4
Решив, что он хочет написать не статью, но целую книгу о британских крайне правых и о том, как выросла их популярность во время второго срока Блэра, Филип пятнадцать месяцев собирал материал. Затем, сентябрьским утром 2002 года, он сел за работу, и три дня спустя — потрудившись над первой главой, написав 243 слова и сыграв 168 раз в компьютерную игру «Свободная ячейка» — Филип смирился с печальным фактом: ему это не по зубам. За двадцать лет он не сочинил ничего длиннее 2000 слов; никогда не мудрствовал над замыслом — содержание любой его заметки можно было изложить литературному редактору за пару секунд. Пусть колонка «В городе с Филипом Чейзом» и превратилась в набивший оскомину формат, из которого он жаждал вырваться, но, увы, на что-либо иное он оказался не способен. Человек должен действовать в пределах своих возможностей, заключил Филип.
Забросив книгу, он месяца два не заглядывал в записи, накопившиеся в подготовительный период. Пока в начале ноября не получил письмо от Бенжамена. Письмо побудило перевести компьютер в рабочий режим и вновь открыть папку, озаглавленную «Книга о БНП».
И какую же неразбериху он там обнаружил! С какой стати, спрашивается, он надеялся соорудить нечто внятное из столь беспорядочного набора газетных цитат, фотографий и расшифровок интервью? Папка была поделена на три раздела: «Неолиберализм», «Фундаментализм» и «Национализм». Филип припомнил, что в своем опусе намеревался увязать эти три явления в единое целое, а затем аргументированно доказать, что все они проистекают из одного и того же источника: поборниками любого из трех направлений движет изначальный примитивный импульс создать самодостаточный мир, изолированный от всех тех, чьи взгляды или образ жизни вызывают неловкость и тревогу.
Неолибералы (писал Филип) стремятся к простоте и ясности не менее, чем фундаменталисты и неонацисты. Единственное различие состоит в том, что они не задаются целью построить национальное государство, основанное на религиозном и генетическом отборе. Государство, которое они строят (и этажи которого вздымаются все выше и выше прямо на наших главах), наднационально. Его географический рельеф — эксклюзивные отели, эксклюзивные курорты, огороженные участки с несусветно дорогим жильем. Его обитатели не ездят на общественном транспорте и лечатся исключительно в частных клиниках. Мотив, который движет этими людьми, именуется страхом. Страхом соприкоснуться с человеческой — и заразной, по их представлениям, — массой. Они хотят жить среди себе подобных (точнее, у них нет иного выбора), а наличие денег позволяет им сооружать как можно больше ширм, как можно больше границ, чтобы не приходилось вступать в осмысленный контакт с теми, кто не принадлежит к их собственному экономическому и культурному типу. То обстоятельство, что новые лейбористы братаются с этими людьми — внутри страны посредством таких затей, как, «частные финансовые инициативы», в международной политике солидаризируясь с Бушем и американскими неоконсерваторами, — доказывает, что неолиберализм только на руку Блэру и его приспешникам, задавшимся целью укрепить элиту и расколоть общество по классовому признаку. Незначительные инициативы в здравоохранении и образовании, окрашенные в социал-демократические цвета, — всего лишь дымовая завеса, лукавая уступка старым добрым левым, призванная замаскировать истинную суть новолейбористского проекта.
Ниже Филип сделал пометку для себя: «Спросить Клэр, зачем ее бойфренд ужинал с Полом Тракаллем!»
Филип с грустью перечитывал написанное. Абзац был всем хорош, но предназначался он для итоговой главы книги; Филип же напрочь позабыл, как он собирался вырулить к этим итогам. Что за извилистая тропа связывала мерзкие письма, полученные Стивом, и этот обвинительный приговор текущей британской политике? Вроде бы Филип предполагал отталкиваться от сути современного фашизма, от усиливающегося влияния националистического движения в Британии, которое опиралось ныне не только на застарелую расовую ненависть, но и на куда более хитроумные, куда более обтекаемые идеологические матрицы. Теперь стало почти невозможным определить, где проходит линия фронта, в отличие от 1970-х, когда она была видна невооруженным глазом. К примеру, среди нынешних британских фашистов Филип обнаружил мыслителей (если пользоваться этим термином в самом широком смысле), которые более не оправдывали насилие против черного и азиатского населения и не требовали насильственной репатриации либо ужесточения контроля над иммигрантами, но призывали белых расистов безоговорочно порвать с деградирующим, урбанизированным, мультикультурным современным обществом путем самоорганизации в небольшие, сплоченные сельские общины, где они будут обеспечивать себя всем необходимым и проникаться мистической связью с «почвой». Сомнительно, чтобы эти призывы находили отклик среди молодых скинхедов, по-прежнему составлявших большинство в движении. Их средой обитания были городские задворки, а их склонность к насилию и разбою нынешние теоретики ловко романтизировали, выдавая за современную версию «воинского духа», присущего древним арийцам. Однако такой ход мысли порождал странные, неприятные сближения между отдельными пунктами неонацистской теории и установками «зеленых».
