ХI. Вы только представьте
22
Разрушение Мелоса произошло в ту пору затишья, что носила название холодной войны.
После того как пал в сражении блестящий спартанский генерал Брасид, противившийся миру, поскольку своим успехом и репутацией он был обязан войне, и после того как в том же сражении погиб Клеон, противившийся миру, поскольку сознавал, что во время войны люди вряд ли станут обращать внимание на творимые им безобразия и с большей легкостью поверят его клевете в адрес других политиков, — после всего этого появилась возможность покончить с войной.
Приятная особенность греческих войн той эпохи состояла в том, что люди, за них выступавшие, часто в них же и погибали.
Никиев мир был заключен на пятьдесят лет.
Продлился он семь.
Он мог бы длиться и вечно, если б Алкивиад не возжелал играть в делах нации более активную роль, что в итоге и вышло боком Афинам, Сиракузам, Спарте, Персии, Мелосу, Аргосу и Сократу.
Ну, если не вечно, то хоть семьдесят лет — до времени, когда Филипп победным маршем прошел из Македонии по полуострову, покорив все города и здесь, и в Пелопоннесе.
Алкивиад полез в политику, поскольку желал славы и денег. Он полез в нее в качестве ястреба, поскольку именно эта роль сулила славу и деньги. Никому еще не удавалось потрясти воображение нации, усердно борясь за мир.
Сущность договора была проста: Афины и Спарта взаимно признают границы друг друга, уважают союзы и соперничают только в нейтральных городах третьего мира.
Одним из таких городов был Мелос, стоящий на островке, расположенном несколько к югу от Критского моря, почти на одном расстоянии от Афин и от Спарты.
В случае Митилены, восставшего города, афиняне, как вы знаете, в последнюю минуту одумались. В случае Мелоса, который всего-то-навсего и хотел остаться нейтральным, они одумываться не стали. Восстание Митилены произошло во время войны, в год, когда Афины терпели ужасные поражения. Разрушение Мелоса имело место в спокойной, мирной обстановке.
Афиняне прибыли к Мелосу на тридцати своих кораблях, прихватив еще шесть с Хиоса и два с Лесбоса, высадили на остров двенадцать сотен гоплитов, три сотни лучников и двадцать конных стрелков из самих Афин, а с ними — сотен пятнадцать гоплитов, набранных среди союзников и жителей других островов.
Прославленные мелосские дебаты не отняли много времени. Афиняне с самого начала продемонстрировали ту практичную разумность реалистической политики, которой — разумностью — они превосходили всех греков и которая в современном мире является отличительным признаком практичного профессионала, подвизающегося в сфере международных отношений.
Высадившие крупные военные силы афиняне захватили инициативу в переговорах, сформулировав два безупречных положения:
1. Ненависть мелосцев представляет для Афин гораздо большую ценность, нежели их дружба.
2. Сильный давит слабого — таков закон цивилизации.
Диалог сторон происходил на берегу, за стенами города.
Мелосские лидеры не позволили афинянам обратиться через голову законного правительства прямо к народу.
— Ну хорошо, — сказали афиняне. — Поскольку нам не позволяют представить наши предложения народу, дабы он не услышал от нас соблазнительных и неопровержимых доводов, будем разговаривать здесь. Мы предлагаем процедуру, которая для вас вдвойне безопасна. Мы не будем произносить заранее приготовленные речи. Мы просто будем говорить, а вы — слушать. Вы тоже никаких речей произносить не станете. Однако вы можете прерывать нас и возражать по каждому отдельному пункту в случае несогласия с ним, и тогда мы вместе обсудим его, прежде чем перейти к следующему.
Это как — честно?
Было бы честно, отвечали мелосцы, если бы не угроза войны со стороны афинян: она представляется несколько противоречащей предложению побеседовать и попытаться без всякой спешки объяснить друг другу, чем хороша позиция каждого.
— Ибо мы видим, что вы пришли как судьи, с притязанием на окончательное решение в предстоящих переговорах. И, по всей вероятности, если мы при этом останемся правы, а потому не уступим, то будет война; если же согласимся, то нас ожидает рабство.
