V. Праздник строителей
Он так был поглощен работой, что даже не заметил приподнятого настроения, царившего на фабрике. Новый казарменный корпус, кошмар Клинкорума, стоял уже под крышей, и его завершение готовились ознаменовать большим торжеством. На один из ближайших сентябрьских воскресных дней намечалось гулянье с даровым пивом, музыкой, танцами, аттракционами и повальным пьянством. Бальрих молча наблюдал рабочих, оживленных приближением предстоящего праздника, женщин и девушек, которые обсуждали свои наряды, влюбленных, — они уже предвкушали свое счастье, и его сердце охватывала жалость, еще более острая, чем гнев.
Он мог бы сказать им: «Не обольщайтесь! Вы же знаете, что это милостыня, которую он вам подает, что этот беззаботный день — грошовая подачка, он ее бросает вам за муки всей вашей жизни, чтобы вы и впредь страдали до могилы». Но он молчал. Бедняжке Тильде, ходившей за ним по пятам и, конечно, ожидавшей большего, он купил новый платок, а сестре своей Лени — бальные туфли цвета бронзы на каблучках, словно для феи.
День выдался безоблачным, каким и надлежало быть праздничному дню. На новом корпусе уже покачивались гирлянды из еловых веток. В воздухе заколыхались флаги: подошли члены рабочего кегельного клуба и гимнастического кружка, председатель или распорядитель уже упивался радостью покомандовать, а все остальные — счастьем постоять навытяжку по собственной доброй воле.
А на поляне, перед корпусами «С» и «Т» завертелась карусель. Но детей ждала не только она: ларьки с вафлями, тиры и киоски с лимонадом — все это выстроилось на поляне, по пути к кладбищу. Программа увеселений для взрослых была иная.
В зале позади закусочной, пахнувшей свежей побелкой и еловыми ветвями, рабочих ждала обильная закуска — копчености и пиво, ешь и пей сколько влезет под гром духового оркестра и запах известки и хвои; а в довершение всего — речь молодого хозяина Горста Геслинга.
Он замещал своего отца-директора и хотя не ел со всеми, но стоял, держа в руке кружку пива, на самом почетном месте, в конце самого длинного стола. Рабочий Динкль, по своему обыкновению, угодливо подвинул молодому Геслингу стул и притом под самые колени, так что ноги у него поневоле должны были согнуться. Однако, против ожидания Динкля, Горст Геслинг продолжал стоять, выпрямившись. Он лишь бросил ему через плечо: «Напрасно стараетесь, любезный!», что должно было внушить Динклю соответствующее почтение. Другие рабочие, которых уговорил Яунер, протиснулись к столу и попросили разрешения у молодого хозяина выпить за его здоровье. В ответ Горст Геслинг поднял бокал до уровня монокля, чем все были крайне польщены. Многие сегодня даже сошлись на том, что сына и сравнивать нельзя с отцом и что молодой Геслинг — порука лучшего будущего. Пророчества рабочего Бальриха, для исполнения которых нужны были упорный труд, воля, вечное доверие, — все было заглушено ревом оркестра и шумом дешевых увеселений. А сам Бальрих, застрявший где-то в задних рядах, потерял цену в их глазах. Только бы Геслинг-отец отправился на тот свет, и тогда да здравствует Геслинг-сын!
Молодой наследник ударил по столу тростью, да так, что женщины, сидевшие поблизости, взвизгнули; затем, среди внезапно наступившей тишины, опершись ладонями о стол, резко бросил:
— Люди! — вызывающе поглядел вокруг и снова повторил: «Люди! Этот дом, завершение которого мы сегодня празднуем, говорит, верно, и вам о том, что раньше здесь таких домов не было.
Бальрих, стоявший сзади и зажатый толпой, презрительно выслушал тираду молодого наследника, гордо озиравшего зал. Ему было еще неясно, к чему тот клонит. Казалось, наследник рассказывает историю Гаузенфельда… «Это было жалкое местечко, покуда мой высокочтимый отец не взял бразды правления в свои сильные руки и не наложил на предприятие печать своего могучего духа». Затем он продолжал еще более напыщенно:
— И вот взгляните, какой размах! Наше предприятие не узнать! А в чем секрет успеха? Только в руководстве!
В доказательство наследник стал приводить сравнение со всей страной в целом. Ибо, когда молодой Геслинг проходил в гимназии историю Германской империи и ее блестящего расцвета при нынешнем всеми признанном правительстве, он неизменно вспоминал Гаузенфельд и своего «высокочтимого отца». И тем же торжественным и напыщенным тоном он продолжил:
— То, что мы видим в Гаузенфельде, можно наблюдать по всей империи; стройка идет повсюду, и доказательство тому наш новый корпус. Сейчас у нас тысяча девятьсот тринадцатый год…
Наследник сделал паузу, словно что-то высчитывал.
— Да, тысяча девятьсот тринадцатый, и все это сделано в течение последних двадцати — двадцати пяти лет. Мы произвели в Гаузенфельде столько бумаги, что могли бы покрыть ею весь мир. И, как знать, может быть, нам придется производить и кое-что другое, еще более нужное нашей стране.
Снова пауза, затем взмах бокалом. Потом он крикнул во всю силу:
— А посему его императорскому величеству и главному директору Геслингу ура, ура, ура!
В ответ на это рабочие тоже, точно выстрелив, грянули троекратное ура. Музыка загремела туш.
А теперь можно было освободить зал для танцев! Мужчины помоложе, сняв пиджаки, принялись раздвигать мебель, между тем как по углам, хихикая, уже готовились танцевать девушки. Бальрих едва успел помочь разобрать длинный стол, как в зал вошла Лени. Она явилась только теперь, словно шум и запах насыщения не были достойны ее присутствия; да и как расцвела она за этот год! Сестра стала дамой, настоящей дамой! Брат только сейчас заметил это. На плечи все еще накинут платок работницы, но под ним узкое шелковое платье, обтягивающее фигуру, и такое длинное, что даже не разглядишь, надела ли она золотистые туфельки — его подарок; волосы причесаны так гладко и уложены так искусно, будто их лишь касались ее тонкие, белоснежные руки. Длинные перчатки были натянуты до самых рукавов.
Откинув голову, словно знатная дама, созерцающая веселье простонародья, она шла по залу; ее мелкие шажки казались связанными, и на ходу обрисовывались ее стройные колени. Увидев сестру, Бальрих раскрыл рот и покраснел; и все-таки он гордился ею и любил ее; потом он кинулся ей навстречу, желая проводить, но, пока на ходу надевал пиджак, к ней уже подошел Горст Геслинг, по его знаку заиграла музыка, и они пронеслись мимо, не видя его. Бальрих стоял в нерешительности. За первой парой, шаркая и топая, включилось в танец множество других. Но эти двое пронеслись мимо неслышно, точно пылинки.
