11
Мэри осталась лежать там, где упала. Она была оглушена, так как от последнего жестокого пинка Броуди полетела плашмя на землю, лицом в гравий, которым был усыпан двор. Дождь, падавший прямыми, параллельными копьями, больно хлестал ее легко одетое тело и шлепал по луже, в которой она лежала. На ней уже все промокло до нитки, но пока промокшая одежда только приятно освежала тело, ослабляя сжигавшую его лихорадку. Стоя давеча под страшным взглядом отца, она была уверена, что он убьет ее, и теперь, несмотря на то, что избитое и больное тело все еще горело, ощущение свободы, избавления переполняло всю ее, преображая ужас в радостное облегчение. Ее выгнали с позором, но она жива, она навсегда оставила дом, который стал для нее с некоторых пор ненавистной тюрьмой, — и она собирала последние силы и мужественно обращала все свои мысли к будущему.
В том страшном смятении чувств, в котором она находилась, она помнила, что Денис далеко, шестьдесят миль отделяет его от нее; вокруг бушевала гроза неслыханной силы; на Мэри не было ни пальто, ни шляпы, она была едва одета и без денег. Но теперь к ней вернулось мужество. Она решительно сжала губы, усердно стараясь обдумать со всех сторон свое положение. У нее два выхода: один выход — попробовать добраться до коттеджа в Гаршейке, другой — отправиться в Дэррок к матери Дениса.
До Гаршейка было двенадцать миль, и она знала только, что коттедж носит название «Остров роз», но представления не имела, где он находится. Кроме того, если бы ей удалось даже попасть внутрь, она будет там одна, без единого гроша, без пищи. А она чувствовала, что ей сейчас нужна чья-нибудь помощь и забота. Поэтому она отбросила мысль об «Острове роз» и подумала о втором выходе. Нужно идти к матери Дениса. По крайней мере, она приютит ее до возвращения Дениса. Его мать ей в этом не откажет. Мэри ободрилась, вспомнив, как Денис однажды сказал ей: «В худшем случае ты можешь уйти к моей матери». Она так и сделает! Она вынуждена это сделать.
В Дэррок придется идти пешком. Насколько ей помнилось, по воскресеньям из Ливенфорда в Дэррок поезд не ходит. А если и ходит, — она не знала, в котором часу, и у нее не было денег на билет. Итак, она решила идти пешком. Ей представлялись на выбор две дороги. Первая служила главным путем сообщения между обоими городами — это был широкий тракт почти в пять миль длиной. Другая же, узкая, пустынная, шла прямо через открытое поле, суживаясь местами в проселок, местами — просто в тропинку, но обходя извилистые петли предместий обоих городов, так что она была короче большой проезжей дороги почти на две мили. Мэри была теперь так слаба и так страдала от болей, что она решила идти второй дорогой, более короткой. Она рассчитывала, что сможет пройти три мили.
Распростертая на земле и защищенная высокой стеной, окружавшей двор, она не представляла себе всей силы грозы. А между тем это была самая страшная из гроз, бушевавших в Нижней Шотландии за последние сто лет. Ветер, налетевший с юго-запада, достиг небывалой силы — шестидесяти миль в час. В городе люди решались выйти из дому только в случае крайней необходимости, да и самые храбрые оставались на улице не больше, чем несколько минут. Сорванные с крыш черепицы летели вниз с резкой стремительностью падающего ножа гильотины. Гроза разворотила все дымовые трубы, и они, мелькнув в воздухе, разбивались о булыжники мостовой. Большие, толстые, зеркальные окна конторы Строительного общества разлетелись в куски, как истлевший пергамент, только от ударов ветра. Среди рева урагана непрерывно, как бомбардировка, раздавался грохот падающих на мостовую предметов. В предместье Нью-Таун фронтон недавно выстроенного дома обвалился, и ветер, клином войдя в отверстие, поднял крышу и сорвал ее. Вся крыша, распластав скаты, как крылья парящей в воздухе птицы, носилась по воздуху, пока ветер не перестал ее поддерживать, и затем нырнула, как гиря, в черную воду лимана на расстоянии целых трехсот ярдов от Нью-Тауна. В низко расположенные участки города ливень нагнал столько воды, что целые кварталы были покрыты ею. Дома высились одиноко, словно поднимаясь из какой-то странной лагуны, и потом, шумя вокруг них, просачивался сквозь стены, входил в двери и окна, совершенно заливал нижние этажи.
