Книга: Замок Броуди
Назад: 11
Дальше: 13

12

Сквозь прозрачную завесу последних капель проходящего ливня вдруг брызнуло яркое августовское солнце и облило Хай-стрит туманным сиянием, а свежий ветер, согнавший с дороги солнца пушистые, похожие на вату облака, теперь медленно уносил дождь дальше в блеске золотого тумана.
— Слепой дождик! Слепой дождик! — нараспев кричала группа мальчишек, мчавшихся по подсыхающей улице к реке купаться.
— Гляди, — закричал один из них другому, — радуга! — и указал вверх, на чудесную арку, которая, подобно тонкой, увитой лентами ручке дамской корзинки, сверкая, изогнулась над всей улицей. Люди останавливались, чтобы полюбоваться ею. Взгляды отрывались от темной и грязной земли и поднимались к небу, все качали головами, весело смеялись, вскрикивали от восторга, перекликались через улицу:
— Как красиво!
— Смотрите, какие краски!
— Да, перещеголяла даже вывеску старого Каупера, честное слово!
Всех веселило неожиданное очаровательное зрелище, поднимало души над обыденностью их существования, и когда люди снова опускали глаза к земле, образ этой сияющей арки оставался у них в памяти, воодушевляя для трудов предстоящего дня.
Из трактира «Герб Уинтонов» в это царство солнечного света вышел Джемс Броуди. Он не видел радуги и шел вперед с суровым видом, надвинув на лоб шляпу, опустив голову, глубоко засунув руки в карманы, ни на кого не глядя и ни с кем не здороваясь, хотя десятки глаз провожали его. Шагая тяжело, как жеребец, он шел и чувствовал, что «они», эти вечно подсматривающие за ним людишки, следят за ним и сейчас. Вот уже много недель ему казалось, что он и его доживавшая последние дни лавка были предметом странного, неестественного внимания всего города, что обыватели — и те, кого он знал, и те, кого он никогда раньше не встречал, — нарочно проходили мимо лавки, чтобы с откровенным любопытством заглянуть внутрь. Из темноватой глубины лавки эти праздные, нескромные взгляды казались ему полными насмешки. Он кричал в душе: «Пусть смотрят, хитрые свиньи! Пусть пялят глаза, пока им не надоест. Я их потешу!» Теперь, идя по улице, он спрашивал себя с горечью, догадываются ли они, что сегодня он празднует последний день своей торговли. Знают ли они, что он только что с жестоким юмором усердно пил за упокой своей лавки? Он угрюмо усмехался при мысли, что сегодня он уже больше не продавец шляп, что скоро он выйдет из своей конторы в последний раз и навеки захлопнет за собой дверь.
На противоположном тротуаре Пакстон шепнул соседу:
— Смотрите скорее! Вот Броуди! — И оба влились глазами в могучую фигуру, двигавшуюся по другой стороне улицы.
— Знаете, мне его как-то жалко, — продолжал Пакетов. — Разорение ему не к лицу!
— Это верно, — согласился его собеседник, — такой человек, как он, нелегко его перенесет.
— Несмотря на всю его смелость и силу, он кажется таким растерянным и беспомощным, — рассуждал Пакстон. — Для него это ужасный удар. Заметили, как он сгорбился, как будто под тяжелой ношей?
Сосед покачал головой.
— А мне его не жалко. Он сам давно подготовил свое несчастье. Чего я не выношу в этом человеке, так это его дьявольской, угрюмой гордости, которая растет и растет, несмотря ни на что. Она у него вроде болезни. И гордость-то глупая, бессмысленная. Если бы он мог посмотреть на себя со стороны, он стал бы поскромнее.
Пакстон как-то странно взглянул на соседа.
— Я бы на вашем месте не стал говорить о нем такие вещи, — заметил он медленно. — Даже и шепотом говорить так о Джемсе Броуди рискованно, особенно сейчас. Если бы он вас услышал, он разорвал бы вас на части.
— Он нас не слышит, — возразил тот с легким беспокойством. Потом прибавил: — Видно, он опять выпил. Есть люди, которых несчастье может образумить, ну, а с ним выходит наоборот.
Они снова обернулись и посмотрели на медленно удалявшегося Броуди. Помолчав, Пакстон сказал:
— Не слыхали, как здоровье его жены?
— Нет! Насколько я знаю, ее ни одна душа не видела с тех самых пор, как она слегла. Дамы из церковного совета отнесли ей немного варенья и еще кое-что, но Броуди встретил их у ворот и просто-напросто выгнал. Да еще мало того — выбросив у них на глазах все те вкусные вещи, что они принесли ей!
— Что вы говорите?! Не дай бог с ним связаться! — воскликнул Пакстон. Потом спросил после некоторого молчания:
— А что, Джон, у нее, кажется, рак?
— Да, так говорят люди.
— Какое страшное несчастье!