Долгим казался ему этот вечер; только кончался один танец, как тут же начинался другой. Лени все танцевала, и только с одним Геслингом. Бальрих чувствовал, что на него смотрят, ведь он стоял недвижно, словно прикованный, его хмурый взгляд все мрачнел, казалось, он не в силах оторвать его от одной-единственной пары.
Глядя ей вслед, Бальрих мысленно называл сестру бесстыжей, а ее кавалера — подлецом. Вот сейчас он встанет между ними, он мысленно твердил себе, что близка та минута, когда по праву брата он вступится за честь сестры и они вынуждены будут расстаться; а Геслинг и Лени продолжали танцевать. Не глядя на него, танцевали и улыбались друг другу. И это обезоруживало его. И так хороша была Лени со своими широко расставленными глазами, пунцовым ртом и матовой белизной почти прямого носа, — так прекрасна была сестра, что ради нее он готов был признать прекрасным и ее танцора с его моноклем, прилизанными соломенными волосами и красным потным лицом. Он вел ее так, как никто не умел в этом зале. Ей оказано предпочтение, и она чувствует себя счастливой от пустяка, от какого-то танца. «Увы! Когда же она узнает настоящее счастье, за которое я борюсь?.. Не следовало бы мне смотреть на нее… Но что это?» Он очнулся от забытья. Кругом развевались пестрые юбки, мелькали пестрые цветы, блестели от хмеля глаза. И все это только прах. Мы — бедные!
Но вот возле Лени и Горста образовалось свободное пространство, Бальрих увидел, как сестра, приподняв платье над обтянутой шелковым чулком ногой, промелькнула мимо, и на ней сверкнула его туфелька, золотистая туфелька феи. «А все-таки в эти краткие мгновения радости она танцует в туфлях, подаренных мной», — подумал он и с этой мыслью покинул зал; вслед за ним, истомленная ожиданием, выскользнула и Тильда.
Он угостил ее лимонадом и сказал, что хочет поиграть в кегли. Позади киосков с громом и звоном вертелась, кружилась, сверкая блестками, карусель, а вокруг толпились разряженные дети. Они визжали от нетерпения, возились на лужайке или приносили матерям из киосков напитки и тут же успевали втроем или вчетвером прокатиться в коляске, запряженной осликом. Вздымая пыль, ослик неутомимо возил коляску от шоссе до кладбища и обратно. Пыль тучей висела над лугом, палатками, строительной площадкой, кегельбаном. Среди этой пыли стоял неумолчный крик, и жирный чад от хвороста, который пекли здесь же, под открытым небом, катился волнами вдоль всей кладбищенской ограды, над расположившимися в ее тени любителями выпить и даже над могилами, между которыми кое-кто уже улегся спать.
Смелые гимнасты и любители рискованных шуток избрали себе для развлечения строительную площадку. В новом корпусе еще не было лестниц, но они взобрались на верхние этажи и, усевшись в оконных проемах, так галдели, что Клинкорум, живший в доме напротив, наконец не выдержал и появился на балконе. Укрывшись от необузданного народного веселья в тиши своего дома и чувствуя себя глубоко задетым в своем достоинстве образованного человека, сидел он в кабинете, отныне навеки затемненном новым зданием и открытом для всех запахов этой мрачной плебейской клоаки, которую под самым его носом возвел бесстыдный капитал. И вот учитель показался в дверях балкона, надеясь одним своим видом укротить голытьбу и оградить себя от ее бесчинств. Едва они увидели его, как раздался радостный вой. Скрыв правую руку в складках своего халата и выпятив живот, он, казалось, грозил им длинными зубами, бесчисленными прядками бородки, сверканием очков и, конечно, укротил их, как в былое время укрощал самый мятежный школьный класс. Все смолкло. Но когда Клинкорум почувствовал себя в безопасности, что-то упало ему на колпак. Он с достоинством отступил, ибо успел разглядеть, что оружие, которым его встретили, отнюдь не было оружием духа. На него попросту плевали. Вот плевок попал ему уже на живот, и Клинкорум обратился в бегство.
Он показался снова у окна своей спальни, но был принят по-прежнему; его и здесь настигли враги, ибо новая стройка образовала угол, обступая со всех сторон обитель муз и ее владельца. Тогда Клинкорум сдался. Забившись в самый темный угол библиотеки, он наблюдал, как на пол, на его рабочий стол и даже на висевшую подле него трубку, гася ее, падают, поблескивая, плевки. Кто именно плевал, он не видел но это были не люди, а чудовища, как и сам Геслинг, по воле которого они там сидели. Клинкорум ненавидел все и всех, он чувствовал, что сам демон гнусного капитала стоит за спинами этих злодеев, направляя эти плевки… И в эту минуту он поклялся во что бы то ни стало уничтожить Дидериха Геслинга. Тщетными бы ли все протесты учителя против постройки этого разбойничьего гнезда, и тщетными остались настойчивые просьбы купить его дом. Он видел лишь постыдное пренебрежение и безумие власти у тех, кому суждено пасть. Отныне и речи не может быть о каком-либо примирении — Клинкорум стал бунтовщиком, он заодно с бунтовщиками! Враг пролетариата — его враг и песенка врага спета. Горе насильникам, когда против них восстанет сила мышц, объединившись с непобедимой силой духа.
Однако на кегельбане продолжалось беззаботное веселье. Дикий виноград, обвивавший его ограду, рдел багрянцем, пиво подавалось прямо из окошка закусочной, и в розыгрыш был пущен поросенок. За все это платил Крафт Геслинг, почетный шеф рабочего клуба: платил за пиво, за поросенка и вдобавок расплачивался за шалости своих гостей.
Как только наступала очередь Крафта, Динкль, самый ловкий из игроков, пускал ему шар между ног, так что Крафт спотыкался и даже падал, вызывая дружный смех. Во избежание дальнейших неприятностей он делал вид, что ничего не замечает, и даже оделял всех папиросами, ибо, во-первых, нельзя было расстраивать игру, — Геслинг-отец категорически приказал ему добиться расположения рабочих, — а во-вторых, куда же ему было деваться? Танцзал, где его брат Горст делил с народом радость и горе, не привлекал Крафта. Он слишком робел перед девушками. Уж лучше нюхать пот играющих в кегли мужчин. Ежеминутно кто-нибудь налетал на него плечом или грудью, и тогда оба катились кубарем; бледный, с запавшими, обведенными синевой глазами, Крафт уже ничего не видел вокруг себя. Он тоже снял пиджак. Яунер, по своему обыкновению, услужливо подбежал и повесил его на спинку стула. Восемнадцатилетний Крафт, долговязый и хилый, через силу пустил шар и промазал. Желая загладить неудачу, он вытащил из кармана брюк вторую пачку папирос.