Если мелосцы пришли сюда, чтобы строить догадки о будущем или говорить о чем-то другом, а не об очевидных фактах, сказали афиняне, можно на этом и закончить и не тратить времени попусту. Мелосцы, озабоченные спасением своего города, пожелали переговоры продолжить.
Тогда, сказали афиняне, начнем с того, что вопрос о правах и справедливости мы оставляем в стороне.
— Давайте забудем о том, что честно или что правильно, а что неправильно, поскольку вы не хуже нас знаете, что право и честность имеют в человеческих спорах смысл только при равенстве сил обеих сторон.
Так уж устроен мир: сильный делает, что может, а слабый — что приходится.
Было бы целесообразно — мелосцам волей-неволей пришлось говорить о целесообразности, поскольку принцип права афиняне предпочли игнорировать, — чтобы афиняне не отбрасывали заодно и принцип общего блага. Не может ли случиться так, что афиняне себе же и повредят? Не станут ли жители иных островов, увидев, что произошло на Мелосе, страшиться, что афиняне и на них нападут?
— А нам того и надо, — ответили афиняне. — Мы больше полагаемся на страх других, чем на их преданность.
То же обстоятельство, что город Мелос меньше других городов, делает его подчинение тем пуще необходимым.
— Если мы позволим вам сохранить независимость, другие города решат, что причина тут в вашей силе, и если мы не нападем на вас, они станут думать, что мы испугались. Подчинившись же, вы укрепите наше владычество.
А на то, чтобы оставить мелосцев нейтральными, афиняне согласиться никак не могут.
— Ваша ненависть повредит нам не столь уж и сильно. Ваша дружба будет признаком нашей слабости, а вражда — доказательством мощи. Поэтому ваше подчинение, помимо расширения нашего господства, усилит нашу безопасность.
Нужно лишь понять, что афиняне пришли сюда ради сохранения своей империи и что подчинение Мелоса приведет к обоюдной выгоде.
— Но как же рабство может быть нам столь же полезно, как вам владычество?
— А так, что вам будет выгоднее стать подвластными нам, нежели претерпеть жесточайшие бедствия. Наша же выгода в том, что не нужно будет вас уничтожать. К тому же мы получим союзника и подвластный город.
Но посудите сами, сказали мелосцы, ведь если вы подвергаете себя столь великой опасности, как вы здесь рассказываете, чтобы сохранить свое господство, а уже порабощенные города идут на все, чтобы избавиться от него, то не проявим ли мы, мелосцы, пока еще сохраняющие свободу, трусость, отдавая то, чего сами афиняне никому давать не желают?
Вовсе нет, если только они примут добрый совет и обо всем здраво рассудят.
— Ведь это не состязание с равным противником, в котором выигрыш — честь, а проигрыш — позор, — говорили реалистичные афиняне. — Проблема, которая стоит перед вами, это проблема самосохранения — вы спасаете ваши жизни и ваш город вместо того, чтобы безрассудно сопротивляться тем, кто намного сильнее вас.
— Да, — сказали мелосцы, — но мы знаем, да и вам это известно, что военное счастье бывает иной раз беспристрастным и не всегда сопутствует тем, кто имеет безусловный перевес в силе. Если мы тотчас уступим вам, то лишимся всякой надежды. Если же будем действовать, то у нас останется хоть надежда выстоять, сохранив свободу.
Надежда — весьма недешевый предмет потребления, отвечали афиняне.
— Надежда действительно утешает во всякой опасности, особенно тех, кто обладает избытком средств. Таким людям надежда если и навредит, то хоть не погубит их окончательно. Но тот, кто ставит на кон все свое состояние, лишь в самый момент своего крушения видит, насколько она расточительна по природе. Не навлекайте же на себя, очень вас просим, такой судьбы по собственной воле, ибо вы слабы. И не позволяйте ложному чувству чести сбить вас с пути. Ничего нет бесчестного в подчинении величайшему городу Греции, когда он тихо-мирно предлагает вам стать его подвластным союзником, оставляя при этом возможность радоваться собственной свободе и уцелевшему имуществу.
Когда вам позволяют выбрать между войной и безопасностью, вряд ли имеет смысл хвататься за худший вариант.
