Книга: Бедные
Назад: VI. Не уходи!
Дальше: 1

VII. Ultima Ratio

Перед огромной рабочей казармой неистово орали дети; они отчаянно бегали, возились, дрались; но теперь уже не барабанили в забор виллы Клинкорума, ибо доски были опутаны колючей проволокой. Отработавшие свое старики, стоя у стены, грелись в лучах предвесеннего солнца. Но тени постепенно удлинялись, уходили старики и дети, возвращались с фабрики те, кто еще мог работать; только Бальрих бродил по сырым дорожкам сада, останавливался, задумывался, к чему-то прислушивался. Малли и Тильда жаловались на свою судьбу в подвальной квартире и сердились на детей, когда те своим смехом заглушали их разговор. Старик Геллерт веселился заодно с малышами и заливался старческим смехом.
Но вот Бальрих высунул голову из-за куста; на дорожке показался Горст Геслинг. Без монокля, тупо глядя перед собой, шел он неуверенной походкой, словно запинаясь на каждом шагу от смущения. Минута была подходящая! Бальрих бесшумно шагнул вперед и неожиданно вырос перед ним.
— Вы меня ждали, — сказал он хрипло, — рано или поздно! И вот я здесь, и требую: женитесь на моей сестре!
Горст Геслинг вяло усмехнулся, как бы говоря: «Вот еще не было заботы!», затем собрался с силами, даже вставил монокль и заявил:
— Смешно! Она сама, кажется, прежде всего должна была об этом подумать!
— Или вы! — отрезал Бальрих. — Ведь виноваты вы, — продолжал он, не давая себя прервать. — Только вы! Хотя она и не была невинной: богатый не может требовать невинности. Но что бы с ней ни случилось и что бы из нее ни вышло, за все ответите вы, потому что вас… — Он поднес судорожно сжатые кулаки к самому лицу Горста. — Вас она любит.
Горст Геслинг отшатнулся.
— Вы невменяемы! — воскликнул он и уже вознамерился бежать, но Бальрих подскочил к нему, схватил за плечи и повернул лицом к себе. Горст Геслинг побагровел и оттолкнул противника.
— Внимание! Вот шпага. — И он вытащил ее из своей трости. — Я вынужден прибегнуть к самозащите.
— Негодяй! — сказал Бальрих. — Трус! — И с бранью начал отступать перед натиском врага — дальше, все дальше, до самого забора. И вот удар, но шпага, звякнув, упала, а Горст напрасно старается вырвать руки, стиснутые противником.
— Хватит! — сказал Бальрих. — Не вздумайте толкнуть меня на колючую проволку! Кто вынужден теперь прибегнуть к самозащите? Если я напорюсь затылком на колючки, я получу право убить вас.
Горст Геслинг понял, что Бальрих прав; он перестал сопротивляться и, задыхаясь, прохрипел:
— Ваши условия!
Бальрих отпустил его. У богача морда снова стала надменной.
— Сто тысяч! — бросил он.
— Жениться, — ответил Бальрих, задыхаясь от ярости.
— Сто тысяч! Я начинаю с того, чем кончил мой отец.
— Ваш отец далеко не кончил. Он еще предложит мне весь Гаузенфельд.
— В таком случае — весь Гаузенфельд, — с любезным ехидством сказал сын.
— Если бы даже это было в ваших силах, то этого отнюдь не достаточно. Жениться! — повторил, задыхаясь, Бальрих.
— Неужели ваша сестра стоит дороже всего Гаузенфельда? — При этих словах Горст Геслинг вытянул шею, чтобы в сумерках разглядеть лицо рабочего.
— А вы еще сомневаетесь? — крикнул Бальрих. И вполголоса, торопливо, чуть не скрежеща зубами, продолжал: — Если вы не знали этого до сих пор, так еще узнаете! И если вы не женитесь на Лени, то вся ваша жизнь — поймите меня правильно, — вся ваша жизнь будет отныне сплошным страхом. В ближайшем будущем я стану студентом, вызову вас на дуэль. Но я не дам вам умереть, я только сделаю вас калекой. Напрасно вы смеетесь! Я знаю, вы не такой уж трус, но против меня вы бессильны, потому что я хочу — вы слышите, — я требую, чтобы вы женились на Лени!
И так как враг в ужасе отпрянул, Бальрих двинулся следом.
— Вы будете встречать меня всюду, где бы ни ступала ваша нога. По частям будете околевать. И узнаете, на что способен человек, который живет только ради того, чтобы мстить!
— Хвастун! — пробормотал богач, однако шарахнулся в сторону, как от огня. — Но и вам, — пролепетал он, — придется кое-чем поплатиться.
— Я отомщу за сестру.
— Какая вам от этого польза?
Бальрих выпрямился:
— Вы не способны любить по-настоящему, и вам не понять меня.
Тут Бальрих заметил, что враг его, стоявший в тени забора, вдруг растерялся. Молодой Геслинг спросил невнятно:
— Но как это сделать?
— Ваше дело — достать денег.
— Вы видели, в каком состоянии я вернулся из города. Ростовщиков вряд ли удастся долго водить за нос.
— Это ваше дело, — повторил Бальрих. — Достаньте денег, уезжайте с Лени в Англию, женитесь на ней!
Сделав неопределенный жест, богач ответил:
— Попытаюсь.
— И не воображайте, что вам удастся улизнуть. Я отыщу вас в самых отдаленных уголках земного шара еще легче, чем здесь. Я сбросил с себя ярмо наемного раба, заметьте это себе. И для меня не существует больше никаких преград.
Горст пробормотал:
— Единственный выход — обокрасть кассу.
— И вы уедете лишь тогда, когда на нас не падет ни малейшего подозрения.
— На вас, — повторил Горст Геслинг как-то униженно. Но тут же гордо выпрямился. — А какую сумму требуете вы лично для себя?
— Нет, я не ударю вас. Своего зятя я не бью. — И Бальрих решительно пошел прочь.
Он только что хотел свернуть за угол, как чья-то огромная тень встала на его пути.
— Ну и ну! — воскликнул Клинкорум, ибо это был он. — Вымогатель, разбойник и вор! Ну и ну! И это наш пророк!
Бальрих с изумлением увидел, что учитель словно заплясал на месте. Казалось, перед ним качается башня… Но Клинкорум уже овладел собой; он опустил руку на плечо рабочего.
— Сын мой! — возгласил он.
Испуганный своим признанием, он умолк, прислушиваясь: но кругом стоял мрак и глубокая тишина.
— Сын духа моего! Ты унаследствовал от меня самое сокровенное, то, что я носил в тайниках души — ненависть к сильным мира сего и смертельную вражду против власть имущих! — И другой рукой он обнял Бальриха за плечи. — Сын мой! Во что превратил меня деспотизм! Я шут, я игрушка в руках богачей, я — интеллигент! Сам разум лишь игрушка в их руках, они его использовали и надругались над ним! Отомсти за меня! Благодаря тебе я буду знать, что жил недаром!
Тут он совсем повис на шее у своего ученика и чмокнул Бальриха в щеку. Тот снисходительно принял этот поцелуй. Затем обратился к учителю:
— Допустим, я сделаю это, а вы потом отречетесь от меня?
— Никогда! Клянусь крыльями святого духа, никогда!
Клинкорум стоял, словно башня в ночи… Бальрих ощупью пробрался мимо него и кинулся к калитке. Не успел он достичь ее, как еще кто-то отделился от выступа стены. Это был Крафт Геслинг.
— Мне хочется сказать вам, что я глубоко порицаю брата. В нем нет ни чуткости, ни благородства. В вас я угадываю родственную душу.
Но так как Бальрих явно усомнился в этом, Крафт поспешно продолжал:
— Верьте мне. Никогда бы я не смог вести себя так неделикатно и обольстить вашу сестру.
Это бесспорно. В этом отношении ему можно было поверить.
— Что вам, собственно говоря, угодно?
— Помочь вам, мой дорогой.
«Богачи, видно, сумасшедшие, — подумал Бальрих. — Когда их берешь за глотку, они отдают не только деньги, но и сердце».
Крафт силился придать выразительность своему глухому голосу:
— Вы, наверно, предпочли бы достать денег, не взламывая кассы? Так вот, я знаю выход. Мой брат Горст зашел в безвыходный тупик, он окончательно продался бабам. А у меня есть сбережения.
— И вы хотите ему помочь, — уточнил Бальрих, — чтобы он мог действовать как порядочный человек?
— Это прекрасно, не правда ли? Я так люблю красоту душевную и… телесную… — При этом Крафт, слегка покачнувшись, обхватил Бальриха за плечи. Тот стряхнул его руку, но Крафт засюсюкал: — Разве я не могу надеяться на дружескую награду?
Он получил пощечину и стал тут же грозить своему «другу» донести на него, выступить свидетелем против него, стереть с лица земли. Выкрикивая угрозы, он убежал.
Крафт поспешил домой: среди ночного мрака он обдумывал свою месть. Смелость, которой недоставало старшему брату, Крафт почерпнул в своей неразделенной любви… Он сказался больным и лег спать без ужина. Долгие часы он терпеливо дожидался возвращения брата. Войдя в спальню, Горст сделал вид, что раздевается, то и дело поглядывая на спящего. Крафт мерно дышал, по временам вздыхая во сне. Тогда Горст перестал притворяться, снова надел пиджак и тоже стал ждать. Светила луна. Когда в окнах фасада погасли последние огни, он, надев мягкие домашние туфли, вышел из комнаты.