По той же причине пропасть между британским фашизмом и вооруженным исламом уже не казалась столь глубокой, как предполагал Филип. Ненависть к черным, азиатам и арабам переместилась на второе место, уступив первенство антисемитизму: главной темой было свержение сионистского оккупационного правительства, разоблачение заговора могущественных евреев, якобы возжелавших править миром, используя американские (а также британские) финансовые и военные ресурсы. Поэтому неудивительно, наверное, что белые расисты были готовы заключить союз с революционными группировками из других культур, приверженных той же идее, и что Осама бен Ладен слыл у них героем задолго до 11 сентября. И теперь кое-кто начинал утверждать (главным образом в Интернете, на националистических форумах), что подлинный национал-социализм не имеет ничего общего с расизмом, но является лишь политической системой, позволяющей всем людям вернуться к своим (абсолютно различным) корням, чтобы жить в гармонии с природой и Богом. Единственное, что этому мешает, — современный «мировой порядок», опирающийся на капитализм, моральное разложение и безбожный материализм. Вот почему этот порядок необходимо уничтожить насильственным путем либо подрывной деятельностью.
Филип видел, что глубоко ложная теория мирового заговора формулируется тем не менее стройно и логично и потому способна сбить человека с толку. Он сам то и дело невольно соглашался с некоторыми выводами (например, с тем, что западное общество разлагается и утрачивает ценности), и тогда ему приходилось возвращаться назад, к незыблемым голым фактам, конкретным вещам, вызывавшим у него инстинктивную реакцию, которой он мог доверять: гнусный расистский жаргон в анонимном письме, адресованном Стиву, или исполненные ненависти тексты песен на диске «Карнавал в Освенциме». В условиях полной несовместимости этой гадости и мистических, не лишенных поэзии излияний более изощренных неонацистов — с восхвалениями народной культуры, родины и чести — Филип пытался обрести свою собственную нравственную позицию. Его не покидало ощущение, что любая система ценностей, какую ни возьми, находится в состоянии текучести, размывания и что новые лейбористы каким-то образом отражают это веяние времени. Постоянно вещая на языке верующих в идеалы, они придерживаются того же безжалостного прагматизма, что и все прочие, и столь же заворожены своим богом (свободной рыночной экономикой), как и мусульманские фанатики. Пол Тракаллей, вот кто часто приходил Филипу на ум.
Но все это было слишком сложно выразить словами. Иногда он набрасывал пару абзацев, а когда перечитывал, ему чудилось, что в написанном явственно сквозит сочувствие к крайне правым; потом, через полчаса, снова заглядывал в текст, и теперь ему уже казалось, что под этим мог бы подписаться радикальный левак. Различие между двумя подходами — между любыми подходами — стиралось. Когда же Филип пытался с предельной объективностью охватить явления во всей полноте, ему мерещилось, что он превращается в Бенжамена, автора шедевра, который вечно создается и никогда не будет завершен. И кстати, придуманное Бенжаменом сплетение слов и музыки — если уж говорить о прецедентах — прямиком отсылало к вагнеровской Gesamtkunstwerk, концепции, более чем уютно уживавшейся с нацистской идеологией. Только этого не хватало! У Филипа опускались руки. Он почувствовал себя куда лучше, когда снова вернулся к рубрике «В городе». Ему давно хотелось написать серию заметок о водном бассейне на Газ-стрит — о том, как в начале девятнадцатого века эта сеть каналов стала свидетелем жестокой конкуренции между управляющими компаниями. С такой задачей Филип наверняка управится. И почему бы ему не искать прибежище в том, что он понимает, в том, что поддается познанию.
* * *
Как-то вечером, в тот период, когда Филип, не жалея сил, собирал материалы для книги, Кэрол задала ему странный вопрос:
— Почему ты так увлечен всем этим? Филип в который раз поведал о тепле и радушии, царящих в доме Стива, и о том, как его затошнило, когда он прочел анонимные пасквили об этой семье.