— Самое верное правило, — внушали им афиняне, — состоит в том, чтобы противостоять равному, уступать сильному и проявлять умеренность в отношениях со слабыми.
Поскольку их дело правое, мелосцы склонялись к мысли довериться богам.
Афиняне и сами полагались на них без всякого страха, поскольку не оправдывали и не делали ничего противоречащего человеческой вере в богов или в то, что боги между собой признают справедливым.
— Ибо о богах мы предполагаем, о людях же из опыта знаем, что они властвуют, где имеют для этого силу. Этот закон не нами установлен и не мы первыми его применили, мы лишь обнаружили, что он существовал до нас и после нас будет существовать, на все времена. Мы всего лишь пользуемся им, зная что и вы (как и весь род людской), будь вы столь же сильны, как и мы, несомненно, стали бы действовать так же. Так что со стороны божества у нас, полагаем, нет оснований ожидать неудобств.
Мелосцы могут рассчитывать на помощь Спарты.
Тут афиняне могли бы громко рассмеяться.
— Мы нынче со Спартой не воюем.
— И все же…
— Должны вам сказать, что спартанцы с наибольшей откровенностью отождествляют приятное для них — с честным, а выгодное — со справедливым. Мы преклоняемся перед вашим прекраснодушием, но не завидуем вашему неразумию.
Выгода и безопасность ходят рука об руку, а справедливость и честность приносят только опасность. Неужели похоже на то, что при господстве афинян на море и при наличии сдерживающего обе стороны мирного договора спартанцы переправятся на этот остров, чтобы помочь маленькому городу, который им решительно не нужен?
— Удивительнее всего для нас то, — сказали афиняне, — что вы в этой долгой беседе, несмотря на то что вы, по вашим словам, желаете договориться о собственном спасении, вовсе не выдвинули ни единого довода, которые обычному человеку позволяют надеяться, что он сумеет уцелеть. Напротив, крепчайшая опора вашей уверенности — это всего лишь розовые надежды на будущее, между тем как нынешние ваши возможности к осуществлению их слишком хилы в сравнении с противостоящей вам теперь мощью. Поэтому вы продемонстрируете весьма неразумную позицию, если не примете решения более здравого, чем те, которые вы до сей поры упоминали.
Когда афиняне удалились, мелосцы посоветовались между собой и решили, что не станут в один миг отказываться от свободы, которой город пользовался со времени его основания более семисот лет назад.
Они доверятся богам и надеждам на помощь Спарты.
— Мы предлагаем вам дружбу, не хотим ни с кем враждовать и просим вас покинуть нашу страну, заключив приемлемый для обеих сторон договор.
Афиняне лишь усмехнулись.
— Право же, таких, как вы, поискать. Ибо вы — единственные люди, для кого будущее достовернее настоящего, которое у вас перед глазами, и вы принимаете незримое за уже осуществляющееся, так как оно вам желательно. Вы все поставили на судьбу и надежду — так все и потеряете.
Несколько месяцев спустя, когда город, осажденный афинянами, пал, всех взрослых мужчин в нем перебили. (Исключение, возможно, составили несколько изменников из пятой колонны, изнутри помогавших падению города.) Детей и женщин продали в рабство.
Еврипид написал «Троянок».
Эту пьесу выбрали для драматического соревнования в городе, уже готовившемся к вторжению в Сиракузы, каковое также произошло в ту пору затишья, что носила название холодной войны.
В демократических Афинах всегда имелся излишек той самой, основанной на реалистической политике, изощренной политической мудрости, которой вечно недоставало другим греческим городам, так что двенадцать лет спустя Афины проиграли войну.
23
Переход от Афин до Сиракуз на веслах и под парусом примерно отвечал сегодняшнему путешествию из Калифорнии во Вьетнам или из Вашингтона, округ Колумбия, до Бейрутского аэропорта в Ливане или до Персидского залива.
Не затевайте войн в недружественной далекой земле, если не намереваетесь в ней поселиться.
Народ будет превосходить вас числом, жизнь ваша будет неспокойной, правительство, которое вы там посадите, чтобы оно поддерживало порядок, порядка поддерживать не станет, а победить сражающийся народ вам все равно не удастся, вот и придется прибегать к геноциду, чтобы справиться с непреклонным военным сопротивлением местного населения.
