Книга: Вообрази себе картину
Назад: ХV. Последняя потеха
Дальше: 1

ХVI. Последние слова

 

33
Исход суда над Сократом был предрешен. Да и сам процесс принадлежал к числу тех, которые кончаются, еще не начавшись, и самые первые шаги которых вдохновляются их завершением. Как сказал, требуя смертного приговора, Анит, Сократ не предстал бы перед судом, если бы не было ясно, что его сочтут виновным, а судьи не сочли бы его виновным, если бы не намеревались его уничтожить.
Счастливого конца не предвиделось.
Счастливые концы бывают только в трагедиях.
Где бы мы сейчас оказались, если б Иисус не был распят?
Суд над Сократом был честным судом. Сфабрикованных показаний там не было, лживых свидетелей тоже. Их вообще не было — ни показаний, ни свидетелей. И судьи это отлично знали. Тем и замечательно правление закона, которое помог восстановить Анит, что при нем никаких доказательств для обвинения человека не требуется. Довольно и убежденности судей. Должные процедуры соблюдались должным порядком. Правосудие свершилось.
Даже Сократ не жаловался.
Он не стал произносить очень красивую речь, сочиненную для него другом, обладавшим большим ораторским даром и немалым опытом выступлений в суде, сочтя ее более судебной, чем философской, и потому для него непригодной. Многие из его круга говорили Сократу, что надо бы ему подготовиться к защите.
— Разве, по-вашему, вся моя жизнь не была подготовкой к защите? — отвечал он. — Я во всю жизнь не совершил ничего несправедливого и окружавшим меня старался сделать получше, так не кажется ли вам, что лучшей подготовки к защите и не придумаешь?
— Этого недостаточно, — предупредил его друг, которого звали Гермогеном. — Ты же знаешь, Сократ, нашим судьям нравится , когда их сбивают с толку речами, так что они часто выносят смертный приговор людям ни в чем не повинным и, наоборот, оправдывают виновных.
— Разве ты находишь удивительным, — сказал, добродушно подтрунивая, Сократ, — что и по мнению Бога мне уже пора умереть?
— Ты думаешь, это Бог подводит тебя под суд?
— А ты думаешь, для меня тут есть какая-то разница? До сих пор, Гермоген, я никому на свете не уступал права сказать, что он жил лучше или приятней меня. Если приговор будет неправым, пусть стыдятся те, кто меня убьет. Мне-то чего же стыдиться, если другие решат поступить со мной несправедливо?
Оратор Ликон в злобной радости потирал руки.
— Я так и знал, что старый дурак слишком добродетелен, чтобы прибегнуть к приемчикам, содержащимся в написанной кем-то другим речи.
Мелет тоже пришел в восторг.
— Он попытается образумить пять сотен судей. А они, увидев, что никаких развлечений от него не дождешься, лишь заскучают и озлобятся.
Оба знали, что следует сказать, чтобы с самого начала подорвать доверие к Сократу.
— Всего больше удивился я одному, — сказал Сократ, когда умолкли его обвинители, — тому, что они говорили, будто вам следует остерегаться, как бы я вас не провел, — подразумевая, что я обладаю ораторским искусством. Это с их стороны всего бесстыднее, поскольку они знали, что тотчас же будут опровергнуты мной на деле, едва лишь окажется, что я вовсе не силен в красноречии, — если только они не считают сильным в красноречии того, кто говорит правду. Если это они разумеют, то я готов согласиться, что я — оратор, хоть и не на их образец.
Из всей троицы самым серьезным и дельным оказался Анит, ибо он привел Сократа под суд не из желания развлечься, но руководствуясь побуждением куда более пакостным: принципами. История учит, что от людей, руководствующихся уверенностью в своей нравственной правоте, добра ждать не приходится.
В начале правления Тридцати Анит являлся убежденным консервативным приверженцем умеренного фашиста Ферамена — пока Ферамена не ликвидировал фашист куда более расторопный, Критий. До этого происшествия Аниту и в голову не приходило, что его тоже могут изгнать.
При демократическом правлении, которое Анит помогал восстановить, он играл видную роль лидера морального большинства, требующего возврата к традиционным афинским добродетелям, среди которых на передний план выступали освященные временем семейные ценности, хоть Анит и не смог бы сказать, что они собой представляют и когда именно выступили на передний план.
— Вот идет человек, — после суда заметил Сократ об Аните, беседуя с друзьями в ожидании представителей Одиннадцати, коим надлежало отвести его в тюрьму, — наполненный гордостью от мысли, какой он совершил великий и славный подвиг, предав меня смертной казни за то, что я, видя, каких почестей и должностей удостоило его государство, сказал, что не следует ему ограничивать образование сына кожевенным делом.
— Мне особенно тяжело, — воскликнул друг Сократа Аполлодор, когда подошли с цепями люди из числа Одиннадцати, — что тебя приговорили к смертной казни несправедливо!
— Тебе приятнее было бы видеть, что я приговорен справедливо? — ответил Сократ. И протянул руки к цепям.
Страшные афинские Одиннадцать, управлявшие тюрьмами и совершавшие казни, были рабами, принадлежавшими государству.
По новой конституции свободных, демократических Афин, свобода слова и свобода мысли были свободами священными, неограниченными и неотъемлемыми, а тех, кто ими пользовался, можно было пустить по миру или прикончить.
— Неужели никто в нашем демократическом обществе не волен придерживаться неортодоксальных взглядов? — поинтересовался Сократ у Анита на предварительном слушании.
— А как же! — последовал ответ. — У нас имеется полная свобода выражения мыслей. Можно выражать и неортодоксальные взгляды при условии, что их неортодоксальность ортодоксальна. Человек может быть приверженцем демократии, или приверженцем олигархии, или приверженцем тирании, но ничего другого и без всяких там промежуточных тонкостей. Человек обязан быть приверженцем чего-либо. Можно быть сторонником войны или сторонником мира, но только их и ничего другого, а разные дискуссии, которые лишь запутывают эти простые вещи, не допускаются.
Речь Анита сопровождалась негромкими аплодисментами и одобрительным перешептыванием его коллег-заседателей.
— Ты ведь и сам говорил, Сократ, по крайней мере так передают, что в твоей идеальной республике Гомер, Гесиод и иные поэты, музыканты и вообще художники подлежали бы запрету либо цензуре по причине вредоносного воздействия, которое эти люди способны оказывать на чувства, мысли и моральный дух народа.
— Пока до моей идеальной республики еще далеко, — сказал Сократ, — я бы их сохранил.
— Чего мы не намерены допустить, — прямо сказал Анит, — так это цинизма, скептицизма, скрытности, атеизма, заговоров, абортов, оппозиционерства, увиливания, обмана и неискренних ходатайств. Чем смог бы ты защититься от обвинения в том, что ты атеист и отвергаешь богов, признаваемых государством, а веришь в других, странных божеств?
— Я попросил бы назвать мне этих богов и божеств и спросил бы, как можно быть атеистом, тем не менее веруя в этих божеств.
— Я вижу, что ты циничен и изворотлив. А как бы ты защищался против обвинения в развращении молодежи?
— Я попросил бы тебя назвать и привести в суд развращенных мною людей.
— А вот это и есть казуистика и неискреннее ходатайство, — сказал Анит, — которых афинское государство больше терпеть не намерено.
На самом же суде Сократ сказал:
— Если одних юношей я развращаю, а других уже развратил, то ведь те из них, которые уже состарились и узнали, что когда-то, во время их молодости, я советовал им что-то дурное, должны были бы теперь прийти мстить мне и обвинять меня, если только я не развратил их настолько, что они уже и не понимают, какой вред им причинен. А если сами они не захотели, то кто-нибудь из их семейных вспомнил бы теперь, как потерпела от меня их собственная плоть и кровь. Да уж конечно, отцы их и братья и иные родственники нашли бы сегодня дорогу в суд. Здесь ныне присутствует Адимант, Аристонов сын, которому вот он, Платон, приходится братом, и Энтодора, брата вот этого, Аполлодора, тоже вижу я рядом с ними. Ну, Херефона вы все, конечно, знаете, достойного демократа, который вместе с вами недавно изгонял тиранов, он был мне другом с мальчишеских лет, — Херефон мертв, но брат его присутствует в суде. Я вижу еще многих других, которых Мелету в его речи всего нужнее было выставить как свидетелей. Если он просто забыл это сделать, то пусть сделает теперь, я ему разрешаю. Пусть скажет, есть ли у него свидетели такого рода, показания которых он может привести.
Сократ, готовый уступить рострум своему обвинителю, сделал вежливую паузу.