Как только брат начал спускаться по лестнице, Крафт неслышно вошел в спальню, откуда доносились стоны отца. Лампа горела на ночном столике, освещая сведенное гримасой лицо главного директора. Он невнятно бормотал что-то во сне. Слышались какие-то отдельные слова, цифры… Внезапная судорога пробежала по всему его грузному телу, скованному сном, Он вдруг приподнялся, опершись на, руки, белый как полотно, и уставился перед собой. Чья-то скрюченная черная тень, будто готовясь кинуться на него, притаилась в углу.
— Боже мой! — вскрикнул он и упал навзничь.
Крафт хрипло окликнул его:
— Папа!
Отец пристально взглянул на сына, увидел его черную шелковую пижаму, впалые глаза, тень под крючковатым носом. Разгневанный, не помня себя, он, наконец, потянулся к револьверу. Но Крафт, весь поглощенный тем, ради чего пришел, решил довести дело до конца.
— Пойдем, папа, — настойчиво позвал он отца и медленно поманил длинной, костлявой рукой. — Пойдем, папа, ты не поверишь глазам своим.
Главный директор, уже не расспрашивая ни о чем, встал с постели и последовал за сыном. Крафт, неразличимый в темноте, взял его за руку и повел вниз по лестнице. Раззолоченная галерея была залита лунным светом. Крафт упорно держался в тени. Так крались вдоль стен отец и сын, направляясь в обтянутый белым атласом зал в стиле барокко. Здесь, к своему ужасу, директор увидел свет: он падал из притворенной двери его кабинета. Геслинг словно к полу прирос. Но Крафт потащил его за собой. Один высокий, весь в черном, у другого тело словно выпирало из белой сорочки — так они предстали перед Горстом. А тот, оторопев, смотрел на вошедших. Он стоял наполовину скрытый выдвижной дверью, за которой находилась святая святых его отца — несгораемый шкаф. Он был раскрыт, а в руках у Горста дрожала пачка кредиток.
Увидев все это, главный директор преобразился. Решительно и уверенно он крикнул:
— Руки вверх! — и поднял револьвер.
— Pardon! — отозвался Горст. — Это я!
Главный директор, который в этом не сомневался, подошел к несгораемому шкафу и деловито обследовал его.
— Без взлома, — заметил он. — Как ты его открыл?
Горст, припертый к стене, вынужден был признаться: число, набрав которое можно было отпереть сейф, он узнал у отца уже давно, когда тот назвал его во сне, в беспокойном сне работодателя, преследуемого врагом.
— Уже давно?
Давно Ибо Горсту Геслингу давно не хватало легальных источников для получения вспомогательных сумм, и он уже не в первый раз совершал то, что готов был сделать сегодня. Но он счел неуместным разыгрывать перед отцом раскаяние, а, как мужчина, посетовал на скудость отпускаемых ему средств. В ответ главный директор достал кассовую книгу, сопоставил несколько цифр и назвал сумму, которая, как он полагал, должна была ужаснуть сына. Но Горст не ужаснулся. А Геслинг без сил упал в глубокое кресло и тяжело вздохнул, как вздыхают только удрученные отцы.
— Что мне до этих денег, пусть их берет кто хочет, но надо же, чтобы взял именно ты!.. Мой сын взломщик! Мой первенец — вор! Тебе остается еще убить кого-нибудь, и твоя карьера преступника будет завершена. А меня ты сведешь в могилу.
Сын слушал его с подобающей почтительностью. Руки отца свисали с кресла, как обрубленные. Он весь утонул в этом кресле, живот вздымался, точно надутая воздухом подушка. Когда Геслинг начал повторяться и снова завел речь о том, что пусть бы эти деньги взял кто угодно, Горст счел официальную часть церемонии законченной и принялся укладывать банкноты обратно в несгораемый шкаф. Одна бумажка упала на пол, отлетела в сторону — прямо под дверь, ведущую в квартиру адвоката Бука. Горст предусмотрительно оставил ее там, на случай неожиданной развязки, к которой мог привести гнев отца.
— И все это можно было бы еще простить, — сокрушался отец, — если бы мой сын не избрал известную особу, чтобы с ней спускать отцовское состояние. Не воображай, будто отец твой не знает, до какой степени ты бессердечен. Ради сестры моего злейшего врага, только ради нее ты посягнул на мой несгораемый шкаф, на святыню твоего родного отца.
«Наконец что-то новое, — подумал Горст, — можно будет оставить бесплодную область чувств».
— Я должен предупредить тебя, папа, — сказал он, — что твоя осведомленность, как бы я ею ни восхищался, как раз в самом главном подвела тебя. Статья моих расходов, на которую ты намекаешь, играла в моем бюджете сравнительно скромную роль. Даю слово. Гораздо большая часть ушла по другим, я бы сказал, более славным путям.
— По каким же? — спросил отец.
Но Горст заявил, что он рыцарь и считает неудобным пускаться в дальнейшие откровенности.
— Я не могу тебе помочь? — язвительно ввернул Крафт.
Одно движение, и Горст толкнул его в самый дальний угол. Сиплый голос Крафта затерялся в грохоте мебели, за которую взялся отец, ибо он уже не стонал, а ревел и, вскочив с кресла, принялся расшвыривать все, что попадало ему под руки. Горсту, напротив, тем легче было блюсти свое рыцарское достоинство. Уже благодаря корректному жакету он выгодно отличался от полураздетых отца и брата. Но тут, привлеченная шумом, в пеньюаре с кружевным шлейфом появилась Густа — жена и мать. Овна все увидела, все поняла и сразу вмешалась.
— Да ведь все дело в маленькой Анклам, неужели ты до сих пор не знаешь этого, несчастный! — властно заявила она. — Надеюсь, ты теперь посмотришь на все другими глазами.
Отец пытался возражать:
— Он признался, что давал и той особе…
— Неправда! — отрезала Густа.
— Но, мама, я же видела ее обстановку. — Это внезапно появилась Гретхен в длинном халатике; она сладко позевывала. — Я была на аукционе. Ведь Горст давал ей до неприличия мало, этого нельзя отрицать.
Но тут дело обернулось плохо для Гретхен.
— До неприличия? — повторил Горст и сделал движение, словно собираясь ударить сестру.
Мать тоже напустилась на нее:
— А молодой девушке неприлично и знать-то такие вещи. Она не должна верить им, даже если они происходят у нее на глазах. Вон отсюда, негодница!
И Гретхен исчезла так же внезапно, как появилась.
Главного директора вдруг осенило, казалось — небеса разверзлись над ним и перст божий указал ему выход.
— Дело в том, — властно начал он, — что мой сын подвергается подлейшему шантажу.
— Супруг мой! — воскликнула Густа. — Таких вещей не говорят о даме. Наш сын пользуется успехом у племянницы генерала!
Но глаза директора метали молнии.
— Замолчи, иди к дочери! В серьезные минуты женщинам тут делать нечего.
Глаза его продолжали метать молнии, пока Густа не признала, что ее роль сыграна, и, шелестя пеньюаром, не ушла к себе. Главный директор собственноручно запер за ней дверь.
— Ты подвергаешься гнуснейшим вымогательствам, — настойчиво повторил он.
— Так точно, папа, — согласился Горст.
— И притом — со стороны недостойной особы, брат которой готовит против меня мятеж. Эти несметные суммы попадут в его руки.
Горст смекнул, в чем дело:
— Если бы мы могли это доказать…
— Докажем, — категорически заявил отец. — Он оскорбил тебя действием. Он угрожал тебе в случае отказа исполнить его требование.
Горст испуганно пролепетал:
— А ведь так оно и есть.
Главный директор просиял:
— Где твои свидетели?
— Сколько я получу за это? — глухо прозвучал за их спиной голос Крафта. Но главный директор схватил его за шиворот:
— Оплеух сколько угодно, или ты сейчас же расскажешь все, что видел! Я хочу знать, какие у тебя отношения с этим негодяем!
Крафт, почуяв опасность, сказал:
— Клинкорум свидетель. После Горста он говорил с Бальрихом.
— Так он соучастник! — Директор ликовал. — Может быть, даже сообщник. Значит, и он у меня в руках. Вперед! Мы сразу уберем их всех! Завтра утром — арест.
Он схватился за сердце.
— Ах, пора, давно пора! Я уже подумал… — И, обратив почти благоговейный взор на несгораемый шкаф, главный директор вдруг снова почувствовал твердую почву под ногами и торжественно кивнул ему.
— Письмо! Письмо, которое должно лишить меня всего. Вернуть его и запереть вот тут, чтобы оно служило предостережением самым отдаленным моим потомкам, напоминая о страшной угрозе, нависшей над головой их предка. Ради этого я готов на все. — Он выпрямился и еще громче изрек: — Клянусь всем святым, я найду это письмо, ибо жестокая борьба за существование, которую мне навязали, оправдывает самые суровые меры. Я найду это письмо, даже если бы мне пришлось извлечь его из пылающих развалин… — Он умолк.
