Асборн. — И как эти люди узнают, где ты живешь? Ну здесь-то они меня не достанут. Моя духовная жизнь до сих пор оставалась тайной, покрытой мраком, и да пребудет в том же качестве во веки веков. Благодарение Иисусу, на свете есть монахи! Что бы мы без них делали, а?
Но и до откровений Асборна Бенжамен чувствовал — с крепнущей уверенностью в своих силах, решимостью и даже нетерпением, — что пора возвращаться в большой мир. Симптомы этой тяги сперва не были ярко выраженными. Он начал каждый день ходить в деревню за газетами и читать все, что писали о войне. Наведавшись в лавку на окраине аббатства, он, порывшись в дисках, купил не только записи, сделанные самим монастырем (как собирался), но и музыкальную классику. Он был готов снова слушать музыку.
На одном из приобретенных дисков была оратория «Юдифь» Онеггера. Бенжамен не забыл, как слушал эту музыку по радио, возвращаясь от Клэр из Малверна летом 2001-го, включив приемник в машине как раз в тот момент, когда звучала «Песнь девственниц», и как он разволновался от нахлынувших воспоминаний.
Клэр была необыкновенно добра к нему в тот вечер, надавала столько хороших советов. Она всегда была добра к нему, если подумать, а он редко платил ей тем же. Как он был слеп в том, что касалось Клэр, все эти годы! Он всегда побаивался ее, вот в чем дело, догадался Бенжамен. Она была ему ровней — и даже превосходила его в некоторых отношениях, — а ему, по-видимому, никогда не хватало смелости сблизиться с такой женщиной. С Эмили они, прижавшись друг к другу, прятались за завесой религии, и если жене обычно нечего было сказать о его текстах или музыке, это, по большому счету, его только устраивало. Он не любил, когда его подстегивали. Клэр подстегивала бы его на каждом шагу. Напиши он что-нибудь никуда не годное, она бы ему об этом сразу сказала. Но ведь именно в этом он и нуждался теперь. Именно так ведет себя настоящий друг — любящий друг. Другой вопрос, достаточно ли он повзрослел, чтобы вступить в такие отношения?
Он навестит Клэр, как только вернется в Мидлендс. Навестит по-дружески, а там посмотрим, что из этого выйдет. Наверное, неспроста в монастырской лавке нашлась «Юдифь»; слушая музыку, которая теперь ассоциировалась у него с Клэр. Бенжамен понимал, что ему совершенно необходимо с ней встретиться.
Но опять же… существовала еще и Мальвина.
Вздохнув, Бенжамен перевернулся на другой бок. Лунный свет просвечивал по краям дряхлых штор. Как можно сравнивать Мальвину и Клэр? Разумеется, нельзя. Воображать, будто Мальвина подходит ему в качестве спутницы жизни, — абсолютная нелепость, с какой стороны ни глянь. Во-первых, она была на двадцать лет моложе. Да он и не виделся с ней года три, хотя не далее как в прошлом октябре получил от нее эсэмэску. Если они когда-нибудь станут любовниками, легко представить, с каким презрением отнесутся к этому друзья и родные, как снисходительно они покачают головами: старый глупый Бенжамен, всему виной нервный срыв и кризис среднего возраста. (Такого рода презрение он сам испытывал к своему брату в то кошмарное время — к счастью, оставшееся далеко позади, — когда Пол и Мальвина едва не рухнули в объятия друг друга.) И все же он не мог объяснить себе — никогда у него это не получалось, — почему Мальвина стала ему так близка с самой первой встречи. Вожделение тут было почти ни при чем, хотя играло какую-то роль. Его тянуло к ней неодолимо, и, будто разбушевавшейся стихии, он был не в силах этому сопротивляться. Такие чувства невозможно просто игнорировать. К Клэр он ничего подобного не испытывал. Никогда.
Воспоминание об эсэмэске побудило Бенжамена к действиям. Он встал с кровати, подключил мобильник к сети, чтобы зарядить, и, как только замигал значок перезарядки, начал ждать сигнала. Но, к его разочарованию, телефон молчал. Если с момента его исчезновения ему и приходили какие-либо сообщения, оператор связи давно их удалил.
Бенжамен лег обратно в постель, закутался в шершавое одеяло. Клэр и Мальвина… Мальвина и Клэр… два имени, два лица кружились в его голове, пока он засыпал.