Молния, вовсю разгулявшаяся в полях за городом, причинила бедствия не столь обширных размеров, но еще более страшные. На Доранских холмах пастух, пасший стадо, был убит ею на месте; убиты были и два работника с фермы, укрывшиеся под деревом, и их обугленные трупы размозжены упавшим, вырванным с корнем деревом; пострадал тяжело скот: бесчисленное количество овец и коров погибло в открытом поле или под деревьями, где они нашли ненадежное убежище, а десятка два подползли под проволочную ограду и были убиты током.
Молния упала на барку, стоявшую на якоре в Доранской бухте, и сразу же потопила ее. Другие суда, стоявшие в устье Ливена и в морском заливе, волочили за собой якоря, рвали канаты, и волнами их прибивало к доранскому берегу.
Ничего обо всем этом не ведая, Мэри с трудом поднялась с земли. Ветер чуть не повалил ее обратно, но она, борясь с ним, нагнувшись вперед всем телом, чтобы противостоять его натискам, двинулась вперед в непроглядной тьме. Намокшее платье хлопало на ветру, как мокрый парус, и стесняло ее движения, прилипая к ногам при каждом шаге. Когда она проходила мимо фасада дома, свинцовая водосточная труба, сорванная с отливины порывом ветра, со свистом предательски полетела на нее, словно последний злобный жест со стороны дома. Но, пролетев у самой ее головы, труба глубоко зарылась в мокрую землю.
Не пройдя и сотни метров, Мэри вынуждена была остановиться, чтобы передохнуть. Это было место, где стоял последний фонарный столб на их улице, а между тем и здесь царил непроглядный мрак. Сначала Мэри подумала, что ветром задуло огонь, но, пройдя немного дальше, она споткнулась о валявшийся на земле разбитый фонарь. Нагнув голову, она брела, спотыкаясь, нащупывая дорогу, как слепая, и не сбиваясь с нее только благодаря своей способности ориентироваться и знакомству с местностью. Шум вокруг стоял ужасающий, он так оглушал, что, закричи она громко, она бы не услышала собственного голоса. Ветер, подобно громадному оркестру, разыгрывал бурную гамму всевозможных звуков. Низкий диапазон органа смешивался с дребезжащим дискантом кларнетов; пронзительный звук горнов ударялся о бас гобоев; рыдание скрипок, стук литавр, бой барабанов — все вместе сливалось в адскую какофонию.
То тут, то там Мэри натыкалась на невидные в темноте предметы. Носившиеся в воздухе сучья кололи ей лицо, сорванные с деревьев ветки и вырванные с корнем кусты налетали на нее. Раз мягкие щупальца оплели ей шею и плечи. Она вскрикнула от ужаса, напрягая свой неслышный в урагане голос. Ей показалось, что чьи-то живые руки обвились вокруг нее, но когда она в паническом страхе ощупала тело, то убедилась, что это только сено из какого-то разметанного ветром забытого стога.
Так, с невероятным трудом Мэри прошла около мили, меньше половины пути. Начиналась самая опасная его часть. Здесь дорога переходила почти в тропинку, не окаймленную нигде ни изгородью, ни межой, которой бы можно было держаться, не отделенную ничем решительно от окружающей местности, терявшуюся впереди в густом еловом лесу. Лес этот, даже днем мрачный от темных деревьев, нашептывавших друг другу элегии, в эту жуткую ночь, которая и сама расстилалась вокруг, как густой лес, был совсем страшен, чернел впереди, как сгусток мрака, как самое сердце ночи. Мэри задрожала при мысли о том, что ей надо войти в него. Когда-то в детстве она, отстав от других детей, заблудилась среди суровых, угрюмых деревьев и, бегая вокруг них, растерянно искала своих товарищей. И сейчас ей с мучительной ясностью вспомнился тот детский ужас, снова тот же ужас осенил ее темными крылами, когда она, собрав все мужество, все силы, нырнула в заросли. Почти невозможно было найти тропу. Мэри брела ощупью, вытянув вперед обе руки и растопырив пальцы. При таком положении рук она испытывала раздирающую боль в том боку, куда отец пнул ее сапогом, но приходилось все же держать руки вытянутыми, чтобы защищать голову и лицо от деревьев, на которые она натыкалась, и чтобы лучше определять направление ее мучительного пути.
