Книга: Отпуск по ранению
На главную: Предисловие
На главную: Предисловие

Кондратьев Вячеслав Леонидович.
Отпуск по ранению.
Повесть

Когда Володька-лейтенант вскарабкался на заднюю площадку трамвая, все шарахнулись от него в сторону, и он, поняв причину этого, сразу же озлился и настроился против публики.
Правда, какая-то женщина поднялась, уступая ему место.
— Садитесь, товарищ военный… — Но он глянул на нее такими мертвыми глазами, что она, вздрогнув, пробормотала: — Господи, а такой молоденький…
Нечасто видели в Москве вот таких — прямо с передовой, обработанных и измочаленных войной, в простреленных, окровавленных ватниках, в прожженных, заляпанных двухмесячной грязью сапогах… И на Володьку смотрели. Смотрели с сочувствием. У некоторых пожилых женщин появились слезы, но это раздражало его — ну чего вылупились? Не с тещиных блинов еду. Небось думаете, что война — это то, что вам в кино показывали… Особенно раздражали его мужчины — побритые и при галстучках.
Когда он сел на уступленное ему место, соседи заметно отодвинулись от него, и это добавило раздражения — видите ли, грязный он больно… Так и сидел, покусывая губы и не глядя на людей, пока не почувствовал себя так неудобно — разве таким он мечтал вернуться в Москву, — что, рванув борт ватника, приоткрыл висевшую на гимнастерке новехонькую медаль "За отвагу" нате, глядите! А то грязь и кровь приметили, а на награду ноль внимания! И, быстро встав, прошел на площадку, толкнув не совсем случайно хорошо одетого мужчину с портфелем и при галстуке.
Уткнувшись в окно, он глядел, как проплывают мимо знакомые московские улицы, но все еще не мог представить реально, что это московские улицы, что он живой и едет домой….
И только тогда, когда трамвай остановился почти у самого его дома, что-то дрогнуло в душе. Значит, это правда! Он дома! И все позади…
Он вылез из трамвая, но не побежал, шалея от счастья, а, наоборот, даже приостановился, приглядываясь к родной уличке, и, лишь увидав свой дом — целый и невредимый, лишь больше прежнего обшарпанный, с грязными, видать, давно не мытыми окнами, с выпавшими кое-где глазурованными кирпичиками у подъезда, — он вздохнул, выдохнул и ощутил, что с этим выдохом уходит из души то неимоверное, предельное напряжение, в котором жил он те страшные, ржевские месяцы.
Не то всхлипнув, не то застонав, он побежал. И на третьем этаже, около двери своей квартиры, стоял не тот отчаянный, шальной лейтенант Володька, пехотный ротный, поднимавший людей в атаку, выпученных, бешеных глаз которого боялись не только обычные бойцы, и даже присланные к нему в роту урки с десятилетними сроками, а стоял намученный, издерганный донельзя мальчишка, для которого все пережитое подо Ржевом было непосильно трудно, как ни превозмогал он себя там, как ни храбрился…
* * *
— Господи, что с тобой сделали! — услышал он откуда-то издалека голос матери, а на своем жестком, неделю не бритом лице ощутил ее слезы. — Ты живой! Живой! — бормотала она, не обнимая, а ощупывая его всего, словно стараясь убедиться, что это он, ее сын.
— Живой, мама… Только очень грязный, — наконец-то нашел силы ответить Володька и тихонько отстранился от матери, когда почувствовал ее пальцы на том месте своего ватника, где были зажухлые пятна крови.
Он отступил от матери и начал снимать его.
— Я помогу тебе, — заспешила она.
— Нет, нет… Я сам… — И стал стаскивать ватник, освободив руку от косынки. — Куда бы его деть?
— Я отнесу в чулан. — Мать протянула руки.
— Я сам, мама, — выдернул он ватник у нее и вышел из комнаты.
Когда он вернулся, она спросила:
— У тебя тяжелое ранение?
— Нет. — И этот ответ не обрадовал ее. Она как-то сникла и прошептала:
— Значит, ты ненадолго?
— Да, мама, наверно, ненадолго… — Он присел на диван и стал оглядывать комнату, и только тут мать обратила внимание на его медаль.
— У тебя награда! За что?
— За войну, мама, — ответил он довольно безразлично.
— Я понимаю… Но чем-то ты ее заслужил.
— Там, где я был, все заслужили… Только давать уже было некому.
— Почему некому? — спросила она с беспокойством, но, когда Володька в ответ пожал только плечами и нахмурился, поняла.
После недолгого молчания он глухо произнес:
— Мама, у нас нет водки?
— Нет, Володя. Но я сейчас сбегаю к соседям. У кого-нибудь да найдется, и мне не откажут…
Потом, когда мать согрела в ванной колонку, он залез в горячую воду, все еще ошеломленный тем необыкновенным происшедшим с ним рывком из одного пространства в другое. Всего неделю тому назад была развороченная снарядами передовая, где Москва, дом представлялись ему чем-то таким далеким, недоступным, не существующим вообще. И вот — дом, его комната, мать, зовущая его к столу, а на столе — вареная в мундире картошка, тоненькие ломтики черного хлеба, бутылка водки и… банка шпрот.
— С едой, значит, у вас не так плохо, вырвалось у него.
— Нет, Володя, очень плохо… Кончилась крупа, и вот пришлось прикупить на рынке картошки, а она стоит девяносто рублей килограмм. Мне пришлось продать серебряную ложку. Ну, а шпроты еще с довоенных времен храню.
— Мама, — полез Володька в карман гимнастерки, — вот деньги. Много, три моих лейтенантских зарплаты.
— Сколько же это?
— Много. Около двух тысяч.
— Спасибо, Володя. Я положу их здесь, на столик… Но, увы, это совсем не так много, как ты думаешь.
— Две тысячи немного? — удивился он.
— Да. Садись, Володя.
Он сел, налил себе полный стакан, и мать широко раскрыла глаза, когда он сразу, одним махом, не поморщившись, выпил его, а потом стал медленно, очень медленно, как ели они на передовой, закусывать.
— У тебя очень странные глаза, Володя, — сказала мать, тревожно вглядываясь в его лицо, видно ища те изменения, которые произошли с сыном за три года.
— Я ж выпил, — пожал он плечами.
— Ты с такими пришел… Они очень усталые и какие-то пустые. Такие пустые, что мне страшно в них глядеть… Почему ты ничего не рассказываешь?
— Что рассказывать, мама? Просто война… — И он продолжал долго прожевывать каждый кусок, и поэтому мать догадалась.
— Вы голодали?
— Да нет… Нормально. Только вот странно есть вилкой, — чуть улыбнулся он, впервые за это время.
Они долго молчали, и Володька непрестанно ощущал на себе тревожный, вопрошающий взгляд матери, но что он мог ей сейчас сказать? Он даже не решил еще, о чем можно говорить матери, а о чем нельзя, и потому налил себе еще полстакана, отпил и молча закусывал.
— Мама, что с ребятами? И школьными и дворовыми? — наконец спросил он.
— Кто где, Володя… Знаю, что убит Галин из твоего класса и погибла Люба из восьмой квартиры.
— Люба? Она-то как попала на фронт?
— Пошла добровольно… — Мать взглянула на него и продолжила: — А ты?…
Володька не отвечал, уткнувшись в тарелку.
— Меня это мучает, Володя. Одно дело — знать, что то судьба, другое, когда думаешь — этого могло и не быть. Ты молчишь?
— Это судьба, мама, — не сразу ответил Володька.
— И ты не писал рапортов с просьбами?…
— В начале войны мы все писали. Но это не сыграло роли… Не сыграло… Володька видел, что мать не поверила ему, но сказать правду он не мог.
Спустя немного мать робко спросила:
— Ты, наверно, Юлю хочешь увидеть?
— Нет… Пока нет, — не сразу ответил он.
— Как началась война, она почти каждый день прибегала ко мне. Мы вместе ждали твоих писем, вместе читали… По-моему, Володя, в том, что она так долго не писала тебе, нет ничего серьезного. Просто глупое, детское увлечение. Она совсем еще девчонка. Вы должны увидеться, и ты… ты должен простить ее, сказала мать, видимо, придавая большое значение этому, надеясь, что Юля как-то поможет сыну прийти в себя.
— Что простить? — равнодушно спросил Володька.
— Ну… ее долгое молчание, — немного растерялась мать.
— Это такая ерунда, мама, — махнул он рукой.
— Но ты как будто очень переживал ее молчание?
— Когда это было? Теперь все это… Мать опять пристально поглядела на него — такого сына она не знала и не понимала. Он стал другим.
— Где Сергей?
— Сережа в Москве. У него белый билет после ранения на финской… Ему я очень обязана, Володя. Он устроил меня надомницей. Видишь, я шью красноармейское белье и получаю рабочую карточку. А до этого целый месяц была без работы. Наше издательство эвакуировалось, ну а я не поехала. Все время думалось… вдруг ты попадешь каким-то случаем в Москву…
Володька поднялся, подошел к дивану.
— Я прилягу, мама…
— Да, да, конечно, тебе надо отдохнуть, — заторопилась она, укладывая подушки.
— Пока я никого не хочу видеть, мама. И Юльку тоже. — Он зевнул и растянулся на диване.
* * *
Но с Юлькой он увиделся в тот же день, точнее, вечер. Она пришла, когда он только что проснулся, и, услыхав два звонка, уже понял, что это Юлька. Он закурил и, не вставая, напряженно уставился на дверь. Он слышал, как топают ее каблучки по коридору, как здоровается она с матерью, как приближаются ее шаги к комнате. И вот…
Юлька впорхнула и, увидев Володьку, отпрянула назад, потом охнула, всплеснула руками и замерла, а в ее глазах вместе с удивлением, радостью мелькнуло какое-то отчаяние.
Он нарочито не спеша поднялся с дивана и начал натягивать вымытые уже матерью свои кирзяшки, которые и сейчас выглядели неприглядно, потом так же нарочито медленно сделал шаг к Юльке и остановился.
— Володька… ты? Господи, так и умереть можно. Твоя мама ничего не сказала… Когда ты приехал?
— Утром.
— Ты ранен?… И у тебя медаль! Я знала, что ты будешь хорошо воевать… Господи, я не о том… Ты надолго?
— Ну проходи, раз появилась. Нечего в дверях стоять.
Юлька изменилась. Нет, она не выросла и не попышнела телом. Только не стало смешных, нелепых косичек, а была короткая стрижка "под мальчика", были чуть подкрашены губы, и были серьезные, очень серьезные глаза.
— Я пройду… — сказала она, но продолжала стоять к дверях. — Господи, что я натворила! Ты надолго?
— Не знаю… Проходи.
Юлька как-то неуверенно подошла к нему, остановилась, словно ожидая чего-то, но Володька только протянул ей руку и довольно грубовато сказал:
— Ну садись. Рассказывай, чем занималась, пока я ишачил в училище и ждал твоих писем?
— Володя, это потом… Это не главное. Я принесу тебе такую черную тетрадочку, там все описано, и ты… ты поймешь. Это была глупость, Володя, страшная глупость.
— Что же не глупость? — хмуро спросил он.
— Сейчас не могу… Ты меня убьешь.
— Не очень-то я походил на Отелло, — усмехнулся Володька.
— К сожалению, да… — Юлька вытащила из сумочки папиросы, спички и закурила.
— Это что за новость? А ну, брось! — почти крикнул он.
— Я курю, Володя. Давно, с начала войны.
— Брось! — Юлька сделала короткую затяжку и положила папиросу в пепельницу. — Чему еще ты научилась с начала войны?
— Больше ничему…
— Вон водка… Может, тоже научилась?
— Нет, но налей немного. Мне надо прийти в себя…
— Бить тебя было некому, — сказал Володька, покачивая головой, но взял из буфета рюмку и налил.
Юлька выпила и начала так серьезно, что Володька насторожился.
— Я должна сказать тебе… Не знаю, с чего начать. Но ты должен понять меня и… простить.
— Говори! — нетерпеливо, приказным тоном сказал он.
— Завтра к двенадцати мне нужно… в военкомат… С вещами…
— Какой, к черту, военкомат! — загремел он. — Ты сдурела, что ли!
— Я ж не знала, что ты приедешь… Я хотела быть с тобой… на фронте, еле слышно произнесла она и присела на диван.
— Дура! Ты знаешь, что такое война! И для девчонок! Это ты понимаешь?
— Зато я испытаю все, что и ты…
Вошла Володькина мать.
— Мама, представляешь, что она выкинула? Завтра ей в армию!
— Господи… Как же это, Юля? Володя приехал, а вы… вы уезжаете… И вообще…
— Откуда я знала, что он приедет? Я думала, вдруг мы на фронте встретимся, — чуть не плача, пробормотала Юлька.
— Нашла место для свиданий! Ну, не дуреха… — Володька бросил в сердцах папиросу и стал вышагивать по комнате, громыхая сапогами.
— Успокойся, Володя, — сказала мать.
— Я спокоен. Пусть отправляется, если…
— Володя… — укоризненно прервала мать.
— Я не Майка! И ни по каким рукам ходить не собираюсь! Я воевать еду! вскрикнула Юлька и заревела уже по-настоящему.
— Воевать! Ты знаешь, что это такое! Вздуть бы тебя сейчас как следует! взорвался опять Володька.
— Володя… — остановила его мать.
— Какой ты трудный, Володя, — сквозь слезы бормотала Юлька. — Моя мама всегда говорила, что ты трудный мальчишка.