* * *
На следующий день Бенжамен прощался с отцом Антуаном. Они немного поговорили о книгах, поэзии, музыке. Бенжамен упомянул о диске, купленном накануне.
— Артур Онеггер, — сказал, как обычно бодрый, приветливый, похожий на ученого молодой монах, — был интересным человеком. Прежде чем поселиться здесь, я часто слушал его музыку. Не столько крупные оратории, сколько симфонии. Пять симфоний, вы их знаете? Они до краев наполнены… религиозным духом. Третья, «Литургия», всегда меня очень трогала. Потрясала до глубины души, если уж на то пошло. И знаете, хотя его родители были швейцарцами, родился он неподалеку отсюда.
— Правда? — Бенжамену нравились такие совпадения. Они убеждали его, что он на верном пути, и помогали ему постичь тайный смысл происходящего.
— Да, он родился в Гавре. Дом, наверное, до сих пор стоит. И скорее всего, на нем висит мемориальная доска. Вы едете через Гавр?
— Я собирался добраться до Парижа, — ответил Бенжамен, — а там сесть на «Евростар».
— Поезжайте на пароме, — посоветовал отец Антуан. — И билет не надо заранее заказывать, в будни на пароме всегда есть места. А по пути можно сделать передышку и воздать дань уважения великому композитору. — На прощанье он обнял Бенжамена и дружески похлопал его по плечу. — Когда выйдет книжка ваших стихов, вспомните о Св. Вандрие!
— Обещаю! — сказал Бенжамен. И это была не пустая вежливость.
* * *
Бенжамен стоял на скалах над Этрета. Высоко на Мелу. Ясным вечером океан был тихим, сонным. В такой безветренный вечер чудится, будто весь мир прилег отдохнуть. Бенжамену не дано было знать, что в тысячах милях отсюда ликующая толпа сбрасывает статую Саддама Хусейна под заявления американцев об успехе военной операции, а за сотни миль, но в противоположном направлении, тоже на скале, но над Ирландским морем, на полуострове Ллин в Северном Уэльсе, Пол и Мальвина строят планы совместной жизни, пока Сьюзан Тракаллей в сельской глуши, на кухне в перестроенном амбаре, оплакивает свой рухнувший брак. Но в конце концов, нельзя же знать все.
Во Франции сейчас половина седьмого — половина шестого в Британии, и, кроме пожилой пары, прошествовавшей мимо рука об руку, Бенжамен на скалах никого не встретил. Он был один, и ничто не мешало ему думать. Впрочем, вот уже три с лишним месяца он мог размышлять сколько душе угодно. Но он устал от этой свободы, точнее, его измучила ответственность, неизбежная при таком положении вещей. Свободу, подумал он, — во всяком случае, абсолютную свободу — сильно переоценивают.
Он опять вспомнил Клэр и Мальвину. Бенжамен с трудом удерживал в памяти лица людей, даже женщин, к которым его влекло. Думая о Мальвине, он прежде всего вспоминал долгие доверительные беседы в кафе книжного магазина — в те времена, когда у него была работа, жена, когда (как теперь стало ясно) он был счастлив. И этим счастьем были окрашены его чувства к Мальвине. Когда он думал о Клэр, то сразу вспоминался поздний вечер, дорога домой, «Песнь девственниц» по радио и отражение полной желтой луны в зеркале заднего вида. Для Бенжамена это были насущные образы, архетипы; ему казалось, что, если они послужат ему маяками, он сможет отныне беспрепятственно плыть по коварному жизненному морю. Однако между этими двумя очень разными, несовместимыми привязанностями надо было выбирать. Клэр и Мальвина. Мальвина и Клэр. Ну и кого выбрать?
И все же он будет придерживаться решения, принятого несколькими часами ранее, в автобусе, который вез его из Ивто в Этрета.
Достав мобильник, он быстро набросал текст:
Не сочти сумасшедшим, но я только сейчас понял: мы созданы друг для друга! Хватит закрывать на это глаза. Возвращаюсь к тебе. Бен.
Затем он отослал сообщение и, спустившись по меловой троне в Этрета, сел на автобус до Гавра — в надежде, что успеет до отправления парома постоять перед домом, где родился Онеггер, исполненный восхищения и благодарности.
2
Апрель 2003 г.
Уважаемый премьер-министр,
С великим сожалением сообщаю, что вынужден сложить с себя полномочия депутата парламента.