Ветер, который на открытом месте дул в одном направлении, здесь кружился вокруг стволов сотней вихрей и воронок, так что невозможно было двигаться прямо вперед. Мэри швыряло то в одну, то в другую сторону, как корабль, который держит путь в водовороте коварных течений, в полном опасностей черном мраке ночи, беззвездной и безлунной. Она стала сбиваться с пути, и вдруг шальной порыв ветра подхватил ее и швырнул с силой налево. Потеряв равновесие, она всей своей тяжестью упала на землю, и ладонь ее левой руки накололась на острый, как кинжал, сломанный сук, торчавший горизонтально из ствола ели. Один мучительный миг рука была пригвождена к дереву, потом Мэри оторвала ее и с трудом поднялась.
Она пошла дальше. Теперь она окончательно заблудилась. Хотела выбраться из лесу, но не могла. Она нащупывала дорогу, хватаясь за деревья, голова у нее кружилась, из проколотой руки текла кровь. Ее терзали страх, боль в боку, снова начались схватки. Она продрогла до костей, распустившиеся мокрые волосы хлестали ее по лицу, кожа словно насквозь пропиталась водой, а она все шла в темном лабиринте леса. Она падала и поднималась, ее отбрасывало назад, а она брела вперед под сумасшедшую музыку урагана, ревевшего между деревьев. Казалось, что этот ад кромешный звуков, бивший ей в уши, заставляет ее качаться во все стороны в такт своему ошеломляющему ритму. Как в бреду, кружилась Мэри среди валившихся с треском, вырванных с корнем деревьев, и ничего в ней уже не оставалось больше — одна лишь боль и жажда спастись от ужасов этого осаждавшего ее леса.
В голове у нее шумело, ей чудилось, что мрак кишит какими-то дикими живыми существами, которые носятся вокруг нее, касаются ее, цепляются за нее пальцами, наваливаются на нее или мчатся мимо в паническом бегстве. Она ясно ощущала холодное, тяжелое и прерывистое дыхание этих мокрых, скользких тварей, пробивавшихся через лес. Они шептали ей в уши странные, грустные вести о Денисе и их ребенке; они громко ревели голосом ее отца и жалобно причитали, как мать. В каждом звуке, раздававшемся в лесу, она слышала странные, невнятные речи этих призрачных существ. Минутами она, очнувшись, понимала, что сходит с ума, что никакие существа ее не окружают, что она одна в лесу, всеми брошенная, позабытая. Она брела дальше, но снова сознание ее туманилось бредовыми видениями.
Вдруг, когда, казалось, она уже совсем теряла рассудок, Мэри остановилась в немом удивлении. Она подняла глаза к небу и увидела луну, тонкий рог молодого месяца, бледный, тусклый, лежавший плашмя среди окружавших его валом туч, как будто его опрокинул ветер. Он был виден одну лишь минуту, затем его снова заволокли мчавшиеся по небу тучи, но Мэри заметила, что теперь ветер дует в одном, прямом, направлении и что она больше не натыкается на твердые стволы елей. Лес кончился!
Она заплакала от радости и бросилась бежать стремглав, чтобы поскорее уйти от него, от бормочущих тварей, которые чудились ей в нем. Она сбилась с дороги, забыла обо всем пережитом, и одно только инстинктивное стремление убежать от леса гнало ее, согнувшуюся, едва волочившую ноги, вперед, куда глаза глядят. Ветер теперь помогал ей идти, почти поднимая над землей, удлиняя ее спотыкающиеся шаги. Она очутилась в каком-то поле, и длинные росистые травы стегали ее по ногам, когда она скользила вперед по мягкому дерну. Это, видимо, была невозделанная земля, так как Мэри проходила мимо зарослей папоротника, спотыкалась о полускрытые в земле, поросшие мхом большие камни, продиралась сквозь кусты ежевики. Но Мэри теперь не способна была рассуждать и не пыталась по характеру местности определить, где она находится.
Затем среди беснования бури внезапно возник какой-то низкий, звучный и мерный шум, и, чем дальше шла Мэри, тем он становился все громче, перешел, наконец, в рев стремительно несущейся воды. То был шум большой реки, вздувшейся до того, что она грозила выйти из берегов, и мутные воды, переполнявшие ее, бурлили так сильно, что шум этот отдавался в ушах, как рев водопада. С каждым ее шагом звуки становились все громче, и Мэри, наконец, стало казаться, что река, запруженная обломками с разоренного ею нагорья, грозно несется на нее и мчит невидные среди кипящих вод колья, изгороди, обломки десятка мостов, целые деревья и трупы овец и коров.