Генерал Никий, один из трех командующих, назначенных для сицилийской экспедиции, был человеком замкнутым, консервативным, религиозным и суеверным. Он обладал немалым чутьем на препятствия и выступал против экспедиции даже после того, как большинство за нее уже проголосовало.
Повод для интервенции предоставила распря между сицилийскими городами, причем союзники Афин, как водится, наврали относительно размеров денежной и народной поддержки, каковую они в состоянии обеспечить.
Для определения объема требуемой военной силы был собран Народный совет. Никий воспользовался им, чтобы поднять вопрос о самой необходимости для Афин выступать в этот поход.
— Не ввязывайтесь в войну, которая, в сущности, нас не касается, — остерегал он афинян.
Поскольку Никий был богатым и весьма уважаемым членом партии мира, афиняне с присущей им причудливой логикой назначили его, хоть он и протестовал, одним из командующих.
Он боялся, что воинственная партия ястребов, возглавляемая ныне Алкивиадом, использует конфликт между двумя городами для осуществления куда более обширных планов завоевания всей Сицилии.
Ему казалось неразумным выступать в поход, оставляя вблизи от дома множество врагов, да и вообще плыть в Сицилию, чтобы обзавестись новыми.
— Договор со Спартой остается договором лишь на то время, в которое сами мы ведем себя мирно. Если мы потерпим поражение, наши враги набросятся на нас. Даже если мы покорим сицилийцев, их все равно останется так много да и живут они так далеко, что сохранить наше владычество там будет трудно. Глупо выступать против народа, который, даже будучи побежденным, останется неуправляемым, глупо и нам пытаться еще больше расширить завоеваниями империю, пока мы не в состоянии обезопасить ту, что уже имеем. Сицилийские эллины стали бы нас уважать, даже если бы мы вообще к ним не приходили. Если же мы потерпим неудачу, они станут нас презирать и тотчас же нападут на нас вместе с нашими прежними врагами. И нынешние-то наши подданные подчиняются нам с раздраженным неудовольствием, а мы спешим на помощь Эгесте в Сицилии, ни больше ни меньше, которую вдруг объявили нашим союзником, которую будто бы обижают и которая заинтересована в том, чтобы налгать нам и заставить нас в эту ложь поверить. Сицилия не представляет для нас опасности. Так не будем же превращать ее в таковую. И если кто будет здесь ораторствовать перед вами, радуясь своему избранию в стратеги, и посоветует вам поскорее выступить в поход, имея при этом в виду только личные выгоды и то, как все станут им восхищаться из-за его прекрасных лошадей и какие барыши принесет ему пост командующего, не предоставляйте этому человеку возможности покрасоваться за счет государства. Вот таких-то молодых людей я и страшусь. И я призываю вас поддержать человека постарше. Если кто-то из вас сидит рядом со сторонником воинственной партии этого молодого человека, не давайте ему запугивать вас, не бойтесь получить прозвание труса из-за того, что вы подадите голос против войны. Оставьте сицилийцев в покое, пусть сохранят свои владения и договорятся между собой. К чему нам союзники, которым приходится помогать, но которые сами ничем нам в случае беды не помогут?
Вожди Сиракуз, по количеству населения второго после Афин города в греческом мире, призвали свой народ к сопротивлению.
Мы не должны бояться отваги и мощи Афин, сказал первый оратор, даже если слухи об их экспедиции правдивы.
— Ведь они могут причинить нам не больше вреда, чем мы им.
Редко великие походы эллинов и варваров в отдаленные страны имели успех.
— Они не смогут прислать столько людей, чтобы превзойти числом население этой страны и наших соседей; не исключено также, что их постигнет неудача из-за недостатка съестных припасов в чужой стране.
Афинянам придется пройти морем большое расстояние. Можно будет нападать на их отряды, когда утомятся гребцы. Возможно, что и с провиантом у них будет туго.
Затем выступил следующий оратор, вождь демократической партии:
— Только трусы и люди, лишенные патриотического чувства, не стремятся увидеть, как афиняне, окончательно обезумев, заявятся сюда и окажутся в нашей власти.