— Ба! — возразил другой, собираясь уходить. — Несчастье-то несчастье, но, по-моему, для бедной женщины ничуть не лучше быть душой и телом связанной с таким человеком, как Джемс Броуди!
Броуди между тем успел прийти в лавку, и шаги его будили гулкое эхо в почти пустом помещении, где оставалась уже только десятая доля товара, так как остальной поступил в распоряжение Сопера. Мальчишка, представлявший собой в лавке величину весьма мало заметную, теперь исчез окончательно, и Броуди был один в этом опустевшем, унылом, разоренном месте, где паук ткал тонкую паутину вокруг оставшихся еще на полках картонок, как бы отмечая черту отлива, до которой снизилась торговля в лавке. Стоя здесь, среди заброшенности и пустоты, Броуди бессознательно населял ее образами прошлого, тех дней могущества, когда он важно расхаживал по лавке, не замечая скромных покупателей, и как равный, встречая и приветствуя людей видных и знатных. Не верилось, что они теперь уже только призраки, вызванные силой его воображения, что он больше никогда не будет смеяться, и шутить, и беседовать с ними в этой лавке, где прошло двадцать лет его жизни. Лавка та же, и он тот же, а вот эти живые люди покинули его, оставив лишь печальные и незначительные воспоминания. Те несколько старых его покупателей, — главным образом, окрестная знать, — которые еще оставались ему верны, только затягивали неизбежный крах, и теперь, когда все было кончено, Броуди испытывал бурный прилив гнева и горя. Наморщив низкий лоб, он безуспешно пытался понять, как все случилось, разобраться, почему произошла эта странная, невероятная перемена. И как это вышло, что он допустил ее? Невольный, судорожный вздох поднял его могучую грудь, но тут же он, как будто негодуя на свою слабость, раздвинул губы так, что обнажились бледные десны, и медленно направился к себе в контору. На письменном столе не было ни писем, ни газет, всегда ожидавших здесь прежде его пренебрежительного внимания. Только пыль лежала повсюду густым слоем. Броуди стоял посреди этой запущенной комнаты, как человек, который боролся за безнадежное дело и наконец прекратил борьбу. К его печали примешивался легкий оттенок облегчения, потому что он сознавал, что худшее уже позади и кончилась мучительная неизвестность неравной борьбы.
Деньги, которые он получил, заложив дом, были все уже истрачены; хотя он экономил каждый грош, его средства окончательно истощились. Но он утешался тем, что честно выполнил все свои обязательства. Он не должен никому ни единого пенни, и если и разорен, то, во всяком случае, еще не настолько пал, чтобы искать постыдного спасения в банкротстве.
Не обращая внимания на грязь, он сел в кресло и вряд ли заметил поднявшуюся при этом тучу пыли, не заметил и того, что она осела на его одежде, — настолько он теперь перестал заботиться о своей внешности и костюме.
Он был небрит, и на фоне темной щетины, покрывавшей его лицо, дико сверкали белки глаз. Ногти были обломаны и обкусаны до мяса, башмаки нечищены, галстук, в котором уже на было неизменной булавки, полуразвязан, как будто Броуди рванул его в минуту, когда ему не хватало воздуха. Одежда напялена небрежно. Он одевался теперь утром наспех, кое-как, думая только о том, как бы поскорее уйти из дома, где раздавались внезапные и тревожные крики боли, где царили смятение и беспорядок, где пахло лекарствами и стояла повсюду немытая посуда, где его мутило от скверно приготовленной и неряшливо поданной еды, где раздражал его плаксивый слюнтяй сын и нерасторопная старуха мать.
Сидя в конторе, он вдруг полез во внутренний карман и вытащил оттуда плоскую темную бутылку, потом, все так же рассеянно, глядя не на бутылку, а в пространство перед собой, вонзил крепкие зубы в пробку и вытащил ее, сделав быстрое движение шеей. Громкий звук выскочившей пробки разорвал тишину. Припав к горлышку выпяченными в трубочку губами, Броуди постепенно поднимал локоть и пил долгими, булькающими глотками, потом, шумно втянув в себя полуоткрытым ртом воздух, поставил бутылку на стол перед собой и устремил на нее неподвижный взгляд. Эту бутылку наполнила для него Нэнси! Глаза его засветились, как будто в бутылке он увидел отражение ее лица. Славная девчонка эта Нэнси, — она для него утешение в горе, она разгоняет уныние. Несмотря на все несчастья, он не бросал ее. Он решил сохранить ее, что бы с ним ни случилось. Он пытался проникнуть мыслью в будущее, наметить какой-нибудь план, решить, что ему делать. Но не мог. Как только он хотел сосредоточить на чем-нибудь мысли, они разбегались, переходили на самые отдаленные и неожиданные предметы. Обрывки воспоминаний молодости проходили перед ним: смех мальчика, который был товарищем его детских игр, залитая солнцем горячая стена, в трещинах которой он вместе с другими мальчиками искал шмелей, дымок над стволом ружья, из которого он в первый раз убил кролика. Ему слышался свист косы, воркованье лесных голубей, смех старухи в деревне, напоминающий звуки волынки.