Только очутившись уже на самом обрыве над рекой, она догадалась, что это — Ливен. Тот самый Ливен, что так ласково напевал ей журчащую песенку, тот Ливен, что своей серенадой когда-то бросил ее и Дениса в объятия друг другу, разбудив в них любовь.
А теперь и Ливен, как она, изменился до неузнаваемости. Луна все еще была за тучами, и Мэри не видела ничего. Она стояла, испуганно вслушиваясь, на высоком обрыве, и на миг у нее явилось искушение скользнуть в невидимую, глухо ревевшую внизу воду. Все забыть и быть забытой! Дрожь пробежала по ее измученному телу, и она с отвращением отвернулась от этого искушения. Как приказ жить, возникла мысль: что бы ни случилось, у нее есть Денис. Она должна жить ради Дениса. Ей казалось, что он манит ее. Она порывисто отвернулась от шума реки, словно боясь звучавшего в нем призыва, но при этом неосторожном быстром движении мокрая подошва ее башмака скользнула по размытой земле, она упала и, ногами вперед, покатилась вниз по крутому склону. Руки ее отчаянно цеплялись за низкую траву и камыш, но они тотчас обрывались или легко вырывались с корнем из мокрой земли. В тщетных усилиях спастись, Мэри с такой силой зарывалась ногами в землю, что в податливой глине ее ноги оставляли две глубокие борозды. Она прижималась плечами к мокрому склону, но ничем не могла замедлить своего падения.
Гладкая поверхность косогора была крута и коварна, как поверхность глетчера, и отчаянные движения Мэри, вместо того чтобы остановить падение, еще ускоряли его. С непреодолимой быстротой Мэри падала в невидимую реку внизу. С тихим всплеском погрузилась она в воду и сразу пошла ко дну среди длинных речных водорослей, и вода хлынула в ее легкие, когда она, охнув от неожиданности и ужаса, открыла рот… Течение быстро несло ее тело между цепких трав и отнесло его на тридцать метров, раньше чем Мэри, наконец, всплыла на поверхность.
Она не умела плавать, но, побуждаемая инстинктом самосохранения, отчаянно барахталась, стараясь все время держать голову над водой. Это ей не удавалось. Сильный разлив поднял высокие волны, которые непрерывно перекатывались через нее, и в конце концов бурлившая под водой воронка засосала ее ноги и потянула ее вниз. На этот раз Мэри оставалась под водой так долго, что почти потеряла сознание. В ушах гудели колокола, глаза вылезли из орбит, красные ранящие огни плясали перед нею. Она задыхалась. Но ей снова удалось всплыть, и когда она в полубесчувственном состоянии поднялась на поверхность, волной пригнало ей под правую руку конец плывшего по реке бревна. Она бессознательно уцепилась за него, слабо притянула к себе. И поплыла.
Тело ее было под водой, волосы плыли за ней, но лицо было на поверхности, и она большими, шумными, жадными глотками хватала воздух. В ней замерли все чувства, все ощущения, кроме потребности дышать, и она плыла, держась за бревно, среди разных обломков, иногда налетавших на нее, но быстро уносимых течением. Мэри тоже несло очень быстро, и когда сознание возвратилось к ней, она поняла, что, если ее не прибьет сразу к берегу, она, несомненно, очутится среди острых подводных скал, усеивавших пороги реки, которые находились сразу за Ливенфордом. Не выпуская бревна, она из последних сил стала работать ногами. Вода в реке была неизмеримо холоднее дождя: режущий холод приносили в нее покрытая ледяной корой горная речка, сбегавшая со снежной вершины, да притоки с холмов, питаемые тающим снегом. Этот холод пронизывал Мэри до мозга костей; ее члены совсем онемели, и хотя она усилием воли заставляла ноги слабо двигаться, она не ощущала их движения. В воздухе тоже настолько похолодало, что дождь перешел в град. Крупные шарики, твердые, как камень, острые, как льдинки, вспенивали воду, как будто в нее стреляли дробью, и отскакивали от бревна, как пули. Они безжалостно сыпались на лицо и голову Мэри, царапали веки, хлестали щеки, ранили ей верхнюю губу. Так как ей нужно было крепко держаться обеими руками за бревно, она не могла заслоняться и должна была терпеть этот ливень, немилосердно стегавший ее. Зубы ее стучали, раненая рука застыла, как омертвелая; ужасная судорожная боль терзала ей внутренности. Она чувствовала, что погибает от холода, что это пребывание в ледяной воде ее убьет. Все время, пока она старалась доплыть до берега, она была во власти одной-единственной мысли — не о Денисе, а о ребенке, которого она носила внутри. В ней вдруг громко и властно заговорил инстинкт, словно каким-то таинственным путем, связывавшим ее и ребенка, ребенок подавал ей весть, что умрет, если она не выберется сейчас же из воды.