Я поступаю так скорее не по политическим, но по сугубо личным причинам. Приблизительно три года назад, как Вы, возможно, помните, в прессе стали появляться определенного рода слухи о моей частной жизни. Я поспешил их пресечь, глубоко сожалея о неприятностях, которые эти слухи могли доставить партии. В недавнее время, к несчастъю, в моей личной жизни снова возникли трудности, и на сей раз, дабы не дать форы журналистам, я решился на упреждающие действия. (Концепция, уверен, Вам хорошо знакомая!)
Коротко говоря, я оставляю семью, жену Сьюзан и двух наших маленьких дочерей. Вы — будучи сами мужем и отцом — не можете не понимать, что такой шаг дается нелегко. Не сомневаюсь, что, когда пресса об этом узнает, на меня выльют ушат помоев. Что ж, значит, так тому и быть: мы сами создали эту медийную культуру. Но я не хотел бы, чтобы ущерб был нанесен партии.
Для меня была большая честь служить Лейбористской партии и Вам лично. Последние семь лет я твердо верил, что великие реформы, начавшиеся в период Вашего правления, радикально преобразили страну. Историки оценят Ваши успехи в здравоохранении, образовании и оказании общественных услуг по самому высшему разряду. Добавлю, с Вашего позволения, что наиболее мощный прорыв новые лейбористы совершили в первый год своего правления, когда, освободившись от мертвой хватки профсоюзов, начали завоевывать доверие и уважение делового сообщества. Именно Ваши прозорливость и мужество вдохновили партию на эти непростые шаги, и, равняясь на Вас, мы уже не сворачивали с избранного пути.
Как Вы знаете, я всегда был предан партии и, голосуя в парламенте, неизменно поддерживал ее решения. Полтора месяца назад я проголосовал против оппозиционной поправки касательно войны в Ираке. Сейчас, когда я пишу это письмо, вторжение в Ирак под предводительством Америки, видимо, достигло своей цели, лишив Саддама Хусейна власти. Если это действительно так, то я восхищаюсь принципиальностью, которую Вы в очередной раз проявили. Военная кампания, как представляется, была проведена быстро, эффективно и ответственно.
Однако эта война, как ни одно другое предприятие, осуществленное Вами, вызывает у меня беспокойство.
Действительно ли целью вторжения было свалить Хусейна? И разве так мы объясняли наши задачи британскому народу? И теперь, когда диктатор низвержен, что дальше? Насколько я знаю, существует мнение, что с падением режима Саддама иракцы, которых мы разбомбили в пух и прах, повернутся на сто восемьдесят градусов и провозгласят нас героями и спасителями отечества. Неужели только я полагаю такое развитие событий маловероятным? Боюсь, и не без оснований, что мы еще даже не начали задумываться о возможных последствиях этой ближневосточной авантюры.
Когда я принял решение об отставке, мой взгляд на вещи несколько прояснился; в парниковой атмосфере Вестминстера, где я усердно взбирался по иерархической лестнице, достичь подобной ясности было затруднительно. И с тех пор во мне крепнет ощущение, что войну в Ираке нечем оправдать. Ирак Хусейна не представлял ни скрытой, ни прямой угрозы британскому народу; его связи с международным терроризмом или атакой 11 сентября не были доказаны; мы нарушили международное право; мы ослабили авторитет ООН; мы настроили против себя многих европейских партнеров и — самое печальное — усугубили предубеждения мусульман против Запада, полагающих, что западный Мир относится к их верованиям и образу жизни с презрением и равнодушием.
Голосование против оппозиционной поправки и за вторжение в Ирак, — единственный поступок в моей политической карьере, о котором я вспоминаю со стыдом. Это было столь огромной ошибкой с моей стороны, что я был вынужден хорошенько поразмыслить о мотивах, двигавших мною. А поразмыслив, я осознал, что мои политические и личные приоритеты кардинально поменялись местами. Это обстоятельство прямиком привело меня к решению уйти от жены и, как следствие, подать в отставку.
Прошу простить, дорогой премьер-министр, за доставленное Вам огорчение либо политические неурядицы, которые могут вызвать мои действия. Но, взвесив все за и против, я убедился в итоге, что поступаю честно и достойно.
Примите уверения в уважении и дружеских чувствах.
Искренне Ваш Пол Тракаллей.