— Все это неправда, мужи-афиняне, — снова заговорил Сократ, — совершенная неправда. Вы увидите, что все, кого я назвал, готовы защитить меня — меня, развратителя, оскорбителя, злого гения их ближайших и драгоценнейших родичей, как утверждают Анит и Мелет. Не только развращенные юноши, но и их неразвращенные родные, люди уже старые. Какое другое основание помогать мне может быть у их родственников, людей зрелых, кроме истины и справедливости? И кроме уверенности, что я говорю правду, а Мелет лжет.
Уже под конец своей защитительной речи Сократ привлек внимание судей к тому, что они и так наверняка знали: имея трех сыновей, одного почти уже взрослого и двух младенцев, он не прибегнул к обычной тактике, не привел с собой младенцев, дабы сколь можно больше разжалобить судей слезными мольбами.
— Такое поведение, — объяснил Сократ, — было бы нехорошо для чести моей и вашей, для чести всего государства. В мои года человеку не следует пятнать себя, прибегая к подобным приемам, да еще при моей репутации, заслужена она или не заслужена — все равно. Как-никак, а ведь принято все-таки думать, что я отличаюсь кое-чем от большинства людей. А если так будут вести себя те из нас, которые, по-видимому, отличаются или мудростью, или мужеством, или еще какою-нибудь доблестью, то это будет позорно. Мне не раз приходилось видеть, как люди весьма почтенные проделывали во время суда над ними или после вынесения приговора удивительные вещи, как будто они думали, что им предстоит испытать что-то ужасное, если они умрут, а если вы сохраните им жизнь, то они стали бы бессмертными.
Если судьи питают хоть малое уважение к своему доброму имени и доброму имени города, следует на будущее установить, что всякий, кто устраивает эти слезные представления, из-за них-то скорее всего и будет признан виновным.
— Мне кажется, это неправильно — просить судью и избегать наказания просьбою, вместо того чтобы разъяснять дело и убеждать. Ведь судья посажен не для того, чтобы миловать по произволу, но для того, чтобы творить суд; и присягал он в том, что будет судить по законам, а не как ему заблагорассудится. А потому и нам, подсудимым, не следует приучать вас нарушать присягу, чтобы все мы не впали в нечестие. Так уж вы мне не говорите, будто я должен проделывать перед вами то, что и так считаю бесчестным, да еще проделывать это теперь, когда вот он, Мелет, обвиняет меня в нечестии. Ибо очевидно, что если бы я попытался вынудить вас своею просьбой нарушить присягу, то научал бы вас презрению к вере и такой защитой попросту сам обвинял бы себя, что не почитаю богов. Но на деле оно совсем иначе. Во мне, господа, больше искренней веры, чем в любом из моих обвинителей. И я предоставляю Богу и вам рассудить меня так, как будет всего лучше и для меня, и для вас.
К отчаянию Платона, Критона, Критобула и Аполлодора, Сократ предпочел обойтись без примирительных и униженных просьб о сохранении жизни, а судьи, ожидавшие от него покаянных прошений, кои, как они полагали, причитались им в обмен на помилование, которое они готовы были ему даровать, так ничего и не дождались.
Смертный приговор Сократ, по рассказу Платона, воспринял с редкостной невозмутимостью.
Есть немало причин, сказал он, по которым этот приговор ничуть его не огорчает. Попросту говоря, смерть для него — самое плевое дело. Он мог погибнуть на войне, мог погибнуть в демократических Афинах, отказавшись поставить на голосование огульный приговор десятерым победившим при Аргинузах генералам, мог погибнуть при Тиранах, не пожелав исполнить приказ об аресте Леонта Саламинского.
Для тех, кто голосовал за его обвинение, у него нашлось несколько пророческих слов:
— Немного времени выиграете вы, о мужи-афиняне, в обмен на дурную славу между желающими хулить наш город людьми, которые будут обвинять вас в том, что вы убили Сократа, мудрого человека. Ибо они назовут меня мудрецом, хоть я и не мудр, когда пожелают вас хулить. Мне вот-вот предстоит умереть, а люди в час смерти бывают способны пророчествовать, и вот я предсказываю, о мужи, меня убившие, что тотчас за моим уходом ожидает вас наказание, которое будет много тяжелее того, на которое вы меня осудили. Меня вы убили, желая бежать от обвинителя, избавиться от необходимости давать отчет о своей жизни. А случится с вами совсем обратное. Ибо, говорю вам, больше будет у вас обвинителей, чем теперь, а поскольку они моложе, то и уважения к вам у них будет меньше. Если же вы думаете, что, убив меня, вы удержите кого-то от порицания вас за то, что живете неправильно, то вы заблуждаетесь.
Для тех же, кто голосовал за его оправдание, у него отыскались слова утешения:
— Друзья, которые меня оправдали, я бы охотно побеседовал с вами об этом происшествии, пока архонты заняты оформлением дела и мне еще нельзя идти туда, где я должен умереть. Побудьте немного со мною, поболтаем друг с другом, пока есть время. Я хочу рассказать вам о некоем удивительном случае.
Вещий голос, с которым он так свыкся, рассказал им Сократ, божественное знамение, которое в прошлом останавливало его даже в самых неважных случаях, не остановило его ни нынче утром, когда он выходил из дому, чтобы отправиться на судилище, ни когда он входил в суд, ни во время всей речи, что бы он ни хотел сказать. А отсюда он заключает, что все произошло к его благу, они же все заблуждаются, полагая, будто смерть есть зло.
Смерть может быть сном без сновидений.
— Если так, не есть ли она удивительное приобретение? В самом деле, если бы кто-нибудь должен был взять последнюю ночь, в которую он спал так, что даже не видел сна, и, подумавши, сказать, сколько дней и ночей прожил он в своей жизни лучше и приятнее, чем эту ночь, то, я думаю, не только всякий простой человек, но и сам Великий царь персидский нашел бы, что счесть их ничего не стоит.
Если же смерть не сон без грез, которым дорожил бы и Великий царь, то, возможно, она, как принято говорить, смена места, переход души из этого мира в иной.
— И если смерть есть переселение отсюда в другое место, где обитают все умершие, то существует ли что-нибудь лучше этого, о друзья и судьи? Чего не дал бы всякий из нас за разговор с Орфеем, Гесиодом, Гомером? Если все это правда, позвольте мне умирать снова и снова. Для меня было бы удивительно интересно встретиться там с Паламидом и Телемоновым сыном Аяксом или еще с кем-нибудь из древних героев, кто умер жертвой неправедного суда, сравнивать их судьбу с моею было бы для меня удовольствием немалым. Чего не дал бы всякий, о судьи, чтобы узнать доподлинно Агамемнона, человека, который привел великую рать под Трою, или узнать Одиссея или Сизифа? Уж там-то, я думаю, человека не убивают за то, что он задает вопросы, ибо тамошние люди, конечно, счастливее нас, поскольку они бессмертны, если верно то, что о них говорят. Так что не ждите, о судьи, ничего дурного от смерти.
Вот почему, сказал Сократ, он не очень пеняет на тех, кто приговорил его к наказанию.
— Они не причинили мне зла, хотя и добра причинить не хотели, это в них заслуживает порицания. Теперь же нам время идти отсюда своими путями, мне — чтобы умереть, вам — чтобы жить. А что лучше, ни для кого не ясно, кроме Бога.
Друзьям же, горевавшим о нем, он еще раньше предложил утешение:
— Закон Божий не допускает, чтобы хороший человек претерпел ущерб от дурного, так знайте наверное, что с человеком хорошим не бывает ничего дурного ни при жизни, ни после смерти.
Вот этим он их озадачил.
И изгнанного Аристотеля тоже.
Не следует ли отсюда, меланхолически размышлял Аристотель, знавший о своей болезни, что ничего дурного не может случиться и с плохим человеком, поскольку со всеми людьми всегда случается одно и то же?
Он решил, что это рассуждение развивать не стоит.
В последний его год у изгнанного Аристотеля было время поразмыслить над многим, пока он готовил распоряжения на случай своей смерти. Он был человеком достойным, думал он, и все же афиняне причинили ему много зла, выгнав его за нечестие через шестьдесят шесть лет после того, как они под тем же предлогом избавились от Сократа. После бегства его музей и библиотека пришли в запустение. Он оплакивал их утрату. Расстройство кишечника становилось, что ни день, все более угрожающим. Он не знал, что в стуле его полно крови. Проведя рентгеновское исследование Аристотеля с картины Рембрандта, доктор Абрахам Бредиус, историк искусства, давший картине ее нынешнее имя, обнаружил увеличение печени, а также правостороннюю опухоль кишечника. Бессмертный Аристотель был всего-навсего человеком.