К Бальриху, который стоял у входа, наблюдая за игрой, подошел механик Польстер. То, что он намерен сказать, начал Польстер, он говорит только на правах родственника. Но так как дальше дело не пошло, из багряной листвы винограда вынырнула его жена и стала подбадривать его:
— Выложи ему всю правду, Польстер.
И тогда механик сознался:
— Она требует, чтобы я намекнул тебе насчет Лени. А мне-то не все ли равно, что твоя сестра задумала?
— Как это все равно? — возмутилась Польстерша и подбоченилась. — Шелковое платье, настоящий черепаховый гребень, туфли за тридцать марок…
— Это я подарил ей, — сказал Бальрих, чтобы отвести удар.
— Туфли?
— Все, — заявил Бальрих.
— Ну, скопил денег, — вставил Польстер. — Мало он работает?
Но его жена ехидно продолжала:
— Знаем, знаем. Все танцы Лени танцевала с молодым хозяином, а теперь они вместе играют в кегли. Люди уже говорят об этом. Ведь позор-то падет на всю семью.
Бальрих посмотрел на нее в упор; он вспомнил ее любовные шашни, — благодаря им Польстеры занимали две хороших комнаты, последний друг дома к тому же был не кто иной, как шпик Симон Яунер.
— Обернись, — сказал Польстер, презрительно улыбаясь и указывая на Яунера, — и ты увидишь, что такое позор!
Позеленев, женщина быстро взяла мужа под руку, желая поскорее увести его. Но тот не двинулся с места. Да и было на что посмотреть: Симон Яунер, незаметно запустивший лапу в карман Крафтова сюртука, не мог вытащить ее оттуда; кто-то крепко держал ее. Это был Гербесдерфер.
— Поймал вора, — глухо проговорил он; но вот его хриплый голос очистился, и он закричал, заглушая стук деревянных шаров так, что все бросились к нему. Долгое время слышны были только возгласы и мелькали руки сбившихся в кучу людей; затем появился жандарм. Растолкав дерущихся, он извлек Яунера на свет божий. Но в каком виде! Вор был растерзан, волосы свисали на нос, и вместо пресмыкающейся угодливости — злоба проступила на его изжелта-бледном, искаженном от ярости лице. Теперь он всем покажет, заорал Яунер, он никого больше знать не хочет, он всех выведет на чистую воду.
— Пусть мне крышка, — рычал он, — но раньше я всех вас выдам! — и при этом погрозил рукой туда, где в одиночестве стоял Бальрих. Гербесдерфер хотел было вновь наброситься на Яунера, и только появление второго жандарма удержало его.
Между тем подоспел и старший инспектор. Он выразил надежду, что все выяснится и уладится, хотя бы ради столь прекрасного праздника. Он сам займется расследованием. Законность, конечно, должна быть соблюдена. И, пропустив вперед Яунера, который шел между двумя жандармами, он, сопутствуемый Крафтом Геслингом, последовал за арестованным. Шествие замыкал Гербесдерфер.
Оставшиеся ликовали. Динкль уплатил круговую. Наконец-то шпик попался! Теперь ему крышка, как той свинье, которую разыгрывали в кегельбане!
Бальрих молча, угрюмо прислушивался к этим разговорам. Как еще слепы люди, они не знают истинного положения вещей. Да и что в сущности испытали они? Они не попадали в положение одиночек, никто грубыми руками не касался их души, и в трудную ночь испытаний они не стояли лицом к лицу со своим богом. Они ведь не вернулись, как я, оттуда.
Он спрашивал себя, как поступили бы все они, если бы там, в зале, их сестра… Они примирились бы с этим, как и механик Польстер, быть может, это даже польстило бы их гордости. Но нет! Не таковы его товарищи по классу. Гербесдерфер на его месте пошел бы и прибил этого пса. Стыд и злоба душили Бальриха, когда он вернулся в зал.
Здесь, в полусне, забыв обо всем на свете, все еще танцевали пары. Музыка играла, словно для вертевшихся на карусели деревянных зверей. Бальрих увидел сестру: закрыв глаза, она все еще кружилась в объятиях своего повелителя. Они прильнули друг к другу, не отрываясь, словно в забытьи, и только ноги их двигались и жили. Ему хотелось броситься между ними и разнять их, но ее глаза были закрыты — и разве осмелился бы он ее будить?
Танец кончился. Бальрих сказал ее кавалеру, что следующий сам танцует с сестрой. И вот музыка снова заиграла, и он повел ее.
— Ты сегодня красивей, чем обычно. Почему это? — спросил он.
Она улыбалась, точно только что проснулась. В дальнем углу зала сидела бедная Тильда, и он перехватил ее молящий взор. Бальрих рассмеялся, и такая неудержимая горечь была в этом смехе, что Лени, наконец, подняла на него глаза.
— Мне все кажется, — сказал он ей на ухо, — что это твой праздник, только твой, на вилле «Вершина», и ты там госпожа.
— Как знать, — прошептала она и открыла еще шире свои золотисто-карие глаза. Потом рассмеялась, откинула голову, а он принялся насвистывать мотив, который играл оркестр, и они опять закружились в танце, тихо покачиваясь в такт музыке.
— И цветами тебя забрасывают, — шепнул он ей, продолжая насвистывать.
Она испуганно рассмеялась, ибо действительно на ее запрокинутое лицо упала роза. И тут Бальрих увидел, что Горст Геслинг брал розы из корзины цветочницы, бросал их в Лени и неизменно попадал. При этом лицо у него было надменное и самоуверенное. Бальрих, танцуя, шепнул сестре:
— Не смотри на него! Ты и так слишком много на него смотрела. Ты унижаешь себя! Откуда у тебя это платье? Ты девка! Ты наш позор, тебя надо отдать в исправительный дом!
— А ты? Из какого дома ты вернулся? — дерзко глядя ему в глаза, ответила Лени, и на ее переносице проступила та же морщинка, что и у него.
— И это говоришь мне ты, сестра?
Лени старалась вырваться, но он крепко обхватил ее и заставил продолжать танец.
— Ты первая упрекаешь меня за это. А я и попал-то туда потому, что не хочу, чтобы вы были нищими и проститутками.
— А если я хочу стать такой!
Он вдруг отпустил ее.
— Иди! — бросил он, задыхаясь от гнева.
Но она осталась. Белее стены, стояли они друг против друга, тяжело дыша, не в силах разойтись.
Наконец брат сказал:
— Благодари бога, что я пришел… оттуда. После этого дома все кажется таким ничтожным и недолговечным и всех начинаешь жалеть. Иначе я бы тебя избил.
Подошел Горст Геслинг. Он слышал его последние слова.
— Однако, господин Бальрих! Вы же будущий академик… Пора бы вам освободиться и от моральных предрассудков вашего класса!
— Потерпите еще немного! — ответил Бальрих и отвернулся.