Никогда еще она не думала о нем с такой любовью. Раньше она по временам ненавидела его, как часть своего презренного тела, но теперь ее охватило всепоглощающее желание увидеть его живым. Если она умрет, то умрет и он. Она не переставала думать о живом младенце, заключенном в ней, который все слабее и слабее шевелился в темнице ее погруженного в воду бесчувственного тела, и без слов молила бога сохранить ей жизнь, чтобы она могла дать жизнь своему ребенку.
Она достигла места, где река вышла из берегов и затопила соседние поля. Мэри уже чувствовала, что слева от нее течение слабее, и, напрягая все свои почти иссякшие силы, старалась направиться туда. Все снова и снова пыталась она — выбраться из главного течения, но ее засасывало обратно. Она уже почти оставила надежду на спасение, как вдруг там, где река делала резкий поворот, мощное встречное течение отклонило бревно, и оно поплыло туда, где уже не было ни бурлящих волн, ни водоворотов. Мэри предоставила бревну нестись по течению, пока оно не остановилось. Тогда она с трепетом решилась опустить ноги. Они коснулись дна, и Мэри встала по бедра в воде. Тяжесть воды и ее окоченевшее тело почти отняли у нее способность двигаться, но все же она медленно, дюйм за дюймом отходила от шумной реки. Наконец она ступила на твердую землю.
Огляделась. К ее великой радости, в непроглядной тьме перед ней мелькнул огонек. Этот огонек небесным бальзамом пролился на все ее раны. Ей казалось, что целые годы шла она в мире мрачных призраков, где каждый шаг грозил жуткой неизвестностью и невидимыми опасностями, которые могли погубить ее. Но слабый, немеркнущий огонек мелькал впереди, сулил утешение. Она вспомнила, что где-то здесь поблизости находится маленькая уединенная ферма, и кто бы там ни жил, он не откажет в приюте ей в ее состоянии и в такую ужасную ночь.
Съежившись от холода, она направилась туда, где светился огонь.
Она едва шла. В самом низу живота она ощущала громадную тяжесть, тянувшую ее к земле, и при каждом движении ее раздирала острая боль. Согнувшись чуть не пополам, она упрямо шла вперед. Огонек был так близко, но чем дальше она шла, тем он, казалось, дальше отодвигался. Ноги ее увязали глубоко в размытой наводнением почве, так что ей стоило усилий вытаскивать их, и с каждым шагом она как будто уходила глубже в болото, которое ей пришлось переходить. Тем не менее, она шла вперед, все глубже и глубже увязая, и скоро густая смесь грязи и воды доходила ей уже до колен. Один башмак завяз в трясине, и она не могла его вытащить. Кожа, побелевшая от долгого пребывания в воде, теперь была вымазана и забрызгана грязью, остатки платья грязными лохмотьями волочились за ней.
Наконец ей показалось, что она начинает выбираться на сухое место и приближается к огню на ферме, как вдруг, сделав шаг вперед, она не нащупала больше ногой земли и почувствовала, что погружается в трясину. Она закричала. Теплая зыбкая грязь с мягкой настойчивостью засасывала ее ноги, тянула ее вниз, к себе. Мэри не могла уже вытащить ни одной ноги, а когда она стала барахтаться, из болота начали подниматься пузырьки газа, одуряя ее. Она уходила все глубже. Она подумала, что судьба спасла ее от смерти в чистой холодной воде реки только для того, чтобы она погибла здесь смертью, более ее достойной Эта густая грязь для нее более подходящий саван, чем чистая вода горных потоков. Пройти через такие опасности, каким она подвергалась этой ночью, и не спастись, когда помощь уже так близко! Эта мысль приводила ее в ярость. Она страстно боролась за свою жизнь, делая попытки выбраться; с криком кинулась она вперед, бешено цепляясь за мокрый мох, которым заросла поверхность болота. Липкий мох был ненадежной опорой, но она так отчаянно хваталась за него пальцами, что последним сверхчеловеческим усилием ей удалось на одних только руках подняться из грязи. Тяжело дыша, она доволокла свое тело до более твердого участка и там свалилась в полнейшем изнеможении. Идти она не была больше в состоянии и, передохнув несколько минут, медленно поползла, как раненое животное. Но на то, чтобы выбраться из трясины, ушли последние остатки ее сил; и теперь, находясь на твердой земле и в каких-нибудь пятидесяти метрах от человеческого жилья, она чувствовала, что никогда до него не доберется. Она утратила всякую надежду на спасение и, тихо плача, лежала на земле, беспомощная, совсем ослабевшая, а снова хлынувший дождь поливал ее. Но в то время, как она лежала так, до нее донеслось сквозь бурю тихое мычание коровы. Через минуту снова тот же звук, и, повернув голову направо, Мэри различила в темноте смутные очертания какого-то низкого строения. Сквозь заволакивавший сознание туман пробилась мысль, что близко от нее есть какое-то убежище. Приподнявшись, она с лихорадочным усилием встала на нога, доплелась до хлева и, войдя, упала в беспамятстве на пол.