 

 

34
Суд над Асклепием вызывает изрядное удивление. Торговец кожей, обладавший скромным достатком, он не был человеком, способным привлечь к себе какое-то особенное внимание. Внешняя сторона его жизни отличалась безликой законопослушностью. Соседи только одно и могли о нем сказать: он выглядел образцовым гражданином, с готовностью подчинявшимся условностям и принимавшим на веру мифологию прошлого и фольклор настоящего. То, что Сократ произнес его имя, да еще таким компрометирующим образом, поразило его не меньше других.
Асклепий не отрицал своей осведомленности о том, что Сократа называли философом. Что такое философ, он объяснить не смог. Не смог он и доказать того, что никогда не совершал преступления. Обыски, произведенные у него дома и в конторе, ничего решительно не обнаружили.
Уж больно невинным он выглядел.
Существовало ли хотя бы отдаленное вероятие, что он говорит правду?
Вместе их никогда на людях не видели.
Что также вызывало вопросы.
Тюремщик подтвердил под присягой, что Сократ перед смертью сказал, будто он задолжал петуха Асклепию и просит отдать долг.
Асклепий не отрицал, что его зовут Асклепием.
Обстоятельства складывались для него тем хуже, что стоило Сократу умереть, и все в Афинах тут же прониклись к нему уважением как к человеку правдивому и храброму, не способному соврать даже ради спасения собственной жизни.
— Не знаю я, почему он так сказал, — утверждал Асклепий в показаниях, данных им в ходе следствия, предшествовавшего суду. — Я могу только думать, что он имел в виду кого-то другого.
Кроме него и бога врачевания, никаких других не имелось.
— Ты поставь себя на наше место, — урезонивал его Анит. — «Критон, я должен петуха Асклепию. Так отдайте же, не забудьте». Давай рассуждать честно. Что выглядит более правдоподобным? Что человек умрет с ложью на устах или что ты лжешь, чтобы спастись?
Асклепий начинал верить, что, может быть, он и вправду лжет.
Но зачем?
Он терялся в догадках.
Для афинских судей, людей серьезных, было непостижимо, как это человек может шутить до последней минуты. Зачем бы Сократ сказал, будто он должен Асклепию петуха, если должен он не был?
— Выдвинь хоть какое-нибудь предположение.
— Я не знаю, — с несчастным видом сказал Асклепий, а затем произнес по неразумию слова, решившие его участь. — Я знаю только то, что ничего не знаю.
В точности это и заявил Сократ несколькими неделями раньше!
Да, звучит знакомо. Нет, никаких дел он с Сократом не вел.
Почему же в таком случае он либо обменивался шифрованными сообщениями с человеком, которому ничем не был обязан, либо одолжил ему петуха?
Когда Асклепий под присягой заявил, что никогда не делал ни того, ни другого, к выдвинутым против него обвинениям добавилось обвинение в лжесвидетельстве. Поскольку же отец-врач дал ему имя в честь божества, а он этого имени не сменил, его заодно обвинили в нечестии.
В противоположность Сократу, который сам говорил в свою защиту, Асклепий нанял знаменитого сочинителя речей, и тот подготовил для него блестящую апологию, ни единым словом не напоминавшую обычные речи Асклепия, да и чьи бы то ни было еще.
В противоположность Сократу, он привел на суд жену, детей, родителей, родителей жены и кучу престарелых рабов — и все ради того, чтобы выжать из судей хоть каплю жалости и тем обеспечить себе оправдательный приговор или какое-нибудь незначительное наказание.
Судьи, преисполнясь презрения, орали на него и швырялись головками латука. В их памяти еще свежо было воспоминание о доблести, с которой Сократ отверг все эти юридические уловки и осудил тех, кто к ним прибегает.
Асклепия признали виновным единодушно, при этом рев стоял такой, что даже те из присутствующих, кто склонялся на его сторону, не решились нарушить тишину, когда им представилась возможность сказать «нет».
Голосование было объявлено единогласным. Возражений против смертного приговора не последовало.
Афинское правосудие, как правило, осуществлялось быстро. В промежутке между осуждением Асклепия и поднесением ему чаши с цикутой на закате следующего дня Анит нашел время, чтобы прийти в тюрьму и выбранить его за безобразное поведение в качестве подсудимого, а также призвать его взять пример с Сократа, с поведения Сократа, когда для того настало время умереть.
— Для нас было честью, — с суровой гордостью сказал Анит, — предать смерти человека, подобного Сократу.
Когда тюремщики принесли ему на серебряном подносе чашу с ядом, Асклепий задал всего один вопрос:
— Что вы со мной сделаете, если я откажусь ее выпить?
Положенная процедура была оговорена в уголовном кодексе.
— Силой разомкнем твои челюсти и вольем яд тебе в горло. Мы уж по опыту знаем, что, когда приходится выбирать между смертью от удушья и ядом, человеческое животное неизменно предпочитает яд. Да, а потом мы отрубим тебе голову и, может, еще распнем, это уж как сограждане решат.
Асклепий выбрал путь полегче.
Когда яд стал овладевать им, он сделал лишь одно заявление, смиренно признавшись, что, как ему кажется, он больше не является сторонником смертной казни.
Анит объявил его позором кожевенного дела.
Комический драматург Аристофан говорил друзьям о том, как ему жаль, что Асклепий не сказал, умирая, будто задолжал петуха Аниту.

 

 