— Три часа мы еще можем поспать, — заявил он. — Мне сон необходим.
Впереди шел Крафт, затем главный директор, за ним Горст. Так они двинулись в обратный путь через белый зал и золотую галерею. На лестнице Геслинг повторил:
— Я готов на все.
Но Горст вдруг остановил его. Крафт исчез, когда они были еще наверху.
— Позволь тебе сказать, отец, — как бы невзначай бросил Горст. — Только для твоего личного сведения. Он потребовал от меня лишь одного: чтобы я женился на его сестре.
Директор свирепо посмотрел на сына:
— У меня нет никаких оснований верить тебе. Мы же с тобой порешили на том, что он требовал у тебя денег. Видимо, ты еще не знаешь истинную цену деловым соглашениям.
Горст замялся.
— Как мужчине, — заговорил он снова, — мне неудобно…
— Ха-ха! Честь фрейлейн Бальрих… Не ее ли ты намерен восстановить?
— Вот именно! — сказал сын. Он побледнел. — В случае моего отказа от женитьбы мы ничего не выиграем, а наоборот…
Главный директор опять пристально посмотрел в глаза сыну. Какая здесь таилась угроза для его отпрыска, какие еще козни замышлялись против них обоих? Он предпочел не спрашивать. Быть может, это дело можно уладить без огласки, мирным путем, более верным и действенным, чем недолгое тюремное заточение вымогателя. «Для меня будет тяжким ударом, — размышлял главный директор, — если с моим мальчиком случится несчастье. Но расплачиваться приходится каждому из нас, и бывают положения, для ликвидации которых даже пожертвовать сыном — не слишком высокая плата. Таким путем можно лишить врага его прав, и власть по-прежнему останется у того, у кого она была». Отец задумался, сын понял его мысли; ледяная дрожь пробежала по его телу… Оба вдруг отшатнулись друг от друга, после чего главный директор с некоторой поспешностью удалился к себе.
Хотя огромный зал был совершенно пуст, все же Горст после ухода отца вставил в глаз монокль и, едва держась на ногах, направился к двери. Как ни важно было то, что сейчас произошло, он не забыл об упавшей ассигнации. Она все еще лежала на том же месте. Но едва он дотронулся до нее, как бумажка выскользнула у него из рук и очутилась под дверью — у Буков.
Новая опасность. Он продолжал сидеть на корточках, боясь пошевельнуться. Вдруг за дверью раздался свист, зловещий свист. Такой можно услышать только в темную ночь из оврага или из кустов, когда ты один в пути. Горст понял, что это Ганс Бук и что он угрожает ему. Ганс мог разболтать все, о чем здесь говорилось. Уж лучше дать ему возможность улизнуть с этим банкнотом. Горст в своем теперешнем положении не видел никакого смысла участвовать и впредь в опаснейшей игре отца. Все еще сидя на корточках, он неслышно подался назад.
Ганс Бук, наблюдавший эту сцену в замочную скважину, отскочил от двери и со всех ног пустился бежать. За ним могли погнаться, поэтому скорее прочь отсюда, черным ходом через парк, «рабочий» лес, через Гаузенфельд — прямо к ней! В город, на ту улицу, в тот дом, где живет она, к ней! Ее руки, ее губы! Теперь у тебя есть деньги. Беги же, беги с ними к ней, к твоей любви!
Он уже промчался через ворота, между корпусами рабочих казарм. Вот луг, вот шоссе. Тут он приостановился, рванулся вперед, опять замедлил шаг и все же вошел в огромный дом — убежище бедноты. Ворота только что открыли. Светало. Люди были уже на ногах, сновали по коридорам и лестницам. Ганс Бук останавливался, здоровался со знакомыми. Тут слово, слово там… Но теперь быстрей на виллу Клинкорума! Лампа в комнате Бальриха тускло желтела в предрассветной мгле. Стук в окно, быстрый шепот, — сообщить только самое главное. Вот он спешит дальше, и гравий летит у него из-под ног. Ничто их сейчас больше не разделяло, только время.
И он мчался, но сердце опережало его. Оно уже было у цели, оно видело ее, его сердце смотрело ей в лицо, которого так боялось — слишком оно было прекрасно. «Вон она раскидывает белоснежные руки…» Но он увидел себя все еще на шоссе, он пробежал только дом Клинкорума. По светлеющему небу скользили ласточки, пролетали над городом, над ее домом и возвращались, трепеща, как его сердце.
«Когда же я доберусь? — думал он. — Только бы добраться! Ничего больше. Потом все равно что — хоть конец». Он спешит к ее дому, а из иного мира к дому спешит смерть — они должны встретиться в ее объятиях! Ликуя, спешил он навстречу смерти, ибо смерть — это была любовь.
Но не прошло и часа, как он, обессилев, уже плелся обратно. Крылья его сердца поникли, по запыленному лицу текли слезы. Так добрел он до виллы Клинкорума. Сад был полон полиции, — семью Динклей, высыпавшую из подвала, жандармы также не выпускали за ограду. Ганс Бук заявил, что его ждет учитель, и ему разрешили подняться наверх. Там он наткнулся на людей в штатском, с еще более мерзкими рожами, чем у тех в полицейских мундирах; они искали кого-то или сидели в засаде. Начальник находился в кабинете Клинкорума. Главный директор Геслинг даже взгромоздился на письменный стол и рылся в бумагах, видимо разыскивая что-то. Оба напустились на Клинкорума. Но тот с достоинством отражал их натиск. Бальриха, которого они искали, он не видел. Ни о каком покушении Бальриха ему ничего не известно. Он, Клинкорум, его сообщник? Да он расхохотался бы им в лицо, если бы не боялся встретить еще большее непонимание своих верноподданнических чувств.
— Ваши верноподданнические чувства будут проверены в другом месте, — резко сказал главный директор. — У нас есть свидетели… — И Геслинг указал куда-то в темный угол, но там ничего нельзя было разглядеть.
Клинкорум непоколебимо стоял на своем, он шагнул в глубь комнаты и положил руку кому-то на плечо. Затем вывел из угла Крафта.
— Свидетели, — сказал Клинкорум не без иронии, — найдутся у каждого, даже у господа бога. И самые затаенные порывы человеческого сердца не так уж глубоко запрятаны в нем! Итак, вперед, цвет немецкой молодежи! — И он слегка подтолкнул Крафта к отцу, причем Клинкорум усмехнулся своей акульей пастью столь многозначительно, что главный директор, недолго думая, сполз со стола. Правда, он пробурчал еще несколько угроз, но уже начал отступать в сопровождении Крафта и полицейских чинов.
Опасность миновала; Ганс Бук, стоявший за дверью, крикнул «гу-гу», предвкушая удовольствие от испуганной физиономии учителя. Но тот не испугался, а лишь пригрозил пальцем своему ученику и назидательно изрек:
— Теперь ты сам убедился, мой мальчик, во что превращаются жалкие властолюбцы, когда против них восстает наука. Мы, интеллигенты, несем в своем духе ту взрывчатку, которая их всех погубит.
Напутствуемый этими словами, юный Ганс Бук выбрался из дома, который был теперь окружен уже не полицией, а народом, главным образом женщинами. Когда полиция проникла в сад, Динкли все рассказали женщинам, а те сообщили мужьям, и рабочие спешили сюда прямиком через луговину. Они убежали с фабрики, чтобы самим удостовериться, неужели Геслинг осмелится арестовать Бальриха, их Бальриха, их вожака, того, на кого они так надеялись. Ибо теперь они возлагали все свои надежды только на него. Они стояли кучками и разговаривали вполголоса, точно боялись, что их подслушивают.
— Вот это человек, он наперед предсказывал, что Геслинг этим участием в прибылях надует нас. Бальрих наверняка что-то против него затеял, иначе почему его арестовали?
— А что он мог затеять? — волновался Гербесдерфер. — Стачку? Только в ней наше спасение. Но Бальрих всегда был против стачки. Если же он теперь изменил свое мнение, значит необходимо поддержать его.
Рабочие разделились: одни отправились на фабрику за остальными товарищами, другие, которым жены шепотом сообщили о событиях, вернулись в корпуса и рассыпались по коридорам и лестницам. Шпиона Яунера несколько человек втолкнули в чулан и обещали прикончить, если он посмеет хоть пикнуть о том, что видел и слышал. Прошло довольно много времени, прежде чем все сошлись перед комнатой No 101. Здесь, в своем прежнем жилище, сидел за сосновым столом Бальрих. Он поднял глаза на вошедших, перед ним лежал револьвер, который он прикрывал рукой.
— Тут мне нужны только друзья, — сказал он, сдвинув брови. — А если меня найдут враги… кажется, я ради вас перестарался, то мне остается только одно…
Как ни взволнованы были люди, они выслушали его молча, пока кто-то не заявил, что теперь все равно им тоже некуда податься и они готовы идти за ним.
— На жизнь и на смерть, — заявил Гербесдерфер.
— И ни один уже не сдрейфит, — добавил Польстер.
Тогда Бальрих дал им совет без шума бросить работу.
— Никакого насилия! Ждать, пока Геслинг не примет ваших требований.