Слухи об экспедиции афинян тревожат его меньше, чем опасность того, что аристократы и олигархи Сиракуз воспользуются чрезвычайной ситуацией, чтобы присвоить власть над силами обороны и урезать свободы граждан.
— Мне возразят, что демократия и неразумна, и несправедлива и что люди состоятельные лучше всех способны управлять государством. На это я отвечаю: под словом «демос» понимают совокупность всех граждан, а под словом «олигархия» — только часть; и далее: богатые — лучшие хранители казны, разумные люди — лучшие советники, а народное большинство способно принимать наиболее правильное решение по обсуждаемому вопросу.
Демократия Сиракуз пребывает в опасности, ибо ей угрожает афинская демократия.
Даже если бы афиняне могли создать здесь такой же город, как Сиракузы, и, опираясь на него, начать войну, то и в таком случае едва ли они избежали бы гибели.
А когда вся Сицилия будет против них, они не рискнут удалиться от своих лагерных бараков, сколоченных из корабельных досок, не смогут далеко отойти от своих драных палаток и жалких припасов и продвинуться в любом направлении из-за сицилийской конницы и иных войск, окружающих их. Им останется только вернуться восвояси, если корабли их уцелеют, а гавань останется открытой.
Вынесенное на Народное собрание Афин предложение вторгнуться в Сицилию, чтобы навести там порядок, было лживым, безнравственным, глупым, шовинистическим, бессмысленным и самоубийственным.
Оно получило огромное большинство голосов.
Наиболее ревностно проталкивал его Алкивиад, тот самый молодой человек, о котором Никий сказал, что он-де жаждет всеобщего восхищения из-за выращенных им лошадей. Сверх того, ему не терпелось стать генералом, ибо он надеялся подчинить впоследствии и Сицилию, и Карфаген, одновременно преуспев в своем стремлении и к богатству, и к славе.
Ту пору затишья, что носила название холодной войны, Алкивиад коротал, разжигая новые войны и заигрывая с Аргосом и иными независимыми городами, входящими в антиспартанский союз, наголову разбитый в сражении при Мантинее.
Алкивиад называл это поражение славной победой, что позволило друзьям Алкивиада в Афинах объявить его национальным героем.
— Все это так уморительно и глупо, — восторгался впоследствии Алкивиад в частной беседе, — что воспринимать всерьез большую часть этой ерунды решительно невозможно. Приходится вновь отдать тебе должное, мой драгоценнейший друг. То, что ты говорил о демократии, равенстве, свободе и братстве, оказалось абсолютно верным.
— Что именно из сказанного мной тебе ты имеешь в виду? — поинтересовался Сократ.
— То, что все это полная чушь.
— Это я так сказал?
— И далеко не единожды. Видел бы ты, как они меня слушали, как превозносили, как назначали меня генералом. И все оттого, что им кажется, будто они ниже меня, и оттого, что сами они — стадо снобов. А все их разговоры о равенстве — чистое ханжество. Эти новые деловые люди из среднего класса жаждут равенства только с нами. И вовсе не желают, чтобы кто-либо, кроме нас, равнялся с ними.
— И потому теперь они дали тебе войну в Сиракузах, о которой ты попросил, — сказал Сократ. — Лично я не понимаю, что хорошего из нее может выйти. Пожалуйста, объясни мне, — продолжал философ, с минуту подумав, — истинные причины, по которым ты хочешь отправиться в Сицилию и воевать.
— Не уверен, что я их знаю, — сказал Алкивиад.
— Ну если не истинные, назови достойные. Каковы эти достойные причины, столь для тебя убедительные? Клянусь моей бородой, Алкивиад, будь я помоложе, я бы с неудовольствием отправился на войну вроде этой.
— А у нас людей больше, чем требуется. Но мы все равно берем всех подряд.
— Прошу тебя, дай мне путеводную нить. Что сильнее всего заставляет тебя желать этой опасной войны в Сицилии?
— Лошади, разумеется.
— Не нахожу слов.
— За время нашей дружбы это случается впервые.
— Тебе известен мой следующий вопрос.