— Мальчишка! Я мужик теперь! Понимаешь, мужик! Я видел столько за эти месяцы, чего за сто лет не увидишь. Ты посмотри на меня, посмотри. — Он подошел к ней и стал.
Юлька подняла глаза и, наверно, только сейчас увидела, как изменился Володька, как он худ, какие черные круги у него под глазами, в которых стояла какая-то непроходимая усталость и пустота. И она прошептала:
— Скажи, что там было? У тебя такие глаза… Господи. Почему ты молчишь? Она глядела на него в упор и вдруг, закрыв лицо руками, прошептала: — Мне почему-то стало страшно. И я не хочу завтра в военкомат.
У Володьки кривился рот, ему было нестерпимо жалко Юльку, но он сказал:
— Я даже не пойду провожать тебя завтра.
— Не мучай меня… У нас всего один вечер. И ты пойдешь…
И Володька пошел. На другой день в одиннадцать часов он уже был у Юльки дома, о чем-то говорил с оплаканной ее матерью, чем-то успокаивал растерянного, пришибленного Юлиного отца, который, конечно, не зная, что она идет в армию добровольно, все время безнадежно приговаривал: "Довоевались… Девчонок в армию забирают. Довоевались…" Он отпросился с работы, чтобы проводить дочь, но Юлька категорически заявила: провожать ее будет только один Володька. Мать суетливо собирала вещи, которые Юля молча выкладывала обратно, говоря, что они ей не нужны, а мать через некоторое время опять собирала их в маленький Юлькин чемоданчик, памятный Володьке еще со школы.
Отец дрожащими руками достал из буфета початую четвертинку, стал разливать, и горлышко бутылки било по краям рюмок, и они дребезжали дробным печальным тоном, от которого всем было не по себе.
Володька, глядя на эту предотъездную суету, на страдальческие лица Юлькиных родителей, на муку в их глазах, почему-то вспомнил очередь к штабу полка, в которой они стояли с докладными в руках, возбужденные, гордые своими решениями, полные ощущения своей значительности, совсем не думая о том, что где-то далеко их матери молят бога, молят судьбу, чтоб остались их сыновья на Дальнем Востоке и война прошла бы для них мимо…
Тем временем Юлькин отец, разлив водку, протягивал неверной от волнения рукой рюмки и, видимо, будучи не в силах ничего говорить, приглашал жестом присесть всех перед дорогой. Они присели на разбросанные по комнате стулья, молча выпили по маленькой рюмке теплой противной водки и поднялись. Володька, взяв Юлькин чемоданчик, вышел в коридор и уже оттуда услышал, как заголосила ее мать, как выдавливал из себя какие-то прощальные слова ее отец…
Призывной пункт в Останкине они нашли сразу: около него толпились девчушки — и красивые, и не очень, высокие и маленькие, худенькие и полненькие (таких меньше), но все до невозможности молоденькие, совсем-совсем девчонки. Одеты они были во все старенькое, так как знали, что одежду эту отберут и дадут военное. В руках у всех маленькие чемоданчики или вещмешки. Все были коротко острижены, как и Юлька, и только одна высокая вальяжная блондинка не смогла расстаться со своей роскошной, в руку толщиной косой. И провожали их только матери или младшие сестры и братья.
Стоял нервный шепотливый гомон. Матери что-то говорили им напоследок, давали какие-то наказы или напутствия, а девчонки почти беззвучно шептали в ответ: "Да, мама. Хорошо, мама… Конечно, мама…"
На Володьку посматривали — он был единственный мужчина из провожающих, да еще раненый, с фронта, на который скоро попадут и они, эти глупые девчушки. И слышалось: "Видать, только приехал и сразу на проводы попал… Вот не повезло парню… А может, брат? Да нет, непохожи вроде…"
Из одноэтажного деревянного домика, где располагался призывной пункт, вышел немолодой старший лейтенант. Володька бросил руку к шапке, тот ответил на приветствие, обвел всех усталым, сочувственным взглядом и вытащил список.
— Ну вот, девчата… Надо построиться, — начал он. — Буду выкликать фамилии, отвечайте — "я". Поняли?
Девушки стали неумело строиться. Было их человек пятнадцать.
— Абрамова Таня…
— Я!
— Большакова Зина…
— Я!
Так выкликнул он все пятнадцать фамилий. Все были на месте. Все ответили "я", кто смело и громко, кто тихо и неуверенно, а кто и с легкой дрожью в голосе.
— А теперь, девушки, попрощайтесь со своими родными и проходите.
Юля сразу же ткнулась холодными губами в Володькино лицо и, круто повернувшись, пошла в дом. Только перед дверью приостановилась, махнула ему рукой и улыбнулась. Улыбка была вымученной и жалкой.
Тем временем за Володькиной спиной слышались материнские причитания:
— Как же ты будешь там, девонька? Господи…
— Пиши. Как можно чаще пиши. Как время выдастся, так и пиши…
— Мужикам-то не особенно верь…
— Бог ты мой, как же отцу твоему пропишу про это?
— Береги себя, девочка… Прошу тебя, береги… Раздавались всхлипы, рыдания… У Володьки придавило грудь, и он начал кашлять — ну, какие дурешки, какие дурешки, думал он, и было ему и жалко их всех, в том числе и Юльку, до невозможности, и зло брало за глупость их, наивность.
— Куда их, старшой? — подошел он к старшему лейтенанту. — Понимаешь, только вчера с фронта, и вот… выкинула номер моя.
— Не беспокойся, — улыбнулся тот. — В Москве пока будут. Запасной полк связи на Матросской Тишине. Знаешь, недалеко от Сокольников.
— Знаю, конечно, — обрадовался Володька.
— Сам-то надолго?
— А хрен его знает. Не был еще на комиссии. Думаю, месяц, полтора…
— Ну, а их пока обучат, пока присягу примут, пятое-десятое, и больше пройдет. Так что не теряйся, когда в увольнение прибегать будет, — подмигнул старший лейтенант.
— Будь спок, не растеряюсь, — в тон ответил Володька, а у самого ныло в душе.
Постоял он еще немного вместе с плачущими матерями, искурил папиросу, а потом медленно пошел вдоль трамвайной линии. Перед глазами все еще стояла вымученная, жалкая Юлина улыбка, не очень-то его успокоило то, что Юлька будет пока в Москве. Все равно же впереди фронт.
Выйдя на Ярославское шоссе, он стал подниматься в гору и тут бросилась ему в глаза огромная очередь около продмага, но тянущаяся не из дверей, а со двора, и было в ней, в этой очереди, порядочно мужичков, что удивило Володьку.
— За чем очередь? — поинтересовался он.
— Водку без талонов дают.
— А сколько она стоит без талонов?
— Вы что, с неба свалились? — обернулась женщина. — Ах, простите, вы, наверное, недавно в Москве, тридцать рублей бутылка.
— Дешевка! — поразился Володька. — Я в деревнях за самогон пятьсот платил.
— Так на рынке у нас столько же берут. Мы стоим-то, думаете, чтоб выпить? Нет. Ну, мужики, те, конечно, в себя вольют, а мы, женщины, только посмотрим и на рынок…
— Пожалуй, я встану, — решил он, тем более что до встречи с Сергеем оставалось еще два часа.
— Так вас, раненых да инвалидов, через пять человек ставят. Идите вперед, как увидите калеку какого, отсчитывайте от него пять человек и становитесь… Привыкли, наверное, на фронте к наркомовским граммам? — добавила женщина.
— Не очень-то, — ответил он и пошел вперед.
Очередь была длинная, но инвалидов стояло только трое — двое на костылях, один с рукой на черной косынке. За ним-то и стал Володька отсчитывать пять человек. Очередь не очень-то охотно, но потеснилась, пропустив его.
— Наши-то уже головы сложили, а эти отвоевались, живыми вышли, а все им льготы разные, — проворчала одна женщина в черном платке, но на нее зашикали:
— И не стыдно тебе? Кому пожалела? Им-то теперь забыться надо хоть на миг, отойти мыслями от войны этой проклятой…
— Я, бабоньки, не отвоевался, — сказал Володька, перейдя на армейский говорок. — Я на месяцок только. И обратно — добивать фрица.
— Ну вот, в отпуске человек, а ты… — Женщина в платке потупилась и замолкла, но тут вступил пожилой мужчина:
— Добивать, говоришь? Что-то не больно вы его бьете, солдатики. Пока он вас кроет.
— Ну, ну, разговорчики. — Подошел инвалид с рукой на косынке, а потом к Володьке: — Давно, браток, с фронта?
— Только вчера прибыл, — ответил Володька.
— Слыхала, язва? Человек, можно сказать, только из боя вышел, а ты хвост поднимаешь. На кого? — набросился он на бабу в платке. — Небось для спекуляции за водкой-то стоишь?
— Конечно, глаза наливать вроде вас не буду. Мне дитев кормить. Понял? огрызнулась та.
— Ладно, кончаем базар. Закурить у тебя, лейтенант, не найдется? Ты извини, что я тебя на "ты", по-свойски, по-фронтовому. На каком участке лиха хватил?
— Из-подо Ржева я, — ответил Володька, давая закурить инвалиду.
— Калининский, значит… А меня под Смоленском шарахнуло, еще осенью. Я уж месяц как в Москве, а то все по госпиталям разным валялся. Нерв у меня перебитый. Видишь, как пальцы скрючило — не разогнуть. Пока на полгода освобождение дали. Но вряд ли рука разойдется. Обидно, что правая — рабочая. В общем, видать, отвоевался…
Володька с интересом слушал и инвалида, прислушивался и к разговорам в очереди. Они шли разные, кто о чем. И о том говорили, как карточки в этот месяц удалось хорошо отоварить, и о том, как в деревню ездили без пропуска менять вещички на картоху, и о том, что соседка две похоронки сразу получила на мужа и на сына, и о том, что самое страшное позади — зима прошла, что теперь полегче в тепле-то будет… Колхозничков поругивали за сумасшедшие цены на рынках… И радовались, что налетов немецких совсем поменело и, дай бог, больше к Москве не допустят… О многом еще говорили в очереди, но плыли эти разговоры спокойно, без особого уныния и паники, а главное, без страха. А ведь немец-то пока еще как близко от города. Но чувствовались и вера и убежденность — в том, что случилось прошлой осенью, больше не повторится.
Давали по две бутылки в одни руки. Володька получил, засунул в карманы бридж и подумал, что ему повезло — при встрече с Сергеем можно будет выпить маленько, и хотел было идти, как подошел к нему тот инвалид разговорчивый, видно, поджидавший его.
— Побалакать не желаешь, лейтенант? — предложил он. — О многом спросить тебя хочется.
— Давай поговорим, — согласился Володька.
Они отошли от магазина в сторону, завернули в какой-то небольшой дворик, нашли скамейку, присели, закурили…
— Ну, как фриц поживает? — начал инвалид.
— Фриц пока лучше нашего поживает, — в тон ему ответил Володька.
— Чего-то мы прохлопали с этой войной. Небось товарищу Сталину много липы подсовывали. Обманывали его начальнички. Да и не без вредительства было. Вот танки-то и самолеты-то и вышли на бумаге только… Знаешь, как он летом пер? Ох, как пер! Я ж с самого запада драпал. Меня ж в тридцать девятом из запаса взяли, да так и не отпустили… Понимаешь, только мы кой-какую оборону организуем, а он, сука, обтекает нас с флангов и в кольцо…
— Как сейчас-то живешь? — прервал Володька его разглагольствования.
— Как живу? — усмехнулся инвалид. — Моя жизнь теперича, можно сказать, пречудная… Пенсии мне положили по третьей группе триста двадцать рубликов, выдали карточку рабочую и к спецмагазину прикрепили — к инвалидному. Там и продукты получше, и сразу за месяц можно все отоварить… Ну, пенсия эта, сам понимаешь — только паек выкупить. А пайка этого, сам увидишь, на месяц, тяни не тяни, никак не растянешь. Его в три дня улопать можно, за исключением хлеба, конечно… Вот так… Значит, если хочешь жить, — соображай. Вот и соображаешь. Бутылку одну я, конечно, употребляю, а вторую — на базар, как те бабоньки, что в очереди стояли. За пятьсот, может, и не продам, долго стоять надо, а за четыреста верняком… Вот на них-то тебе и килограмм картошечки, вот тебе немного маслица или сальца… Вот так, браток. Понял?
— Понял, — кивнул Володька, добавив еще несколько словечек из своих любимых.
— Гадство — верно. А что делать? Водку без талонов, поди, каждый день где-нибудь, да дают. Я вот сейчас до Колхозной пешочком пройду, авось еще где дают, может, еще пару бутылок приобрету. Вот так, брат, пока и кручусь. Жрать-то надо…
— В общем, в рот пароход, якорь… — процедил Володька хмуро, без усмешки.
— Ха-ха, — грохнул инвалид. — В самую точку! Ты откуда понабрался такого, лейтенант? Не из блатных или флотских будешь?
— С Рощи я. С Марьиной…
— Тогда понятно, — досмеивался инвалид.
— Не противно базарить-то? — спросил Володька после паузы.
— Противно! Первый раз с этой водкой на рынке стоял, аж покраснел весь — и стыдно, и гадостно, и себя жалко, чуть ли не слезы на глазах. Обидно уж очень. А потом привык. Все сейчас так. Хочешь жить — умей вертеться. Угости еще папиросочкой.