* * *
От: Пол Тракаллей
Кому: Сьюзан
Отправлено: вторник, 8 апреля 2003, 23.07
Тема: <без темы>
Дорогая Сьюзан,
Об этом нельзя сказать мягко, поэтому буду говорить напрямик. Я по-прежнему люблю Мальвину и решил уйти из дома, чтобы быть с ней. Тони я послал письмо с просьбой об отставке. Мы собираемся пожить в деревне некоторое время, после чего я с тобой свяжусь. А пока ты, разумеется, имеешь полное право пользоваться нашим общим банковским счетом и кредитками.
Скажи девочкам, что папа их любит и скоро к ним приедет.
Прости.
Пол.
* * *
Мальвина позвонила в домофон кеннингтонской квартиры Пола за четверть часа до полуночи. Пол встретил ее в дверях.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он, когда Мальвина одолела лестничный пролет. — Мы же договорились, что я заеду за тобой утром. А здесь ты даже близко не должна появляться. — Но, увидев, что она плачет, Пол обнял ее. Мальвину трясло. — Что случилось? В чем дело?
— Моя мать, — рыдала она. — Эта дура, гребаная лгунья.
— Что такое? Что она опять выкинула? Мальвина по инерции прошла в гостиную.
— Ты отправил письмо Тони?
— Да. Еще днем.
— Черт, — пробормотала Мальвина. — А Сьюзан? Ты ей сказал?
— Я же обещал, что скажу. Послал ей письмо с полчаса назад.
— Черт, — повторила Мальвина, распаляясь еще сильнее. — Черт бы все побрал.
Она упала на диван и закрыла лицо руками, всем телом содрогаясь от слез.
— Дорогая, — сев рядом, Пол гладил ее по голове, — что случилось? Расскажи.
— Мы не можем быть вместе. Все кончено. Мне нельзя больше с тобой видеться.
— Что ты такое говоришь? Почему? Мальвине далеко не сразу удалось обрести дар повествовательной речи. Она смахнула слезы, вытерла водянистые сопли, текшие ручьем из покрасневших ноздрей, и положила голову на плечо Пола. Потом выпрямилась, схватила Пола за руки и впилась в него глазами:
— Я рассказала о нас матери. Впервые. Она взбесилась.
— Но ты ведь знала, что так и будет, — вздохнул Пол. — Сама говорила, что иной реакции от нее ждать не стоит.
— Да, но тут другое. Причина не просто в том, что… мы вместе. Все гораздо хуже. Она разозлилась, когда я сказала, кто ты.
— И что?
— Когда я сказала, как тебя зовут.
Пол молчал, не в силах вообразить, что могло за этим крыться.
— Пол, — выдавила Мальвина. — Она солгала мне. Эта чокнутая сука лгала мне всю жизнь.
Пол уставился на нее:
— Насчет чего?
— Насчет меня. Кто я такая.
* * *
Сьюзан забрала Рут из яслей, потом Антонию из школы, опоздав на полчаса. Дома она усадила обеих перед телевизором и принялась готовить ужин. Сунула сосиски в духовку вместе с картошкой в форме улыбающихся рожиц, выложила замороженный горошек в миску с водой, чтобы разогреть в микроволновке. Сосиски приятно шкворчали, девочки увлеченно смотрели передачу о дикой природе, которую вела слегка одержимая на вид, растрепанная девушка, и Сьюзан подумала, что у нее есть время, чтобы заглянуть в кабинет и проверить почту.
Ей пришло только одно письмо. От Пола. Она прочла его, очень быстро, а потом выключила компьютер.
Услыхав звон стекла, Антония прибежала в кабинет.
— Мамочка, что случилось? Что это?
— Ничего, детка. — Руки и голос Сьюзан дрожали. Осколки большой хрустальной вазы валялись у дальней стены, куда ее метнула Сьюзан со всего размаха, а лилии, стоявшие в вазе, беспорядочно плавали в луже воды. — Я уронила ее нечаянно, вот и все.
— Давай я помогу прибрать.
— И я! — подоспела Рут.
— Нет, все в порядке. — Сьюзан опустилась на колени и порывисто обняла дочек. — Идите смотреть телевизор. Я виновата, я и приберусь. А вам тут опасно находиться, можете напороться на стекло.