— Да, но зачем с этим возиться? Те, кто на такое способен, — подонки, шваль. А твоя книга может сделать их гламурными персонажами.
— Ну, расизм не желает исчезать. Подтверждение тому — письма, присланные Стиву. Или дело Эррола Макгована. Так что кто-то должен этим заниматься.
— Но в некотором смысле то, чем ты занимаешься, не расизм. Понимаешь, расизм повсюду, но он о себе не заявляет. Если хочешь увидеть настоящий расизм, съезди в глубинку или прорвись на ужин в клуб Ротари. Там полно белых британцев из среднего класса, которые изначально не любят черных, — не любят никого, кто от них отличается, — но они хорошо устроены, их жизнь идет по плану, поэтому им нет нужды громко кричать о своих пристрастиях: разве что прочтут «Дейли мейл», а потом выпустят пар за барной стойкой в гольф-клубе. Вот это расизм. А люди, о которых ты говоришь, люди, которые вступают в организации, ходят на демонстрации и дерутся на улицах, те, что высказываются открыто, — это совсем другая история. Эти люди в беде. Их страх и ощущение беспомощности столь сильны, что они не могут с ними сладить. Для того и разводят бурную деятельность — чтобы их страх заметили.
— Ты хочешь сказать, — Филип покусывал кончик карандаша, — что «Комбэт 18» — это крик о помощи?
— Я хочу сказать, — Кэрол положила руку ему на плечо, — что я тебя знаю, Фил. Ты не умеешь писать о политике, об идеологии. Для тебя это чересчур абстрактно. Тебе интересны люди. О них и должна идти речь в твоей книге, если ты ее когда-нибудь напишешь: что приводит людей на такие позиции? И по-моему, ты увлекся этой темой, потому что вдруг увидел возможность кое-что выяснить для себя.
— Выяснить? Что?
— Не знаю. Разгадать какую-то загадку. Решить головоломку, мучившую тебя долгие годы. Вот почему книга так тебя захватила.
Филип нахмурился, не совсем понимая, что Кэрол имеет в виду, но не отмахнулся от ее слов и, более того, вспомнил их от первого до последнего, когда ноябрьским утром вскрыл письмо от Бенжамена и узнал о его находке в Дорсете.
* * *
Дорогой Фил (писал Бенжамен),
Гардинг жив-здоров!
Во всяком случае, был таковым семь лет назад.
Прошлую неделю я провел в Дорсете с мамой, папой, Лоис и ее дочерью Софи. Мы жили в старом замке, где было полно книг с отзывами посетителей. И однажды ночью Софи, читая их, обнаружила вот это! Как считаешь, это наш парень, а?
Всего доброго, Бенжамен.
К письму прилагалась ксерокопия записи из книги отзывов на четырех страницах:
13-17 марта 1995 г.
Говорят, дом англичанина — его крепость, и как бы я хотел, чтобы так оно и было. Увы, сейчас, когда я это пишу, мой дом (куда очень скоро, всего через пару часов, я вернусь с тяжким сердцем) — обветшавший трейлер на голом Северо-Восточном побережье Англии, навечно припаркованный в чистом поле, продуваемом всеми ветрами, ярдах в двадцати от ядерного реактора, и снабженный столь проблемными — с физической и психологической точек зрения — санитарными удобствами, каких я не видывал за семьдесят пять лет своего бессмысленного и беспросветного существования.
О, неужто последний из рода Пуси-Гамильтонов опустился до такого убожества!
И сколько же радости принесли мне те три дня, что я пробыл в этом благородном поместье! Ах, если бы я только мог поделиться этой радостью с Глэдис, моей покойной и бесконечно оплакиваемой преданной женой и истинной леди! Моей покойной бывшей женой, надобно уточнить. И дело вовсе не в том, что она обожала наряжаться в латекс (хотя, должен признаться, два-три раза я лично поощрял ее переодевания в ту безмятежную и навеки запечатленную в моей памяти пору, когда я был секретарем «Общества фетишистов: резина и узлы Саттон-Колдфилда»; в нашем кружке собирались респектабельные граждане, честные налогоплательщики для сугубо консенсусного времяпрепровождения, но тем не менее общество было со скандалом закрыто полицией нравов Западного Мидлендса, несмотря на то что начальник отделения являлся его наиболее активным членом. О tempora, о mores!). Итак… на чем я остановился? Ах да! Я вспоминал о Глэдис, но не по этой, а по двум иным причинам: во-первых, потому, что она отошла в мир иной (умерла, с прискорбием сообщаю, спустя несколько дней после шестьдесят седьмого дня рождения, когда ей на голову упал майский шест во время языческого праздника плодородия, проходившего с серьезными нарушениями регламента); а во-вторых, потому, что — даже сейчас мне тяжело выводить эти слова на бумаге — она предпочла оставить меня, бросить своего верного спутника жизни накануне нашей рубиновой свадьбы. Мы прожили вместе сорок лет!