— Держи. Может, в запас дать?
— Нет, спасибо. Махорочки куплю на базаре… Ты пивка небось давно не пивал?
— Давно.
— С пивом в Москве порядок, и по довоенной цене — два двадцать кружечка, почитай даром. Ну, очередя, разумеется, но нас, инвалидов, как везде — через пять гавриков. Но все равно постоять надо. Зато дорвешься и сиди себе, попивай всласть… Иной раз кружечек десять в себя вольешь — и сыт, и пьян…
Они помолчали немного, попыхивая папиросками. Переваривал Володька услышанное. А инвалид тем временем поднялся, спеша, видно, к следующему магазину, где вдруг удастся отхватить еще пару бутылочек.
— Ну, бывай, браток. Желаю погулять как следует, пока вне строя. Второй раз можешь и не попасть в Москву, да и вообще… никуда… — Инвалид протянул левую руку, Володька правую. Пожали крепко и разошлись.
* * *
Проходя на обратном пути мимо своего дома, повстречался Володька с двумя пареньками со своего двора Витькой-Бульдогом и Шуркой-Профессором. Когда уезжал в армию, были они еще совсем пацанятами, а сейчас один вымахал ростом выше Володьки, а второй стал хоть не высоким, но крепким, складным парнем.
— Володь… — жали они ему руку, глядя с восхищением на его медаль и на перевязанную руку.
— Ну как, мелочь пузатая, живете? — небрежно спросил он, прекрасно понимая, что он для них сейчас представляет.
— Призываемся мы, Володь. Вот Шурка выпускные экзамены сдаст и сразу в армию.
— Витьке бронь могут дать, но он не хочет, — сказал Шурка.
— Какую борнь? Ты работаешь? — удивился Володька.
— Конечно. Разряд у меня… Ну ее, эту бронь… Про Любу-то знаешь?
— Знаю, — кивнул Володька.
— Мы зимой ее последний раз видели. Приходила во двор. В полушубке белом, а сама такая веселая. Она с Зоей Космодемьянской вроде пошла. — Витька-Бульдог шмыгнул носом и потер глаза.
И Володька понял — влюблен, видать, был Витька в Любу первой мальчишеской любовью, какая тут может быть бронь…
— И Абрама убило, Петьку Егорова тоже… А Вовка-Кукарача Героя получил, выпалил Шурка. — Он трех фрицев из разведки приволок. Один. Понимаешь?
Володька кивнул головой, задумался…
— Да, ребятки, не очень веселое вы рассказали. — Вытащил папиросы, угостил ребят, а сам подумал, что разметала война весь их двор и никогда, никогда не увидит он тех ребят, с которыми толкался в подворотне, играл в "казаки-разбойники", перекидывался мячом на волейбольной площадке… Да, никогда! И ткнуло тупой болью в сердце.
Восемнадцатый, девятнадцатый, двадцатый… вот и двадцать четвертый год уходит — и сразу на войну… Володька смотрел на ребят — мальчишки же совсем, но уже знают, что можно и не вернуться, так война прошлась по их дому, смела старших товарищей; но по мальчишеству, конечно, всерьез не могут вникнуть, а потому и сверкают в их глазах огоньки восхищения от блеска Володькиной медали…
— Куда собрались такие приодетые? — спросил он.
— В "Эрмитаж".
— В "Эрмитаж"? — удивился Володька. — Неужели он открыт?
— Открыт… Пойдем с нами, Володь, погуляем…
— Нет, ребятки. Встреча у меня. Идите, гуляйте…
— Последние денечки… — сказал Витька, вздохнув.
* * *
Встреча с Сергеем была назначена в центре, на Кузнецком мосту, и Володька пришел точно к двум. Сергей уже ждал его. Он был одет в полувоенное, на груди "Звездочка". Они молча потискали друг друга в объятиях, но не поцеловались нежности у них были не приняты.
— Ну, пойдем, — сказал Сергей. — Спрашивать я тебя пока ни о чем не буду, придем в одно местечко — посидим, выпьем, поговорим.
— Неужели есть в Москве такие местечки?
— Только одно — коктейль-холл. Он открылся уже после твоего отъезда в армию.
— Может, там и пожрать можно? — заинтересовался Володька.
— Увы. Ты голоден?
— Пожрал бы…
Сергей взглянул на Володьку и покачал головой.
— Вижу по твоей физике — досталось. Да?
— Досталось, — безразлично ответил Володька.
Дальше они шли молча, и Володька с интересом поглядывал по сторонам, ища изменений в знакомой улице, но их не было. Кузнецкий мост, Петровка выглядели, как и раньше, до войны, только народу поменьше, но все равно по сравнению с обезлюденной передовой много, очень много.
Так вышли они к улице Горького.
— Нам сюда, — сказал Сергей, показав на вывеску — "Коктейль-холл" и на дверь, около которой стояла очередь.
Сергей, бесцеремонно отодвигая стоящих в очереди, пробился к двери и постучал. Дверь приоткрылась, и бородатый швейцар заулыбался.
— Милости просим, Сергей Иванович. Здравствуйте. Проходите.
— Этот товарищ со мной, — сказал Сергей и взял Володькину руку в свою.
— Извините, Сергей Иванович… Разве вы забыли… В военной форме не положено. Не могу-с, — сладким голосом заизвинялся швейцар.
— Ах ты, черт! Совсем забыл. Придется тебе, Володька, съездить переодеться…
У Володьки задрожали губы, сузились глаза.
— А в какой положено, борода? — процедил он, наступая на швейцара.
— Ну-с, в обычной гражданской одежде. — Все еще улыбался тот.
Но на Володьку уже накатило — такой обиды он не ожидал, и глаза начали наливаться кровью.
— Это моя Москва, борода! Я ее защищал! Понял? И в сторону! — Володька оттолкнул плечом швейцара, и тот уже не улыбался, а начал бормотать:
— Уж так и быть… Как исключение… Я бы сам с радостью. Приказ такой… — но Володька уже прошел…
Сергей с любопытством глядел на эту сцену и, когда они вошли в зал, сказал:
— Пойдем наверх, там уютней.
Но Володька остановился посреди зала и оглядывал ресторанное великолепие этого "коктейль-холла", которого еще не было в Москве, когда он уезжал в армию. Да, это был не обыкновенный ресторанный зал какого-нибудь "Иртыша" или самотечной "Нарвы", где когда-то бывал Володька, — это для него было дворцом… Наверх шла широкая лестница, устланная темно-вишневым ковром, справа — полукруглая стойка с высокими стульями, за которыми сидели мужчины в гражданском и тянули что-то из соломинок. За стойкой стояла хорошенькая девушка.
Несовместимость этого с тем, что все еще стояло перед его внутренним взором, — изрытого воронками поля, шатающихся от усталости и голода бойцов в грязных шинелях, бродящих от шалаша к шалашу в поисках щепотки махры, вони от тухлой конины, незахороненных трупов, — была так разительна, так неправдоподобна, так чудовищна, что у Володьки рука невольно полезла в задний карман бридж — ему захотелось вытащить "вальтер" и начать палить по всему этому великолепию — по люстрам, по стеклам, по этому вишневому ковру, чтоб продырявить его пулями, услышать звон битого стекла… Только это, наверное, смогло бы успокоить его сейчас, но Сергей, внимательно наблюдавший за ним, взял его под руку…
— Пойдем… Сейчас выпьешь, и все пройдет…
Они поднялись наверх, заняли столик, к которому моментально подошла черненькая официантка и, ослепительно улыбнувшись, сказала:
— Добрый день, Сергей Иванович. Вам, как всегда, бренди? Или мартини?
— Познакомься, Риммочка. Это мой друг… Только вчера с фронта, так что, сама понимаешь, обслужи нас — шик модерн.
— Разумеется, Сергей Иванович, ответила она, протянув Володьке руку, и как-то многозначительно пожала Володькину своими теплыми мясистыми пальцами.
Володька все еще не мог прийти в себя и сидел набычившись, чувствуя, как нарастает внутри что-то тяжелое и недоброе… Ему было совершенно невозможно представить, что этот зал и болотный пятак передовой существуют в одном времени и пространстве. Либо сон это, либо сном был Ржев… Одно из двух! Совместить их нельзя!
А Риммочка тем временем принесла высокие бокалы, наполненные чем-то очень ароматным и, видимо, очень вкусным, потому что Сергей уже причмокивал губами.
— Ну, давай, за твое возвращение… живым, — протянул он Володьке бокал. Да, живым, — добавил он дрогнувшим голосом, положив руку на Володькино плечо. И Володька оценил и сердечность тона, и дрогнувший голос. Для Сергея, не отличавшегося сентиментальностью, это было уже много.
— Пей.
Володька взялся за соломинку, втянул в себя что-то освежающее и необыкновенно вкусное.
— Ну, как мартини? — спросил Сергей, улыбаясь.
— Мне стрелять охота, Сережка, — тоскливо как-то сказал Володька.
— Не глупи… Это пройдет. Тыл есть тыл, и он должен быть спокойным.
— Серега, но ты-то почему здесь, с этими… Да еще Сергеем Ивановичем заделался…
Сергей засмеялся.
— Привыкаю помаленьку. Я ж теперь знаешь кто?
— Мать что-то говорила…
— Я коммерческий директор. Ничего не попишешь, семья, ребенок…
— Я сегодня услышал от одного: хочешь жить — умей вертеться. Это что, лозунг тыла?
— Все гораздо сложней, Володька, — очень серьезно произнес Сергей, и по его лицу прошла тень. — Рассказывай, что на фронте?
— Поначалу наступали, и здорово. Драпал немец, дай боже. А потом выдохлись. Возьмем деревню, а на другой день выбивает нас немец. Опять берем, опять, гад, выбивает. Так по нескольку раз — из рук в руки. Ну а затем распутица, подвоза нет, ни снарядов, ни жратвы… Вот в апреле и досталось. Володька отпил из бокала, задумался, потом сказал: — Я, разумеется, храбрился… перед людьми-то, все-таки ротным под конец был… Но досталось, Сергей, очень досталось. И не спрашивай больше. Отойти мне надо.
— Понимаю, — кивнул Сергей. — Только один вопрос: за что медаль?
— За разведку… "Языка" приволок.
— Ого, это кое-что значит.
— Для меня это слишком много значило, — тихо сказал Володька и опустил голову.
Они молча потягивали мартини, а Риммочка все приносила и приносила бокалы, и Володька пил, надеясь, что хмель как-то забьет душившую его боль, но мартини не помогал…
Перед ним проплывали одно за другим лица оставшихся ребят его роты, их обреченные глаза, их оборванные ватники, их заляпанные грязью обмотки… Да, за них было больно ему сейчас, больно так, будто рвали из души что-то.
— Мне стрелять охота, — опять пробормотал он почти про себя.
— Не дури! У тебя действительно пистолет с собой?
— С собой.
— Это уж глупость! Для чего таскать?
Володька ничего не ответил, но немного погодя спросил:
— Они что, все такие нужные для тыла? — обвел он глазами зал.
— Ну, знаешь, хватит! Тебе прописные истины выложить, что победа куется не только на фронте… — чуть раздраженно буркнул Сергей.
— Да, я понимаю… Но вот этого лба. — Показал он пальцем на полного мужчину. — Мне бы в роту. Плиту бы ему минометную на спину — жирок быстро спустил бы… А то за соломинку держится.
— Это становится смешно, Володька. Ну, хлебнул ты горячего, так все, что ли, должны этого хлебова попробовать? Ты же не удивляешься, что работают кинотеатры, что на "Динамо" играют в футбол, что…
— Тоже удивляюсь, — прервал его Володька. — Ладно, ты прав, конечно. Нервишки…
— Тут же мальчишек полно, которым призываться на днях, ну и командированные… Набегались по наркоматам, забежали горло промочить…
— Ладно, — махнул рукой Володька.
И тут подошел к ним высокий, хорошо одетый парень с красивым, холеным лицом, который уже давно поглядывал на Володьку с соседнего столика, словно что-то вспоминая. Володьке тоже казалось, что где-то встречались они, но припомнить точно не мог.
— По-моему, мы знакомы… — неуверенно начал парень.
— Как будто, — поднял голову Володька и вдруг сразу вспомнил, но вида не подал — ох, как обрадовался он этой встрече. — Да, мы где-то видались. В какой-нибудь довоенной компании, наверно.
— Возможно.
— Там твоя девушка сидит?
— Да, — подтвердил тот.
— Познакомь. А?
— Что ж, пожалуйста. У нее брат на фронте, ей будет интересно с тобой поговорить.
— Может, не стоит, Володька. Нам уже пора, — Сергей увидел по Володькиным глазам, что назревает неладное.
— Стоит, — промычал Володька и направился к столику.
— Вот товарищ хочет с тобой познакомиться, Тоня.
Девушка подняла голову, хотела было мило улыбнуться, но, столкнувшись с шальными глазами Володьки, испуганно отпрянула назад, как-то сжалась, но быстро овладела собой.
— Тоня, — представилась она и протянула ему руку.
— Володька. Лейтенант Володька. — Он охватил ее тонкую кисть своей шершавой, заскорузлой, еще со следами ожогов, еще как следует не отмытой лапой и крепко пожал.
— Больно, — воскликнула Тоня.
— Извините, отвык от дамских ручек, — усмехнулся Володька.
— Почему так странно — лейтенант Володька? — спросила она, потирая кисть правой руки.