— Тариф! — закричали рабочие. — Минимальный заработок — двадцать восемь марок!
Но Бальрих возразил:
— Не тариф, а тридцать пять марок… А не пойдет на это — выжидать! У меня есть дело к его сыну… — обращался Бальрих то к одному, то к другому. — Вы же сами понимаете, что Геслинг не пожертвует сыном, если вы от отца потребуете только одного, чтобы он перестал обманывать вас и сосать из вас кровь. Неужели он откажет в помощи родному сыну и не спасет его? Кто поверит этому?
Старик рабочий положил руку на плечо Бальриха и сказал:
— Никто не поверит.
— Такого не бывало, — повторяли рабочие и поодиночке, украдкой стали выходить из комнаты.
Позади кровати послышался шорох. Бальрих схватился было за револьвер, но перед ним вдруг предстал Ганс Бук. Бальрих бросился его обнимать.
— Ах ты пострел, как я тебе благодарен! Без тебя мне бы уже пришел конец!
Но он неожиданно встретил отпор. Юному богачу было сейчас не до него, он вывернулся из его рук.
— Не благодари меня, — сказал он сердито; его широко открытые глаза были полны слез, как у девушки. — Я только мимоходом, случайно задержался здесь у тебя. Я спешил к другой. — Держась за столбик кровати, он согнулся, словно от боли. — Но она не стоит этого, — проговорил Ганс и зарыдал. Затем он стал перед ее братом и спросил: — Она прогнала меня… Можешь ты ей это простить, если ты мне друг?
— Бедняга, — сказал рабочий участливо.
Семнадцатилетний юноша в отчаянии ломал руки.
— Вот какое у меня горе! Неужели девушка не чувствует, когда ее беззаветно любят, и что никто, ни один человек не будет так ее любить? Я никогда бы этому не поверил. Но для меня теперь все кончено… Я погиб.
Брат взял его стиснутые руки в свои. Он тоже мучился и с болью сказал:
— Забудь ее. Ты лучше всех нас. Я тоже люблю ее. Но мы с ней дурные люди: мы любим деньги.
Тут Ганс вскипел:
— Деньги? У меня были деньги, но она не взяла их. — И он показал Бальриху банкнот на крупную сумму. — Даже этих денег она не приняла, а какая женщина отказалась бы от них! Это мы, богатые, приучили вас брать деньги. За что же ты бранишь ее?
На этот раз слезы показались на глазах Бальриха. Он положил руку на кудрявую голову Ганса:
— Эх ты, несчастный!
Ганс заломил руки.
— Мы бежали бы с ней и были бы одни в целом мире. В людской толпе никто не узнал бы нас. Я стал бы работать. Я бы взял самую трудную, самую грязную работу! Я трудился бы для нее, чтобы наряжать ее дивное тело, питать ее сладостный рот. Я жил бы ради ее поцелуев, а если бы мне не дано было жить в этом блаженстве, я умер бы, целуя ее. Мы умерли бы бедными и побежденными; но столько жизни, столько бессмертного счастья излучали бы мы, что наша убогая мансарда еще сияла бы, когда мы стали бы уже трупами.
Ганс опустился на колени возле постели и стал изливать свое сердце, обращаясь к той, чей образ неотступно витал перед ним.
Бальрих за его спиной участливо спросил:
— Почему она не приняла от тебя деньги?
Юноша поднялся, и потупил глаза:
— Потому что она боялась за меня. Ведь я похитил эти деньги, и она сказала, чтобы я их вернул. Но я знаю настоящую причину… — Он посмотрел на Бальриха и с неприязнью продолжал: — Она боялась за тебя… А я? Какое ей дело до меня! И она поцеловала меня, чтобы я передал этот поцелуй тебе. Но ты не получишь его. Я сохраню его для себя, чтобы сохранить желание умереть.
Он стремительно отвернулся. Бальрих снова повернул его к себе.
— Что ты плетешь?
Ганс скривил губы в горькой старческой гримасе:
— Ты, вероятно, думаешь, что все это пройдет и я со временем забуду ее. Каким же подлецом и трусом ты считаешь меня? Сам-то ты мог бы забыть о том, что является целью и смыслом твоей жизни?
Бальрих промолчал. Ганс Бук порывисто протянул ему руку:
— Она отвергла меня. Теперь я твой — до конца! Ты еще увидишь, на что я способен. — Он выглянул за дверь: не подслушивают ли их. — Ты не выйдешь из этой комнаты, Карл; здесь тебя никто не найдет. Я тебя спрячу. Я поведу их по ложному следу. Пусть твои люди опять сплотятся, как в те дни, когда они так дружно хранили тайну и Геслинг боялся показаться на фабрике.
— Ему и теперь есть чего бояться, — заметил Бальрих.
Ганс Бук покачал головой:
— Сейчас он пойдет на все, у него нет другого выхода. Все готовы на все, и ты, и я. Теперь без насилия не обойтись. Пусть я поплачусь жизнью…
Он был бледен, на лице появилось торжественное выражение. Потом он овладел собой и со своей обычной живостью сказал:
— Предоставь все мне. Я буду сообщать тебе о ходе дела и передавать твои указания. Общаться ты будешь только со мной. Один я могу проникать всюду, и никто не заметит меня.
Он шепнул еще что-то на прощанье, насторожился и выскользнул из комнаты.
На столе перед Бальрихом лежали книги, по привычке он потянулся к ним; но сердце его взволнованно стучало. Вот куда он привел своих товарищей путями, которые должны будут завершиться неизмеримо большим, чем то, к чему он стремился; привел, сам того не ведая. А теперь он даже не может быть с ними. Призывать к бунту и потом смотреть, как твой призыв приводится в исполнение, — вот роль вожака. «Но я больше не вожак, я был им в прошлом. Сейчас мне хочется только одного — нанести решительный удар и перевернуть все вверх дном, — а ради какой цели? Да никакой!»
Он притаился за оконной занавеской. «Вы боретесь за жалкие гроши, и это возмездие. Как дороги вы были мне когда-то, и вот все, что осталось. Высокой была моя миссия, а в результате гроши».
И он видел из своего убежища, как борются его товарищи. С каждым днем бороться становилось все тяжелее. Напротив, на стене одного из корпусов висело обращение дирекции к бастующим. Издали выделялось слово «вымогательство», напечатанное крупными буквами. Рабочие стояли перед объявлением. В первые дни они смеялись над ним. Перед фабрикой ходили пикеты; рабочих арестовывали за то, что они подговаривали штрейкбрехеров не работать — это считалось преступлением, им приходилось действовать тайком, между тем как господа — Геслинг и генерал фон Попп — в открытую, прямо на улице держали военный совет. Геслинг и его приспешники ходили по так называемым «виллам» для рабочих, где жили сейчас штрейкбрехеры, и приносили им подарки. Но стоило только появиться в таком доме двум бастующим, и их приход карался как нарушение неприкосновенности жилища. Суды были завалены делами, и судьи рассуждали так: что делаешь, делай скорей. Рабочий, имевший судимость, стащил колбасу. Ему дают полтора года тюремного заключения. За несколько кусочков угля, которые женщина окоченевшими руками завернула в свой передник, — полгода тюрьмы.
Эти женщины с землистыми лицами плелись мимо его окна, таща за руку детей, с ввалившимися глазами. Прошло меньше месяца, но нигде уже не было слышно мужского смеха. Читая развешанные по стенам грозные приказы дирекции, рабочие плевались, предварительно убедившись, что поблизости нет полицейского. Голодай, но будь тверд! Голодай, но отстаивай свое право. Геслинг же на вилле «Вершина» пировал, угощая генерала. За этим занятием дни шли незаметно. А тем временем на фабрике устанавливали машины нового образца, которых еще никто не видел. В особом сарае, на самом дальнем дворе, стояли они, как некая тайна, как новая опасность, о которой шептались по углам и которая вызывала беспокойство.
Когда рабочие совсем измотались, явился Наполеон Фишер и предложил свое посредничество. Он советовал принять предложение Геслинга — тридцать марок без тарифа. Это, мол, справедливо, — говорил он. Партия отказывается субсидировать стачку в угоду безответственным смутьянам. Он имеет в виду вполне определенное лицо. Где этот человек? Куда он запрятался? Однако этого Наполеону так и не удалось узнать. Впервые за время его парламентской карьеры избиратели гнали его в три шеи. Он ушел, убежденный в правильности своего предложения, причем в глубине души рабочие соглашались с ним. Тридцать марок минимальной оплаты — это было больше прежнего. Но перед тем их еще обманули с прибылями, люди были озлоблены, они испытали насилие и голод. Произошло и нечто большее: один раз в жизни мы подняли головы, поверили, что близок день справедливости, что он скоро наступит для нас и для наших детей. Дни богатых уже сочтены, и все то, что они выжали из нас в течение долгих лет, теперь будет нашим, мы сами будем теперь богаты; в просторных залах мы будем все вместе есть сытную пищу, и наши машины будут работать на нас. Мы поверили, что и на нашу долю выпадет счастье, и вот оно приближается. А теперь расплачивайтесь за свою мечту, обездоленные!