Обстоятельства, сопутствующие нашему разрыву, широко освещались в прессе. К семейному разладу привело самое пустяковое недоразумение. В то лето, во время нашего идиллического, по всем прочим параметрам, отдыха в Северном Корнуолле, где мы предавались травле барсуков, я повез Глэдис в уединенную бухту (главным образом для того, чтобы повидаться с моим добрым приятелем майором Гарри Хантингтоном-Дауном по прозвищу Картечь, который тогда сколачивал в корнуолльской глуши частную армию); после визита к майору мы с Глэдис отправились прогуляться по пляжу. Там я уговорил ее разоблачиться почти полностью — замечу, долго уговаривать не пришлось, а ежели начистоту, она всегда была готова отдаться любому за полпинты «Старого особого» и горстку маринованного лука; не то чтобы ее добродетель истрепалась до дыр, скорее лишь зияла прорехами в некоторых местах, — а затем предложил ей попозировать для серии высокохудожественных снимков. Фотографировал я сам, а помогала мне девочка-скаут, моя старая знакомая, которой я всецело доверял (из головы вылетело, как ее звали).
Глэдис полагала, что снимается исключительно развлечения ради и на всеобщее обозрение эти фотографии никогда не попадут, — разве что она вставит одну-другую в рамку и водрузит на каминную полку в башне Гамильтонов, дабы гостям, собравшимся на партию в бридж, было что обсудить за канапе с дикой зайчатиной, когда прочие темы для беседы иссякнут. Однако, изучив итоги фотосессии, я принял иное решение. В том продвинутом возрасте назвать Глэдис привлекательной женщиной было бы изрядным преувеличением: жизнь она вела насыщенную и рассеянную, и разрушительное время жестоко отомстило ее телу, которое даже в расцвете молодости возбуждало во мне скорее трепетное изумление вкупе с медицинским любопытством, нежели пылкий зов плоти. И все же мне подумалось, что определенного сорта бедолаги, а также горемыки-извращенцы — к примеру, заключенные, отбывающие длительный срок в колонии строгого режима, либо престарелые монахи-бенедектинцы с серьезными дефектами зрения — способны, хлебнув крепкого напитка, отыскать в обнаженных формах Глэдис нечто, что в конце долгого изнурительного дня покажется их изголодавшемуся нёбу деликатесом. Поэтому я решил опубликовать снимки. Немного времени спустя я подал их в качестве темы в первом выпуске моего нового издательского начинания — журнала под названием «Арийские прелести», в котором лучшие образцы жесткого порно перемежались самыми актуальными неонацистскими новостями, очерками и комментариями и который, по неведомым мне по сей день причинам, так и захватил воображение читающей публики.
На третьем номере издание журнала было свернуто, чему, помнится, поспособствовали всякие мерзости вроде полицейских рейдов и изъятия компьютерных дисков. А когда, отбыв трехгодичный срок (плюс пять месяцев, добавленных за мелкие сексуальные проступки, совершенные в узилище), я вышел на свободу, то обнаружил, что Глэдис меня покинула. Да! Упорхнула из гнезда, вывезя из него все содержимое, оставив лишь голые стены. Она даже забрала вещицу, которой я более всего дорожил, — фотографию в рамке, на которой мы с Глэдис жмем руку Бенни Муссолини. (Меня уверяли, что нас облапошили — мы никак не могли повстречать дуче в 1972 году в Зимнем саду Истбурна, — но они так говорили из зависти, из элементарной черной зависти.)