— Так ребята в роте прозвали… Наверно, потому, что я хоть и лейтенант, но все-таки Володька, то есть свой в доску…
— Присаживайся, — пригласил парень.
— Спасибочко…
Перед дракой Володька всегда был спокоен и даже весел, и сейчас шальной блеск в его глазах потух, а большой лягушачий рот кривился в вполне добродушной улыбке. Тоня, видно, совсем успокоилась и глядела на него с некоторым любопытством, ожидая рассказа о его фронтовых товарищах, прозвавших его так чудно, но вроде бы ласково. Но Володька молчал. Он еще не знал, с чего начать.
— Мой брат на Калининском… И очень давно нет писем, — сказала Тоня.
— Я тоже оттуда… Распутица… Значит, брат на Калининском, а вы… тут. Интересно…
— А почему бы нам здесь не быть? — с некоторым вызовом спросила Тоня.
— Я не про вас, а вот про него.
— У Игоря отсрочка, он перешел на четвертый курс.
— Уже на четвертый? Ох, как времечко-то летит… Не вспомнил, где мы встречались?
— Пока нет, — ответил Игорь, пожав плечами.
— Напомню… Тридцать восьмой год. Архитектурный институт. Экзамены… И оба не проходим по конкурсу. У тебя даже, по-моему, на два балла меньше было.
— Да, да, верно… Ох, уж эти экзамены… — заулыбался тот, не заметив пока в голосе Володьки странных ноток.
— Но ты все же поступил? — Володька поднял глаза и уже не сводил их с Игоря.
— Да, понимаешь, был некоторый отсев и… мне удалось…
— С помощью папаши?
— Нет, я ж говорю… отсев… Освободилось место.
— А на следующий год вы поступили? — живо спросила Тоня, видно, желая переменить разговор.
— Поступил… Но через пятнадцать дней… "ворошиловский призыв". Помните, наверно?
— Да, — кивнула Тоня.
— Так-то, Игорек, — начал Володька вроде спокойно. — Выходит, мое место ты занимаешь в институте.
— Ну почему? Просто мне повезло, — сказал Игорь, уже с некоторой опаской поглядывая на Володьку.
— Просто повезло, просто отсев? Здорово получается… А я сегодня девчонку в армию проводил… Маленькую такую, хрупкую. Связисткой будет… Добровольно пошла, между прочим. А ты знаешь, сколько катушка с проводами весит? И как таскать она ее будет? Да под огнем, под пулями? — Володькины глаза сузились, губы подрагивали. — Нет, вы здесь ни хрена не хотите знать, вы тут… с соломинками. Вам плевать, что всего в двухстах километрах ротные глотку рвут, люди помирают… Эх, тебя бы туда на недельку!… — потянул Володька руку к лицу Игоря.
— Знаешь что, иди-ка ты за свой столик. Посидел и хватит, — приподнялся Игорь и отвел Володькину руку.
— Погоди, погоди… Не торопись, — растягивая слова, произнес Володька, а потом, резко встав, ударил Игоря по щеке. — Это тебе за институт, а это за то, что в тылу укрываешься, падло. — И второй раз тяжелая Володькина рука выдала пощечину.
Игорь замахнулся, но Тоня встала между ними.
— Не отвечай! Ты можешь задеть ему рану. Он сумасшедший! Разве не видишь!
Несколько мужчин, сорвавшись из-за столиков, подбежали к ним. Кто-то схватил Володьку за руку, кто-то за плечо.
— Нельзя так, товарищ военный, — сказал один из них.
— Успокойтесь, успокойтесь, — уговаривал другой.
Но Володька завопил:
— Руки! Прочь руки! — и стал вырываться. — Ах, гады, рану… — Володька разбросал державших его людей, отскочил к стене, резко бросил руку в задний карман. Секунда, и ствол "вальтера" черным зловещим зрачком уставился на окружавших его людей.
— А ну, по своим местам! Живо!
И люди стали медленно отступать к своим столикам — зрачок пистолета и сумасшедшие, выпученные Володькины глаза были достаточно выразительны, чтобы не сомневаться — этот свихнувшийся окопник, и верно, начнет палить… Когда все отошли к своим столикам, Володька скомандовал:
— А теперь слушать мою команду! Встать! Всем встать! И две минуты — ни звука! Помянете, гады, мою битую-перебитую роту! И ты встань, Сергей. Гляди на часы. Ровно две минуты! Там все поля в наших, а вы тут… с соломинками…
И люди поднялись. Кто неохотно с кривыми усмешечками, кто быстро. Молодые ребята, призываться которым, глядели на Володьку с восхищением: "Во дает фронтовик!…" Кто-то сказал, что они бы и так помянули его роту, зачем пистолет?… Один начальственного вида мужчина поднялся с ворчанием:
— Безобразие, распустились там…
— Не тявкать! Влеплю! — резанул Володька, направив пистолет в его сторону, и тот поневоле вздрогнул, а Володька, кривясь в непонятной улыбочке, водил пистолетом по залу — затвор не был взведен, но никто этого не заметил…
Сергей смотрел на часы — ему, видимо, все это казалось забавным. Тоня стояла почти рядом с Володькой и глядела на него в упор без всякого страха, только тяжело дышала…
Но не прошло двух минут, как вбежала Римма.
— Сергей Иванович! Внизу патруль вызвали! Я вас черным ходом!
Сергей бросился к Володьке, схватил за локоть, и они покатились вниз по крутой, узкой лестнице… Выбежав во двор, рванули влево. Выскочили они со дворов где-то около "Арагви" и скорым шагом стали спускаться к Столешникову переулку. Там, смешавшись с людьми, прошли немного, потом остановились и закурили.
— Ну, вы даете, сэр… — усмехнулся Сергей. — А если б патруль?
— Черт с ним! Кого я теперь могу бояться? Это ты понимаешь? — Володька сказал это без рисовки, просто и как-то уныло. — Для чего ты повел меня в этот кабак?
— Как для чего? Посидеть, выпить… поговорить.
— Нет, Серега, не только для этого…
— Может быть, — неопределенно произнес Сергей, усмехнувшись и сломав папироску в пальцах. — Ладно, пошли…
* * *
Три дня после этого отлеживался Володька дома, сходив только на перевязку. Идя в поликлинику, прошел он мимо своей и Юлькиной школы. Сейчас там находился пункт формирования, у калитки стоял часовой, а во дворе он увидел две большие воронки — рыжая развороченная земля… И то, что на передовой казалось обычным, здесь, на родной Володькиной улице, всего в одном квартале от его дома, представилось ему неправдоподобным.
Дальше прошел он мимо старинного особняка, в котором до войны была психбольница, с примыкающим к нему садиком. В этот садик забирались они с Юлькой через дырку в заборе. Вечерами был он пуст, темен, и они могли без опаски, пристроившись на одной из скамеек, целоваться… Сейчас забора не было, и садик со срубленными, наверно, на дрова деревьями был доступен взору, и эта открытость сняла былую таинственность с его дорожек.
В поликлинике Володьку пропустили без очереди. Хирург, обработав и перевязав рану, сказал:
— Вы должны оформить отпуск, иначе я не имею права принимать вас больше. Потом, глядя на Володьку тоскливыми глазами, он спросил, как дела на фронте. Володька пробурчал в ответ нечто невнятное. — От моего сына уже месяц нет писем… — Врач вопросительно поглядел на него, и Володька поспешил его успокоить — месяц это не страшно, сейчас еще распутица, и перебои с почтой вполне закономерны…
Валяясь дома на диване, Володька думал: для чего все-таки Сергей повел в "коктейль"? Должен же он был предполагать, какие чувства вызовет у Володьки этот кабак… А Сергей ничего не делает просто так.
— Мама, — спросил он мать. — Что ты думаешь о Сергее? Сегодня о нем?
— Сережа для меня многое сделал, я говорила тебе… Не забывал он и тебя эти годы. Он порядочный человек, Володя…
Он усмехнулся… Для его матери мир делился на порядочных и непорядочных. Мать продолжила:
— Он пошел добровольно на финскую, он женился на Любе. Не знаю, Володя, кроме хорошего, я ничего не могу сказать про Сережу. Да разве ты сам не знаешь его?
— Теперешнего не знаю. В нем появилось что-то…
— Это тебе кажется… Сейчас тебе все видится не таким. Я понимаю, но это пройдет…
Но это не проходило… Все Володьке казалось каким-то не таким. Оформив отпуск — сорок пять дней с обязательным амбулаторным лечением, — он получил в домоуправлении продовольственные карточки, и, когда показал их матери, та несказанно обрадовалась.
— Ты получишь продукты за весь месяц! Понимаешь, они не вырезали талоны за прошлые дни… В общем, держи сумки и отправляйся в магазин.
Инвалидный магазин находился у Сретенских ворот, и Володька затопал по знакомой с детства Сретенке, довольно многолюдной, и вглядывался в прохожих в надежде, а вдруг встретит кого-нибудь из школьных ребят или хотя бы девчонок. Из девчонок ему хотелось бы увидеть Майю, в которую с восьмого класса сразу влюбились все ребята — она пополнела, у нее стала умопомрачительная походка, ее бедра почти взрослой женщины колыхались так, что мальчишки столбенели и как загипнотизированные не могли оторвать от нее глаз, когда величаво, чувствуя свою силу и прелесть, проходила мимо. Снилась она и Володьке на востоке часто и сладко-мучительно.
Проходя около "Урана", подивился он на рекламы и на то, что крутят тут фильмы, несмотря на войну. Повернув голову налево, увидел очередь в пивной бар, находящийся в переулке, и сразу сметало губы сухостью и страсть как захотелось выпить пивка, но он прошел мимо.
— Садись, садись. Мы сейчас тебя мигом отоварим за весь месяц сразу. Чего тебе, раненному, ходить несколько раз? Верно? — говорил Володьке директор магазина, мужчина лет тридцати с розовой физиономией и мутноватыми глазками, в кабинет которого он вошел, чтоб прикрепить карточки.
Володька молчал, не очень-то тронутый лебезящим тоном директора, и смотрел на него угрюмо, думая, что такого здорового бугая неплохо бы на передовую жирок спустить.
— Значит, заместо мяса у нас селедка сегодня, но какая! Залом настоящий! Ну, за жиры я тебя, конечно, сливочным маслицем отоварю. Зина! — крикнул он, и сейчас же вошла полноватая молодая продавщица. — Обслужи товарища… Да, водочки, разумеется, получишь бутылочку. Отдай сумки-то, она тебе все завесит… Да, за крупы гречку получишь. У нас в магазине все первый сорт. Знаем, кого обслуживаем: фронтовиков, защитников наших…
— А ты, что ж… не там? — спросил Володька в упор, сузив глаза.
— Я бы с радостью! Не берут. Язва проклятая! Жрать ничего не могу. Казалось бы, все в моих руках — жри сколько влезет, а не могу.
— А водочку можешь, — скривил Володька губы.
— Водочку могу. Ну, будь здоров. Отоварил я тебя на все сто, — заерзал директор на стуле.
— Ну, спасибо, — промычал Володька, а сам подумал: попробовал бы ты, гад, отоварить меня не на все сто, я показал бы тебе что почем. Умел Володька качать права.
Да, раздражение против всего, что он видел в Москве, не проходило. Он понимал, что причиной этого его растрепанные нервишки и голод, который он не переставал ощущать, — ему не хватало хлеба. Поэтому, придя домой, он, не дождавшись обеда, который сегодня должен быть роскошен благодаря полученным им продуктам, не выдержал и навалился на хлеб. Он сидел и медленно жевал черняху и дожевал перед обедом всю свою пайку в восемьсот граммов…
После обеда разморило, и он отправился в свою комнату подремать. И снилось ему снова заснеженное поле с подбитым танком, чернеющие крыши деревни, которую они должны взять, и его ротный с загнанными глазами, говоривший ему: "Надо, Володька, понимаешь, надо…"
* * *
От Юльки пришла открытка. "Дорогой Володя, — писала она. — Вот я уже красноармеец. Занимаюсь строевой, зубрю уставы. Тоскую. Нас никуда не выпускают, и мы все свободное время сидим у окон и смотрим… Под нами московская улица, ходят прохожие… Приходи завтра к трем часам к проходной. Я увижу тебя из окна, а может, сумею выскочить на минутку на улицу (это смотря кто будет на посту). Вообще-то ребята относятся к нам хорошо, жалеют… Приходи обязательно. Целую".
На другой день в три часа был уже Володька на Матросской Тишине около кирпичного забора с проходной, за которым краснело трехэтажное здание училища. Он остановился на противоположной стороне улицы и стал глядеть в окна — они были открыты, но пусты. Пока он закуривал, зажигал спичку, а потом опять поднял голову, в окнах уже зазеленели гимнастерки и замелькали разноголосые девичьи головки. Он прищурился, стараясь разглядеть Юльку, но вдруг услыхал свое имя — она стояла у проходной. Он побежал…
На глазах у часового было неудобно ни поцеловать ее, ни обнять, он только схватил ее руку.
— Ну, как ты, дурочка?
— Отойдем немного, чтоб нас не видели из окон. — И она потащила Володьку влево.
Гимнастерка была ей немного великовата, юбка длинна, но пилотка шла.
— Я очень уродливая… в этом?
— Тебе идет, — не совсем правду сказал он, и щемящая жалость скребанула по сердцу.
— Ты очень сердишься, что я испортила тебе отпуск? — Виноватая улыбка пробежалась по лицу.