35
Казнь Сократа пришлось отложить на месяц из-за того, что суд над ним совпал со священными празднествами в честь древнего подвига Тесея, который убил Критского Минотавра и избавил Афины от скорбного бремени — ежегодной отправки на Крит семи афинских юношей и семи дев на прожор мифологической скотине. В память об этом событии греки, выполняя обет Тесея, каждый месяц фаргелион, а по-нашему май, украшали гирляндами государственную галеру и посылали ее на остров Аполлона, Делос. В знак религиозного благодарения за сэкономленные со времени Тесеева подвига жизни никаких публичных казней в прошедшем очищение городе до возвращения корабля не производилось.
Сократа предстояло убить, как только вернется корабль.
Тюремный страж ему попался добрый. Ножные цепи он надевал на Сократа только по ночам.
Друзья Сократа замышляли побег.
Однажды утром Сократ проснулся еще до зари и обнаружил рядом с собой старика Критона, сидящего на табурете посреди камеры, мрак которой едва-едва рассеивался маленькой лампадкой. Сократ удивился. Стражи к этому времени уже привыкли к Критону и впускали его, не поднимая особого шума. Кроме того, Критон, по его словам, задабривал начальника тюрьмы мелкими знаками внимания, а попросту — дружескими взятками.
— Почему же ты не разбудил меня сразу, а сидишь возле меня и молчишь? — спросил Сократ.
— Уж очень ты сладко спал — я бы ни за что не стал тебя будить. Ах, если б я не страдал так от бессонницы и упадка духа, — Крит помрачнел. — Завидую я тебе, Сократ. А еще больше дивлюсь, какой счастливый у тебя характер, как ты, при этом несчастье, легко и кротко его переносишь. В жизни не видел ничего похожего на спокойствие, с которым ты несешь свою участь.
Сократ улыбнулся.
— Но ведь по правде сказать, Критон, нелепо было бы, дожив до моих лет, роптать на приближение смерти, разве не так?
И все же другие люди его возраста горько жалуются, когда им приходится попасть в такую беду, говорил Критон, когда вошел с извинениями услышавший их голоса стражник. Он приблизился к Сократу и снял с него цепи. Сократ принялся растирать оставленные ими следы. Стражника явно мучил стыд.
— Что нового? — поинтересовался Сократ. — Есть сегодня какие-нибудь распоряжения на мой счет?
— Есть приказы, — ответил, понизив голос, стражник. Он не отрывал глаз от земли.
— Какие же?
— Приказы такие, — ответил стражник, — чтобы я смотрел в другую сторону, если ты попробуешь убежать из тюрьмы и направишься в порт, к кораблю, который, как все в городе знают, поджидает тебя, чтобы вывезти отсюда.
— А если я не попытаюсь сбежать? — спросил Сократ.
— Тогда мне приказано сказать тебе, что в Пирее тебя поджидает корабль и что всем нам приказано смотреть в другую сторону, если ты попробуешь убежать.
— Он человек хороший, Критон, — сказал Сократ, когда страж удалился. — Ты заметил, стоит ему взглянуть мне в лицо, сразу у него, у бедняги, слезы наворачиваются.
— Сократ, решись наконец, — резко сказал Критон. — Ты слышал его и слышал меня. Все надо сделать сегодня ночью. Иначе будет поздно.
— Уж не пришел ли с Делоса корабль?
— Пришли сведения. Очень похоже, что корабль появится сегодня. Завтра, Сократ, если ты сейчас не решишься, настанет последний день твоей жизни.
— В таком случае, Критон, я полагаю, это будет к лучшему, если так угодно богам.
— Так ты не уйдешь сегодня?
— Нет. Я все же думаю, что один день у меня еще есть и что корабль придет не в нынешний день, который только еще начинается, а завтра. Ведь я должен умереть на другой день после того, как придет корабль, верно?
— Так постановили власти.
— Вот я и думаю, что он придет не сегодня, а завтра. Я видел сон.
Сон Критона не интересовал. Да и добавочный день тоже погоды не делал.
— Смысл твоего сна, может, и ясен, но, возлюбленный мой Сократ, хоть теперь послушайся меня и не отказывайся от своего спасения, пока не слишком поздно. Твоя смерть грозит мне и другим твоим друзьям двойной бедой. Если ты умрешь, мы не только лишимся друга, которого нам никогда не заменить, но еще и люди решат, что мы могли бы спасти тебя, если б не поскупились.
— Но для чего, дорогой Критон, — сказал Сократ, видя, что друг его разволновался не на шутку, — нам так заботиться о мнении большинства? Порядочные люди — а только с ними и стоит считаться — будут думать, что все это свершилось так, как оно свершилось на самом деле.
— Но тебя-то это не спасет, — сказал Критон. — Ты мне вот что скажи, Сократ, уж не руководит ли тобой забота о риске или расходах, которым подвергнусь я и другие друзья, помогая тебе выбраться отсюда? Не боишься ли ты, что платные доносчики втянут нас в беду за то, что мы тебя похитили? Или что нам придется потерять много денег, а то и все наше состояние, и вдобавок подвергнуться еще чему-нибудь? Если так, то оставь это: чтобы спасти тебя, мы пошли бы и на бульшую опасность. Нет, послушайся меня и сделай по-моему.
— Да, Критон, этого я опасаюсь. Но это отнюдь не единственная причина.
— Этого уж ты не бойся, — сказал Критон. — Есть люди, которые берутся вызволить тебя из тюрьмы и из города, не так уж и много требуя денег за это. Что же касается правительственных доносчиков, то и им не многого надо, это народ дешевый. Если, наконец, принципы не позволяют тебе тратить мое достояние, то здесь сейчас есть чужеземцы, которые готовы за тебя заплатить и которые ничем не рискуют. Один из них — Симмий, фиванец — уже принес большие деньги как раз для этого. Есть также Кебет и еще очень многие, все берутся потратиться, чтобы помочь твоему побегу. После этого они покинут Афины и будут вне опасности. Мы же готовы рискнуть чем угодно, лишь бы спасти тебя.
— Все, о чем ты говоришь, Критон, меня беспокоит, — сказал Сократ, — а кроме этого многое другое.
— Так послушайся меня и поступи разумно, — сказал Критон. — И право, мне и без того уже стыдно и за тебя, и за нас, как подумаю обо всем, чему мы позволили зайти так далеко, да и о том, что все дело припишут какому-то малодушию с нашей стороны. Во-первых, вспомнят, как ты пошел на суд, что было совсем не нужно, — вот первый неверный поступок. Припомнят нам и то, как дело попало в суд, хотя все можно было устроить совсем по-другому. Почему ты уже тогда не покинул Афины? Припомнят и то, как ты защищался, — вот и второй. И, наконец, последняя, венчающая всю эту комедию глупость. Начинает казаться, что мы теряем тебя, потому что нам не хватает отваги и предприимчивости, потому что, будь мы на что-то годны, мы бы тебя спасли, и потому что ты сам себя не спасал, когда оно было и разумно, и практично.
— Милый Критон, — сказал Сократ, выслушав его, — я очень ценю твои добрые чувства. Твое усердие стоило бы очень дорого, будь ты правым. Если же ты не прав, то чем больше усердие, тем больше опасность.
— Тогда прими мой совет сейчас, а спорить будем после. Потому что, если ошибаешься ты, то второго шанса у тебя не будет. И не питай сомнений из-за того, что ты сказал на суде. Не говори, как говорил там, что тебе непонятно, чем бы ты мог заниматься в другом месте. Ибо во множестве мест, куда ты можешь отправиться, есть люди, которые любят тебя, не в одних только Афинах. Если бы ты пожелал отправиться в Фессалию, то у меня есть там друзья.