На дворе, у кегельбана, наступило затишье. Никто не играл, все стояли, обступив старшего инспектора. Но и Яунер был уже тут. Яунер без наручников, без жандармов — торжествующий, олицетворенная невинность. Старший инспектор объяснил им, что человеку свойственно совершать ошибки, и удалился вместе с Крафтом, которого сотрясала дрожь. Яунер незаметно ускользнул вслед за ними.
— Отсрочка — не точка, — сказал Гербесдерфер. — Он еще получит свое! — И за круглыми стеклами очков гневно блеснули его глаза.
— Как это они поладили? — спрашивали рабочие. Но Гербесдерфер сам не знал. На следствии Крафт Геслинг показал или, вернее, невнятно пролепетал что-то, а старший инспектор истолковал его слова так, будто Крафт Геслинг сам попросил Яунера достать из кармана своего пиджака третью пачку папирос.
— Но когда я его схватил, в руке у него был зажат бумажник, — уверял Гербесдерфер. — Мерзавцы сделали вид, что им ничего об этом не известно, и позвонили на виллу «Вершина».
— Зачем?
— Не знаю. Мне пришлось выйти. Но они долго шептались, а потом до тех пор наседали на Яунера, пока не уговорили его. А когда выходили из зала, Яунер весь дрожал.
Рабочие стояли понурившись, потом переглянулись, и в их глазах можно было прочесть только одно: «Нас предали».
— Он еще получит свое, — повторил Гербесдерфер.
Невдалеке сидел Бальрих, уронив голову на руки. Все с затаенным страхом, предчувствуя недоброе, опасливо поглядывали на него, думая: «Они с ним расправятся. Хотели же они объявить его сумасшедшим, когда еще ничего не знали. И вот им известно все, — что же сделают с ним теперь?»
Рабочие разошлись, каждого беспокоило то, что их всех ждет. Те, что шли парами, шептали друг другу: «А все-таки он добьется своего».
Музыка в зале, казалось, играла все громче, и вдруг, — что это? — музыканты вышли из закусочной. Одни были красны как кумач, другие бледны и обливались потом. Словно по команде, они маршировали, выбрасывая ноги, как на параде. Невдалеке появилась пара, и все, не веря своим глазам, увидели Лени Бальрих и Горста Геслинга. Высоко подняв голову, пренебрегая изумленными взглядами, шли они, пританцовывая. У всех на виду Лени подняла платье до самых колен и — пусть хоть весь свет сбежится глазеть на нее! — танцевала среди уличной пыли… Следом за ними, подскакивая, точно заводные куклы, следовали другие пары, видимо уже четко не сознавая, что происходит.
Рабочие из кегельклуба посторонились, очистив место, и мимо них, сопровождаемый хохотом и гиканьем, промчался призовой поросенок. А танцующие продолжали невозмутимо кружиться, подымая пыль; и дети, убежавшие от карусели, кружились вместе с ними. «Ура!» — кричали люди и исчезали в пыли, где лаяли невидимые собаки и, заглушая друг друга, в дикой какофонии смешивалась музыка: бальная и та, что доносилась от карусели. Вдобавок, с новой стройки, в кишащий людской муравейник летели шляпы озорников, в то время как с высоты своего величия, презрительнее, чем когда-либо, взирал на все это из слухового окна мудрый муж Клинкорум.
А с кладбищенской стены, размахивая бутылками, звали музыкантов пропойцы, и те спешили взобраться к ним. Танцующие делали шаг вперед, шаг назад, прыжок, глиссе, прыжок, и бутылки, казалось, кивали им из-за ограды. Кто это толкается? Не видно кто! Пробрался на другую сторону и вдруг исчез. Лени, зажмурив глаза, увлекаемая своим кавалером, танцевала уже у самой панели, едва не ступая в грязь. И вдруг он поднял ее, понес в машину. Ей некуда было деваться в своем узком платье. Он усадил ее! Поехали!
Но сзади, кто-то ловкий, как кошка, вспрыгнул на ходу. Вот он втиснулся в кабину, захлопнул дверцу. Горст Геслинг увидел подле себя на сиденье Крафта, а рядом с Лени сидел ее брат. Горст крикнул: «Стоп!» Но едва машина остановилась, как он, при виде этого галстука, этой сдвинутой набок кепки, этого взволнованного, осунувшегося лица, невольно заколебался. И, повинуясь испуганному шепоту Крафта: «Не связывайся с этим апашем!», приказал:
— Вперед!
Бальрих, взявшись за фуражку, твердо сказал:
— Если вы уезжаете с моей сестрой, я должен быть при ней.
— Семейная прогулка, — с легким поклоном съязвил Горст.
Но Лени, вспыхнув, зарыдала, обвила руками шею брата, влажным от слез лицом прижалась к его лицу и поцеловала. Какой это был поцелуй! «Счастье, что я с ней, — думал Бальрих. — Я силен, могу постоять за сестру, и оттого, что меня боятся, она любит меня».
«Как знать, быть может, он подарит мне виллу „Вершина“ — он все может», — говорила себе Лени, а Горст между тем обдумывал ситуацию: «Глупо, но изменить ничего нельзя». Крафт же только дрожал от страха.
Запах елей, росших вокруг виллы «Вершина», вместе с ветром пахнул им в лицо, и вот дом уже перед ними. Крафт потребовал, чтобы машину остановили у ограды. Он вышел, а Бальрих вынес сестру, поэтому Горсту, несмотря на хмель, не удалось въехать победителем со своей добычей на священную землю отцов. В саду было тихо, ни один голос не доносился из дому, и только перед террасой, греясь на солнце, сидела Анклам. К ней-то и направился Горст. А напрямик, через газон, к Лени мчался Ганс Бук. Бальрих решил предоставить их самим себе и, оттесненный за живую изгородь, проклинал себя. Зачем он поклялся когда-то, что его сестра войдет сюда только владелицей виллы.
Ганс уже бежал навстречу Лени, и звук его голоса опережал его самого:
— Лени, я пообещал маме остаться здесь, иначе этого не случилось бы! Лени! Как могла ты пойти на это?
— Со мною брат, — услышал Бальрих чуть ли не в полуобмороке.
— Лени, разве ты не видишь? Горст хочет погубить тебя! Неужели ты на самом деле думаешь, что он тебя любит?
Легкий смешок Лени, и снова жалобный, негодующий шепот Ганса:
— Он привез вас сюда, чтобы потом прогнать с фабрики. Только это им и нужно. Им нужен скандал. Вы оба должны быть уничтожены, а ты, Лени, — раньше стать его жертвой. — Мальчик закрыл лицо руками: — И я должен смотреть на все это и ничего не могу поделать!
Послышались чьи-то шаги.
— Взгляни на даму, которая с ним. Он хочет разжечь в ней ревность. Вот еще для чего ты здесь!