— Сердишься — не то слово, Юлька. Я злюсь…
— Ну, Володечка, что ж делать? Но знаешь, я все-таки не жалею, — тряхнула она головкой.
— Дурешка. Еще как будешь жалеть. Все впереди.
Они остановились и замолчали. Володьке не хотелось ее расспрашивать; она стояла, потупившись, и крутила пуговицу на гимнастерке. А время шло. И то, что оно шло, и то, что его было очень мало, еще больше сковывало. Наконец Юлька тихо и робко спросила:
— Ты не прочел еще мою черненькую книжицу?
— Нет.
— Ты прочти… Тогда ты все поймешь. Хорошо?
— Хорошо, прочту…
Они еще постояли несколько минут молча.
— Ну, мне пора, Володька. — Она прижалась, как-то нескладно поцеловала его и побежала. — Я постараюсь позвонить, — крикнула она на ходу и исчезла в проходной.
Володька постоял еще немного, понурив голову… Радости эта короткая встреча не принесла ни ему, ни, наверное, Юле.
Обратно Володька пошел пешком. У трех вокзалов его окликнули:
— Здорово, браток! Как жизнь крутится? — Володька обернулся и увидел того инвалида, с которым говорил во дворике после проводов Юльки.
— Здорово. — Он даже обрадовался немного: настроение после встречи было скверное.
— Куда топаешь?
— Прогуливаюсь.
— Пойдем со мной. Пивка хочешь?
— Хочу. Только очереди везде.
— Для кого очереди, а для нас… Пошли. — И они отправились по Домниковке, потом по Уланскому и вскоре вышли к Сретенским воротам. Ивалид был сегодня неразговорчив, лицо помятое, припухшее. Володька тоже помалкивал, поглядывая по сторонам: ему все еще было чудно и странно ходить по московским улицам. Дошли до Кузнецкого, и только тут инвалид, мотнув головой на большое здание слева, буркнул:
— Кидал сюда немец. Он, сука, что ни говори, знал, куда метить. Здесь небось шпионов его уйма сидит. Думал, разбомблю, может, разбегутся… И вообще, я смотрю, зря он не кидал. Разведка у него поставлена.
— Да, — согласился Володька, вспомнив воронки около своей школы.
— Теперь уж не бомбит. Так иногда один-два самолета прорвутся.
— Куда идем-то? — спросил Володька.
— В кафе-автомат возле метро. Знаешь? — Володька кивнул: как не знать первый автомат в Москве, специально бегали смотреть, когда открылся он.
Они вошли в переулок, сразу в глаза очередь, но не только мужички стояли, было и женщин много с маленькими детьми, а еще больше старушек и старичков. Володька удивился.
— Они что, тоже за пивом? — спросил тихо.
— Нет. Тут, кроме пива, пшенку дают без талонов.
— Тогда неудобно вроде… через пять человек, — смутился Володька.
— А мы и не будем через пять. Держи, — инвалид высыпал в Володькину ладонь несколько медных жетонов. — Ну, а теперича смело вперед. Швейцару скажешь выходил оправляться. Туалета там нет. Понял?
Показали они швейцару жетоны, и тот пропустил их без звука. Справа у прилавка давали кашу, маленькую порцию, ложки на две, и туда направлялись женщины из очереди, держа в руках бумажные талончики, выдаваемые при входе, а мужички отправлялись налево, где стояли пивные автоматы.
Володька пил с удовольствием. За всю службу на Дальнем Востоке ему только один раз довелось выпить пива. Вообще там с этим было строго. Ни в магазинах, ни в ресторанах вина военным не продавали, даже командному составу.
После двух кружек инвалид поживел.
— Ну, как тебе жизнь в Москве показалась? — спросил он.
— Странная.
— А я что говорил! Знаешь, я решил жить, ни о чем не думая. День прошел и слава богу. Стопку выпил, брюхо набил, и на боковую. Главное, живой, а остальное все мура… Хорошо пивко? Ну а как, по-твоему, война летом повернется?
— Не знаю… Совсем не знаю, — задумчиво произнес Володька, нахмурившись.
— Попрет он опять. Только где?… Да, такую силищу обратно повернуть, да до границы дойти, да еще Германию протопать… А жравты уже нет, а если еще год, два?…
За такие разговорчики на передовой обкладывал Володька марьинорощинским матюгом с блатными присказками, да такими, что грохали бойцы смехом: во дает ротный, откуда такого поднабрался… Но здесь не передовая, да и была горькая правда в словах инвалида. И, вспоминая обезлюденный передний край, понимал Володька: туго нам придется, еще как туго, но по привычке взгляд его построжал.
— Ты глаза не пяль, лейтенант, — сказал инвалид. — Я теперь вольный казак, ни перед кем тянуться не обязан. Я тебе по-откровенному, по-солдатски, свои мысли высказываю и нечего таращиться… Ты небось надеешься живым из этой войны выйти?
— Не очень-то.
— Врешь, надеешься! Без этого ни жить, ни воевать нельзя. Но вот помяни мое слово, попрет немец летом. А чем остановим? Много ли техники, много ли народу, сам знаешь. — Он безнадежно покачал головой и закурил.
— Ты ж говорил, брюхо набью и на боковую, а сам… — усмехнулся Володька.
— Мало ли что говорил. Душа-то болит. И знаешь, что еще мучает? Ненужный я сейчас человек… На завод вот зашел — одни девки да пацаны. Какая, думаю, работа от них? Смотрю, нет, получается. Но разве сравнить, ежели бы я сам к станку стал! Постоял я около своего станочка… Руки-то работы требуют, соскучились. Эх, лучше бы в ногу долбануло, — закончил в сердцах инвалид и переменил тему. — Как пивко? Давай еще по паре кружечек махнем. Учти — после него себя сытым чувствуешь.
Конечно, Егорыч — как звали инвалида — о своей войне рассказывал, как отступали, как из окружений выходили, какие бои страшенные под Смоленском приняли… Володька про свой Калининский особо не распространялся, только вырвалось у него, что должен он по одному московскому адресу сходить, что это для него сейчас главное…
— Не ходи, — решительно заявил Егорыч, поняв сразу, о чем речь, — только ей душу растравишь и себе. Не ходи.
— Надо.
— Ты знаешь, как на живых смотрят те, у кого убитые?
— Представляю.
— Ты представляешь, а я знаю. Ходил я, как в Москву вернулся, к жене дружка своего убитого. Обменялись адресочками перед боем. Ну что? Лучше не вспоминать! Не знал, как от нее выбраться поскорей. Три ночи потом не спал.
— Должен я.
— Почему должен? — спросил инвалид, прищурившись и начав вроде догадываться. — Себя, что ли, виноватым считаешь?
— Да, — тихо произнес Володька.
— Тебе через полтора месяца обратно. Там за все вины и разочтешься. Жизнью своей молодой. Сколько годков-то тебе?
— Двадцать два. В августе будет.
— Эх, тебе сейчас девок любить, песни петь, на танцульки ходить, а тебе роту всучили и… в бой… насмерть. — Егорыч потер переносицу, потом глаза. Я-то хоть не очень пожил, сам понимаешь, годы нелегкие были, но все же хоть повидал чего, хоть девок всласть до женитьбы попробовал, а ты… — Он отхлебнул из кружки, потом вскинул голову, словно что-то вспомнив. — Хочешь, познакомлю тебя с девахой одной? Соседка у меня твоих годков, на "Калибре" работает. Огонь девка! Понимаешь, у станка всего несколько месяцев, а вкалывает, дай бог. Наши мужские довоенные нормы перебивает. Только жаль одна мается. Женишка ее на границе убило, в первые дни… Хочешь?
— Нет…
— Ну и дурак! А то бы сейчас и поехали. Она как раз с ночной пришла, дома… Бутылочка у меня найдется. Ну, поехали?
— Нет, Егорыч, — покачал головой Володька.
— Ну, если не хочешь, запиши-ка мой адресок на всякий случай. На Домниковке я живу… — Володька записал, чтоб не обидеть. На этом и разошлись.
* * *
Следующий день Володька слонялся по дому, не зная, чем себя занять. Часто подходил к книжной полке, вынимал какую-нибудь книгу, перелистывал и откладывал — неинтересно. После того, что им пережито, этот, когда-то захватывающий его книжный мир с его выдуманными героями сейчас оставлял его равнодушным. Не мог он начать читать и Юлькину черную тетрадку. Не хотелось ему выходить и во двор — боялся встретить матерей тех ребят, которые уже не вернутся…
Привыкший за два с половиною года армии быть все время с людьми, сейчас он изнывал от одиночества и от ничегонеделания. А воспоминания о Ржеве не уходили, и нечем было отвлечься от них. Выходя иногда на улицу, он уже видел, что Москва не такая, какой показалась ему в первые дни, что не так уж красивы и нарядны московские девушки. Они были худы, бледны, а их платья не так цветасты, как виделось поначалу его глазам, привыкшим за годы службы к серо-зеленым цветам военного обмундирования. И не так много было народа на улицах. Пусты были дворы, и совсем не видно было детей…
Вечерами плыли по улицам аэростаты заграждения, как какие-то гигантские рыбы, которые, зацепив на крючок, тащили девушки в военной форме. И совсем становилась Москва пустынна, когда темнело, а за час до комендантского часа на улицах уж не было никого.
И вот, намаявшись в тоске и безделье несколько дней, Володька решил заглянуть в кафе-автомат, благо медные жетоны позвякивали в карманах.
Не успел он допить первую кружку пива, как к его столику подошел инвалид на костылях и с ходу спросил:
— Не с Калининского, командир?
— Как угадал? — удивился Володька.
— Угадать немудрено. По лицу видно, что распутицу прихватил.
И пошел разговор… Воевал инвалид под самым Ржевом и рассказывал такое, что было, пожалуй, пострашнее Володькиной войны, так как нейтралка местами в городе была не более пятидесяти метров и каждую ночь либо наши, либо немцы делали вылазки, и почти всегда доходило до рукопашной… А что может быть страшней боев лицом к лицу, когда идет в ход что попало — и штык, и кинжал, и лопата порой.
Потом еще кто-нибудь к столику пристраивался и тоже о войне. Так до обеда пролетало время незаметно, и был Володька среди людей своих в доску, тоже хвативших лиха.
Появлялся в кафе-автомате и Егорыч, и тогда с ним текли беседы. Однажды к их столику подошел мужчина с перевязанной рукой. Егорыч, конечно, сразу спросил:
— На каком фронте трахнуло?
— Ни на каком, — весело ответил мужчина. — Не рана у меня — травма. Бюллетеню сейчас. С начала войны к пивку не прикасался, некогда в очередях-то стоять. А сегодня схитрил, за инвалида через пять человек прошел, дорвался до пивка…
И вправду дорвался. Принесенные три кружки выпил почти разом, не прерываясь на разговоры, только подмаргивал им после каждой. Лицо у него было землистое, с проваленными щеками — будто с передовой. Выпив и отдышавшись, он утер вспотевший лоб платком.
— Вот теперь и поговорить можно…
— Теперь можно, — подтвердил Егорыч.
— Вы, фронтовики, небось думаете, что в тылу малина?
— Малина, может, и не малина, но с фронтом не равняй. Что ни говори, в своей постели спишь да с бабой, если она у тебя имеется, — сказал Егорыч.
— Имеется, — усмехнулся мужчина. — Только хошь смейся, хошь нет, а я до нее цельную зиму не дотрагивался. Так прижмешься иногда для согреву, а другого тебе от нее и не надо. Вот так.
— Ты хоть прижмешься, а бойцу в окопе только костлявую обнять можно, а от нее и тепла нет, — заметил Егорыч.
— Знаю. Я ж финскую попробовал. А все равно в середине зимы заявление в завком грохнул — снимайте с меня бронь к чертовой матери и на фронт, — он допил пиво. — Конечно, есть, которые устроились, а нашему брату, рабочему, достается. Рабочий день сами знаете какой. Жратвы не хватает. Зимой на заводе холодина, дома тоже зуб на зуб не попадает. Кипяточку попьешь, зажуешь чем-нибудь и еле-еле до кровати дотягиваешь…
— С передовой все же не равняй, — опять заметил Егорыч.
— Я не равняю… Но перед боем хоть покормят досыта, стопочку дадут и была не была.
— Не всегда покормят и не всегда стопочка, — уточнил Егорыч, усмехнувшись и глотнув пива.
— И это знаю, но все же заявление грохнул.
— Я понимаю, что не ради водочки заявление-то ты… Немец-то зимой под самой Москвой стоял. Но такие, как ты, с квалификацией, здесь нужны. Техники на фронте не хватает… Ты вот жалишься — работы много, а я бы сейчас, честное слово, от станка и ночь бы не отходил… Кто я теперь? Пар отработанный, не нужный никому человек… — Егорыч склонил голову, задумался.
И тут загремели на улице тягачи… Все к окнам бросились. Проезжали несколько тяжелых артиллерийских орудий, блестели свежей зеленой краской.
— Нашего завода работенка. Прицельные приспособления делаем, — сказал мужчина с перевязанной рукой и расплылся в улыбке. — Хороши игрушки?
— Хороши! — восхитился Егорыч и хлопнул соседа но плечу. — А ты заявление… Я, знаешь, к тыловикам, которые вкалывают, полное уважение, но есть в тылу и дрянь. Верно, лейтенант?