— В бесчинную Фессалию? Вот, значит, где мне место?
— Они будут тебя высоко ценить и оберегать, так что во всей Фессалии никто не доставит тебе огорчения.
— И какой же добродетели, мудрости и чести я стану учить их, я, бежавший из Афин, города, в котором провел всю мою жизнь, в котором вскормил и воспитал моих детей и которого никогда не покидал кроме как для военной службы? Как могу я нарушить законы и сбежать, когда они обратились против меня? Разве заключал я с городом такое соглашение, что буду почитать законы священными, когда их неправо обращают против кого-то еще, и отрекаться от них, когда они неправо обращаются против меня?
— Сократ, ты затеял, по-моему, несправедливое дело — предать самого себя, когда можно спастись. Ты старательно играешь на руку твоим врагам, которые хотят тебя погубить. Именно так поступили бы враги, ищущие твоей смерти.
— И потому ты хочешь, чтобы я взамен бежал в изгнание и получил, нарушив закон, то самое наказание, которое я, вероятно, мог должным образом получить на моем суде, если бы о нем попросил. Спрашиваю тебя, Критон, как по-твоему, не справедливо ли, что не все человеческие мнения следует ценить одинаково, но одни надо уважать, а другие нет? Что ты скажешь? Разве это не верно?
— Да, верно, — сказал Критон.
— Иными словами, — продолжал Сократ, — человек должен уважать только хорошие мнения, а дурные не уважать?
— Да.
— А мнения мудрых хороши, между тем как мнения глупых плохи?
— Естественно, — понемногу утрачивая уверенность, ответил Критон.
— Тогда я очень хотел бы, исходя из такого допущения, рассмотреть этот вопрос с тобой, — сказал Сократ, и Критон ощутил, как сжалось его сердце, ибо он сознавал, к чему приведет такое рассмотрение, хоть и не знал, как оно туда приведет. — Если окажется, что я совершенно прав, пытаясь уйти отсюда вопреки официальной воле афинян, тогда попытаемся это сделать; если же нет — то оставим такую попытку. Ибо тогда получится, что люди, которые платят деньги, и другие, которые хотят меня спасти, поступают так же неправильно, как и мы, подготовляя мой побег. И если окажется, что поступать таким образом несправедливо, то я волей-неволей должен буду признать, что моя смерть ничего не значит в сравнении с риском совершить несправедливость. Считаем ли мы, что всего больше нужно ценить не самое жизнь, но жизнь хорошую?
Критон сказал, что считаем.
— И что хорошая жизнь — это то же самое, что жизнь честная и правильная? И что, когда человек не живет честно и поступает неправильно, он вредит себе самому, как и тем, кому причиняет ущерб? Подумай тщательно, разделяешь ли ты мои взгляды, согласен ли со мною? Если у тебя сложилось иное мнение, скажи об этом и изложи мне его. Если же, с другой стороны, ты придерживаешься того, что мы уже сказали, выслушай мой следующий довод.
— Да, я согласен с тем, что ты говоришь, Сократ. Но я хочу, чтобы ты побыстрей рассмотрел, что нам следует делать .
— Так давай рассмотрим логические последствия. Если мы уходим отсюда, не попытавшись сначала склонить государство позволить нам это, причиняем ли мы или не причиняем зла кому-нибудь, да еще тем, кому всего менее следует его причинять? И не преступаем ли мы то, что сами признали справедливым?
— Я не могу ответить на твой вопрос, Сократ, потому что не понимаю его.
— Тогда, дорогой мой друг, рассмотрим его сообща. Мне очень важно поступать в этом деле с твоего согласия, а не вопреки тебе. Обрати внимание на то, удовлетворит ли тебя начало рассмотрения, и постарайся отвечать на вопросы то, что думаешь.
— Ну конечно, — пообещал Критон, — постараюсь.
И очень скоро они пришли к выводу, что не должны причинять зла ни одному человеку, какого бы зла сами от него ни претерпели, и что ни при каких обстоятельствах не следует поступать несправедливо, как бы несправедливо ни поступали с тобой.
Они согласились и в том, что соглашения следует выполнять, и что, несправедливость есть зло, и что, удирая теперь, Сократ пытался бы причинить зло и погубить, насколько это от него зависит, законы, без которых город не может существовать. Он, всегда утверждавший, что добродетель, и постоянство, и установления, и законы суть самое драгоценное, чем обладает человечество, нарушил бы теперь соглашение с обществом по причинам неоспоримо личным.
Разве не существует веских доказательств того, что законы Афин ему нравились? Он породил здесь детей, он никогда не выезжал из города ни ради празднеств, ни посмотреть другие места — разве что на войну. На суде он напускал на себя безразличие к смерти и уверял, будто смерть лучше высылки.
Он попросил Критона представить, что бы сказали законы города, если б они пришли к нему и заговорили:
— Если бы ты хотел, ты еще на суде мог бы потребовать для себя изгнания и сделал бы тогда с согласия государства то самое, что задумал сделать теперь без его согласия. Но нет, ты притворялся, будто предпочитаешь смерть изгнанию, будто ты и не прочь умереть. Ты с отвагой говорил, что не страшишься смерти, которая может оказаться благословением. Теперь же ты забыл про эти красивые чувства и нас, законы, не почитаешь, пытаясь нас уничтожить. Ты поступаешь так, как мог бы поступить самый негодный раб, собираясь сбежать, хотя мог бы сделать с разрешения государства то, что Критон уговаривает тебя сделать без его разрешения. И в Фессалии, где величайшее неустройство и распущенность, о чем бы ты стал с ними говорить? Услаждал бы их рассказом о том, как это было смешно, когда ты скрылся из тюрьмы, переряженный в козью шкуру или еще во что-нибудь, что надевают обычно при побеге? Сократ, не смешил бы ты людей своим бегством.
Если же законы ему не нравились, он волен был склонить сограждан к их изменению. Не смог бы переубедить — волен был бы, как любой афинянин, взять свое имущество и выселиться, куда ему угодно. И хоть олигархии Спарты и Крита представлялись ему наилучшими из способов правления, он предпочел все свои семьдесят лет восхвалять их, сидя в Афинах и ни туда, ни сюда не переселяясь.
И к чему же тогда сведутся красивые разговоры о добродетели и справедливости, которые он вел всю жизнь?
— Должен ли человек поступать так, как считает правильным, или он должен изменять тому, что, по его убеждению, самое правильное и есть? — спросил Сократ.
— Разумеется, Сократ, он должен всегда поступать так, как считает правильным.
— А в мои преклонные годы, Критон, неужто не найдется желающих напомнить мне, что я не постыдился преступить самые священные законы из малодушного желания прожить чуть подольше? Вот каково мое мнение теперь; если ты станешь ему противоречить, то будешь говорить понапрасну. Впрочем, если думаешь одолеть, говори.
— Что ты скажешь о человеке, — спросил Критон, — который считает правильным поступать неправильно?
— Я не из таких.
— Правильно ли подчиняться дурному закону?
— Наши законы не дурны.
— Я тебя спрашиваю философски.
— На это у меня больше нет времени.
— Тогда мне нечего сказать.
— Оставь же меня, Критон, выполнять волю Бога и идти туда, куда он ведет.