Карл Бальрих, чье сердце билось в унисон с сердцами всех его товарищей, думал: «Мы расплачиваемся нашей беспросветной жизнью, нашим бунтом, а если так будет угодно богу, то и нашей гибелью. Окруженные врагами, с каждым часом все больше теснимые, готовые начать с ними борьбу, вступить в смертельную схватку, — вот как мы живем. Пришлые штрейкбрехеры идут сомкнутым строем, они вооружены дубинками и хотят сломить нас. Купленные за предательскую мзду, они глумятся над нами и швыряют черствыми корками в наших голодных жен».
И вот однажды вечером механик Польстер стал в воротах фабрики. Штрейкбрехеры должны пройти мимо него.
— Мерзавцы! — говорит он громко.
Никого нет поблизости, лишь несколько женщин, от слабости прислонившихся к стене, да дети, которые держатся за материнскую юбку. Что ему вздумалось — этому столь невозмутимому человеку? Стиснув кулаки, он дает им подойти поближе, словно так и надо. Он — под защитой своих прав. И вот он стоит спокойно, этот степенный человек, он крепко уперся ногами в землю, так же твердо стоял он и в жизни, которая была сурова. Одежда с недавних пор висит на нем, лицо осунулось и посерело.
— Мерзавцы!
Штрейкбрехеры бросаются на него, сбивают шапку. Польстер молотит их кулаками, но они наваливаются на него, и он исчезает под грудой тел. Когда они отступают, он лежит распростертый на земле, в груди — нож, из горла вырывается предсмертный хрип.
Бальрих распахнул окно, он хочет крикнуть, позвать на помощь, но чьи-то руки обхватили его и тянут назад. Он захлопывает окно. Перед ним стоит Ганс:
— Тебя видели! Беги!
Бальрих колеблется, но мальчик не отстает!
— Не успеет наступить ночь, как они придут и схватят тебя. Но сегодня начнется… Ты видишь сам — это продолжаться дальше не может. Или ты хочешь удержать своих товарищей, чтобы они так никогда и не выступили?
Мальчик сует ему в руки шапку и выглядывает за дверь. Никого. Все внизу, возле тела убитого. Бальрих встал, и оба вышли из комнаты.
— Ты знаешь куда, — весь дрожа, прошептал Ганс.
Так исчез Бальрих, он поспешил перейти луговину, и вечерние сумерки скрыли его.
Выбравшись на шоссе, он перебегал от куста к кусту, а войдя в город, стал петлять по самым глухим улицам и, наконец, подкрался к дому, где жила Лени… Она сама открыла ему дверь и без единого слова увлекла в дальнюю комнату. Здесь, указав на окно, она сказала:
— Внизу двор. Ты сможешь спрыгнуть на крышу прачечной и оттуда перемахнуть через ограду. — Быстро проговорив это, она обернулась к нему, как будто он только что появился: — И все-таки ты пришел!.. — И вдруг отшатнулась: — Ты поседел!
Лени упала на стул.
— Карл родной мой! — прошептала она прикрывая рот рукой. — Что с тобой случилось?
— Они уже были здесь? — спросил он.
Лени кивнула.
— Все равно я должен был тебя повидать.
— Я знала! Я ждала тебя… Но прежде всего ты должен непременно поесть. — Она вскочила. И, уже сидя за столом против него, сказала: все это время я так боялась за тебя! Но теперь спокойна. Пока мы вместе, мне все равно.
Когда он поел, она пододвинула свой стул и прижалась к его плечу.
— Помнишь, детьми мы взбирались на опрокинутую бочку. Мы играли воображая, что это наш дом, и кто-то вот-вот выйдет из лесу и утащит нас. Мне было ужасно страшно, но ты был такой смелый, и я надеялась на тебя. — Лицо ее стало серьезным, как у женщины, уже познавшей жизнь. — Теперь мы опять играем в ту же игру. Страшный разбойник вот-вот выбежит из лесу и похитит меня, или, может быть, уже похитил. Но ты не можешь меня спасти, потому что тебя схватят.
— Нет, меня не схватят!
— Как ты хорош, когда так говоришь. Ты лучшее, что есть во мне. Я, должно быть, никогда больше не полюблю; одного тебя я буду любить всегда, как бы я ни кончила.
Вдруг Бальрих увидел стоявший посреди комнаты раскрытый чемодан.
— Тебя высылают! Тебе грозит опасность! И все из-за меня!
— А ты? Ты ведь тоже страдаешь из-за меня, — торжественно сказала Лени.
Оба замолчали… Вдруг она вздрогнула, насторожилась, мигом выключила свет и побежала вместе с ним в самую дальнюю комнату.
— Они опять здесь. Уходи отсюда! — И в лихорадочной дрожи последней минуты добавила: — Беги! Но богачи проворнее нас, и я попаду в тюрьму по их милости. Я становлюсь все хуже из-за них. Но хоть ты не забывай, кто я. — Она обвила его шею руками: — Я же твоя сестра!.. Скорей, они уже звонят…
Лени бросается к выходу. В последний раз мелькнуло ее лицо, и дверь захлопнулась. Вот он еще видит ее, еще, еще — и вот она уже исчезла.
Он выпрыгнул в окно, перелез через ограду и темными садами выбрался на окраину. Из казармы у городских ворот выступил отряд — Бальрих знал, куда они идут, и пропустил его вперед, а сам поспешил в Бейтендорф. Вдали пылало зарево пожара, в Бейтендорфе звонили в набат. Он свернул, и пожар оказался слева от него. «Если идти прямо, то куда же я попаду?» Бальрих быстро сообразил куда и со всех ног помчался на зарево. В свете все разгоравшегося пламени он увидел нечто похожее издали на шагающую ветряную мельницу. Оказалось, что Клинкорум, воздев руки к небу, мечется вокруг своего пылающего дома. Когда Бальрих внезапно вынырнул из-за нового корпуса, кто-то прошмыгнул мимо, точно заяц. В ту же минуту обрушился горящий балкон, и при вспышке пламени Бальрих узнал, кто этот «заяц»: предатель, вор, шпион и поджигатель Яунер.
— Смотрите, как удирает! — крикнул Бальрих Динклям; они сидели на своих спасенных пожитках возле канавы и, уставившись на пожар, даже не обернулись на его голос. Но старик Геллерт, ничего не успевший вынести из огня, кроме бутылки, угрожающе размахивал ею.
— Никто не убегает! Никто и не думал убегать! — кричал он.
Бальрих отвернулся от пьяного и сказал подбежавшему растерянному Клинкоруму:
— Геслингу пожар очень на руку. Теперь ему не надо платить вам… и потом письмо… Он воображает, что там сгорит письмо, которое лишит его богатства.
— А разве оно не там? — удивился Геллерт, неожиданно протрезвев.
— Будь уж мерзавцем до конца, — упавшим голосом пробормотал Клинкорум, — и ты можешь сделать то, чего не сделает даже святой дух.
Ломая руки, он вновь побрел куда-то, а Геллерт крикнул ему вслед:
— Геслинг не человек, а золото! Он купит все, что от вас останется, он купит даже нас, никому не нужный сброд!
Уходя, Бальрих успел заметить злорадную усмешку, с какой Геллерт поглядывал на догоравшее пожарище.
По пути к вилле «Вершина» Бальрих услышал топот идущих людей, и ему показалось, что это шагает его неистово бьющееся сердце. От топота гудела дорога, это был и его путь, единственный и последний. Туда! Мрак сгустился. Он видит разъяренную толпу, вот она рванулась вперед, словно занесенная для удара рука, словно задушенный вопль: толпа бедных. И Бальрих исчез в ней.
Рабочих были тысячи; позади осталось их нищенское жилье, эти тюрьмы, откуда они убежали, и город с властителями, которые старались их схватить; а властителей защищали солдаты.
Рабочих были тысячи, и все они — как единый порыв бури. Они мчались на приступ, словно выброшенные штормом на неведомую землю, без конца и края простиравшуюся перед ними во мгле, где такие же, как они — их неизвестные братья, — в этот же час, быть может, штурмовали такую же виллу «Вершина», которая все равно останется недосягаемой. Никогда нам не войти в нее, никогда ей не быть нашей! И все-таки мы идем на нее приступом, ибо в атаке мы едины, для нас не существует ничего, кроме атаки, — ни того, что было раньше, ни того, что будет потом.
Стой! Вот она, вилла «Вершина»! Мы чуть не пронеслись мимо. Открыть ворота! Мы больше не можем ждать! Мы ждали слишком долго! Что нам ограда! Мы разбиваемся об нее в кровь, напарываемся на острия решетки, соскакиваем в сад, топчем клумбы. Стреляют! Пули летят вокруг нас, впиваются в землю. Мы бросаемся врассыпную. И вот уже по одному, ощупью, ползем, мчимся вперед, только вперед! Стреляют! И с дороги — тоже. Мы между двух огней. Мужество — в нем одном наше спасение. Назад! Ворота распахнуты. Врезаться в ряды солдат, биться, колоть, кусаться! В темноте они не разберут — где свои, где чужие. Они кричат: «Дайте свет!» Но когда над воротами вспыхивает дуговой фонарь, мы уже прорвались, мы далеко, кроме тех, кто остался лежать, сраженный. Но там полегли и солдаты. Пулемет в саду богачей не делал различия между нами и ими.