Девочки исчезли, а Сьюзан стояла посреди кабинета, дожидаясь, пока прекратится дрожь. Она даже не подумала собрать осколки или вытереть воду, медленно впитывающуюся в ковер.
Минут десять спустя, учуяв запах горящих сосисок, она рванула на кухню. В помещении, полном дыма, сработала пожарная сигнализация и верещала с такой омерзительной настойчивостью, что девочки, заткнув уши, стали кричать:
— Тихо! Тихо!
Сьюзан выключила духовку и вытащила сковороду с обугленными сосисками. Как унять сигнализацию, она не знала, поэтому встала на стол, выдернула устройство из потолка и вынула батарейки.
— Мама, что с тобой? — спросила Антония, когда Сьюзан спрыгнула на пол с нейтрализованной сигнализацией в руках. — По-моему, ты что-то не то делаешь.
— Со мной все хорошо, детка, все замечательно. — Обняв старшую дочь, она повела ее обратно в гостиную. — Я просто задумалась. Мне сегодня есть о чем подумать. Не обращайте внимания. Сейчас приготовлю вам рыбные палочки. — Она взглянула на экран телевизора, перед которым завороженно сидела Рут, внимая детской новостной передаче: на экране ликующая толпа сбрасывала на землю статую. — О чем это?
— О большой войне, — со знанием дела объяснила Антония. — В Ираке. Но война уже закончилась, и теперь все будет хорошо.
Сьюзан смотрела на лица людей в толпе, и ее одолевали сомнения. Вот, значит, как все это закончилось. А может, наоборот, только начинается? Иракцы выглядели восторженными, но и одновременно ошарашенными. Глаза их как-то странно сверкали. Возможно, от ярости: это была ярость людей, которым даровали свободу, но не на их собственных условиях; людей, чье раскрепощение произошло слишком быстро и слишком брутально; людей, которые никогда не испытывали расположения к своим спасителям и никогда не доверяли им. Они пока не знали, что делать со своей свободой, но очень скоро их энергия обернется ненавистью к тем, кто обрушил на них это нечаянное счастье.
Глядя на мутный экран глазами, полными слез, Сьюзан отлично понимала, что эти люди чувствуют.
* * *
— Ничего нет. Штук тридцать сообщений, но все по поводу моей отставки. От нее ничего.
Пол выключил ноутбук, отсоединил мобильник от USB-порта и запер дверцы машины.
Надо было забраться сюда — на самую высокую точку полуострова, — чтобы телефон начал наконец принимать сигнал. И теперь Пол проверял почту каждые полчаса, нет ли сообщения от Сьюзан. Но она не торопилась связаться с ним.
— Может, она вообще не получила твоего письма, — предположила Мальвина.
— Попозже опять проверю. А сейчас идем гулять, раз уж мы здесь.
Это было в половине шестого, вечером в среду, 9 апреля 2003 года, — вечером столь тихим, что жужжание мухи в зарослях вереска казалось значительным событием. Пол с Мальвиной брели по склону горы на западной оконечности полуострова Ллин в Северном Уэльсе. Пол выбрал эти максимально отдаленные от Лондона края с умыслом: здесь его никто не узнает. А вдобавок его охватило — довольно неожиданно — настоятельное желание повидать места, где он в последний раз бывал ребенком, когда родители в 1970-х возили их сюда в трейлере на отдых. Полу эти вылазки нравились (точнее, он их стоически переносил). Эти места были частью его прошлого. И прошлого Мальвины тоже, как теперь выяснилось. Они выехали из Лондона в два часа ночи, прямиком из кеннингтонской квартиры, и прибыли сюда как раз вовремя, чтобы позавтракать в кафе в Пуллхели. Затем двинули дальше и спустя несколько часов сняли номер на побережье в крошечной уединенной деревушке Абердарон.
Теперь они карабкались на крутую Крейгью Гвинье, а добравшись до вершины, были вознаграждены видом на Порт-Нейгул — Врата ада. Залив, запертый меж двух мощных отрогов, тянулся миль на пять, вырастая из береговой линии зубом вампира. На этот залив смотрел когда-то, более четверти века назад, Бенжамен. А Пол с Мальвиной, начав спускаться по каменистым скалам, сами того не ведая, шагали по той же козьей тропе, по которой в столь же тихий безветренный день летом 1978 года шли Бенжамен и Сисили. Как и его брат тогда, Пол взял свою спутницу за руку, помогая спускаться по крутому склону средь колючего утесника. На полпути они наткнулись на широкую утоптанную дорожку, вившуюся вдоль мыса. Ступив на нее, они зашагали в направлении Порт-Нейгула. Там, где дорожка сворачивала вглубь, из зарослей папоротника торчал плоский камень — отличное место для отдыха. Пол расстелил пальто на холодном камне. Места хватило на двоих; правда, сидеть им пришлось, тесно прижавшись друг другу.