Убежище, найденное ею, представляло собой надворное строение, убогий хлев маленькой фермы. Он был сложен из толстого кирпича, и щели плотно заткнуты мхом, так что внутри было тепло, а холодный ветер проносился над низеньким строением, не задевая его, поэтому оно избегло ярости урагана. В хлеву стоял смешанный запах соломы, навоза и приятный запах самих животных. Три молочные коровы тихо шевелились в своих стойлах; их едва можно было различить, только светлое вымя слабо белело в полумраке. Большие грустные глаза коров, привыкшие к темноте, смотрели разумно и боязливо на странное человеческое существо, которое, едва дыша, лежало на полу хлева. Затем видя, что оно недвижимо и безвредно, они равнодушно отвернули головы и снова принялись сонно жевать, беззвучно двигая челюстями.
Только несколько минут оставалась Мэри в блаженном забытьи. Ее привел в сознание сильный приступ боли. Боль захлестывала ее, как волны. Она началась в пояснице, распространилась вокруг тела, потом вниз по бедрам, медленно, но цепко хватая и постепенно переходя в нестерпимую муку. Затем боль внезапно отпустила ее, и Мэри лежала вялая, совсем обессиленная.
Эти судорожные схватки она испытывала в течение всего ее трагического странствия, но сейчас они стали совсем невыносимы, и, лежа среди навоза в хлеву, она мучилась, не открывая глаз, раскинув безжизненные руки и ноги. Ее тело, которое Денис называл своим священным алтарем, зарывалось в теплый навоз, от которого шел пар, было все покрыто подсыхающей грязью. Болезненные стоны вырывались из-за стиснутых зубов; капли пота усеяли лоб и медленно стекали на закрытые веки; черты, обезображенные грязью, искаженные невыносимой мукой, сурово застыли, но казалось, что ее страдания излучают бледное прозрачное сияние, нимбом окружавшее голову умирающей.
Промежутки между приступами болей делались все короче, а самые приступы — дольше. Да и тогда, когда боль утихала, пассивное ожидание следующей схватки было пыткой. Затем она приходила, рвала точно когтями все тело, пронизывала смертной мукой, терзала каждый нерв. Крики Мэри сливались с воем неутихавшего ветра. Все, что она перетерпела, было пустяками по сравнению с теперешними муками. Тело ее слабо корчилось на каменном полу, кровь мешалась с потом и грязью. Она молила бога о смерти. Как безумная, звала Дениса, мать. Но только ветер отзывался на ее стоны. Пролетая над сараем, он выл и свистел, словно издеваясь над нею. Так она лежала, всеми покинутая, но, наконец, когда она почувствовала, что ей не пережить больше ни единого приступа, и когда бешенство бури за стеной достигло своего апогея, родился ее сын.
Она была в сознании до той минуты, когда утихла боль. А когда все было кончено, погрузилась в глубокий и темный колодец забытья.
Ребенок был недоношен, жалкий, крошечный. Все еще соединенный пуповиной с лежавшей в обмороке матерью, он то слабо цеплялся за нее, то хватал воздух крохотными пальчиками. Голова его болталась на хрупкой шейке. Едва дыша, лежал он подле матери, медленно истекавшей кровью и все более бледневшей. Но вот он заплакал слабым, судорожным плачем.
И как бы в ответ на этот призыв, дверь сарая тихонько отворилась, и тусклый луч ручного фонаря прорезал темноту. В хлев вошла старая женщина. Голова ее и плечи были укутаны толстым платком, тяжелые деревянные башмаки стучали при ходьбе. Она пришла посмотреть, все ли благополучно, в безопасности ли ее коровы, и, подойдя прямо к ним, гладила их по шее, похлопывала по бокам, ободряла ласковыми восклицаниями.