Он тряхнул головой, отгоняя видения прошлого. Снова хлебнул из бутылки, подумав о том, какое громадное облегчение приносит ему виски. Уныние его несколько рассеялось, губа презрительно вздернулась, и «они» — незримые критики, враги, постоянно присутствовавшие в его мыслях, — еще более, чем всегда, казались жалкими и достойными презрения. Потом вдруг его осенила новая, блестящая идея, и когда он внимательно обдумал ее, у него вырвался короткий язвительный смех. Именно теперь, когда глаза всего города обращены на него и, подло подсматривая за ним, видят все его неудачи, когда все ждут, что он окончательно падет духом из-за своего разорения, он им покажет, как Джемс Броуди встречает удары судьбы. Он так обставит свой уход, угостит их на прощание таким зрелищем, что все шпионы заморгают глазами.
Он выпил остатки виски, довольный, что наконец-то придумал нечто, способное его расшевелить, счастливый, что мучительные и бесплодные размышления сменяются какими-то определенными действиями, как бы безрассудны они ни были.
Он встал так порывисто, что опрокинул стул, прошел в лавку и, окинув враждебным взглядом последние картонки, еще громоздившиеся на полках за прилавком, подошел к ним и начал быстро выбрасывать их содержимое на пол. Он с какой-то жадной стремительностью швырял наземь шляпы и шапки всевозможных фасонов. Не считая нужным осторожно открывать коробки, он хватал их, рвал, как папиросную бумагу, в дикой ярости дергал и мял их, как будто расправляясь с трупами врагов. Размашистыми, быстрыми движениями он бросал куда попало остатки изодранных в клочки коробок, так что они засорили всю лавку и лежали у его ног, как снег. Опустошив таким грубым способом все коробки, он взял в охапку кучу шапок с пола и, смяв их в своих широких объятиях, торжественно направился к двери на улицу. Его охватила дикая экзальтация. Раз шляпы лежат у него без пользы, он их раздаст всем даром, досадит таким образом своим соседям-конкурентам, лишит их покупателей, и его благородная щедрость будет последней памятью о нем на этой улице.
— Эй! — гаркнул он. — Кому нужна шапка?
Виски разрушило все внутренние преграды, всякое сдерживающее начало, и в этой шальной выходке он видел лишь нечто красивое и величественное.
— Такой случай бывает раз в жизни! — выкрикивал он. — Идите сюда, добрые люди, и глядите, что я дарю вам!
Было около полудня — час, когда на улицах царило наибольшее оживление. Тотчас же Броуди выжидательно обступила толпа уличных мальчишек, а за этим кольцом начало собираться все больше и больше прохожих, безмолвных, недоверчивых, подталкивавших друг друга и обменивавшихся многозначительными взглядами.
— Шляпы сегодня дешевы! — кричал Броуди во всю силу своих легких. — Дешевле, чем в этом музее восковых фигур рядом, — выкрикивал он с жуткой шутливостью, рассчитывая, что его услышат в лавке Манджо. — Отдаю их даром! Нужны они вам или нет — я заставлю вас взять их!
И он принялся бросать шляпы зрителям.
Итак, он говорил правду, это было бесплатно, и люди с безмолвным изумлением принимали дары, которых они не желали и которые, может быть, им вовсе не пригодятся. А Броуди наслаждался своей властью и, впиваясь взглядом в зрителей, заставлял их опускать глаза. Примитивная, глубоко скрытая потребность его натуры наконец была удовлетворена. Он был в своей стихии — центром толпы, ловившей каждое его слово, каждый жест, смотревшей на него во все глаза и, как ему казалось, с восхищением. Что-то пугающее, дикое было в его эксцентричной выходке, и никто не решался засмеяться. Толпа глядела на него в робком молчании, готовая отпрянуть, если он вдруг бросится на нее, как берсеркер. Все стояли, словно зачарованные овцы перед громадным волком.
Но вскоре простая раздача шляп надоела Броуди, жаждавшему развернуться во всю ширь. Он начал кидать шляпы самым дальним из зрителей через головы остальных. Потом стал швырять их изо всей силы в тех, кто обступил его кольцом, вдруг сразу воспылав ненавистью ко всем этим бесцветным физиономиям. Эти люди уже казались ему врагами, и чем больше он их презирал, тем беспощаднее метал в них шляпы, охваченный бурным желанием причинить боль и разогнать всех.
— Нате! — вопил он. — Берите все! Я больше ими не торгую. Не нужны мне больше проклятые шляпы, хотя они и лучше, и дешевле, чем в магазине рядом. Лучше и дешевле! — твердил он все снова и снова. — Если они вам раньше были не нужны, так вы у меня их возьмете сейчас!