 

 

36
Платон, написал Платон, был нездоров в день, когда умер Сократ, и потому, как в «Пире», использовал рассказ от второго лица, которое свидетельствует о подробностях того, чего сам Платон не видел.
— Скажи, Федон, ты сам был подле Сократа, когда его казнили, или только слышал об этом?
— Нет, сам, Эхекрат, — ответил Федон.
— Что же он говорил перед смертью и как встретил кончину? Нам передали только, что он умер от яда, а больше никто ничего не знает.
Разговор этот происходил во Флиунте, городке в Пелопоннесе.
— Мы, флиунтцы, теперь в Афины не ездим, и из Афин давно уж никто к нам не заезжал, кто мог бы сообщить достоверные сведения, кроме того только, что Сократ выпил цикуту и умер. Будь добр, расскажи нам обо всем как можно подробнее и обстоятельнее — если, конечно, время тебе позволяет.
— Нет, я совершенно свободен, — сказал Федон, — и постараюсь все вам описать. Тем более что для меня нет ничего отраднее, как вспоминать о Сократе — самому ли о нем говорить, слушать ли чужие рассказы.
— Но и слушатели твои, Федон, тебе в этом не уступят. Так уж постарайся, будь как можно точнее.
— Во-первых, — начал Федон, — я испытывал удивительное чувство. Никак я не мог поверить, что присутствую при кончине друга, и потому не ощущал к нему жалости, какой можно было бы ждать у смертного ложа дорогого мне человека. Он казался мне счастливцем, я видел поступки и слышал речи счастливого человека. Он умер без страха, и речи его были благородны и изящны. И все, кто был там, испытывали какое-то странное смешение удовольствия и скорби и вели себя одинаково. Мы то смеялись, то плакали, в особенности один из нас, чувствительный Аполлодор — ты, верно, знаешь таких людей? Аполлодор совершенно потерял голову, и я и другие очень его жалели.
— Кто же там был вместе с тобою?
— Из природных афинян, — начал перечислять Федон, — кроме этого самого Аполлодора, были Критобул с отцом, Критон, потом Гермоген, Эпиген, Эсхин и Антисфен. Да, и еще Ктесипп из пеанского дема, Менексип и еще кое-кто из местных. Из иноземцев были фиванец Симмий, Кебет и Федонд, а из Мегар — Эвклид и Терпсион. Платон, если не ошибаюсь, был нездоров. По-моему, все.
В то утро они собрались раньше обычного, пришлось ждать.
Стражник объяснил:
— Сейчас у Сократа Одиннадцать, снимают с него оковы и отдают распоряжения насчет казни. Казнить будут сегодня.
Когда они вошли внутрь, жена Сократа, Ксантиппа, была уже при нем, с меньшим ребенком на руках. Увидев, как они входят, она заголосила, а потом отпустила замечание, которого только и можно ждать от женщины, — насчет того, что нынче последний раз, когда Сократу удастся побеседовать с друзьями. Это Ксантиппа-то, которая вечно ярилась из-за его слишком долгих разговоров с друзьями, жалела теперь, что больше ему с ними видеться не придется.
Она истерически плакала. Сократ взглянул на Критона и попросил, чтобы кто-нибудь увел ее, и ее увели, а она причитала и била себя в голову.
Когда в комнате стало тихо, Сократ сел, подогнул ногу и потер вздувшийся красный след, оставленный цепью.
Еще с прошлых встреч они знали, что он перелагает в стихи некоторые из басен Эзопа, и поэт Эвен просил передать, что он дивится, почему это Сократ, раньше никогда стихов не писавший, теперь вдруг взялся за них.
— Скажите ему правду, — шутливо сказал Сократ, — что я не хотел соперничать с ним, это было бы нелегко, я понимаю.
Он просто пытался прояснить таким способом значение некоторых своих сновидений.
— Так все и объясните Эвену, а еще скажите ему от меня «прощай» и прибавьте, чтобы как можно скорее следовал за мною, если он человек здравомыслящий. Я-то, видимо, сегодня отхожу. Так велит мне моя страна.
— Вот уж наставление для Эвена! — воскликнул Симмий, да так комично, что все рассмеялись. — Насколько я знаю его, ни за что он не послушается твоего совета по доброй воле.
— Почему же? Разве Эвен не философ? — спросил Сократ.
Все согласились с тем, что Эвен философ.
Ну тогда Сократ уверен, что он не убоится смерти, хотя руки на себя вряд ли наложит, поскольку знает, что самоубийство не дозволяется законом.
Тут Кебет недоуменно спросил:
— Как это ты говоришь, Сократ: налагать на себя руки человеку не дозволено, и все-таки, как философ, он согласится отправиться следом за умирающим?
— Неужели ты и Симмий никогда не слышали обо всем этом?
— Никогда ничего ясного, Сократ.
— Ну что же, — сказал Сократ и, перестав потирать ногу, спустил обе на пол, да так и сидел уже до конца беседы. — Правда, я и сам говорю с чужих слов, однако я охотно повторю то, что мне случалось слышать. Да, пожалуй, оно и всего уместнее для человека, который скоро оставит этот мир, поразмышлять и порассуждать о природе своего путешествия и попытаться вообразить, на что оно похоже. В самом деле, как еще скоротать время до заката? Но сперва давайте послушаем, что скажет Критон. Он, по-моему, уже давно хочет что-то сказать.
— Только одно, Сократ, — сказал Критон. — Со мной говорил прислужник, который даст тебе яду, и просил предупредить тебя, чтобы ты разговаривал поменьше. Разговор, дескать, горячит, а это мешает действию яда. Кто этого правила не соблюдает, тому иной раз приходится пить отраву дважды и даже трижды.
— Тогда, — сказал Сократ, — скажи, пусть даст мне яду два или даже три раза, если понадобится.
И в оставшиеся часы он рассказывал ученикам о душе, бессмертии и будущей жизни, о которой никогда прежде не говорил помногу, рассказывал, не предъявляя, впрочем, фактов, убеждающих в истинности его слов. Он знал, что слова его истинны, потому что хотел, чтобы так было.
Симмия и Кебета убедить оказалось трудно.
— Что же, вы, Симмий, Кебет и все остальные, — сказал Сократ под конец разговора, — тоже отправитесь этим путем, каждый в свой час, а меня уже нынче «кличет судьба», как, вероятно, выразился бы какой-нибудь трагический поэт. Скоро придется пить яд. Пожалуй, пора мне и мыться. Избавим женщин от лишних хлопот — не надо будет омывать мертвое тело.
Когда он примолк, сообщает Платон, Критон сказал:
— Не хочешь ли оставить нам какие-нибудь распоряжения — насчет детей или еще чего-нибудь? Какую службу мы можем тебе сослужить?
— Ничего нового я не скажу, Критон. Пекитесь о себе сами и живите в согласии с тем, о чем я всегда толковал, это и будет доброю службой и мне, и моим близким, и вам самим.
— Мы постараемся, — сказал Критон. — А как нам тебя похоронить?