Володька ничего не ответил. Постепенно, из разговоров с разными людьми вырисовывалась у него Москва совсем другая, чем в первые дни, когда огорошил его Сергей "коктейль-холлом", когда увидел он там холеного Игорька, занимающего его, Володькино, место в институте и ничуть не стыдящегося того, что он не воюет. Да, Москва была спокойна, но настороженна и очень сосредоточенна. И люди работали по двенадцать часов, на скудном пайке, который в три дня "улопать можно", как говорил Егорыч. И Володька смотрел на москвичей уже другими глазами, начиная понимать, что жизнь их не так уж резко отличается от фронтовых будней. Тот же недоед, тот же труд невпроворот и смерть тоже вполне возможна — много было бомбежек зимой…
Так прошло несколько дней. Мать поглядывала на него, когда он возвращался домой, не то чтобы с осуждением, но с некоторым недоумением и наконец не выдержала:
— Мне кажется, отпуск ты проводишь не лучшим образом.
— Посоветуй лучший, — пожал он плечами.
— Я не знаю… Тебе там лучше, чем дома?
— Не обижайся мама, но, видимо, так. Я привык быть с людьми. Ну и там в разговорах незаметней проходит время, и не думаешь ни о чем.
— Я тоже стараюсь не думать о том, что нас ждет… Но я слабая женщина, Володя…
— Ты сильная, мама, — улыбнулся он. — Но ты не поняла меня. Я не боюсь возвращения на фронт. Мне не хочется думать сейчас о том, что было подо Ржевом. Понимаешь?
— Стараюсь понять, но… каждый день пить пиво… Прости, для интеллигентного человека это, на мой взгляд…
— Какой, к черту, я интеллигентный! — перебил ее Володька, усмехнувшись. Никому это не нужно сейчас, даже мешает…
— Я не согласна с тобой. Интеллигентный человек должен оставаться им всегда и везде, независимо от обстановки и обстоятельств. Даже вопреки им, если хочешь знать.
— Тебе легко рассуждать. Ты всю жизнь просидела в своем редакционном закутке с тремя литературными дамами. А я с детства на нашем марьинорощинском дворе, где не очень-то ценились хорошие манеры. Там для того, чтобы быть своим, требовалось нечто другое… Кстати, и в армии тоже, — Володька свернул цигарку и продолжил: — Знаешь, был у нас в полковой школе взводный, лейтенант Клименко. Бывший беспризорник, матерщинник жуткий, но свой в доску. Ребята его обожали. Мне тоже он нравился, и думалось, что таким вот командиром надо и быть, наверно…
— И ты стал подражать ему? От него и некоторые выражения, прорывающиеся у тебя?
— Ну, выраженьица-то у меня со двора, мама, — улыбнулся Володька.
— Раньше я их не слыхала.
— Разумеется. Дома я был пай-мальчик, но разве ты не помнишь, с какими фингалами я появлялся частенько. А ведь это были драки, хорошие драки…
— Ты говоришь об этом, словно о чем-то приятном…
— А было неплохо! Кстати, мама, вот это дворовое презрение к трусости очень сгодилось мне на фронте… понимаешь, струсить казалось страшнее смерти… — Володька задумался на миг, — и знаешь, как меня прозвали ребята? Володькой-лейтенантом. Чувствуешь в этом этакую солдатскую ласковость? Таким быть на войне легче, мама… А интеллигентность… — Он махнул рукой.
— Но скажи — "легче" это и лучше? — очень серьезно спросила мать.
— Наверно, — небрежно бросил Володька.
— И тебе нравилось это прозвище?
— Нравилось. А тебе нет?
— Мне трудно судить, ты же ничего не рассказываешь. — Мать сказала неуверенно, но он понял, что она не разделяет его "нравилось".
* * *
На площади Коммуны в середине скверика стояла зенитная батарея, а театр ЦДКА был весь перекрашен для маскировки, располосован черными линиями, намалеваны были фальшивые окна, и вид его был странен. Володька постоял, посмотрел и побрел дальше к парку, где находилась выставка трофеев немецкой техники, взятой в зимних боях под Москвой. Туда Володька и отправился, в родной парк ЦДКА, куда часто они ходили дворовой компанией, зимой — на каток, а летом просто так потолкаться среди народа около танцплощадки. На саму площадку танцевать ходил из них только Володька-Кукарача, потому так и был прозван. Нередко затевались тут и драки, о которых говорил он матери.
Парк был почти пуст, но к выставке, расположенной на бывшем катке, тянулся народ — в большинстве военные и подростки.
Володька со странным чувством глядел на немецкие танки, орудия, самолеты, машины — такие, казалось, неуязвимые подо Ржевом, но теперь выглядевшие совсем по-другому: разбитые, поломанные, покореженные, они уже были не страшны. Но… но чтобы все это уничтожить, нужны такие же орудия, такие же танки, такие же самолеты. Володька усмехнулся, вспомнив свой восторг при получении ППШ. Семьдесят два патрона! Можно разбить целый немецкий взвод! Одному! Вспомнил самодельные мишени, по которым хлестал очередями, и продырявленные пулями немецкие рожи, намалеванные им на листах газеты. Было здорово! А подо Ржевом мертвая деревня за полем и ни одного живого немца, по которому можно было стрелять из этого ППШ с семьюдесятью двумя патронами. А из деревни на них снаряды, мины, пулеметные очереди…
Около бронетранспортера на гусеничном ходу его кто-то спросил:
— У нас есть такие?
— Нет.
— Да, этот гад Гитлер готовился как следует, — вздохнул спросивший.
Володька прошел дальше, остановился около танка, и тут кто-то осторожно положил руку ему на плечо. Он обернулся.
— Володя, ты? — спросил его человек, которого он не сразу узнал.
— Я, — ответил Володька.
— Я — Мохов. Помнишь? Я учился с тобой в одном классе. А после седьмого ушел в техникум.
— Помню, Мохов. Привет, — Володька протянул руку.
Одно время они дружили, но потом как-то разошлись. Странноватый был Мохов. С класса пятого ходил он всегда в галстуке и белой рубашке, но пиджачок был плохонький, из чего-то перешитый, видимо, самой матерью. И поражал всех его идеальный пробор. Волосы он припомаживал чем-то, они блестели, и никто никогда не видел его растрепанным.
Сейчас он был худ, лицо в каких-то прыщах, но тщательно выбритое. Рубашка была ослепительна, пробор тоже, а черный галстук аккуратно завязан.
— С фронта? — спросил Мохов.
— Да, в отпуску. А ты работаешь, бронь?
— Да, на заводе, мастером цеха. Пацанами командую да девчонками. Скажи, что же случилось? Ведь в октябре многие думали…
— Что я знаю, Мохов? Барахтался в болотах подо Ржевом под тремя деревеньками. Вот и весь сектор обзора… Куришь? — вынул Володька кисет.
— Не курю… Техники не хватает на фронте?
— Хотелось бы побольше.
— Да… — вздохнул Мохов. — Работаем сейчас много. И знаешь, что удивительно? Организованней стали работать. Хотя все время чего-то не хватает, но дело идет… Если бы так работали, вот с таким же накалом до войны, было бы у нас всего навалом.
— Ну а как вообще жизнь? — спросил Володька.
— Трудная, Володя, — очень серьезно сказал Мохов. — Устаем все до невозможности. Даже не знаю, сколько еще можно выдержать такой темп. О зиме не спрашивай. Зима была очень тяжелой. Если вторая такой же будет… — он помолчал немного, потом добавил: — Я понимаю, на фронте тяжелей. Все это понимают, потому и работают так, выкладываясь до последнего… Как ты думаешь, надолго война?
— По-моему, надолго, Мохов… Как бы немец опять на Москву не начал наступления. Всего двести километров от Ржева, а он там уперся, не сдвинешь. Оттуда может и начать. И по сводкам, все время там бои местного значения, на Калининском… А мы там здорово выдохлись. Нажмет немец, может, на Волгу нас откинут. Каждый день включаю радио и боюсь — вдруг там началось?
— Да, двести километров не много. Но, по-моему, что-то на юге начинается?
— Это могут быть отвлекающие операции. Мне все кажется, что подо Ржевом главное будет. Может, потому, что я там был и знаю, как там дела.
— Да вот, Володя, не думали, не гадали, а случилось такое, — вздохнул Мохов.
— Мы на Дальнем Востоке чувствовали приближение войны. Это вы здесь не гадали… — Володька прижег потухшую цигарку, затянулся.
— А я один сейчас, — сказал после паузы Мохов. — Умерла мать.
— Умерла? От чего?
— Так она у меня старенькая была. Поэтому я в техникум и пошел. Мне надо было скорей на ноги становиться.
Володька посочувствовал, пожал еще раз руку, и жалко ему стало почему-то Мохова, мочи нет. Он долго стоял и глядел, как шел тот от него какой-то деревянной походкой, размахивая не в шаг руками, сгорбившийся и нелепо старомодный со своим галстучком, пробором клерка и — как показалось Володьке все в том же перешитом пиджачке, хотя пиджак, конечно, был другой.
Выйдя из парка, Володька опять бросил взгляд на зенитную батарею на скверике. Красноармейцы были справные, в чистом обмундировании, на вид сытые. Сидели на солнышке, попыхивая папиросками. Тут воевать можно, подумал Володька, но не было в этой мысли зависти. Тем более, знал он, что первые бомбы и первые очереди всегда обрушиваются на зенитчиков.
Медленно поднимался он в гору по Божедомке, а теперь улице Дурова, прошел "Дуровский уголок", а дальше налево увидел полуразрушенное здание "Цветметзолото". И опять воронки так недалеко от его улицы напомнили, что Москва не такой уж тыл, что эти бомбы могли попасть в его, Володькин, дом и… страшно подумать… убить его мать.
* * *
Наконец-то приступил Володька к Юлькиной черной тетрадке. Это были не то обрывки дневника, не то неотправленные письма к нему, потому что в некоторых местах она обращалась прямо — "Володя".
"Ты помнишь, Володя, — писала она на одной из страниц, — как я признавалась тебе в любви? Это было на школьном вечере. Ты все время танцевал с Майкой, и я умирала от ревности. И вдруг я решилась на отчаянное. Я подошла к тебе и сказала, что мне неприятно смотреть, как ты танцуешь с Майкой, что у тебя при этом идиотское выражение лица. Ты засмеялся, пожал плечами и спросил, а какое мне, цыпленку, до этого дело, и тут я пролепетала, что люблю тебя. Ты, по-моему, очень растерялся и пробормотал что-то невразумительное, вроде того, что я тебе тоже нравлюсь, так как я свойская девчонка. Потом ты пошел меня провожать. Наверное, счел своим долгом. Таким же долгом, по-видимому, ты считал и поцелуи в парадном, который порадовал меня только тем, что я поняла целуешься ты, как и я, в первый раз… Потом я ждала тебя все время после уроков, но у тебя расцветала тогда дружба с Сергеем, и ты часто бросал мне, что сегодня тебе некогда меня провожать, а сам шел с Сергеем шататься по улицам и философствовать…
Сейчас у меня другое. Меня любят по-настоящему! Любит человек, который для меня готов на все. Он намного старше нас, но зато умнее и интеллигентнее в тысячу раз. Мне столько пришлось прочесть, чтоб хоть чуток стать ему вровень. И ты знаешь, на какое-то время твои письма мне стали не интересны…"
Володька читал все это, не ощущая почему-то ревности, ему даже казалось, что Юлька все нафантазировала, выдумала себе эту любовь, но по некоторым деталям все же было видно — что-то и вправду было.
Правдой было и то, что относился он к Юльке несерьезно, особенно вначале, когда разница в возрасте была очень ощутима, и он вроде бы милостиво разрешал любить себя глупой девчонке из седьмого "А", еще цыпленку, хотя это и льстило как-то его самолюбию. Но в дальнейшем стало в порядке вещей — для него и для остальных, — что Юлька — это его девушка… В армии же было приятно получать часто хорошие письма…
Володька задумался и вдруг понял, что той настоящей, с томлениями, с муками ревности, с трепетным ожиданием встреч, влюбленности у него не было. Может быть, это еще у него впереди, подумал он, но сразу же перебил себя, усмехнувшись — когда впереди-то? В эти полтора месяца? На другое время он рассчитывать не может. Ладно, усмехнулся он еще раз, переживем, и вдруг… схватило холодом низ живота — неужели у него только полтора месяца жизни всего?! Только! И сдавило душу — не страхом, не ужасом, а какой-то неимоверно горькой обидой, что он еще ничего не испытал в жизни, ничего не сделал, а жизни-то впереди только полтора месяца… Даже меньше…
Ночью ему приснилась Майя. Он встретил ее на улице, и она бросилась к нему, сияющая, обрадованная, и он тоже почему-то почувствовал необыкновенную радость, почти счастье, словно ожидал этой встречи всю жизнь. И они вдруг начали целоваться, не обращая внимания на прохожих, и Володька, как наяву, ощущал Майкино тело и ее горячий, жадно открытый рот, до боли прижатый к его губам… Потом она потянула его в какую-то дверь, и Володька знал зачем, но сон прервался. Он лежал с открытыми глазами, сердце билось, и ему нестерпимо захотелось увидеть Майку. Сейчас казалось, что он любит ее и что только она нужна ему…
* * *
Утром, выйдя на улицу, Володька дважды прошелся по переулку, где жила Майя, постоял недолго около ее дома, смотря на парадное — вдруг она выйдет?… Но понемногу ночной сон стал рассеиваться, а он трезветь. Но все же, идя по Сретенке, он часто, на всякий случай, поглядывал по сторонам…
Повернув на Сретенский бульвар, шел он мимо пустых скамеек, задумавшись и чуть было не столкнулся с какой-то девушкой, читающей на ходу письмо.