— Эй, Пэнси, матушка, — бормотала она. — А ты, Дэзи, ну-ка, покажись! Отодвинься, Красотка! Вставай, Леди! Эй, Леди, Леди!.. Что за ночь! Какая буря! Но вы не беспокойтесь, мои милочки, стойте себе, тут вам хорошо! У вас крепкая крыша над головой и бояться нечего! И я близко. Я вас не… — она вдруг замолчала и подняла голову, прислушиваясь. Ей показалось, что она услышала в глубине хлева слабый жалобный писк. Но женщина была стара и глуха, в ушах у нее отдавался шум ветра, и, не доверяя самой себе, она уже хотела было отвернуться и заняться своим делом, когда опять, и на этот раз ясно, услышала тот же слабый жалобный призыв.
— Господи, помилуй! Что это? — пробормотала она. — Я готова поклясться, что ясно слышала… точно ребенок плачет!
И дрожащей рукой опустила фонарь, вглядываясь в темноту. Внезапно лицо ее выразило ужас, она как будто не верила собственным глазам. «Господи, спаси и помилуй нас! — вскрикнула она. — Да это новорожденный и… мать тут же! Пресвятая богородица, она умерла! Ох, что за ночь! Что довелось увидеть моим старым глазам!»
Она мигом поставила фонарь на каменный пол и опустилась на колени подле Мэри. Без всякой брезгливости принялась она действовать своими загрубевшими руками с ловкостью и опытностью крестьянки, для которой природа — открытая книга. Быстро, но спокойно, без всякой суеты, она оборвала пуповину и обернула ребенка концом своего платка. Потом занялась матерью, умелым нажатием разом вынула послед, остановила кровотечение. И, делая все это, она не переставала говорить сама с собой:
— Видано ли что-нибудь подобное! Она чуть не отправилась на тот свет, бедняжка! И молоденькая какая да хорошенькая! Помогу уж ей, как умею! Ну вот, так-то лучше! И отчего она не пришла в дом? Я бы ее пустила. Это просто перст божий, что я вышла посмотреть на коров!
Она шлепала Мэри по рукам, терла ей лицо, наконец прикрыла ее той же теплой шалью, в уголок которой был завернут ребенок, и поспешила вон.
Воротясь к себе в уютную кухню, она закричала сыну, сидевшему перед большим очагом, в котором трещали поленья:
— Живей, сын! Беги, что есть духу, в Ливенфорд за доктором. Приведи какого-нибудь, сколько бы это ни стоило. У нас больная женщина в хлеву. Беги же скорее, ради бога, и ни слова! Тут дело идет о жизни человека!
Он ошеломленно смотрел на нее.
— Что? — воскликнул он в тупом удивлении. — В нашем хлеву?!
— Ну да! Ее туда загнала гроза. Если ты не поторопишься, она умрет. Скорее же! Беги за помощью, говорят тебе!
Он встал и начал одеваться, все еще не очнувшись от удивления.
— Ну и дела! — бормотал он. — В нашем хлеву!.. А что с ней приключилось, мать, а?
— Не твое дело! — вскипела она. — Отправляйся сию же минуту! Лошадь не стоит запрягать, беги что есть духу!
Она почти вытолкала сына за дверь и, убедившись, что он ушел, взяла кастрюльку, налила в нее молока из кувшина, стоявшего на кухонном шкафу, и торопливо подогрела его на очаге. Затем сняла одеяло со своей кровати, стоявшей на кухне, и побежала в коровник с одеялом на одной руке и кастрюлькой в другой. Она плотно укутала Мэри одеялом, и бережно подняв ей голову, с трудом влила несколько капель горячего молока между посиневших губ. Она с сомнением качала головой.
— Боюсь и шевельнуть-то ее, — шептала она про себя, — совсем она плоха!
Взяв под мышку ребенка, она отнесла его в теплую кухню и воротилась в сарай с чистой сырой тряпкой и вторым одеялом для Мэри.
— Ну вот, бедняжка ты моя, это тебя согреет, — бормотала она, укрывая безвольное тело вторым одеялом. Затем заботливо стерла тряпкой засохшую грязь с белого холодного лица. Она сделала, что могла, и теперь терпеливо ожидала, присев на корточки подле Мэри и не сводя с нее глаз. Время от времени она принималась растирать безжизненные руки или гладила холодный лоб. В такой позе она просидела около часа.