И снова он слышит ее легкий смех. Ганс выпрямился. К ним подошел Горст. Госпожа фон Анклам уже заметила притаившегося в кустах Бальриха. Прыжок — и Ганс, набросившись на Горста, вцепился ему в глотку. Прежде чем Горст понял, что происходит, он лежал на земле, лицом его ткнули в гравий, а Ганс с победоносным видом стоял перед Лени.
— Неужели ты все еще любишь его?
— Ни его, ни тебя… — сказала она, — оттого что… — побледнев, она дерзко повела рукой вокруг, — никто из вас не подарит мне всего этого!
Шестнадцатилетний подросток поник головой. Из глаз его закапали слезы, и он ушел, плача.
Горст же принялся уничтожать следы, как он выразился, «Гансова ратного подвига». От гравия на его лице остались рябинки, словно от оспы. Все же он предложил Лени руку и пошел с ней вперед. Тут же под руку с Бальрихом подошла Анклам. Рабочий и его сестра робко посмотрели друг на друга, между тем как джентльмен и дама обменялись многозначительным взглядом.
— Вы, Горст, — сказала Анклам, — видимо, не внушаете страха. В опасности ведь всегда остается что-то неразгаданное, какая-то доля тайны. — И при этом она с иронической улыбкой склонила голову к плечу Бальриха. И с той же улыбкой, склонившись к Лени, Горст Геслинг произнес:
— Да, так оно и есть.
Брат и сестра чувствовали, что их присутствие лишь разжигает взаимное влечение этой пары. Но они не решались возражать.
Слуге, который шел по аллее, Горст приказал подать чай на террасу. До этого он счел уместным прогуляться по парку. Того же хотел и Крафт, который, набравшись смелости, наконец подошел к ним. Глухо, но язвительно он заметил:
— Если кто-нибудь претендует на владение, он прежде всего осматривает его. — Затем, приблизившись к Бальриху так, что его слышал только рабочий, сказал: — Здесь вы ничего не можете сделать со мной, вы, человек мышц, хотя, ах, как я обожаю чувство постоянной тревоги…
Он сказал это жеманно, подражая манере госпожи Анклам, и даже словно прижался к кому-то плечом.
Они дошли до фонтана со статуей Венеры.
— Всем известная богиня любви и красоты, — пояснил Горст своим гостям.
Потом они направились к лубяной беседке.
— А это место мы считаем наилучшим для установки пулеметов, — заявил Крафт с восторгом садиста.
Когда они вернулись на террасу, стол был накрыт, но уже занят. Под вьющимися розами, которые чуть раскачивал ветер, в мягко поскрипывающих тростниковых креслах расположилась женская половина семьи Геслингов: мать Густа, дочь Гретхен; тут же появилась и фрау Эмми Бук с Гансом, усиленно занимавшим мать, чтобы она ничего не слышала и не видела из того, что происходит вокруг. Здесь же была и госпожа Анклам, она уже, наверно, наплела всем невесть что. Горст и Крафт были явно озабочены. У колонны, увитой розами, стоял, выпятив живот и негодующе поглядывая по сторонам, жених Гретхен, Клоцше. Крафт хотел было улепетнуть, но Горст решительно подтолкнул его и заставил подняться на террасу. Лени он даже предложил руку, но та не взяла ее.
— Voila! — заявил Горст, точно актер из варьете, закончивший свой номер. — Наши гости!
Его слова были встречены ледяным молчанием. Только Гретхен слегка захихикала, впрочем, от нее всего можно было ожидать. Жених, желая предупредить еще более неприличную выходку, укоризненно посмотрел на нее. Эмми Бук, явно оскорбленная появлением такой компании, отодвинулась в своем кресле до дверной ниши, где уже показался ее супруг; он улыбался ободряющей улыбкой, словно говорившей: теперь уже ничего не поделаешь.
Анклам поднесла к глазам лорнет, глядя на подходивших гостей с насмешливой благосклонностью. А Густа, ее величество хозяйка, наводя лорнет, вложила в этот жест весь свой гнев и презрительное недоумение, словно спрашивая, осмелятся ли гости не признать ее. Прямая и надменная, восседала она в своих кружевах, бантах и жемчугах; бюст и живот были стянуты корсетом, и от этого ее осанка казалась важной и внушительной, — правда, нос у нее был картошкой, как у Гербесдерфера.
— Сын мой, — повелительно вопросила она, — что это значит? — И, не дав Горсту возможности еще больше забыться, изрекла: — Твоя мать заслуживает большего уважения.
— Да еще при ее сединах, — добавила Гретхен вяло, не то от безразличия, не то из лукавства.
— Сын мой, Крафт, — сказала Густа и поманила его своими толстыми пальцами в перстнях, — далек от всего непристойного, я это знаю, — причем ее лорнет уничтожающе сверкнул в сторону Лени. Затем она подставила щеку своему любимцу. — Выпей молока, мой мальчик, ты утомлен. — И, повернув свое кресло, она дала понять, что неприятный инцидент лично для нее исчерпан и она возвращается в свое благопристойное окружение. Она попросту не заметила, что «эта особа» села, так как слуга по чьему-то знаку пододвинул ей стул. Лени бесцеремонно плюхнулась на этот стул, так что он даже затрещал под ней.
— Уж давно пора пить чай! — вырвалось у нее. Она повела вздернутым носиком, не без труда заложив ногу на ногу, ибо узкое платье стесняло ее движения.
Горст, которому уже нечего было терять, самолично поднес ей чашку чая. Он даже вздумал предложить ей папиросу. Но адвокат Бук остановил его:
— Всему есть предел. Во всяком случае, — обратился он к Бальриху, неподвижно стоявшему за спиной сестры, — доступа сюда вы уже добились.
— И вы думаете, никто возражать не будет? — спросила Лени, повернувшись к нему через плечо, на котором лежала белокурая прядь ее волос.
— Теперь мы займем оборонительную позицию, — заметил Бук.
— Бесполезно, — ответила Лени.
Но по другой лестнице уже поднимался кто-то и мелькнуло острие военной каски. Блистая пестротой мундира, появился генерал фон Попп и, под прикрытием его широких, подбитых ватой плеч, — сам глава семьи.
— Ого! — воскликнул Геслинг. — Да тут, кажется, маскарад?
— В этом ты, мой друг, — Густа величественно кивнула мужу, а затем генералу, — в этом вы, ваше превосходительство, разберетесь лучше, чем хозяйка дома, которая все еще придерживается старомодных привычек и старается содержать свой дом в чистоте.
— И марать чужие дома, — резко ответил Бальрих, уставившись на Горста.
Главный директор сделал вид, будто только сейчас узнал своего рабочего.
— Вот как! — воскликнул он надменно. — Так это он! — И, презрительно усмехаясь, обратился к генералу: — Он хочет, видите ли, изгнать меня отсюда. Понимаете, ваше превосходительство?.. Вон из Гаузенфельда, из виллы «Вершина»! А мне предоставляется право собирать тряпье.
— Забавный чудак, — ответил генерал сухо и отрывисто, словно щелкал орехи.