— Простите, — сказал он, отступая в сторону.
Девушка посмотрела на него заплаканными глазами, кивнула, хотела было идти дальше, но неожиданно остановилась, взглянула еще раз, внимательно и нерешительно спросила:
— Вы — Володя?
— Да, — недоуменно ответил он.
— Я — Ляля. Вы меня, конечно, не помните. Мы виделись только один раз у Миши…
— Я помню… А потом Мишка столько писал о вас. Что случилось? — мог быть Володька и очень вежливым, и предупредительным.
— У вас есть время? Присядем тогда и поговорим. — Он согласился, и они сели на скамейку. — Видите, я получаю Мишины письма до востребования… Мой отец требовал вообще полного прекращения переписки, — досказала она, предупредив его вопрос.
— Ведь вы, кажется, расписались перед войной, так почему же?…
— Да, расписались и… — Она горько усмехнулась. — Значит, вы ничего не знаете?
— Нет. Я почти год не получал писем от Мишки, а мать мне ничего не говорила.
— Да, мы расписались и уже… развелись, — сказала Ляля дрогнувшим голосом.
— Ни черта не понимаю! — грубовато выпалил Володька.
— Что здесь понимать? Идет война с Германией, а я, я оказалась замужем за немцем…
— Какой, к черту, Мишка немец!
— Он сам предложил мне развод…
— Где он сейчас?
— Вы и этого не знаете?
— Нет. Мне мать сказала, что они эвакуированы в Казахстан.
— Эвакуированы?… Это была не эвакуация, Володя. Он на Урале, в Сосьве, в трудармии. И ему там очень трудно. Там большинство настоящих немцев с Поволжья… Так вот, эти немцы не считают его своим, а для русских — он фриц. Понимаете — фриц! — Они долго молчали, затем Ляля продолжила: — Меня хотели исключить из института… я написала ему об этом, и он сразу прислал мне согласие на развод. Понимаете?
— Понимаю, — протянул Володька и скривил губы.
— Вы меня презираете? — еле слышно спросила она, вытирая слезы. — Он молчал, переваривая это, она добавила: — Бывают обстоятельства, которые сильнее нас, и ничего не поделаешь. Понимаете?
— Нет. Я с фронта, — Володька поднялся, но Ляля схватила его за руку.
— Погодите! Прочтите хотя бы его письмо!
— Давайте. — Она порывисто сунула ему конверт. Володька, не садясь, стал читать.
В Мишкином письме, на Володькин взгляд, не было ничего страшного. Ну, тяжелая работа на лесоповале, ну, нехватка питания (это везде), ну, угнетенное моральное состояние и прочее… Для Володьки, испытавшего во сто крат больше, все это не представлялось таким уж страшным. Он вернул письмо.
— Вы поняли — там ужасно, — прошептала Ляля.
— Все же это не фронт, — пожал плечами Володька.
— Да, конечно… Но для меня все это ужасно… Я буду ждать его. Во всяком случае, до конца войны…
Володька посмотрел на нее, сидящую перед ним, заплаканную, жалкую, и, процедив "прощайте", резко повернулся и пошел от нее.
Вернувшись домой, он сказал матери, что видел Мишкину Лялю.
— Она тебе все рассказала? — после некоторого молчания спросила она. Володька кивнул. — Я не хотела тебе говорить. Это случилось в октябре. Немцы подошли совсем близко… Видимо, это было необходимо… — не то полувопросом, не то полуутверждением закончила мать и посмотрела на него.
— Какой Мишка немец! Он по-немецки-то знал хуже меня.
— А ты помнишь, когда он получал паспорт, то не захотел записаться русским или поляком, по матери. А про это говорили ему и ты и я.
— Зачем ему было отказываться от своей национальности?
— Фашизм в Германии был уже в самом расцвете… — Она помолчала немного, потом сказала: — Мне очень жалко стариков, но в отношении Миши, по-моему, поступили гуманно.
— Гуманно?
— Да. Его — немца — не заставили воевать против немцев. И он останется живым. В этом смысле я могу только завидовать его матери.
Да, Мишка будет жив после войны, и все, что приходится ему сейчас испытывать, забудется… Здесь мать права, и Володька понимал — для нее судьба Мишки завидней, чем судьба ее сына…
* * *
А дни шли… Шли быстро, потому что были однообразны и похожи один на другой. После разговора с матерью он перестал ходить в кафе-автомат, да и наскучили как-то ему эти посещения. Если вначале ему хотелось сравнить "свою" войну с войной на других участках, с войной других, то вскоре он увидел, что война была более или менее одинакова — и на Западном и на Северо-Западном приблизительно было то же, что и на его, Калининском фронте.
Все чаще подходил он к книжной полке… Полистав Джека Лондона, он усмехался: неужели когда-то это могло увлекать, волновать, а герои служить примером для подражания?
Однажды он полез за чем-то в чулан и наткнулся взглядом на свой ватник. И то, что отбрасывал он от себя, старался забыть, — навалилось на него. Ясно вспомнилось, с каким чувством невозвратимой потери отмывал он свои руки, свой кинжал и ватник от чужой, но человеческой крови… То была черта, разделившая Володькину жизнь. После этого он стал другим и никогда уже больше не сможет стать прежним. Это необратимо. Он понимал, что это неумолимый закон войны и что он будет это делать, пока идет война, но этот ватник в его московском доме показался чем-то противоестественным, чужеродным.
Надо его выкинуть к черту или сжечь, подумал он, вытащил ватник и стал искать какую-нибудь тряпку, чтоб завернуть его, но тут пришла мать из магазина.
— Что ты собираешься делать? — спросила недоуменно, переводя взгляд с Володьки на лежащий ватник.
— Надо выкинуть, наверно, — смутился он.
— Что ты выдумал? Давай я отнесу к тете Насте, она отмоет эти пятна и, может быть, сумеет продать. — Она нагнулась и протянула руки к ватнику.
— Я сам. В какой квартире она живет, в первой? — Володька схватил ватник и направился к двери.
— Володя, — остановила его мать, — Володя… эти пятна… это твоя кровь?
— Конечно, мама, — поспешно ответил он.
* * *
Сергей не один раз звонил ему, но Володька почему-то под всякими предлогами отнекивался от встречи.
Но все же они встретились. Сергей был бодр, оживлен, крепко пожал Володьке руку, сказав, что у него здесь неподалеку есть квартирка — товарищ в эвакуации и просил присматривать. Там они смогут спокойно поговорить.
— Ну вот, располагайся, — сказал Сергей, когда они вошли в квартиру.
Он раскрыл портфель, достал бутылку пива, батон и небольшой кусок полукопченой колбасы.
— Хлебнем пивка, пожуем немного и решим все мировые вопросы.
— Так уж и все, — усмехнулся Володька.
— Как всегда, — весело ответил Сергей и вдруг посерьезнел. — Ты знаешь, Володька, по некоторым обстоятельствам у меня очень мало по-настоящему близких людей, но среди них — ты первый, а потому… Ладно, давай сперва пивка и закусим.
Он нарезал хлеб, колбасу, разлил пиво.
— А потому, сэр, мне очень важно, как вы относитесь ко мне сейчас.
Володька вздрогнул от неожиданности — не предполагал он, что Сергей спросит об этом напрямик. А тот смотрел на него пристально, в упор.
— Точнее, к тому, что я в Москве… Хотя ты и знаешь — у меня "белый билет" после ранения и осколок в ноге, — разъяснил Сергей, продолжая так же в упор смотреть на Володьку.
— У тебя семья, родился ребенок… Я понимаю, — медленно начал Володька.
— Ты знаешь, дело не в этом, — резко перебил Сергей и забарабанил пальцами по столу.
— Знаю… — опустил голову Володька.
— Так отвечай.
— Ты пошел на финскую… ради отца? — спросил Володька после долгой паузы.
— Не только. Хотя мне было нужно доказать… Да, доказать, что я не хуже других… Что воевать буду, может, лучше других. И ты видишь, — показал он на "звездочку", — зря ордена не дают.
— Это большой орден… боевой.
— Он не помог, Володька, — вздохнул Сергей. — Я бился во все двери. Стена. Понимаешь, стена. Если б получил Золотую звездочку, может, тогда?… Я хлопочу об отце и сейчас, но… — Он пожал плечами и снова вздохнул.
Они долго молчали, и только стук Сережкиных пальцев о стол нарушал тишину. Наконец Володька начал:
— Я понимаю… Но, Сергей, это же такая война… Решается судьба России быть ей или не быть?
— Нам ли с тобой решать судьбу России? Это наивно, Володька.
— А кому же ее решать? — Володька поднял голову и посмотрел на Сергея тот усмехнулся.
— По-моему, ты видел — воюют далеко не все.
— Сергей, нам должно быть плевать на этих "не всех".
— Что ж, значит, мне следует пойти в военкомат положить свой "белый билет" на стол и сказать — забирайте? Так, по-твоему? — Сергей перестал барабанить пальцами.
— Не знаю, Сергей… Я понимаю, идти во второй раз гораздо труднее.
— Дело не в "труднее", — резко выпалил Сергей. — Просто уже нет никаких иллюзий… — А потом совсем тихо добавил: — Моя Танюшка так мала…
Что мог сказать Володька, не представлявший совершенно чувства отцовства. Сергей опять забарабанил по столу и через некоторое время сказал:
— А может, мы свое уже отвоевали? — и напряженно уставился на Володьку.
Володька пожал плечами:
— Сергей, мне очень трудно поставить себя на твое место… А потому не считаю себя вправе ни осуждать тебя, ни оправдывать. Это для меня слишком сложно. Ты принимаешь такой ответ?
— Да. — Он взял Володькину руку и слегка пожал. — Мне совершенно наплевать, что думают обо мне другие, но мне было бы больно, если бы ты… ты считал меня трусом или… шкурником.
* * *
Когда вечером позвонила Юлька и попросила его прийти завтра к трем часам на Матросскую, Володька решил дочитать ее черную тетрадочку, которую он еще не дочитал, потому что слишком уж подробно было все в ней — "он сказал, я сказала"… Для Юльки все это было, наверное, значимо, а Володьке казалось скучноватым и чересчур наивным. И еще было смешно, что называла она своего типа — этот человек. Перелистав несколько страниц с любовными мерихлюндиями, он дошел до двадцать второго июня.
"Сегодня началась война! И первая мысль о Володьке! Он в армии и, хотя на Дальнем Востоке, непременно выпросится на фронт. Он такой, мой Володька! А об этом человеке совсем не подумала. Что же это? Значит, Володька все-таки мне дороже, значит, люблю-то я его, а не этого человека? В моей душе что-то непонятное, полный разброд. Надо немедленно написать Володьке! Но что? Как объяснить ему, почему не писала почти полгода? Господи, я совсем запуталась! Если Володька поедет на фронт, я должна быть тоже там. С ним. Обязательно!" Это "обязательно" было подчеркнуто тремя жирными чертами.
Опомнилась, усмехнулся Володька и стал листать дальше.
"Этот человек заболел и умоляет меня прийти к нему. Я долго колебалась, но пошла. Он лежал в постели, небритый и очень похудевший…" — тут следовало описание, какие у него были глаза, как нежно дотронулся он своей тонкой рукой до Юлиной щеки, каким трагическим голосом сказал: "Родная девочка, вот повестка, я иду на фронт. Я не боюсь, но знаю — меня убьют, и у нас только этот вечер и только эта ночь, если, конечно, ты согласишься остаться у меня…" Здесь у Володьки потемнело в глазах и похолодело в груди…
Вот гад, вот гад, шептал он про себя. В морду, в морду… Да нет, чего там в морду! Пристрелить такого! Он представил, как этот уже немолодой фрайер, видно, бабник и любитель зеленых девчонок, лезет к Юльке, а она отбивается от него своими маленькими кулачками. Адрес? Узнать адрес этого гада! Ох, как он его будет бить!
На этом и закончилась необыкновенная Юлькина любовь. И еще оказалось, что повестка из военкомата вранье, так как встретила его она через несколько месяцев в штатском.
Володька задыхался от ярости, которую нечем было разрядить. Впервые он ревновал Юльку, и это незнакомое ему прежде чувство вызывало в его душе целую бурю. Пусть не случилось главного, но совсем не невинна оказалась Юлькина любовь — были и обнимания, и всякие прикосновения, и поцелуйчики, и Володька шел на свидание с ней взбудораженный, злой и шел с одной целью узнать у нее адрес этого человека, которого он либо измордует до полусмерти, либо пристрелит, давить таких гадов, давить…
Таким и пришел он к казарме на Матросской, с перекошенным ртом, выпученными глазами и судорожно сжатым кулаком правой руки.
Ни в окнах, ни у проходной Юли не было. Володька стал сворачивать самокрутку — бумага рвалась, табак рассыпался, и он выругался про себя. Наконец-то Юлька появилась в окне, она разводила руками, стараясь жестами объяснить что-то Володьке, и показывала на проходную. Он пошел туда, открыл дверь.
— Пропуск, — строго спросил часовой, а потом улыбнулся: — Тебе, что ли, записка?
— Наверное, мне.
— Держи.
— Что вы их не выпускаете?
— Беда с этими девчонками. Пропускаем иногда, но вчера засыпалась одна. Стояла, болтала со своим парнем, а тут начальство, будь оно неладно. Ну, мой дружок, что на часах стоял, — на губе. Ясно?