— Выращивание и воспитание хороших лошадей, дорогой мой Сократ, дело куда более дорогостоящее, чем ты способен себе представить, — сказал Алкивиад с выражением беспечной шутливости, ставшим ныне его второй натурой. — Да и выставить семь колесниц на Олимпийских играх это тоже, знаешь, не дешево.
— Зачем же ты это сделал? — изумился Сократ. — Выставил столько колесниц, сколько никто до тебя не выставлял.
— Вот именно затем и сделал. Разве ты не помнишь? Ты сам учил меня с презрением относиться к богатству.
— Так преуспел я или потерпел неудачу? Из приведенного тобой примера ничего заключить невозможно.
— Я хотел привлечь к себе как можно больше внимания, произвести огромное, эффектное, вызывающее ярость впечатление.
— Ты никогда ничего другого не делал.
— Я хотел показать всему греческому миру, насколько я богат, — пояснил Алкивиад, — и сделать понятным, бросая богатство на ветер с такой открытой вульгарностью, как мало я его ценю.
— Однако, когда ты выступал в Народном собрании в защиту твоего предложения о сицилийской войне, — сказал Сократ, — ты утверждал, что выставил эти семь колесниц, чтобы продемонстрировать величие Афин.
— Неужели ты думаешь, что мой город дороже мне себя самого?
— Ты иронизируешь?
— Ты сам научил меня этому.
— Этому ты мог научиться и без меня.
— Я сказал ложь, которую им приятно было услышать. И они вылакали ее, точно пьянящий напиток. А теперь, после того как я с таким беззаботным презрением потратился на моих лошадей, мне необходимо это вторжение, чтобы вернуть то, что я потратил.
— Скажи-ка мне. Я кое-чего не понимаю.
— Теперь у нас я — учитель.
— Я всегда признавал, что ничего не знаю.
— Меж тем давая слушателям понять, что сам-то ты уверен, будто знаешь немало.
— Я не знаю, как человек, состоящий на службе у государства, может обогатиться, отправившись на войну от имени государства, на службе которого он состоит.
— А я и сам не знаю, — признался Алкивиад. — Но знаю, что хочу это узнать.
— В прошлом году, после разрушения Мелоса, ты привез сюда женщину.
— Военная добыча, — сказал Алкивиад и с насмешливой серьезностью добавил: — Впрочем, я настоял на том, чтобы заплатить за нее хотя бы самую малость. Поскольку идея насчет Мелоса принадлежала мне, я чувствовал себя обязанным подать пример. Ты ведь видел ее, да? Очень красивая, правда? Для женщины, конечно.
— Алкивиад, ты неисправим.
— Моя жена тоже так считает.
— Ты подвергаешь меня опасности, — ухмыльнулся Сократ. — Твои враги обвинят меня в том, что это я сделал тебя таким.
— Мои друзья обвинят тебя в том, что ты недостаточно постарался.
— В юности ты упражнялся в игре на флейте, — напомнил Сократ.
— У меня от нее лицо становилось смешным. Я же видел, что она делает с другими.
— И теперь все модники города отказываются учиться игре на флейте.
— На флейтах пусть играют флейтистки.
— И ты преувеличиваешь свою картавость. Прошу тебя, не пытайся меня обмануть — я слышал тебя пьяного, от твоей картавости и следа не оставалось. А нынче все у нас картавят. Твой сын, в детстве говоривший так чисто, старательно учится картавить.
— Я горжусь своей картавостью.
— Он теперь картавит еще картавее тебя.
— Это все мода, не более.
— Ты, Алкивиад, создаешь эти моды.
— А кого бы ты предпочел в роли их создателя?
— Ты разгуливаешь в длинной персидской мантии, волоча ее по пыли, и вот уже все делают то же самое. И в Народном собрании все следуют за тобой, как будто военная политика — это тоже вопрос моды.
— Война всегда в моде, мой добрый старый друг. Взгляни на нашу историю. В нашем золотом веке едва ли отыщется пять лет, в которые Афины не воевали. Большинство крупных сражений мы проиграли, да и побеждая, не умели удержать плоды побед. И все-таки город преуспевал и экономика процветала. А посмотри теперь, как неубедительно и жалко выглядит бедняга Никий каждый раз, когда он выступает в совете за приевшийся, истасканный, всем надоевший мир. Политик должен реветь, призывая к войне. Мира он может только униженно клянчить.