— Пока что он учится на мои деньги, — продолжал тем же презрительным тоном главный директор, — а потом отдаст меня под суд.
— Ну и понятия у этих людей, — заметила Густа. — А все от безбожия, — добавила она и отвернулась.
Клоцше, жених Гретхен, в знак своего полного согласия с ней тоже повернулся к Бальриху спиной.
— Ну, ты, при таком животе, — вяло протянула Гретхен, рассматривая живот жениха, — ты-то уж, конечно, не вольнодумец ни в каком смысле. — Клоцше мог только догадываться, на что она намекает.
Генерал, выпучив налитые кровью глаза, сначала окинул взглядом богатое семейство, затем посмотрел на пролетария и, наконец, безучастно спросил:
— Что он, собственно, воображает, этот чудак?
И, пожалуй, лишь только его племянница Анклам заявила, что она-то отлично понимает, в чем дело.
— Я не требую ничего незаконного, — решительно ответил Бальрих.
Но тут Геслинга прорвало.
— Нет! — заревел он. — Это восхитительно! Угрожать священной собственности! — От его величия не осталось и следа, глаза забегали, как бы ища свидетелей, и остановились на генерале. — Священной собственности, на которой зиждется все государство!
— В данном случае она присвоена незаконно, — возразил Бальрих.
— Презабавный чудак! А в армии он служил? — спросил генерал.
Геслинг был так взбешен, что даже позволил себе прервать высокого гостя.
— Меня не интересует причина, — заревел он в бешенстве, — по которой этот человек спятил!
— Еще бы, — заметила Лени своим чистым, звонким голоском, покачиваясь при этом на стуле.
— В сумасшедшем доме он уже побывал! — снова завопил Геслинг.
— А вы еще нет. Но ведь и ожидание этого события прекрасно, — четко проговорила Лени.
Горст и адвокат Бук настойчиво уговаривали ее быть сдержаннее. А с порога ей самозабвенно улыбался юный Ганс. Густа негодующе передергивала лопатками, между тем как Гретхен, забыв о своем Клоцше и его масленых глазах, словно зачарованная, смотрела на Лени.
Геслинг было снова завопил, но вдруг осекся и упавшим голосом проговорил:
— Меня не интересуют его тайны. Я выгоню его вон, и все!
— Нет, вы не выгоните меня, — заявил Бальрих, показав ослепительно белые зубы, — потому что вам хочется узнать больше, чем вам доносят ваши шпики.
Геслинг, задыхаясь, уставился на него.
— Вы уже заболели оттого, что не знаете главного. Но я не хочу, чтобы вы болели из-за меня, хотя и решили объявить меня сумасшедшим, — продолжал Бальрих.
Он колебался всего один миг, затем сунул руку в карман и протянул Геслингу листок бумаги.
И пока Геслинг читал, Бальрих не сводил с него угрюмого взгляда. Между тем фон Попп обратился к собравшимся:
— Вы, штатские, прямо чудаки! Это же бунт! Тут надо стукнуть железным кулаком!
Крафт сейчас же перешел в атаку. Он весь побагровел и злобно ударил по столу среди чайных чашек. Чайные чашки слегка звякнули, а Крафт снова обмяк от столь великого усилия.
Главный директор снял золотое пенсне.
— Возьмите, спрячьте ваше сокровище, — сказал он, сделав быстрый отстраняющий жест. — Письмо, конечно, подложное.
— Ничего другого вы и сказать не могли!
— Фальшивка! Гнусность! — Геслинг пытался овладеть собой. — Если бы даже его признали подлинным, ведь я же всегда могу доказать, что автор этого письма был моим личным врагом. Об этом вы не подумали? — И он повернулся к зятю: — И ты это подтвердишь. Я свалил твоего отца и испортил ему карьеру, поэтому он стал моим врагом.
— Против такой аргументации нечего возразить, — спокойно сказал адвокат.
— Пойдем отсюда! — обратился Ганс к матери, но она, уронив голову на руки, сидела неподвижно.
— Вы слышите? — снова заговорил Геслинг. — Свыше тридцати лет назад старик Бук якобы написал некоему Геллерту, что мой отец — вы понимаете, — повернулся он к генералу, — подтверждает получение капитала, будто бы вложенного этим Геллертом в наше предприятие. Ха-ха! Не правда ли, смешно?
Однако генерал фон Попп не находил в этом ничего смешного. Он попросил письмо, пробежал его и спросил строгим голосом:
— А если это правда?
— Вы что… — Геслинг поправился: — Вы шутите, ваше превосходительство… — Он насмешливо улыбнулся, стараясь скрыть беспокойство. — Это письмо честный старик Бук, конечно, написал не тридцать лет назад, а гораздо позже, когда имел основание мстить мне, и пометил задним числом.
— Но это вам придется доказать, — строго заявил фон Попп.
Геслинг уже не владел собой, лицо его выдавало мучительную тревогу. Он стоял, словно прикованный к месту. Все остальные, кто сидя, кто стоя у колонн, замерли в прострации с открытыми глазами. Даже озаренные солнцем вьющиеся розы на террасе уже не качались. Казалось, вилла превратилась в замок спящей принцессы.
Геслинг снова пошел в атаку.
— Старик лжет, это несомненно.
И вдруг Ганс заявил таким же звонким и ясным голоском, как и Лени:
— Сам ты лжешь.
Директор внезапно расхохотался, а жена перепугалась: уж не приключилось ли что с мужем. Но он только пожал плечами.
— Вы считаете, ваше превосходительство, что я должен это доказать? Прошу прощения, — пусть почтенный старик, лежащий в гробу, докажет, что его слова — правда. Если он не лжет, то в оставшихся после него бумагах должно было сохраниться письмо, в котором мой уважаемый отец действительно подтверждает получение денег от Геллерта.
Окинув всех победоносным взглядом, он встретился глазами с Бальрихом и обомлел: жестко и решительно, как судья, Бальрих проговорил:
— Письмо существует, и оно у меня.
Все встрепенулись. Генерал повторил:
— Оно у него.
Фон Попп как бы призывал богача к ответу. А тот так и замер с открытым ртом и даже покачнулся… Дидерих Геслинг многое понял в эту минуту. Только он, только его зять Бук мог выдать рабочему давний документ, написанный его покойным отцом. И вот этот субъект стоит теперь перед ними и предъявляет свои права. А генерал — это совершенно ясно — считает, что я слишком богат, слишком могуществен, и с радостью наблюдает за тем, как собирается гроза над головой того, при ком он был постоянным блюдолизом. Да, все новые разочарования готовят богатому те самые люди, которых он, казалось бы, должен был знать; ну, что ж, пора отбросить всякий идеализм…
Геслинг метнул грозный взгляд на своего зятя, который робко и покорно ждал дальнейших событий. «С тобой мы сочтемся!» — пригрозил он ему взглядом, затем отвернулся, чтобы отдышаться, — иначе, ей-богу, с ним может случиться беда. Самообладание — прежде всего! Необходимо собрать все силы для борьбы, которую мне навязывают. Они хотят вырвать у меня почву из-под ног. Речь идет о самом моем существовании. Ну, они узнают меня!