Отряд выравнивал свои ряды. С опушки леса доносился яростный рев. Отдельные рабочие еще выбегали из-за сосен, они не хотели верить, что дело проиграно. Брань и угрозы оглашали воздух, кто-то выстрелил. Солдаты взяли на прицел. Бежать! Но вдруг в свете прожектора появилась фигура одичавшего человека с обнаженной грудью, в очках; он тащил какого-то коротышку, а тот кричал и отбивался, стараясь вырваться. Гологрудый взмахнул руками, и коротышка полетел прямо под выстрелы. Отряд дал залп. В куцего человечка попала пуля, но, уже падая на колени, он забился, задергался и успел крикнуть:
— Не надо стрелять! Я не виноват!
Потом упал на живот, стал скрести пыль ногами и руками и умер. Это был предатель Яунер.
В лесу закричали:
— Молодец, Гербесдерфер!
И, спотыкаясь, рассыпались между деревьями. Бальрих — с ними. Но вдруг, обессиленный, свалился на кого-то в овраг. Человек застонал, и по его стонам Бальрих тут же узнал Ганса.
— Это ты, мальчик? — Бальрих зажег спичку. — Ты шел вместе с нами? Ты весь в крови… — Но, увидев, что Ганс без сознания, пробормотал: — Пролил за нас кровь, а я остался невредим.
Он взвалил его на спину и стал выбираться из оврага, обходя стволы, чтобы не ушибить Ганса. Из окон виллы «Вершина» лился свет. Она стояла на холме, белая, заброшенная, оцепленная солдатами. «Я отнесу его туда, — решил Бальрих, — пусть меня арестуют». Но не успел он выйти из леса, как Ганс очнулся.
— Что ты делаешь? Беги отсюда! — Подросток из последних сил так схватил за голову Бальриха, что чуть не свихнул ему шею. — К тебе! — потребовал Ганс. — В твой корпус!
Но тут рабочий споткнулся, и Ганс снова потерял сознание.
Бальрих покорился и пошел в обход домой. Это заняло половину ночи. Лес, дорога — все было оцеплено войсками, кроме рабочих корпусов. Да и кого им там искать? Никто еще не возвращался; Даже ворота стояли открытыми настежь. Бальрих бережно опустил мальчика на свою койку и стал перед ним, сложив руки. «Настоящий герой, — думал он. — Кто заставлял его идти с нами, и что ему за дело до нас?.. Так вот каковы они; истинные герои! А нам, бедным, даже это не дано».
Он стоял, глядя на мальчика, как будто сам не тащил его на руках чуть не всю ночь и не уложил на эту постель. Он долго смотрел на него из-под сдвинутых бровей и вдруг, опомнившись, кинулся перевязывать. Покончив с перевязкой, Бальрих, глядя перед собой, сказал:
— Семнадцать лет, богат, а идет с нами, бедными, с нами, кому ничего не осталось, кроме отчаяния.
Мальчик, не открывая глаз, слабым голосом спросил:
— Отчаяния? Разве ты не был счастлив, Карл?
Бальрих отвечал:
— Да, как может быть счастлив самоубийца в час избавления, после долгих страданий.
Юный богач улыбался, не размыкая век.
— Это было прекрасно, точно праздник. И как светло! И эта арка в розах! Победа! — бормотал он в бреду. — И мы плывем по небу!
А Бальрих в ответ:
— Нет, тяжела наша жизнь на земле, и мы знаем, что лечь в эту землю — цель нашего пути.
— Все принадлежит нам — свобода, счастье!
— Пустые слова, — ответил Бальрих. — Кто верит им?
Богач открыл глаза. Их горячечный, восторженный блеск вдруг затуманился печалью:
— Вы не верите в счастье даже в такую ночь?
— Пиршество богов не для нас.
— Зачем же вы тогда бунтовали?
— А ты? — спросил Бальрих. Он стоял перед Гансом, укоризненно глядя на него. — Ты уже забыл?
Разгоряченное лицо мальчика побледнело, и он в ужасе прошептал:
— Лени! Я хотел умереть за нее! Как я мог забыть о ней? — Обняв Бальриха, скорбно склонившегося над ним, и прижавшись к его груди, Ганс разрыдался: — Какие мы несчастные, — промолвил он.
Сейчас их ничто не разделяло, и они предались своему горю.
Утро едва забрезжило, когда Ганс в испуге очнулся.
— Беги! Тебя будут искать!
Бальрих равнодушно махнул рукой.
— Куда? Бесполезно.
— Там, в моем пиджаке, деньги. Возьми…
Ганс запнулся. Гримаса на лице друга напомнила ему, что это были за деньги.
— Отдай их отцу. Твой отец тебе друг. — И, увидев, что губы мальчика задрожали, Бальрих спросил: — Ты разве не хочешь домой?
Ганс опустил голову, ему было стыдно признаться в этом желании. Все же он позволил Бальриху одеть себя.
— Пошли кого-нибудь узнать, — шепнул он ему на ухо. — Солдаты, наверно, уже ушли, а Геслинг еще не вернулся.
— Разве его не было? Не было там, в эту ночь! — Бальрих расхохотался. — Нам-то, мятежникам, следовало бы это знать!
— Он хитрый, — протянул мальчик, — если встретишься с ним, берегись!
— А теперь он вернется? Ну, что ж, пойду. Твои родные придут за тобой. Прощай, мой милый мальчик, поправляйся и будь здоров!
— И ты будь здоров, — сказал Ганс Бук серьезно и задумчиво. Они обменялись крепким рукопожатием, как мужчины, которые и без слов понимают друг друга.
Бальрих послал какого-то парнишку к отцу раненого Ганса, а сам отправился на пожарище. Над развалинами еще курился дым; Бальрих посмотрел кругом. В этих развалинах, в этом запустении, казалось, еще жила ночь мятежа. Забастовщики попрятались, скрылись и Динкли, и лишь Клинкорум все еще стоял над своим погибшим добром, бормоча и размахивая руками, словно мельница крыльями. Бальрих прошел мимо, выискивая среди придорожных деревьев такое, в ветвях которого можно было бы спрятаться.
Взбираясь на дерево, он тотчас узнал его. Вот и сук, на котором он когда-то хотел повеситься. Все это началось здесь, и события опять привели его сюда. А эти два момента отделяли один от другого борьба, испытания, падение и восстание, схватка не на жизнь, а на смерть, продолжавшаяся до столь печального конца. Ты уже тогда предвидел его, бедняк, предвидел свою гибель. Если бы ты все-таки ушел из жизни еще тогда! Теперь это слишком трудно; все, что ты выстрадал с тех пор, бунтует в тебе и противится самоубийству. Если умирать, так умирать в бою, и пусть враг погибнет вместе с тобою!
Он посмотрел на оголенные ветви. Тогда вершины покачивались на ветру, изливая теплый аромат своих цветов.
«Я уж не услышу их благоухания, — сказал себе Бальрих с горечью. — Солнце уже не будет греть меня своим теплом, я уже никогда не испытаю сытости, никогда не буду любить женщину».
Здесь, у последней черты, всего острее возвращались к нему физические ощущения. «Брось все, беги отсюда, спасайся, живи!»
Вдруг послышались шаги.
Далеко внизу, между последними деревьями, показался Геслинг. Он был один. Бальрих приготовился, проверил револьвер. «Внимание! Мужайся! Именно этот человек, и никто другой, стоял на твоем пути. Это он хотел обречь тебя на голод, засадить в сумасшедший дом. Он хотел выставить тебя перед людьми вымогателем и вором, арестовать, утопить в позоре! Но я здесь, внимание, я здесь!» И он прицелился. Однако Геслинг куда-то исчез.
Он, наверное, стоит вон за тем деревом! Бальрих соскочил на землю. Вытянув руку с револьвером, он ринулся вперед. И вдруг как бы прирос к месту. Он решил, что наткнулся на дерево, бросился в сторону, хотел бежать вперед. Но вдруг понял, что двое держат его с обеих сторон. Третий вырвал у него оружие. Теперь он понял: за каждым деревом стоял человек. Это было как во сне. Вдали показались еще какие-то фигуры, и только очутившись в кольце вооруженных людей в штатском с мерзкими физиономиями, Геслинг вышел из своей засады.
Куда девались его дряблые, отвисшие щеки, мутный взгляд? По-прежнему исполненный надменности и силы, прошествовал главный директор между шпалерами своей охраны прямо навстречу обезвреженному врагу. Вот он, этот человек, который лишил его сна, преследовал и довел до болезни, человек, в своем кощунственном дерзновении посягнувший на высшую святыню — собственность и власть. Вот он стоит, окруженный сыщиками, кисти его рук крепко зажаты в их руках, и тут уже не помогут насупленные брови, — можно подойти и плюнуть ему в лицо!
Но, пока победитель наслаждался своей победой, побежденный резко сказал:
— Прикажите вернуть мне револьвер! Я убью себя.
Взрыв смеха, мерзкие рожи ликуют.
— А еще кого? — насмешливо спросил главный директор.
— До вас мне больше нет дела! Только себя, — буркнул рабочий.
— Я считал вас умнее, — снисходительно заметил главный директор. — Увидеть, что я иду один, пешком, и вообразить, что это так на самом деле. Теперь у вас по крайней мере целый эскорт.