Наконец дверь распахнулась, и в хлев вошел мужчина, а с ним ворвался ветер и дождь.
— Слава богу, вы пришли, доктор! — воскликнула старуха. — А я боялась, что не захотите.
— Что у вас тут случилось? — спросил он отрывисто, подходя к ней.
Она в нескольких словах рассказала ему все. Доктор только покачал головой и наклонил свое длинное худое тело над лежавшей на полу женщиной. Несмотря на свою молодость, доктор Ренвик был хороший врач. В Ливенфорде он был новый человек и стремился создать себе практику. Этим-то и объяснялось, что он пришел пешком в такой вечер, тогда как оба других врача, к которым фермер обратился прежде, чем к нему, отказались идти. Он посмотрел на лицо Мэри, бледное, с запавшими щеками, пощупал ее слабый неровный пульс. Пока он с невозмутимым спокойствием следил за секундной стрелкой своих часов, старая женщина тревожно смотрела ему в лицо.
— Как вы думаете, доктор, она умрет?
— Кто она? — спросил он, не отвечая.
Старуха отрицательно затрясла головой.
— Не знаю, ничего я не знаю. Но такая красивая и молоденькая — и так намучилась, доктор! — сказала она, этими словами как бы умоляя его сделать все, что в его силах.
— А ребенок где?
— На кухне. Жив еще, но такой несчастный, слабенький мальчонка.
Врач смотрел хладнокровно и пытливо на неподвижно распростертую перед ним женщину, но он был тронут. Казалось, он опытным глазом читает всю историю страданий Мэри, словно эта история была неизгладимо вписана в ее черты. Он видел изящно вырезанные ноздри тонкого прямого носа, впадины под темными глазами, жалобно опущенные углы мягких бескровных губ. В нем проснулось сострадание, окрашенное приливом странной нежности.
Он снова поднял хрупкую безвольную руку и задержал ее в своей, словно желая перелить в нее жизненную силу из своего здорового тела; потом, повернув эту руку ладонью вверх, увидел сквозную рану и невольно воскликнул:
— Бедное дитя! Так молода и так беспомощна! — Но тут же, стыдясь своей слабости, продолжал резко: — Она в тяжелом состоянии. Кровотечение, скверное кровотечение, и кроме того, сильное нервное потрясение — один бог знает, отчего. Ее надо отвезти в больницу.
При этих словах молодой хозяин, молча стоявший позади доктора, сказал от двери:
— Если надо, господин доктор, я вмиг запрягу лошадь в телегу.
Ренвик взглянул на старуху, как бы ожидая подтверждения. Она торопливо закивала головой, делая руками умоляющие жесты.
— Отлично, запрягайте! — Доктор расправил плечи. На гонорар он не рассчитывал, визит этот не мог принести ему ничего, кроме затруднений и риска для его еще не установившейся репутации в городе. Но что-то побуждало его идти на этот риск. Его черные глаза светились горячим желанием спасти эту женщину. — Тут не одно только нервное потрясение, — сказал он вслух. — Мне ее дыхание не нравится. У нее, может быть, начинается воспаление легких, а если это так, то… — Он выразительно тряхнул головой, отвернулся и, нагнувшись над своей сумкой, достал из нее кое-какие временно укрепляющие средства, которые и пустил в ход, насколько это позволяла обстановка. Когда он кончил, у дверей уже стояла наготове обыкновенная деревенская телега, глубокая и громоздкая, как фургон. Новорожденного завернули в одеяло и осторожно положили в один угол, затем подняли Мэри и уложили ее рядом с ребенком. Последним влез в телегу Ренвик и сел, поддерживая Мэри, а фермер вскочил на свое место и стегнул лошадь. Так двинулась в ночном мраке по направлению к больнице эта своеобразная карета скорой помощи, подскакивая и громыхая, а доктор, сидя в ней, держал на руках неподвижное тело Мэри, стараясь оберегать его от толчков на ухабах скверной дороги.
Старая фермерша смотрела им вслед; когда телега исчезла из виду, она со вздохом повернулась, заперла хлев и, сгорбившись, медленно пошла в дом. Когда она вошла в кухню, стоявшие в углу старинные часы с гирями медленно и торжественно пробили восемь раз. Старуха подошла к комоду, достала библию, не спеша водрузила на нос очки в железной оправе, открыла книгу наугад и спокойно углубилась в чтение.