Толпа отступала перед силой и меткостью этого обстрела. Люди расходились, заслоняясь, с недовольными лицами. Шляпы Броуди летели им вслед.
— Прекратить, говорите вы? — кричал он насмешливо. — Будь я проклят, если я это сделаю. Разве вам не нужны шляпы, что вы удираете? Вы упустите случай, который бывает раз в жизни!
Он упивался вызванным им смятением, и когда толпа разбежалась, он схватил за поля твердый котелок и метнул его вниз с холма, где котелок, подхваченный ветром, весело запрыгал, как мяч по площадке, и, в конце концов, подкатился под ноги какому-то прохожему, шедшему в дальнем конце улицы.
— Вот так удар! — крикнул Броуди, хохоча, с шумной хвастливостью. — А вот и еще один! И третий! — И новый залп засвистел в воздухе вслед за первым. Шляпы всех видов бешено прыгали, кружились, плясали, разлетались, катились друг за дружкой вниз по улице. Казалось, сильным ураганом их сорвало с головы у множества людей сразу. Такого поразительного зрелища в Ливенфорде никто никогда еще не видал.
Но, в конце концов, запас Броуди истощился, и, держа последний метательный снаряд в своей огромной лапище, он медлил, выбирая, в кого бы им запустить, дорожа этим последним снарядом — твердой, как дерево, соломенной шляпой, которая ввиду ее формы и твердости заслуживала, по его мнению, соответствующей мишени. Вдруг он уголком глаза заметил бледное, испуганное лицо Перри, его бывшего приказчика, выглядывавшего из дверей соседней лавки. «А, он здесь, — подумал Броуди, — здесь эта крыса, которая, спасая свою шкуру, убежала с тонущего корабля. Почтенный директор паноптикума Манджо!» И своеобразный снаряд, вертясь в воздухе, как метательный диск, молнией полетел прямо в лицо Перри. Твердый и острый край ударил его по рту и сломал зуб. Увидев, как потекла кровь и как перепуганный насмерть Перри отскочил внутрь магазина, Броуди издал торжествующий рев.
— Вот теперь ты будешь красив, как подобает заведующему музеем восковых фигур, дрянцо ты этакое! Получай то, что тебе давно уже причитается!
Он восторженно потряс руками в воздухе, довольный таким, по его мнению, достойным завершением своего замечательного выступления, и, возбужденно усмехаясь, ушел обратно в лавку. Но когда он увидел пустые полки и остатки разодранных коробок на полу, улыбка застыла у него на губах неподвижной гримасой. Не давая себе времени подумать, он прошел по мусору в контору за лавкой и все с той же дикой потребностью разрушения вытащил все ящики письменного стола, разбил о стену пустую бутылку из-под виски, одним могучим усилием опрокинул тяжелый стол. Потом, с хмурым задором любуясь картиной разрушения, снял с крюка у окна ключ, взял свою палку и с высоко поднятой головой, снова пройдя через лавку, вышел на улицу и запер за собой дверь. Это последнее движение вдруг вызвало в его душе такое ощущение чего-то окончательно непоправимого, что ключ, который он держал в руках, показался ему совершенно ненужным, лишним. Вынув его из замка, он бессмысленно посмотрел на него, держа его на раскрытой ладони, потом вдруг отступил на шаг, швырнул его высоко за крышу здания и напряженно прислушался, пока до него не донесся слабый всплеск — ключ упал в реку за домом. «Пусть попадают в лавку, как хотят, — подумал он злобно. — Я с ней, во всяком случае, покончил».
Идя домой, он все еще не был в состоянии (или не хотел) ни о чем думать. Он не имел ни малейшего представления, что делать дальше. У него был хороший каменный дом, но дом был заложен, и по закладной нужно было платить большие проценты. Нужно было содержать дряхлую старуху мать, больную жену и бездельника сына, дать образование маленькой дочери, а между тем он не был способен выполнить все это — у него была только физическая сила, достаточная, чтобы вырвать с корнем средней величины дерево. Он, собственно, не отдавал себе во всем этом ясного отчета, но теперь, когда прошло бесшабашное настроение, он смутно ощущал неопределенность своего положения, и на душе у него было тяжело. Больше всего угнетало его отсутствие денег, и когда он подошел к своему дому и увидел стоявший у ворот знакомый высокий кабриолет, запряженный гнедым мерином, лицо его омрачилось.
— К черту! — пробурчал он. — Опять приехал? Он думает, что я могу теперь оплатить тот громадный счет, который он мне предъявит?
Экипаж доктора Лори у его дома вызвал в нем жалящее воспоминание об его безденежье, и, рассчитывая избежать тягостной встречи и войти в дом незамеченным, он был сильно раздосадован, когда на пороге столкнулся с Лори.