Бальрих смерил его уничтожающим взглядом.
— Вы переоцениваете себя. Вашего сына вы так не охраняли, и я мог бы просто пристрелить его и за это поплатиться жизнью. — Он посмотрел на Геслинга в упор: — Вы на это рассчитывали.
Геслинг отпрянул. Он уже не казался таким самоуверенным; обвел взглядом своих телохранителей и открыл было рот, чтобы приказать им увести его жертву, но вдруг передумал.
— Хотите быть благоразумным? — спросил он, вплотную подойдя к Бальриху.
Побежденный ответил:
— То, что мною сделано, я считаю вполне благоразумным.
— Мне надо поговорить с этим человеком, — властно заявил директор. — Но сначала наденьте на него наручники.
Его приказание было исполнено.
— Мне не о чем говорить с вами, пока вы не освободите мне руки.
Директор упорствовал. Тогда Бальрих снова обратился к нему:
— Зачем мне вас убивать? Вы и без выстрела все равно отправитесь туда же, куда и я.
— Напрасно вы мне угрожаете! — воскликнул главный директор. Но все же велел сыщикам на время снять наручники. Он даже отошел с Бальрихом в сторону, за развалины виллы Клинкорума.
Блюстители общественного порядка и спокойствия были изумлены, увидев, что главный директор Геслинг вступает в секретные переговоры с человеком, только что покушавшимся на его жизнь.
— Немедленно освободите меня! — потребовал Бальрих.
— Немедленно отдайте мне письмо! — потребовал в ответ директор.
— Значит, вы все-таки не уверены, что оно сгорело? — спросил Бальрих.
— Геллерт отрекся от него, — ответил вполголоса Геслинг, — он клянется, что знать не знает никакого письма. Я бы рекомендовал ему попридержать язык после его истории с маленькой Динкль. В свое время я уплатил ему за письмо сполна. Можете спокойно оставить его при себе.
— А рабочие? — спросил Бальрих. — Они же все знают с его слов, и вы их, господин хороший, надули на участии в ваших прибылях?
— Вы осмелились вымогать деньги у моего сына, — торопливым шепотом перебил его Геслинг.
— Само ваше существование, Геслинг, — сплошное вымогательство.
— Приберегите ваши фразы для ораторской трибуны! А вот покушение на убийство, милейший…
— Сколько народу хотели убить вы, когда подожгли дом Клинкорума?
У директора перехватило дыхание: из-за груды развалин своего пепелища вдруг показался Клинкорум, измазанный, оборванный, с бутылкой в руке. Величественной улыбкой приветствовал он «гостей».
— Спас в шлюпке, — заявил он, указывая на бутылку. — Не угодно ли вам, господа?
Но так как никто не ответил, он сам сделал большой глоток.
— Гостеприимство и наука, — сказал он, переведя дух, — в этом была моя жизнь.
Он выпрямился, стараясь принять былую величественную осанку и предстать во всем своем великолепии, с торчащими прядями бороденки и выпяченным из-под расстегнутой фуфайки животом. Но покачнулся и задрожал. Все же, потрясая бутылкой, Клинкорум обратился к Геслингу.
— О вы, главный директор всех и вся! — с пафосом воскликнул он. — Вы показали себя! Я могу только благоговеть и преклоняться перед вами. Вы — порядок. Вы — сила. Вы — само величие. — Он низко поклонился, раскинув руки. Затем, исполненный сознания своей правоты, торжественно продолжал: — Презрения достоин этот бунтовщик! Мир только и может держаться на несправедливости и жестокости! Я готов дать показания против него!
Главный директор от удивления даже рот разинул. И Клинкорум не без иронии взглянул на него. Затем сделал еще глоток и только после этого как ни в чем не бывало заключил:
— Или хотя бы сохранить в тайне имя того, кто улепетывал, как заяц, когда горел мой дом.
Это заявление вполне удовлетворило главного директора. Впрочем, Клинкорум сейчас меньше всего интересовал его. И учитель в изнеможении опустился на груду развалин, охваченный глубоким равнодушием ко всему, что происходит вокруг.
Директор опять вполголоса обратился к Бальриху:
— Теперь вы поняли?
— Но не поняли вы, — ответил Бальрих. — Мертвый Яунер может сказать еще меньше, чем погорелец Клинкорум. Поэтому вы все еще обвиняемый…
— Чего вы, собственно хотите? — хрипло взвизгнул главный директор. — Вам можно предъявить большой счет! Вымогательство! Бунт! Покушение на убийство!
— А на вашем счету, — тяжело дыша, бросил Бальрих. — Грабеж! Обман! Поджог!
— А разве эти два счета не покрывают друг друга? — вставил кто-то.
Оказалось — адвокат Бук. Никто не заметил, как он подошел. Машина ждала на улице.
— Я уже забрал сына, — сказал он Бальриху и, обратившись к Геслингу, сказал: — Гансу жестоко досталось прошлой ночью… Мне послышалось, что вы, господа, ведете здесь переговоры. Я могу предложить свои услуги.
— В них нет ни малейшей нужды, оборвал его главный директор и грозно обернулся к своей охране. — Мой последний ответ — наручники!
Но Бук неожиданным маневром остановил его.
— Ганс сидит в машине, — сказал он тихо, но твердо. — От полученной раны у него жар, он бредит… бредит о каком-то сговоре между тобой и твоими сыновьями, который якобы происходил ночью перед несгораемым шкафом… — Геслинг вздрогнул. — И этот сговор якобы был скреплен клятвой, — найти какое-то письмо, даже ценой пожара и дымящихся развалин…
Главный директор был взбешен.
— Я сотру вас с лица земли, — гремел он, задыхаясь. — Я выброшу вас на улицу!
Неожиданно присмирев, он снова принялся за Бальриха.
— Чего вы еще хотите? — спросил он уже деловым тоном. — Ваше покушение на убийство даже я при всем желании не смог бы вычеркнуть из вашей жизни.
— А я за поджог упеку вас на каторгу, — не менее деловито возразил его враг.
Главный директор стал вдруг как-то оседать. Зять Геслинга, адвокат Бук, раскрыл объятия, чтобы поддержать его. Геслинг едва внятно выдохнул:
— Что для вас каторга! А вот для меня…
— Вы, господа, слишком далеко зашли, — заметил адвокат. — Убежденные в своем праве на победу, соперничая друг с другом, вы прибегали ко все более сомнительным способам борьбы, — и вот вы здесь.
— Теперь он у меня в руках! — уверенно заявил Бальрих, сделав решительный жест.
— Нет, это он у меня в руках. — И Геслинг повторил его жест.
— В таком случае, господа, вам остается только одно — обменяться тем, что у вас есть, — посоветовал адвокат.
Но враги не сдавались.
— Я знаю про вас еще больше, — грозил Бальрих.
— А я сильнее вас, — утверждал директор.
— Освободите меня, — опять потребовал Бальрих, — иначе и вам придется последовать за мною.
— Это невозможно! — взревел главный директор. — Освободить вас, отпустить на все четыре стороны со всем, что вы знаете, с вашим письмом, с вашими кознями против меня? Нет, лучше сразу на каторгу!.. Оставайтесь здесь и пикнуть не смейте — тогда посмотрим.
— Лучше на каторгу! — сказал Бальрих.
Тут главный директор прибегнул к помощи зятя.
— Я обещаю тебе… — настойчиво продолжал он. — Уговори его! Пусть останется здесь, подле меня, в Гаузенфельде. В своей казарме он может жить по-прежнему, как рабочий, и снова работать на фабрике, у меня на глазах. Иначе я ни одного часа не буду спокоен за свою жизнь. Уговори его!
Бук подумал с минуту, потом, переваливаясь, направился к Бальриху, взял его под руку, стал прохаживаться с ним взад и вперед и начал переговоры. А Геслинг тем временем сидел на развалинах против Клинкорума.
Бальрих слушал, ему хотелось заткнуть уши, и все-таки он не мог не задуматься над тем, что нашептывал ему этот дружественный и неумолимый голос. В голову закрадывалась мысль — не пора ли кончить борьбу и не лучше ли смириться… Но, тогда все было напрасно — и знания, добытые с таким трудом, и силы, растраченные впустую! Вернуться туда, где ты начал! Возможно ли это?
— Да, — сказал Бук. — Вы сами больше не надеетесь победить ваших врагов — богачей. Вам остается только зарабатывать деньги и преуспевать, служа им в качестве сообщника, пособника… — Бук пошевелил пальцами, указывая на что-то, быть может, на собственную грудь, — и предателя, — закончил он.
— И всегда в роли побежденного, — возразил Бальрих, — прозябать до своего смертного часа…
Но Бук перебил его, быстро переменив свои позиции в пользу главного директора:
— Власть — это нечто большее, чем дело рук человеческих; это извечный отпор каждому нашему чувству, вздоху, стремлению. Это та сила, которая гонит нас вспять, тот зверь, каким мы некогда были. Это — сама земля, к которой мы прикованы. Наши предки иногда освобождались от нее, и наши потомки некогда сбросят с себя ее оковы. Но мы — нынешнее поколение — нет. Давайте смиримся.