— Как угодно, — отвечал со смехом Сократ, — если, конечно, сумеете сперва меня схватить и я не убегу от вас.
Повернувшись к остальным, он сказал:
— Критон воображает, будто я — это уже другой Сократ, которого он вскорости увидит мертвым, и вот выспрашивает, как меня хоронить. Так поручитесь же за меня перед Критоном, только дайте ручательство обратное тому, каким сам он ручался перед судьями: он-то ручался, что я останусь на месте, а вы поручитесь, что, выпив яду, я удалюсь отсюда. Тогда ему будет легче, и, видя, как мое тело сжигают или зарывают, он уже не станет убиваться. Будь весел тогда, милый Критон, и говори, что хоронишь лишь мое тело, а хорони как тебе заблагорассудится и как считаешь лучше. К тому времени я проскользну у вас между пальцев, и вы не сможете ни схватить меня, ни удержать.
С этими словами, сообщил Федон Эхекрату и другим своим слушателям, Сократ поднялся и ушел в другую комнату мыться. Критон пошел следом за ним, а прочим велел ждать.
Сократ, говорит Федон, был им словно отец, которого они лишались, на всю жизнь оставаясь сиротами.
Когда он помылся, к нему привели сыновей — двух маленьких и того, что постарше. Пришли и родственницы, и Сократ поговорил с ними и о чем-то распорядился в присутствии одного только Критона. Затем он отослал их и снова вышел к друзьям.
Было уже близко к закату, ибо проговорили они долго, да и во внутренней комнате Сократ провел немало времени. Освеженный купанием, он снова сел, но немногое было сказано между ними к часу, когда пришел и встал перед Сократом его тюремщик, слуга Одиннадцати.
— Тебе, Сократ, — сказал он, и вид у него при этом был точно у пораженного горем человека, которого душат рыдания, — которого я ныне знаю как самого благородного, мирного и лучшего из людей, когда-либо сюда попадавших, я не стану рассказывать, как гневались на меня другие люди, как они бушевали и проклинали меня, когда я говорил им, что пора выпить яд. Я уверен, что ты на меня не прогневаешься, ведь ты знаешь, что не меня надо винить, а других. Итак, ты знаешь, с какой вестью я пришел, — прощай же и постарайся как можно легче перенести неизбежное.
Тут он заплакал и повернулся к выходу.
— Всего доброго и тебе, — сказал ему Сократ, — и делай, что тебе велено.
И он поведал другим, каким добрым и приветливым человеком оказался его тюремщик.
— С тех пор, что я в тюрьме, он все время навещал меня, а иногда и беседовал со мною, просто замечательный человек. Вот и теперь, как искренне он меня оплакивает. Однако ж, Критон, послушаемся его. Пусть принесут яд, если уже приготовили. А если нет, пусть приготовят.
— Слишком рано, — сказал Критон, — солнце, по-моему, еще над горами. Я знаю, другие здесь принимали отраву много спустя после того, как им прикажут, ужинали, пили вволю, а иные даже наслаждались обществом тех, кого любили. Не торопись. Время еще терпит.
А Сократ ему:
— Вполне естественно, Критон, что они так поступают, те, о ком ты говоришь. Ведь они думают, будто что-то выиграют на отсрочке. И не менее естественно, что я так не поступлю, я ведь не надеюсь выгадать ничего, если выпью яд чуть попозже. Я только сделаюсь смешон самому себе, цепляясь за остаток жизни, которой уже лишился и которая ничего больше мне предложить не может. Прошу тебя, сделай, как я сказал. Не отказывай мне.
Критон кивнул слуге, стоявшему неподалеку. Тот удалился. Не было его довольно долго, потом он вернулся с тюремщиком, несшим чашу, в которой был приготовлен яд.
Сократ с приязнью сказал:
— Ты, друг мой, со всем этим знаком, расскажи же, что мне надо делать?
— Просто выпей, — ответил служитель, — и ходи, пока не появится тяжесть в ногах. Тогда ляг. Яд подействует сам.
И с этими словами он протянул чашу Сократу, который, как рассказывает Федон, взял ее с полным спокойствием — не испугался, не побледнел, не изменился в лице, — но взглянул тюремщику прямо в глаза и спросил, можно ли сделать этим напитком возлияние кому-нибудь из богов.
Тюремщик ответил, что яду в чаше всего лишь столько, сколько надо выпить.
— Да, я, кажется, понял, — сказал Сократ. — Но молиться богам можно и нужно, и я попрошу их благоприятствовать моему переселению из этого мира в другой. Об этом я и молю, и да будет так.
Договорив эти слова, он поднес чашу к губам, весело и легко, и выпил до дна.
До той поры большинство из них еще как-то смиряли свою печаль. Теперь же, увидав, как он пьет и как выпил яд, они уже не могли сдержаться. У Федона, как он ни крепился, слезы полились ручьем, так что он закрылся плащом и заплакал.
Сократ, казалось, почти рассердился.
— Вы что, оплакиваете меня? — пожурил он их. — Федон, устыдись.
Но Федон не первым дал волю чувствам. Критон еще раньше него разразился слезами и поднялся с места, словно желая выйти, и Федон решил последовать за ним. А тут и Аполлодор, который и до того плакал не переставая, заголосил с таким отчаянием, что всем надорвал душу. Только Сократ и остался спокоен.
— Что за ненужные вопли? — недовольно спросил он. — Как вы себя ведете! Я для того и отослал женщин, чтобы они не устраивали подобного бесчинства, — ведь меня учили, что умирать человек должен в мире. Тише, сдержите себя!
Услышав его слова, они устыдились и постарались, как могли, сдержать слезы.
Сократ ходил, потом сказал, что ноги ему отказывают, и лег на спину, как ему велели.
Человек, давший ему яд, проводил Сократа до ложа и ощупал ему ступни и голени, и спустя немного — еще раз. Потом сильно стиснул ему ступню и спросил, чувствует ли он. Сократ отвечал, что нет. После этого он снова ощупал ему голени и, понемногу ведя руку вверх, показал всем, как Сократ стынет и коченеет. Наконец он коснулся Сократа в последний раз и сказал:
— Когда яд доберется до сердца, он отойдет.
Сократ лежал, закрыв тряпицей лицо.
— Бедра его уже холодели, — передает Федон, — когда он на миг приоткрыл лицо и сказал — это были его последние слова: «Критон, я задолжал петуха Асклепию. Так отдайте же, не забудьте».
— Непременно, — сказал Критон. — Не хочешь ли еще что-нибудь сказать?
Ответа не было. Через минуту-другую голова под тряпицей дрогнула. Когда служитель открыл ему лицо, глаза уже остановились. Критон закрыл ему рот и глаза.
— Таков, Эхекрат, был конец нашего друга, человека — мы вправе это сказать — самого лучшего из всех, кого нам довелось узнать на нашем веку, да и вообще самого мудрого и справедливого.