— Заехал взглянуть на вашу добрую жену, мистер Броуди, — сказал доктор с притворной сердечностью. Это был осанистый господин с напыщенными манерами, с одутловатым лицом, маленьким красным ртом и словно срезанным подбородком, несоответственно украшенным внушительной седой бородой. — Хотел немного ее ободрить, знаете ли. Мы должны делать все, что в наших силах.
Броуди молча посмотрел на доктора, и его мрачный взгляд говорил яснее слов: «Как же, много ты ей помог, пустомеля этакий!»
— К сожалению, я не нашел большой перемены к лучшему, — продолжал Лори поспешно, становясь красноречивее под недружелюбным взглядом Броуди. — Да, улучшения почти не заметно. Боюсь, что кончается последняя глава, мистер Броуди! — Такова была его излюбленная банальная фраза, которой он обычно намекал на близость смерти. И, сказав ее, доктор глубокомысленно покачал головой, вздохнул и с выражением меланхолической покорности судьбе погладил бороду.
Претенциозная напыщенность этого самовлюбленного глупца была противна Броуди, и хотя он не жалел, что назло Ренвику пригласил Лори лечить миссис Броуди, но его ничуть не обманывали мнимое простодушие доктора и усиленные выражения сочувствия.
— Я это давно уже от вас слышу, — проворчал он. — Вечно вы со своей последней главой! Мне кажется, вы меньше, чем кто-либо, знаете, что будет. Мне все это начинает надоедать.
— Я понимаю, понимаю, мистер Броуди! — сказал Лори, успокоительно помахивая рукой. — Ваше настроение весьма естественно, вполне естественно! Никто не может предсказать точно. когда произойдет печальное событие. Это в большой мере зависит от реакции крови, то есть от поведения кровяных шариков. В них вся суть. Они иногда оказываются более стойкими, чем мы полагаем. Да! Иногда они проявляют просто поразительную активность! — И, довольный, что выказал таким образом свою ученость, он погладил бороду и с важностью посмотрел на Броуди.
— К черту все ваши шарики! — отрезал презрительно Броуди. — Вы ей помогли не больше, чем моя нога.
— Полноте, полноте, мистер Броуди, — сказал Лори не то примирительным, не то укоризненным тоном. — Будьте же рассудительны. Я езжу к ней ежедневно и делаю все, что могу.
— Сделайте больше; прикончите ее и развяжитесь со всем этим делом, — отозвался с горечью Броуди и, круто отвернувшись, вошел в дом, оставив на месте испуганного Лори с широко открытыми глазами, с округлившимся от негодования маленьким ртом.
В доме Броуди почувствовал новый прилив раздражения, когда убедился, что обед еще не готов. Не считаясь с тем, что сегодня пришел раньше обычного, он накинулся с бранью на мать, согнутая фигура которой мелькала на кухне среди беспорядочно нагроможденной посуды, горшков, картофельной шелухи и помоев.
— Я уже стара становлюсь для этой суеты, Джемс, — прошамкала она в ответ. — Я уже не такая проворная, как бывало. И потом меня задержал доктор.
— Так шевелись живее, старая, — прикрикнул он. — Я есть хочу!
Он не был в состоянии оставаться здесь, среди такого хаоса, и по внезапной прихоти дурного настроения решил, чтобы убить время до обеда, сходить наверх к жене — к доброй жене, как ее назвал Лори, — и сообщить ей великую новость насчет лавки.
— Надо же ей когда-нибудь узнать, — пробормотал он про себя. — И чем скорее, тем лучше. Такие новости не терпят отлагательства.
В последнее время он избегал комнаты больной, и, так как жена уже два дня не видела его, то он не сомневался, что его неожиданный визит будет ей тем более приятен.
— Ну-с, — начал он мягко, входя в спальню, — ты, я вижу, все еще здесь! Я встретил по дороге доктора, и он мне прочел целую лекцию насчет твоих кровяных шариков, — оказывается, они необыкновенно стойки.
Миссис Броуди при входе мужа не сделала ни малейшего движения, и только блеск глаз показывал, что она жива. За шесть месяцев, что прошли с того дня, как она окончательно слегла, она страшно изменилась. Кто не наблюдал, как она таяла постепенно, изо дня в день, тот не узнал бы ее сейчас, хотя она и раньше имела болезненный вид. Ее тело под простыней напоминало скелет с нелепо торчавшими костями бедер. Одна только дряблая кожа покрывала длинные, тонкие кости рук и ног, а туго обтягивавшая скулы кожа лица походила на сухой пергамент, на котором темнели впадины глаз, нос и рот. Губы у нее были белые, пересохшие, потрескавшиеся, на них, как чешуйки, висели темные клочки сухой кожи, и над впалыми щеками каким-то неестественным бугром выдавались вперед лобные кости, обрамляя это жуткое лицо. По подушке разметались пряди седых волос, тусклых, безжизненных, как и оно. Слабость ее так бросалась в глаза, что казалось — она даже дышит с неимоверным усилием, и эта слабость мешала ей ответить на замечания мужа; она только посмотрела на него с выражением, которого он не мог разгадать. Казалось, он уже ничем не может уязвить ее.