Укрепившись духом, он снова поднял голову и прежде всего остановил взгляд на рабочем.
— Эй, вы там! Пойдемте отсюда. Честь и место тому, кто достоин этой чести.
Дойдя до конца террасы, он сказал Бальриху вполголоса, но с надменной уверенностью:
— Вы бы сначала подумали, что делаете.
— Все обдумано, — ответил Бальрих.
Противники снова смерили друг друга взглядом. Тем временем фон Попп обратился к хозяйке дома:
— Хорошие дела у вас тут творятся, нечего сказать… — Это было произнесено таким тоном, как будто бы ему нанесена личная обида. То же самое дала понять своим лорнетом Анклам, посмотрев на сына Густы.
Но Густа строго блюла свое королевское достоинство и заявила:
— Все это — сказки. Чего они могут добиться? Народ всегда окружает легендами большие состояния.
А директор уверенно растолковывал рабочему:
— Истину устанавливать не вам, друг мой. Вопрос решат в зависимости от того, кому это решение выгодно. А властью пока еще я располагаю.
Асессор Клоцше, которого безмолвно поощряла Густа, тоже вставил свое слово.
— Ваше превосходительство, едва ли можно допустить, — проговорил он, пыхтя, причем живот его заколыхался, — что найдется такой суд, который примет подобный иск. Ведь это же клевета, а подложные документы направлены против незыблемых устоев общества. Я думаю, — продолжал Клоцше, вращая бесцветными глазами, — что мы, блюстители закона, можем почитать себя столь же несокрушимой стеной, как и вы, ваше превосходительство.
Тем временем директор уверенно продолжал, обращаясь к рабочему:
— Вы погубите не только себя. Подумайте о семье и товарищах.
— Все обдумано.
— Но взвесьте и мое положение. Я богат. Я муниципальный советник и тайный коммерции советник. Вот орден, который мне вручил господин президент. Все это перевесит чашу весов не в вашу пользу, и потом останутся еще судьи, — кивок в сторону Клоцше, — и господа военные, — опять кивок. — В ваших же интересах я предлагаю вам выдать мне письмо моего покойного отца.
— Оно нужно мне, — ответил рабочий.
Фон Попп сказал:
— Несокрушимая стена? Вот чудаки! Это всегда зависит от тех причин, ради которых приходится быть несокрушимым.
— Свет, — с иронией сказала Анклам, — так подозрителен и всегда готов верить всякой гадости.
Гретхен между тем, совсем придвинувшись к Лени, вытянула длинную шею и, чувствуя на себе масленый взгляд жениха, чуть слышно пролепетала:
— Вы хотите стать кокоткой?
— Глупая стерва! — бросила Лени.
А Гретхен, закатив глаза, продолжала:
— Это, должно быть, замечательно!
— Значит, нет? — резюмировал директор. — Воля ваша. Вы похитили этот документ, и я уничтожу вас.
— Вам тоже не во всем поверят, — заявил рабочий. И Геслинг почувствовал, что именно по этой причине так расстроено его семейство и так странно держится фон Попп. Этот случай, несмотря на всю его вздорность, пришелся очень кстати светскому обществу, всем этим завистникам и вымогателям… Взгляд, которым он обменялся со своей старой Густой, сказал ему, что они поняли друг друга: «Осторожно! Придется идти на компромисс».
Взяв рабочего под руку, он отошел с ним подальше. Никто не заметил его движения.
— Вот вам сто марок и покончим с этим.
— Вздор! — Рабочий повернулся и пошел на старое место.
— Тысяча, — деловито продолжал Геслинг.
Бальрих мрачно улыбнулся.
— Видите, вы сами верите этому письму.
— Две тысячи! — И тут же, словно игрок, охваченный азартом, добавил: — Пять тысяч… Последнее мое слово: десять!
Все та же угрюмая усмешка и покачивание головой. Директор в изнеможении спросил:
— Так чего же вы хотите наконец?
— Все, — сказал Бальрих. — Но не как подарок.
— Вы сошли с ума, — вскипел директор, но, вдруг присмирев, прошептал: — Вы ничего не добьетесь, если затеете скандал. Я предлагаю вам сто тысяч, и точка.
А Густа за столом лебезила перед Анклам.
— Милая госпожа Анклам, ваш жемчуг — просто чудо, — восхищалась она, хотя тот был явно поддельным.
— А ваш — настоящий? — с иронией осведомилась Анклам.
Густа было взвилась, но тут же величественно опустилась в кресло.
— Пожалуйста, проверьте сами. — И, сняв ожерелье, предупредительно надела его на гостью. На маленькой Анклам оно висело до колен.
— Ну, как? — спросила Густа.
— В самом деле, очень мило, — сказала Анклам. — А как по-твоему, дядя Попп?
— Побрякушки, — сухо ответил генерал, но, несмотря на его холодность, чувствовалось, что лед разбит.
Геслинг со своего места увидел, что Густа довела дело до конца. Тогда и он изменил тон.
— Теперь мы будем действовать по-другому, — заявил он. — До сих пор я, так сказать, вел с вами переговоры…
— И предлагали мне сто тысяч марок.
— Потому что хотел убедиться, до чего может дойти ваша наглость. Но переговоры кончены. Я твой хозяин и приказываю тебе отдать письмо!
Адвокат Бук взял на себя обязанность укротить Лени, которая то и дело вскакивала с места и пыталась что-то сказать. Но вот он засеменил к дверной нише, где, уронив голову на руки, сидела его жена. Он приподнял ее лицо, умоляюще заглянул в глаза. Увидев это, юный Ганс отошел в сторону.
— Мы сейчас в большой опасности, — шепнул Бук на ухо жене. — И виноват я.
Он прочел в ее взгляде восхищение.
— Ты действительно помог этому рабочему?
— Да. Вопреки интересам твоего брата.
— Ну, он уж как-нибудь перенесет это.
— А мы? — спросил Бук.
С застенчивой улыбкой она спросила:
— Если Дидерих отвернется от нас — мы погибли?
— Нам придется отказаться от привычной жизни.
— Я сделаю это охотно.
— А я — нет. Я буду держать его в руках. Как и до сих пор, он пойдет на все, ведь у него совесть нечиста и слишком многие помнят, что он смешал с грязью моего бедного отца. Я для него — живой укор, а в будущем стану и угрозой. — Полное актерское лицо Бука и в самом деле стало выглядеть угрожающе.
— И ты решился бы действовать против него?
— На это меня еще хватит. Если вопрос будет поставлен ребром, я возьмусь вести дело этого рабочего, и Дидерих увидит, как я сумею отомстить за все.