— Чего неясного? Сам того же хлебова пробовал.
— Ну ты иди, на воле прочтешь. Ответ напишешь, приноси.
Володька перешел на другую сторону и стал читать записку.
"Вчера случилось ЧП, и теперь нас не выпускают. Еле-еле упросила вчера позвонить из канцелярии. Пишу тебе большое письмо обо всем, на днях получишь. Немного устала от однообразия нашей жизни. Уже научилась работать на коммутаторе (полевом). Вообще-то ничего сложного нет, особенно после института и высшей математики. Может быть, скоро станут пускать в увольнения, тогда увидимся и поговорим по-настоящему… А такие встречи мне тяжелы, да и тебе, наверно…"
Володька нацарапал на обратной стороне Юлиной записки только одно "пришли мне адрес этого человека". Передав записку часовому, он опять перешел к своему наблюдательному пункту. Минут через пять Юля показалась в окне и стала отрицательно качать головой… Адрес! — крикнул он, но Юлька все так же покачивала головой, и лицо ее было грустным, грустным.
— Ах, ты, значит, жалеешь этого типа, — пробормотал Володька, перенося сразу всю свою злобу на нее, — жалеешь… Ну, ладно. — Он круто повернулся, не сделав никакого прощального жеста, и быстро пошел от казармы.
Чтоб успокоиться и разрядить раздражение, пошел он пешком, быстрым и широким армейским шагом, и, погруженный в свои мысли, незаметно для себя вышел к трем вокзалам, а потом и на Домниковку. Мысли были такие: что ни говори, а Юлька изменила ему, пока он трубил службу на Дальнем Востоке, пока тянул тяжелую лямку в училище… Поцелуйчики, обнимания… Он себе такого не дозволял. Ну, не дозволял, может быть, слишком громко сказано, вернее, не было почти у него никаких возможностей, хотя… Те из ребят, кто уж очень к этому стремился, знакомились в увольнениях с девицами, а некоторые и с "боевыми подругами" командиров, заводили шашни в самом полку, были случаи. И на Володьку часто посматривала одна на танцплощадке, и ёкало у него сердце, но дальше танцев не пошло дело. И не из-за одной Володькиной робости, да и не был он робок, что-то другое удерживало его… И теперь душила его обида. Через месяц опять на фронт, а ничего-то он в жизни еще не видел, ничего не испытал. Сегодня же вечером иду к Майке, решил он твердо, а там будь что будет… Потом вспомнил про Егорыча, достал адрес — как раз через дом он живет. Завернул во двор.
— Эй, лейтенант, ко мне топаешь? — окликнул его Егорыч, сидящий на скамейке с двумя дружками-инвалидами.
— К тебе.
— Давай присаживайся. Сейчас мы тебя настоящей "моршанской" угостим…
Володька присел к инвалидам, завернул махорочки, задымили.
— Странно… — протянул Егорыч. — Смотрю сейчас на небо, чистое оно, без облачка, и ничего не опасаюсь, а на фронте…
— На фронте клянешь его в бога и в мать за то, что без облачка оно… пропитым басом досказал один из сидящих.
— Тоже воевали? — спросил Володька.
— Отвоевался. Как костыли куда-нибудь по пьянке задеваешь, так и прыгаешь воробьем -скок, скок. Там казалось — любое ранение, лишь бы не смерть, а сейчас ох как ногу жалко. Не вырастет же. На всю жизнюгу, до конца дней на одной прыгать…
— Что смурной такой? Не ходил? — Егорыч внимательно поглядел на Володьку, и тот понял, о чем тот спросил.
— Не ходил.
— И не ходи. Война все спишет… Ну, познакомить тебя с Надюхой? Она дома, кажись.
— Спит перед ночной, — уточнил второй инвалид.
— Разбудим. Бутылочка у меня есть.
— Давай знакомь, — вдруг решительно заявил Володька. — Войду в долю.
— Сегодня без доль — угощаю. Вот ежели не хватит и прикупать будем, тогда уж… Ну, пошли в дом.
Егорыч поднялся, безногий тоже, а другой дружок отказался почему-то. Прошли они в дом, поднялись на второй этаж по деревянной, дышащей на ладан лестнице, вошли в кухню, пахнувшую керосиновым чадом, вошли в комнатуху Егорыча, неприбранную, с незастланной постелью, с валяющимися на полу бутылками из-под пива, с остатками еды на столе.
— Садись, братва. Хоромы, как видите, не царские, но все ж не землянка стол есть, стулья есть, постель тоже имеется, — сказал Егорыч, доставая из крашеного, видать, самодельного буфета несколько кусков черняхи, несколько картофелин и завернутые в газетку кильки. Бутылка на столе уже стояла, ждала хозяина. Расселись быстро и тут же приступили. Разлили по граненым стаканам и махнули по половине. За победу, конечно. А за что могли пить бывшие бойцы в июне сорок второго? Разумеется, только за нее — за победу, до которой еще неизвестно сколько годков, но которая придет беспременно.
Вторую половину хлопнули за тех, кто там… И пошли, конечно, разговоры…
— Пей, братва! Что нам еще осталось, — разглагольствовал Егорыч. — Долг мы свой выполнили, кровушки пролили. А что немца до Москвы допустили, в том нашей вины нет. Наша совесть чиста. Верно, братва?
— Верно. Мы свое сделали. Теперь на одной ноге прыгать будем, — мрачно подтвердил одноногий.
— И так удивительно, что остановили, — продолжал Егорыч. — Гитлер, гад, все рассчитал. Он думал, что мужик-то наш коллективизацией не очень доволен, что не будет мужик особо здорово воевать, а мужика у нас — две трети России. А он стал! Да еще как! Откуда такой фокус, Гитлеру не понять, весь его расчет кувырком. А раз мужичок стал воевать, немцу рано или поздно капут… Тут уж, братцы, народ…
— Ты что ж, рабочий класс за народ не считаешь? — вступил обезноженный.
— А много ли его, рабочего класса? Не так уж. В пехоте-матушке кто? В основном — мужичок из деревни. А в пехоте вся сила. Хоть ей без техники, конечно, тяжело, но и технике без нее — труба.
Володька развалился на стуле, покуривая, и с интересом слушал Егорыча, как слушал всегда на фронте рассуждения бойцов. Ох, как порой умно говорили, метко, в самое яблочко, в самую суть попадали… Народ всё понимал. В этом Володька уверился на фронте окончательно. Это на собраниях жевал он резину, говоря трафаретные слова, а между собой… Послушать бы кой-кому.
Разговор на время иссяк, сделали перекур и молча потягивали пивко, несколько бутылок которого оказалось у Егорыча в НЗ, и в наступившей тишине ясно послышался какой-то шум в соседней комнате.
— Надюха! Не спишь? Заходи пивка выпить, пока осталось, — крикнул Егорыч.
— Не хочу, дядя Коля, — раздалось в ответ.
— Заходи. Один человек познакомиться с тобой хочет.
— Какой такой человек?
— Лейтенант один. Фронтовичек.
— Это мне без интересу. Вы бы лучше, дядя Коля, мне такого нашли, которого на войну не возьмут.
— Ладно, заходи. Нечего ломаться, а то пиво допьем.
Дверь приотворилась, и выглянула девушка с заспанным лицом, но веселыми, смеющимися глазами.
— Дай погляжу, что за человек, — сказала она и смело глянула на Володьку. — А вроде ничего лейтенантик, — усмехнулась, прикрыла дверь и уже оттуда добавила: — Сейчас зайду.
— Ну, как девка? — спросил Егорыч.
— Не разглядел, — ответил Володька.
— Не разглядел! Ты, парень, случайно в одно место не контуженный? Мне бы твои годки — я бы разглядел. Мне бы на это времени много не потребовалось.
За стеной фыркнули… Володька чуть смутился, а Егорыч продолжал:
— Если в это место контуженный — скажи сразу. Не будем девку обнадеживать, — засмеялся он, а Володька смутился еще больше, так как из-за стены опять насмешливо фыркнули.
Минут через десять вошла Надя, чуть подмазанная, переодетая в другое, более нарядное платьице. Села, взглянула усмешливо на Володьку и прыснула смехом. Егорыч налил ей пива, подвинул стакан.
— Володимир, может, сообразим еще? Я достану, только по коммерческой, спросил Егорыч.
— Давай. — Володька зашелестел тридцатками. — Сколько нужно?
— Половину я, половину ты. Двести пятьдесят.
— Держи.
— Ну, я моментом, — схватил Егорыч деньги и заторопился.
Надюха была, наверное, Володькиных лет, но казалась взрослее, держалась уверенно, чуть небрежно, видно, зная себе цену и не особо придавая значения знакомству, а Володька, наоборот, стал вдруг скован, робок, как обычно, когда ему приходилось ухаживать за простыми девушками. Не знал, с чего начать разговор и о чем говорить. И он пока молчал, не оправившись еще от смущения, в которое привел его Егорыч своими подковырками.
Надя тоже молчала, только дрожали губы в усмешливой полуулыбке.
— Ну, чего молчишь, лейтенант? Не понравилась я тебе? Или вправду дядя Коля о контузии сказал?
Безногий, уже порядком осоловевший, приоткрыл глаза и грохнул хриплым смехом. Залилась и Надюха.
— Да нет, ты ничего… — промычал Володька наконец.
— Ничего? Тоже мне комплимент! — играя глазами и деланно возмущенно ответила она. — Знаешь, лейтенант, мне же таких вот залетных не очень-то надо…
— И мне не очень-то ты нужна, — разозлившись, ляпнул Володька.
— А ты с норовом жеребчик, — рассмеялась она и хлопнула его по плечу. Ладно, пошутили, и хватит. В отпуску ты или отмучился совсем?
— В отпуску, — хмуро ответил он.
— Когда обратно-то?
— В начале июля.
— Не много гулять тебе осталось, лейтенант… — посмотрела на него жалостливо и вздохнула Надюха.
Тут вернулся Егорыч, со стуком поставил бутылку на стол, начал разливать.
Безногий накрыл свой стакан ладонью.
— Пойду я, Егорыч… Мне теперь много пить нельзя. С твоей лестницы спускаться — как бы последнюю ногу не сломать… — Он тяжело поднялся, оперся на костыли и заковылял к двери. — Бывайте…
— Страшно обратно-то? — спросила Надя Володьку.
— Как тебе сказать…
— Ты кого спрашиваешь? — вступил Егорыч. — Ему страшно! Не видишь ли, что на груди у него? "За отвагу"! А за что, спросила? За разведку! А в разведке что главное? Смелость да сноровка. Я тебя с каким-нибудь тыловичком знакомить бы не стал…
— Хватит, Егорыч, — прервал его Володька, хотя пьяные похвалы приятно ложились на душу.
Надя опять посмотрела на Володьку, опять вздохнула.
— Жалко мне всех вас, — задумчиво произнесла она. — И себя жалко … Перебьют вас всех на этой войне…
— Для тебя останется кто-нибудь, Надюха, — сказал Егорыч. — Я тебе полный наливаю — штрафную.
— Наливай, — безразлично ответила она, взяла стакан, подняла. — За тебя, лейтенант, чтоб живым остался…
— Поехали, — ударил Егорыч по стаканам.
Помнил Володька, что еще два раза шарил он по своим карманам, выгребая последние уже тридцатки, а Егорыч бегал куда-то, а пока его не было, Надя брала его голову в свои руки, притягивала к себе и как-то задумчиво, медленным, долгим поцелуем целовала его в губы, потом отодвигалась, глядела в лицо затуманенными глазами и шептала:
— Жалко мне тебя, лейтенант, жалко…
Затем приходил Егорыч, и опять глотал Володька водку под какие-то, казавшиеся очень важными, разговоры…
— Ты не смотри, что он молоденький такой на вид, — шумел Егорыч. — Он ротой командовал. Понимаешь — ротой. Это сто пятьдесят гавриков. Поняла?
— Поняла, — лениво отвечала Надя. — Только целоваться не умеет герой-то твой… — Володька возмущался и уже не стеснялся Егорыча.
— Умею, — тянулся он губами к Надюхе, но та отталкивала его ласково, мягко и только тогда, когда отправлялся Егорыч в очередной рейс за водкой, целовала Володьку сама теми долгими, неспешными поцелуями, от которых Володька терял голову…
Очнулся он в незнакомой темной комнате на разбросанной постели.
— У меня останешься или домой пойдешь, — спросила Надя, стоя у зеркала и причесываясь. — Я на работу собираюсь.
Володька протирал глаза, ничего еще не понимая.
— Я у тебя?
— А где же тебе быть? Кого ты стрелять идти собирался? Еле удержали тебя с Егорычем. Ну, если пойдешь — вставай, а если останешься — спи. Я около девяти утра приду…
— Нет, я пойду, — вскочил Володька и стал поспешно одеваться.
— Ну вот, — задумчиво протянула она. — Может, вспомнишь меня когда… Там, где около смерти будешь… Полстакана у тебя осталось, допей, если хочешь.
Володька зачем-то нашарил рукой стакан на столе и выпил с отвращением. В комнате было почти темно, и Надино лицо неясным пятном белело перед ним.
— Как работать буду? — вздохнула она. — Ну, оделся?
— Да.
— Ну, прощай тогда, — Она протянула руку, провела по его щеке, а затем тихонько подтолкнула его к выходу…
На главную: Предисловие