— Ты не нуждаешься ли в чем? — продолжал он тихим голосом и с напускной заботливостью. — Есть ли у тебя все, что нужно для этих твоих кровяных шариков? Лекарств, я вижу, у тебя, во всяком случае, достаточно, богатый выбор. Одна, две, три, четыре, — считал он. — Четыре бутылки и все разные! Видно, и тут имеет значение разнообразие. Милая моя, если ты будешь пить их в таком количестве, так придется опять делать заем у твоих достойных приятелей в Глазго, чтобы уплатить за все это.
Где-то в глубине глаз, которые одни только жили на этом изможденном лице, снова открылась давняя рана, и зажглась тоскливая мольба. Пять месяцев тому назад она, доведенная до отчаяния, вынуждена была сознаться мужу в том, что задолжала ростовщику, и, уплатив ее долг полностью, Броуди с тех пор ни на минуту не давал ей забыть эту несчастную, историю и сотней различных нелепейших способов, пользуясь всяким удобным и неудобным случаем, напоминал ей об этом.
Даже ее взгляд не тронул его, потому что он сейчас не чувствовал к ней никакого сострадания, ему казалось, что она вечно будет медленно умирать, будет бесполезным бременем в его жизни.
— Да, да, — продолжал он благодушно, — ты, оказывается, большая мастерица истреблять лекарства, такая же мастерица, как растрачивать чужие деньги.
Он вдруг резко переменил тему и серьезно осведомился:
— Видела ты сегодня своего примерного сына? Ну, конечно, видела, — продолжал он, прочитав в ее глазах безмолвный ответ. — Очень рад, очень рад. Я думал, что он еще не встал, но вижу теперь, что ошибся. Впрочем, внизу он не появлялся. За последнее время я ни разу не удостоился счастья его увидеть.
Тут она, наконец, заговорила, с трудом шевеля онемевшими губами, чтобы произнести слабым шепотом:
— Мэт все это время был мне добрым сыном.
— Что же, долг платежом красен, — иронически возразил Броуди. — Ты была ему такой доброй матерью! Результат твоего воспитания делает честь вам обоим!
Он остановился, видя, как она слаба, и вряд ли сам понимая, почему говорит с нею таким образом. Но брала верх укоренившаяся годами привычка. К тому же он был озлоблен своими невзгодами. И он продолжал все так же тихо:
— Да, нечего сказать, славно ты воспитала своих детей! Взять хотя бы Мэри, — чего еще можно пожелать? Не знаю точно, где она сейчас, но уверен, что она делает тебе честь своим поведением.
Он заметил, что жена пытается что-то сказать, и выжидательно замолчал.
— Я знаю, где она, — прошептала она медленно.
— Ну да, — отвечал он, глядя на нее, — ты знаешь, что она в Лондоне, но это всем известно, а больше ты ничего не узнаешь никогда.
Тут произошло нечто почти невероятное: больная зашевелила иссохшей рукой, которая казалась окончательно неспособной двигаться, и, подняв ее с одеяла, жестом остановила Броуди. Затем, когда эта рука упала опять, она сказала слабым, часто прерывающимся голосом:
— Ты не сердись на меня… пожалуйста, не сердись, Джемс… Я получила письмо от Мэри. Она хорошая девушка… такая же, как была, Я теперь лучше, чем тогда, понимаю, что я виновата перед ней… Она хочет меня повидать, Джемс, и я… мне надо увидеть ее поскорее, раньше, чем я умру.
При последних словах она попыталась улыбнуться мужу молящей улыбкой, но лицо ее оставалось таким же застывшим и неподвижным, только губы слегка раздвинулись в жалкой, вымученной гримасе.
Краска медленно заливала лоб Броуди.
— Она осмелилась писать тебе! — проворчал он. — И ты посмела прочесть письмо!
— Это доктор Ренвик, когда ты запретил ему приходить сюда, написал ей в Лондон, что я… что я, должно быть, недолго протяну. Он принимает в Мэри большое участие. Он мне сказал тогда утром, что Мэри… что моя дочка Мэри вела себя мужественно и что она ни в чем не виновата.
— С его стороны тоже было большим мужеством произнести это имя у меня в доме! — ответил Броуди тихо, но с силой. Он не решался кричать и бесноваться, видя жену в таком состоянии, и только слабая нить сострадания удерживала его от того, чтобы обрушиться на нее с бранью. Но он прибавил злобно: — Знай я, что он и тут вмешался, я бы ему голову проломил, раньше чем он вышел из этого дома.