 

 

37
Есть гнусности, и есть гнусности, и одни оказываются гнуснее других.
Человечество жизнерадостно: зверства, приводившие нас в ужас неделю назад, завтра станут приемлемыми.
Смерть Сократа не оказала влияния на историю Афин. Пожалуй, она даже улучшила репутацию города.
Смерть отдельного человека не так важна для будущего, как литература, ей посвященная.
Ничего особо полезного по прикладной части вы из истории не узнаете, так и не тешьте себя этой надеждой.
«История — чушь», — сказал Генри Форд.
Да, но Сократ-то умер.
Платон не сообщает, плакал ли он в тот день.
Ко времени «Пира» ему было не больше двенадцати, поэтому он не мог услышать те любовные похвалы Алкивиада Сократу, которые передает с таким красноречием.
Смерть от цикуты вовсе не так тиха и безболезненна, как он ее изображает: есть там и тошнота, и нечленораздельность речи, и судороги, и неудержимая рвота.
Рембрандт, изобразивший Аристотеля, размышляющего над бюстом Гомера, мог быть и не Рембрандтом, а учеником, который с такой божественной одаренностью усвоил уроки мастера, что большего он никогда уже не достиг, отчего и имя его покрылось мраком забвения. Бюст Гомера, над которым размышляет на полотне Аристотель, это вовсе не бюст Гомера. Да и сам он никакой не Аристотель.

notes

Назад: ХV. Последняя потеха
Дальше: 1