Однако я с удовлетворением сообщаю, что к концу жизни Глэдис осознала свои ошибки и вернулась ко мне. Наши предзакатные годы были, наверное, самыми счастливыми (Глэдис всегда выигрышнее смотрелась в сумерках, а еще лучше в полной темноте). Но тем горше оказалась постигшая меня утрата, и, не стану скрывать, я по-прежнему безутешен. После ее смерти я месяцами не мог привыкнуть к леденящему холоду на ее стороне кровати, а когда Глэдис увезли и похоронили, стало еще хуже. Разумеется, ныне даже в поездках я не расстаюсь с планшеткой для спиритических сеансов, посредством которой я каждый вечер общаюсь с Глэдис. Иногда мы играем в привиденческий «Скрэббл»: в мигающем свете полночной свечи Глэдис транслирует слова по буквам с другого берега великой реки Леты. Я стараюсь приободрить себя шуткой, изящным каламбуром: «Это был смертельный номер!» или «Попахивает мертвечиной», но все это уже не то, совсем не то…
О, Глэдис, как тяжко жить без тебя.
Оставшийся мне земной срок я коротаю настолько продуктивно, насколько это возможно, собирая материал для моего гениального сочинения под названием «Закат Европы», которое я намерен опубликовать частным образом в переплете из кротовьего меха. И на этой неделе я изрядно продвинулся к своей цели, поскольку здешние места кишат кротами: в среду на рассвете, после особенно беспокойной и горестной ночи, я, вооружившись кочергой, вышиб мозги трем десяткам этих мелких паразитов. Завершив свой труд, я пришлю его в дар изысканной частной библиотеке, хранящейся в этом замке, — вместе с кратким биографическим рассказом о моем детстве, выборочными воспоминаниями о золотых деньках, которые я желторотым птенцом провел в Экваториальной Африке под опекой моего отца, человека сурового, но справедливого, что явствует из заголовка — «Розги на завтрак». А вдобавок присовокуплю мое новейшее литературное произведение, маленький, но полезный сборничек, озаглавленный «Онанист по обстоятельствам: руководство с иллюстрациями 100 одиночных сексуальных позиций для разведенных, овдовевших и откровенно уродливых самцов». Все это, надеюсь, послужит на пользу и удовольствие будущим постояльцам.
С каким же наслаждением — пусть и испытанным в одиночестве — я отдохнул в этом прекрасном уголке старой Англии; с каким наслаждением размахивал флагом св. Георгия с древних зубчатых башен; с каким наслаждением ощущал, пусть и недолго, что однажды мы вновь заживем в этой стране так, как жили наши предки, на земле, которая может и должна стать свободной, очищенной от примесей, — заживем так, как всякий человек веры и чести должен жить.
Артур Пуси-Гамильтон, член-корреспондент Академии векселей.
«ВОЗРОДИМ АЛЬБИОН!»
УДОСТОВЕРЕНО древней фамильной печатью благородных Пуси-Гамильтонов.
* * *
Филип читал этот отрывок со смешанными чувствами. Он живо припомнил школьные годы и нахальные статейки Гардинга, которые тот анонимно подбрасывал в редакцию «Доски». Порою редакторы долго, горячо спорили, можно ли такое публиковать, но в итоге юмор Гардинга всегда побеждал, не говоря уж о подспудной уверенности в том, что никто не способен усмотреть в этих статьях что-либо, кроме бесшабашной иронии. Часто эта ирония оказывалась достаточно мрачной, чтобы стереть улыбку с лица; часто в сочинениях Гардинга — об изолированном фантастическом мире благородных Пуси-Гамильтонов, где придерживались смехотворных политических взглядов и где несладко жилось сыну лорда, — угадывалась настоящая, невыдуманная грусть. Но ни Филип, ни кто другой не сомневался: Гардинг просто ерничает.
А когда он писал в книгу отзывов, почти через двадцать лет после окончания школы, он тоже всего лишь ерничал?
Что до фразочки «Возродим Альбион», она заставила Филипа поежиться. Такая фраза могла быть в ходу у любого образованного британского националиста, и в принципе нет ничего зазорного в том, что человек, вознамерившийся сатирически изобразить это движение, ею воспользовался. Но, сообразил Филип, точно так же называлась звукозаписывающая фирма, выпустившая диск «Непреклонных».
Простое совпадение? Возможно. Но предположениями он ограничиваться не станет, не помешает и проверить. Перечитав отрывок Гардинга, Филип открыл почту и отослал сообщение. Адресатом были редакторы антифашистского журнала, которые и раньше помогали ему с исследованиями. Филип написал, что ему необходимо приехать в Лондон, чтобы опять порыться в их фотоархивах.