— Не говори таких вещей, Джемс, — пробормотала миссис Броуди. — Не могу я теперь переносить, когда люди злятся… Я прожила бесполезную жизнь… И оставляю несделанным многое такое, что нужно было сделать. Но я должна… ох, должна видеть Мэри, чтобы с нею помириться.
Он стиснул зубы так, что мускулы небритых щек выпятились твердыми узлами.
— Ты должна ее видеть, вот как! Это очень, оч-чень трогательно! Всем нам следует пасть ниц и со слезами благодарить бога за такое чудесное примирение! — Он медленно помотал головой из стороны в сторону. — Нет, нет, моя милая, ты ее не увидишь на этом свете, и я сильно сомневаюсь, чтобы вы свиделись на том. Никогда ты ее не увидишь, никогда!
Она не отвечала и, уйдя в себя, как-то отдалилась от него, казалась безучастной. Глаза ее долго не отрывались от потолка. В комнате наступила тишина, только сонно жужжало какое-то насекомое, кружась над ветками сладко пахнущей жимолости, которые Несси нарвала и поставила в вазу около кровати. Наконец легкая дрожь пробежала по телу мамы.
— Хорошо, Джемс, — вздохнула она, — как ты сказал, так и будет, ведь так бывало всегда. Но мне хотелось… Ох, как хотелось увидеть Мэри! По временам, — продолжала она медленно, с большим трудом, — по временам моя болезнь похожа на беременность, — такая же тяжесть больно давит внутри и тянет вниз, как ребенок, и тогда я думаю о ее мальчике, которого ей не пришлось увидеть живым. Если бы он остался жив, для меня было бы радостью качать ребенка Мэри на этих руках. — Она обратила безнадежный взгляд на свои исхудавшие руки, которые не могли и чашки поднести к губам. — Но, видно, не судил бог… что ж, так тому и быть.
— Что это еще за новую фантазию ты забрала себе в голову! — Броуди нахмурился. — Какой-то бред среди бела дня! Мало тебе было возни с собственными детьми, понадобилось еще вспоминать об этом… этом…
— Это только мечта, — прошептала она, — у меня их много было за те шесть долгих месяцев, что я лежу здесь… долго они тянулись… как годы.
Она утомленно закрыла глаза, забыв о присутствии мужа, потому что видения, о которых она говорила, снова обступили ее. Сладкий аромат жимолости уносил ее мысли в прошлое, она была уже не в душной, тесной комнате, а снова дома, на отцовской ферме. Она видела низенькие, выбеленные известкой домики, усадьбу, скотный двор и длинный, чистый хлев, с трех сторон примыкавший к чистому двору. Вот и отец пришел с охоты с зайцем и связкой фазанов в руке. Она гладила мертвых птиц, восхищалась их мягким, нарядным оперением.
— Они такие же жирненькие, как ты, — крикнул ей отец со своей широкой, ласковой улыбкой, — но далеко не такие красивые!
Тогда ее никто не называл «неряхой», никто не насмехался над ее фигурой.
Вот она помогает матери сбивать масло, наблюдая, как густо-желтая масса возникает в белом молоке, словно островок раннего первоцвета на покрытой снегом поляне.
— Не так быстро, Маргарет, дорогая, — ласково журила ее мать. — Этак и руку себе можно вывихнуть!
Да, тогда она не была лентяйкой, и никто не называл ее «косолапой».
Счастливые мечты унесли ее в деревню, она снова отдыхала на душистом сене, слышала, как стучали копытами лошади в стойлах, прижималась щекой к гладкому боку своей любимой телки. Она даже имя телки вспомнила. «Розабелла», — так она сама окрестила ее. «Что это за имя для коровы? — стыдила ее Белла, служанка, ходившая за коровами. — Назвала бы ее уже лучше в честь меня Беллой!»
Непреодолимая тоска по родной деревне охватила ее, когда она вспомнила длинные жаркие дни, вспомнила, как в такие дни лежала под кривой яблоней, прислонив голову к стволу и следя за ласточками, которые, как синие крылатые тени, носились вокруг карнизов белых, залитых солнцем строений. Когда недалеко от нее падало с дерева яблоко, она подбирала его и глубоко вонзала в него зубы. Она до сих пор помнила чудесный кисловатый вкус, освежавший язык. Потом она увидела себя под рябиной, которая росла над речкой: на ней было кисейное, в цветочках, платье, и она ждала юношу, чья суровая, хмурая сила так гармонировала с ее женственной кротостью.
Она медленно открыла глаза.
— Джемс, — прошептала она, и глаза ее искали его глаз с робкой и грустной настойчивостью. — Помнишь тот день у ручья, когда ты вплел мне в волосы красивые алые ягоды рябины? Помнить, что ты сказал тогда?