И Бальрих вернулся в свой корпус. Для этого достаточно было только пересечь луговину.
Вновь стоит у машины рабочий Бальрих, опять он ест хлеб Геслинга, чтобы быть сильным для Геслинга. В шестом часу, подняв воротник, бежит он по словно озябшему серому шоссе, и сотни товарищей молча спешат рядом с ним. Топот спереди, топот позади, топот отдается в тебе самом, однообразный, как стук машин. Вконец измученный, возвращаешься вечером в свою комнату. Подумать бы, вспомнить, понять! Но, как и раньше, шум огромной казармы заглушает мысли; и кажется, что так даже лучше… Хорошо — уснуть, хорошо — отдаться покою. Уже не работать головой, ведь химеры разъедают мозг, Только трудом наших рук заглушаем мы сознание жестокого смысла нашей жизни. Он кажется нам менее ужасным. Рабочий Бальрих женился на девушке Тильде, взял ее к себе с ребенком и с матерью и кормил их всех.
Теперь он снова стал проводить вечера с товарищами в закусочной, и рабочие наконец увидели, что он такой же, как и они, никто больше не сдерживался в его присутствии. И все-таки они встретили его без ненависти, без вражды. Напротив, он чувствовал, что теперь, когда все оказалось тщетным, они еще более благодарны ему, и подчас простое пожатие руки говорило о том, что теперь все в порядке. Мы любим друг друга, и предаем один другого, и боремся, и сдаемся, когда силы изменяют нам. Мы много пережили и многому научились, но постепенно снова забываем то, что осталось позади.
Когда крестили ребенка, Тильда ожидала уже второго. Бальрих говорил: «Мы пролетарии» — и только он один понимал весь горький смысл этих слов. Так как было воскресенье, он достал из ящика стола свои латинские книги, те немногие, которые уцелели вовремя пожара на вилле Клинкорума. Он посмотрел на них, сердце у него сжалось, и он твердо решил убрать их подальше и забыть. Пусть читает их тот, кому они дадут силы для победы над Геслингом. Ты все-таки попытался это сделать — мог по всей справедливости сказать себе Бальрих. Если бы ты читал их, как читал Клинкорум! Но ты читал их без пользы и себе на горе. Знание, не приносящее плодов, суетно и вредно. Бездействие духа более преступно, чем умерщвление зарождающейся жизни. Тот, кто мыслит, должен мыслить ради счастья людей.
Он смирился… Но вот однажды пришло письмо от Лени. Легкий аромат, каким повеяло от еще не вскрытого конверта, перевернул ему всю душу. Что сталось с нею? Ты виноват, ты покинул ее. Ради нее надо было не сдаваться, а бороться до конца… Но ей жилось хорошо, даже великолепно, как уверяла она. В Берлине она посещала театры и вращалась среди баронов и баронесс… Прошлое вдруг предстало перед ним. Да, борьба есть борьба. И от нужды избавишься только ценою крови. Не такой рисовалась мне ее судьба… Но весь этот блеск, писала она, не радует сердца, лишь только она вспоминает о своем милом Карле. Слова эти сразили его, точно придавила своей тяжестью вся его загубленная жизнь. Он чужой среди своей семьи, и все разбито. Не видимый никем, он плакал, пока близкие не нашли его.
Письмо Лени он спрятал. Как-то, перечитывая его, он опять наткнулся в нем на выражения, смысл которых был ему не вполне понятен. За ними, видимо, таился тот же неведомый ему мир, как и в изысканных разговорах актеров тогда, в театре «Аполло». Она называла виллу «Вершина» — «провинцией». А ведь когда-то его высшей мечтой было — подарить эту виллу Лени. Как же назвала бы она теперь его самого? «Что ж, у каждого своя жизнь, — подумал Бальрих, — у нее — своя, а это сейчас — моя жизнь». С грубоватой прямотой он написал ей, чтобы она откладывала деньги на черный день, ведь веселой жизни тоже когда-нибудь настанет конец.
Но она так и не ответила на это письмо. А он считал недели: вот прошло три, вот уже шесть недель. Что ж, все идет своим чередом. Она там, вдали от него, будет подниматься все выше, а ты здесь, день за днем, отстаешь и опускаешься все ниже. И все меньше будем мы помнить друг о друге. Пятьдесят лет, быть может, дано нам прожить — достаточный срок, чтобы забыть о том, как ты нес ее на руках, среди пыли в тот день, когда она плясала вокруг всего света. Вот видишь — ты больше не плачешь.
Вяло потекла жизнь. Борьбу, которая кончилась твоим поражением, ты не забыл и вызываешь вновь ее картины среди мирной тишины наступившего лета. Она еще здесь, в воздухе чувствуется какая-то скрытая тревога. То, что казалось таким отдаленным, вдруг придвигается к тебе вплотную, и ты содрогаешься от ужаса, словно у тебя отнимают жену и детей. Россия! — вот он враг, Франция! Англия! — вот они враги! Кто сейчас думает о Геслинге? До него мы не сумели добраться, так двинемся же вместе с ним на тех, кто на нас напал. Оттуда нам улыбается победа! Война нужна, чтобы мы, бедные, наконец вырвали у жизни то счастье, какое не смогла нам дать никакая борьба. Геслинг выплачивает восемьдесят процентов заработка семьям призванных в армию. Какие там пролетарии, какие буржуа — Отечество, вот что теперь на первом месте. Главный директор давно уже предвосхитил события. Он заблаговременно установил нужные машины. Теперь они работают на оборону.
Бальрих, Динкль и прочие были призваны в числе первых. Великий день свершения настал. Мы выступили. Все взоры были обращены на нас, мы шагали по украшенным флагами улицам; за нами следовали походные кухни; матери несли цветы или колбасы; маленький красный кулачок сестры сжимал ручку нашего сундучка, концом фартука утирала она слезы. А мы пели. Мы пели, и на шлемах у нас пестрели венки. И, когда из-за угла выходил наш полковой оркестр, все окна на улицу распахивались настежь. Машины останавливались и пропускали нас вперед. Вокзал тоже был украшен флагами и венками. Увидим ли мы еще когда-нибудь тех, кто здесь ищет нас? Но где же Тильда?
Вагоны нас ждут. Проезд бесплатный! И юный Ганс тоже здесь, его ясные глаза широко раскрыты, он записался добровольцем и приедет позднее:
— Париж можете брать без меня, а Лондон — не смейте, пожалуйста, подождите меня!
Динкль острит, как обычно, и тянется за второй чашкой бесплатного бульона, который раздает дама-патронесса.
А Тильды все нет. Какая давка! Если не взяться под руки, навсегда потеряешь друг друга. Груды багажа навалены вдоль вагонов — «без гарантии за доставку». Из поездов несутся крики: «Господин лейтенант, похлопочите, чтобы дали отправление! Ох, и всыпем же мы этим негодяям!»
Нас отправляют; смех и слезы, бравада и сердечная тоска; паровозные свистки; медленно отходит первый поезд. Кто-то уже лежит под колесами вагона — «без гарантии»! И даже весь этот хаос рождает подъем, даже горе воодушевляет. Но куда провалилась Тильда?
На мешке сидит старушка. Она одета бедно, но опрятно; ее согнутая спина похожа на гриб. Она ломает руки:
— Я так и не видела его!
Бальрих знает кого! Гербесдерфера. С ним порешили сразу. Ни одного шпиона не бросит он больше под дула ружей… Бальрих протягивает руку сестре.
— Прощай, Малли!
Но Тильда? Где его дитя и Тильда?.. И вот с подножки вагона он заметил свою жену, а она его. Он уже смертельно побледнел, — таким она увидела мужа. Под коричневым платком осунувшееся, посеревшее лицо, на руках — ребенок, и рядом с его белокурой головкой — ее запыленные волосы; стареющая работница, вот какой он видит ее. Он машет ей рукой. Остается едва ли полминуты.
Вот она, оберегая огромный живот, спеша и задыхаясь, проталкивается к мужу. Он машет ей снова; последние полминуты на исходе, а в груди теснится еще многое, что надо бы сказать: «Я недостаточно любил ее, недостаточно любил нашу бедность, нашу простую жизнь и людей, которые могут быть и хорошими и дурными Но почему так черствы, так безжалостно алчны те, кто сидит наверху, а по их вине и те, что внизу — и худшие и даже лучшие из нас?» Он чувствует, что истекают последние полминуты, а упущена целая жизнь, как бы яростно он ни боролся, — та истинная жизнь, которая есть разум и добро. Все наши помыслы были направлены на борьбу, мы искали ее, мы жили борьбой еще задолго до этого дня, когда вступаем в войну. В нас разжигали вражду, и вот мы нашли врагов Я отдал дань своему времени и теперь искупаю его вину.
Их руки встретились. Колеса медленно и неотвратимо сделали первый оборот. Он целует ребенка, в тесном пожатии сомкнулись две жестких руки; прошла секунда, еще одна. Он порывисто наклоняется к Тильде:
— Когда я вернусь, жизнь станет лучше…
Задыхаясь, бежит она за ним, ужас всей жизни отражается на ее лице, и она безутешно повторяет:
— Когда ты вернешься…

notes

Назад: VI. Не уходи!
Дальше: 1