Оба молчали. Среди природы столь неописуемой красоты в разговорах нет необходимости.
— Потрясающее место, да? — произнес наконец Пол, сознавая неадекватность собственных слов. — В детстве я этого не замечал. Принимал как должное. Я тогда ходил, вечно уткнувшись в книгу. И даже не ходил, а лежал в палатке и читал теорию экономики.
— Здесь хорошо, — тихо сказала Мальвина. — Словно домой приехала. — Она вздохнула. — Сколько мы здесь еще пробудем? Пару дней?
— Лучше бы нам выбраться отсюда завтра или послезавтра. Доедем до Холихеда, оттуда морем до Дублина, а там уже сядем на самолет — и в Германию.
Конечным пунктом их маршрута был Бинц, остров в Рюгене, где у Рольфа Баумана был загородный дом. Пол позвонил ему перед самым началом путешествия, и Рольф, хрипя спросонья, с готовностью подтвердил, что дом в полном распоряжении Пола. Он спросил, как долго Пол собирается там жить, и не проявил ни тени недовольства, когда Пол признался, что и сам не знает. Он действительно не знал: они с Мальвиной пока не строили планов и не представляли, сколько времени им придется скрываться. Они лишь знали: то, что Мальвина вчера услышала от своей матери, в их чувствах друг к другу ничего не меняет. Они должны быть вместе — вне всяких сомнений, и это самое главное, что у них есть.
Закрыв глаза, Мальвина полной грудью вдыхала горный воздух. Она не выспалась прошлой ночью, и у нее немного кружилась голова.
— С ума сойти, — пробормотала она. — Просто настоящее безумие. Поверить не могу, что все это происходит наяву.
— Нам надо убраться из Лондона, — принялся убеждать ее Пол. — У нас нет выбора.
— Я не об этом… не только об этом. Скорее, о том, как ты распорядился собой. Все бросил. Все потерял.
— А вот у меня совершенно другие ощущения. Прямо противоположные.
Мальвина поцеловала его — в знак благодарности, но, как у них повелось, поцелуи вскоре приобрели иные оттенки. Прежде чем ситуация вышла из-под контроля, Мальвина оторвалась от Пола и сказала:
— Наверное, то, что мы делаем, очень плохо. Невероятно плохо. Но я этого не чувствую.
Они крепко обнялись и так сидели, а когда похолодало, закутались в пальто Пола, и опять ничто не нарушало тишину, кроме скорбных криков чаек, круживших над скалами. На Пола с Мальвиной снизошел великий покой и неколебимая вера в самих себя, и поэтому риск, на который они пошли, казался мелким и неважным. Солнце погружалось в медную дымку за островом Бардси, омывая их гаснущим светом и наполняя разом печалью и надеждой. Насыщенное красками, предзакатное небо напомнило Полу о Скагене, и он подумал, что эти два месте, Скаген и Ллин, каким-то образом связаны. И то и другое указало ему верное направление — два перевалочных пункта на долгом неизбежном пути.
Внезапно у Мальвины пискнул мобильник — звук показался чересчур громким и назойливым. Выудив телефон из кармана, она взглянула на экран:
— Эсэмэска.
Она заморгала от удивления, когда увидела, от кого пришло сообщение, и удивилась еще сильнее, когда прочла текст:
Не сочти сумасшедшим, но я только сейчас понял: мы созданы друг для друга! Хватит закрывать на это глаза. Возвращаюсь к тебе. Бен.
— О, — сказала она, не повышая голоса, захлопнула мобильник и уставилась на море, пытаясь понять, какими чувствами и мыслями продиктовано это сообщение и как ей теперь быть.
— От кого? — спросил Пол. Мальвина повернулась к нему:
— Ты не поверишь. От Бенжамена. Это надо же. (Пол оторопел.) От твоего брата, — добавила Мальвина, словно ее спутнику требовались пояснения. — И моего отца.