Броуди посмотрел на нее широко открытыми глазами, изумленный этим неожиданным переходом, спрашивая себя, не бредит ли она. Он — на краю гибели, полного разорения, а она несет какую-то чепуху о рябине, которую он рвал для нее тридцать лет тому назад! Губы его судорожно покривились, и он сказал с расстановкой:
— Нет! Не помню. Но ты скажи! Напомни мне, что я говорил тогда.
Она закрыла глаза, как бы затем, чтобы не видеть ничего, кроме этого далекого прошлого, и медленно прошептала:
— Ты сказал, что гроздья рябины не так красивы, как мои кудри.
Он невольно взглянул на жидкие, свалявшиеся пряди, разбросанные на подушке вокруг ее лица, и вдруг его охватило ужасное волнение. Да, он помнил тот день! Он вспомнил и тишину маленькой горной долины, и журчанье ручья, и яркое солнце, и то, как со свистом взвилась вверх ветка, когда он отпустил ее, сорвав пучок ягод. Он снова увидел яркое золото кудрей Маргарет рядом с сочной алостью рябины. Он смутно пытался отогнать мысль, что это… это изможденное существо, лежавшее перед ним на постели, в тот день было в его объятиях и нежными свежими губами отвечало ему на слова любви! Нет, не может быть! А между тем это так! Лицо его странно дергалось, рот кривился. Он боролся с нахлынувшим на него волнением, разбивавшимся об его сопротивление, как мощный поток разбивается о гранитную стену плотины. Какое-то настойчивое, властное побуждение толкало его сказать горячо, от души, так, как не говорил он уже двадцать лет:
«Да, я хорошо помню тот день, Маргарет, и ты была хороша тогда, хороша, как цветок, и мила мне».
Но он не мог сказать этого. Его губы не могли произнести такие слова. Что это, разве он пришел сюда хныкать и лепетать глупые нежности? Нет, он пришел сказать ей, что они разорены, и скажет, скажет, несмотря на непонятную слабость, которой он поддался.
— Жена, — пробормотал он сквозь сжатые губы, — ты меня уморишь такими разговорами, честное слово! Когда будем с тобой в богадельне, тогда можешь развлекать меня такой болтовней.
Она сразу открыла глаза и посмотрела на него вопросительно, встревоженно, взглядом, который снова резнул его по сердцу. Но он заставил себя продолжать, кивнул ей со слабым подобием прежней, презрительной шутливости:
— Да, к этому идет дело. У меня не найдется больше пятидесяти фунтов, чтобы выбросить их ради тебя, как я уже раз сделал. Сегодня я окончательно закрыл свою лавку. Скоро мы очутимся в богадельне.
Произнеся последние слова, он увидел, что она переменилась в лице, но, толкаемый какой-то бессознательной злостью, — его злила собственная слабость, а больше всего то, что в душе он не хотел говорить так, как он говорил, — он пригнулся к самому лицу жены и продолжал:
— Слышишь? Предприятие мое лопнуло. Я тебя предупреждал еще год тому назад, помнишь? Или у тебя голова занята только этой проклятой ерундой насчет рябины? Говорю тебе, мы — нищие. Вот до чего ты меня довела, а ведь, небось, считала себя верной моей помощницей! Мы погибли, погибли… погибли!
Действие его слов на больную было моментально и ужасно. Когда смысл их дошел до ее сознания, сильная судорога задергала желтое, морщинистое лицо, как будто это внезапное потрясение мучительно пыталось оживить умирающие ткани, как будто слезы безуспешно стремились брызнуть из высохших источников. Глаза ее вдруг раскрылись во всю ширь, напряженно внимательные, пылающие, и, сделав огромное усилие, вся дрожа, она приподнялась и села в постели. Казалось, целый поток слов трепещет у нее не языке, но она не в силах выговорить их; холодные, едкие капельки пота росой покрыли ее лоб, она забормотала что-то несвязно, протянула вперед руку. Лицо ее посерело от напряжения, и наконец она заговорила:
— Мэт! — произнесла она громко, ясно. — Мэт! Иди сюда, ко мне! — Она протянула вперед уже обе дрожащие руки, как слепая, и взывала слабеющим, замирающим голосом: — Несси! Мэри! Где вы?
Броуди хотел подойти к ней, первым его движением было кинуться вперед, но он продолжал стоять, как вкопанный. Только с губ его невольно сорвались слова, неожиданные, как цветущие побеги на сухом дереве:
— Маргарет, жена… Маргарет, не обращай внимания… Я и половины того не думал, что сказал.
Но она его не слышала и, едва дыша, прошептала:
— Что же медлит колесница твоя, господи? Я готова идти к тебе.
И она тихо опустилась опять на подушки. Через мгновение последний, сильный, судорожный вздох потряс тонкое, увядшее тело, и оно осталось недвижимо. Вытянувшись на спине раскинув руки, слегка согнув пальцы к ладоням, лежала она, как распятая. Она была мертва.
Назад: 11
Дальше: 13