Эмми снова опустила голову.
— Все равно он будет давать нам деньги. Это невыносимо.
— Все стало невыносимым, — пробормотал Бук.
— Зеркало сюда! — приказала Густа слуге и, когда тот принес, сама подставила его маленькой Анклам.
— Только на вас, дорогая, этот жемчуг имеет настоящий вид, — сказала она, и в ее тоне чувствовалось самопожертвование. — При моих седых волосах… Но как я счастлива преподнести вам этот скромный дар в память о чудесных летних днях, за которые мы так признательны вам и вашему уважаемому дядюшке.
— Пожалуйста, пожалуйста, — вставил фон Попп.
Тем временем в конце террасы, хотя этому было трудно поверить, дело дошло уже до настоящей схватки между главным директором и его не в меру требовательным рабом. Геслинг на правах хозяина сделал попытку залезть Бальриху в карман, но в ответ последовал легкий толчок в грудь. Директор, покачнувшись, попятился до середины лестницы; затем вернулся на террасу и вдруг завопил:
— Он толкнул меня! Этот негодяй поднял на меня руку!
— Этот негодяй поднял руку… — повторило эхо. То был голос сына Крафта, а про себя этот молодчик, весь дрожа, добавил: «Каков негодяй!»
Горст набросился на рабочего, но тут же отлетел к чайному столу. Все, кроме Лени, вскочили и замерли на месте; слышались лишь приглушенные всхлипывания Густы, увидевшей, что супругу и сыновьям угрожает опасность.
А Ганс Бук схватил мать за руку и не отпускал до тех пор, пока она не встала и не ушла вместе с ним.
— Теперь начнется самое позорное, — побледнев, сказал Ганс. Бук-отец мелкими шажками последовал за ними.
Первым пришел в себя асессор Клоцше.
— Здесь налицо факт нарушения неприкосновенности жилища! И, кроме того, угрозы и покушение на жизнь! — заверещал он по-бабьи.
— И вымогательство! — заревел директор.
— Презабавный чудак! — стукнув кулаком по садовому железному столу, рявкнул фон Попп. Густа, Анклам и Гретхен пронзительно взвизгнули и заткнули уши, оглушенные собственным криком.
Бальрих решительно вырвался из окружения богачей. Расталкивая их и наступая всем на ноги, он выбрался из кольца. Когда Лени увидела его подле себя, она бросила свою чашку под ноги хозяйке дома и, опередив брата, прикрывавшего отступление, связанная своим узким платьем, с трудом спустилась по лестнице.
— Вы уволены! — ревел директор вслед рабочему. — Вы и вся ваша семейка!
— Вся ваша семейка! — глухим эхом отозвался Крафт.
И все, словно сорвавшись с цепи, тоже закричали:
— Вот каковы эти люди!
— А все от безбожия! — кричала Густа.
Раздался громовый удар — это генеральский кулак опустился на железный стол; Крафт тоже грохнул чем-то; Анклам забилась в истерике.
— Я разнесу этих бунтовщиков! — вопил Горст; отец его уже потерял от крика голос. Клоцше тоже верещал, стараясь произвести впечатление на Гретхен, которая визжала, не помня себя:
— Она кокоткой хочет стать! Кокоткой!..
Четверо малышей — Вольфдитер, Ральф, Бернгард и Фрицгейнц, отвлеченные шумом взрослых от игры, тоже сбежались на террасу; они дудели в трубу, кричали «му!» и кукарекали, а двухлетний Вольфдитер свистящим голоском без устали выкрикивал:
— Свинья паршивая!
— Вот каковы эти люди! — Густа, перегнувшись через перила лестницы, в пылу негодования грозила беглецам толстым пальцем в сверкающих кольцах: — Они нас по миру пустить хотят! — И, потеряв равновесие, вцепилась в ожерелье, висевшее на Анклам. Ожерелье рассыпалось. Два лакея бросились подбирать жемчужины. Анклам, позабыв про свою истерику, следила за тем, чтобы они ни одной не прикарманили. Но когда весь жемчуг опять оказался у нее, истерика возобновилась.
Все эти люди с искаженными лицами и глазам а убийц стояли, перегнувшись через перила, по примеру почтенной хозяйки, и ревели, как звери, — дамы, мужчины, дети, лакеи, готовые наброситься на отступающего врага — насильника и экспроприатора. Гром и рев! В этой битве за свою собственность и свои привилегии они, чуть не теряя сознание от ярости, не находили иного способа выразить свои чувства… И только Гретхен удалось разрядить грозовую атмосферу. Она вдруг перестала браниться и запела «Птичку». Вытянув тощую шею и чувствуя, что она сейчас упадет, девушка пела на весь дом: «Прилетела птичка…»
Только очутившись за оградой виллы, бедные оглянулись: богачи все еще стояли в воинственных позах или метались по террасе. Лени показала им язык. В густеющих вечерних сумерках еще раз мелькнула перед ними озаренная закатом солнца вилла и вьющиеся розы, которые покачивались на ветру.
Они пошли прочь.
— Ну и задал же ты им, — сказала Лени. — Да и я тоже. Ты видел меня? — Она лихорадочно рассмеялась. — Это было самым прекрасным из того, что случилось в этот день. — Лени даже захлопала в ладоши. — Стоило пережить такое хоть раз, даже если тебя выбросят вон.
Они долго шли в пыли, окутанные багровой дымкой, и все нерешительнее замедляли шаг. Наконец Лени сказала:
— Ты молчишь. Как ты устал! А я-то…
Приподняв до колен узкую шелковую юбку и повиснув на его руке, она едва плелась.
— Дай я понесу тебя, — предложил брат.
— Кажется, вокруг всего света плясала я сегодня… — пролепетала она, когда он поднял ее на руки. Издали донесся шум, провыл клаксон, и мимо них промчалась машина, которая перед тем доставила их на виллу. Она быстро исчезла в облаке пыли. Было ли это на самом деле, или только почудилось им?
А среди пыли брел рабочий Бальрих и нес сестру, отяжелевшие руки которой обвили его шею. Засыпая, она шептала брату:
— Карл, родной мой, ничто не спасет нас! Нам все равно погибать.
Праздник в Гаузенфельде продолжался уже при огнях. По пустынным лестницам их корпуса Бальрих незаметно пронес Лени и за перегородкой опустил ее на кровать. Она вздохнула во сне. Он не решался снять туфли с ее ног, плясавших сегодня «вокруг всего света». Но на их запыленной коже остался след его губ.
В дверях стояла Тильда, как всегда, она кралась за ним, как всегда, молилась за него. В ушах же Бальриха еще звучали слова сестры: «Нам все равно погибать», и он обнял Тильду.
— Разве ты еще любишь меня? — спросила Тильда.
— Да, конечно.
И они вышли в ночь. Из-за туч пробился мягкий свет луны.