— Но почему, между тем как судьба была настолько добра, что сделала тебя незаурядным мужчиной, ты норовишь выглядеть заурядной женщиной?
— Помилуй, Сократ, разве ты ни разу не целовал меня, когда я был молод?
Сократ расхохотался.
— Этого ты и от других мужчин получал в достатке, мой милый Алкивиад. Я же просто увлекся эксцентричной фантазией развить твой разум и твою душу.
— И какой бы из этого вышел толк?
— Я надеялся увлечь тебя жизнью философа.
— А такая жизнь — кому она принесла много добра?
— Мне она, во всяком случае, дала постоянное занятие.
— Люди хотят большего. Не стоит слишком переоценивать мышление. Оглянись на историю, дорогой мой Сократ, и ты увидишь, что все могучие идеи, наиболее сильно трогавшие людей, были глупы и поверхностны, но никогда — глубоки.
— Наверное, мне следует быть благодарным за это, поскольку я оказался к ним невосприимчив и оттого имел достаточно времени, чтобы поразмыслить на свободе. Ты же удивляешь меня и своими политическими взглядами, — серьезно сказал Сократ. — Я готов был предсказать, что ты, с твоим воспитанием и происхождением, станешь проспартанцем и сторонником мира. А ты принялся замышлять новую войну со Спартой в тот самый час, как закончилась прежняя.
— А как бы еще я смог остаться политиком? — спросил Алкивиад. — Нынче среди политиков, желающих мира со Спартой, водятся даже демократы и дельцы. Ты ждал, что я встану за ними в очередь?
— Но что тебя так воодушевляет? Ведь если ты преуспеешь и отправишься воевать в Сиракузы, ты погубишь Никиев мир и у нас здесь снова начнется война.
— На это я и рассчитываю.
— Зачем тебе это?
— Затем, — сказал Алкивиад, — что этот мир называется Никиевым.
— Ага! А если бы он назывался Алкивиадовым?
— Тогда я объявил бы его божественным. Спартанцы обошлись со мной пренебрежительно. Им следовало настоять, Сократ, чтобы переговоры вел я. Моя семья всегда отстаивала их интересы в Афинах.
— Ты был тогда слишком молод.
— Для меня это не довод.
Мир, легкомысленно заметил Алкивиад, это действительно благословение божие. Мир предоставляет возможность затевать войны в других местах, и великая цивилизация вроде нашей выглядела бы полной дурой, упусти она такую возможность.
— Мы клятвенно обещали помощь нашим верным друзьям в Эгесте, — напористо произнес он в Народном собрании после того, как закончил Никий, и эти слова удивили многих, до той поры и не ведавших о существовании союза Афин с далекой Эгестой, равно как и тех, кто, подобно Никию, не считал, что к военным обязательствам, даже если они существуют, стоит относиться с уважением. Алкивиад намеревался преподать им урок. — Мы вынуждены замышлять новые завоевания, потому что наш успех привел нас к опасному рубежу…
Успех всегда приводит нации к опасному рубежу.
— …за которым мы можем оказаться во власти других, если не будем сами властвовать над другими. Если мы не будем добавлять новые земли к нашей империи, мы рискуем потерять и те, что имеем. О пелопоннесцах скажу лишь, что они никогда не были более бессильны против нас. Они могут вторгнуться к нам только по суше — а это они в состоянии сделать, даже если мы не пошлем экспедиции. Что же до моей молодости и отсутствия опыта, напомню вам, что это я объединил самые могущественные из независимых держав Пелопоннеса, причем безо всякого риска и крупных расходов со стороны Афин, и принудил лакедемонян в один день выставить все свои силы в битве при Мантинее. Правда, они тогда одержали победу, но то была великая победа и для нас. Мы не потратили денег, не потеряли ни одного человека. Они же поняли, какие хлопоты мы им способны доставить, и разуверились в своей способности справиться с нами. Подумайте о том, что наш город, если он так и будет жить в мире, сам себя истощит, как уж случалось с другими, а искусность его во всех делах человеческих одряхлеет, и напротив, если он постоянно пребудет в борьбе, он станет обогащаться новым опытом и приобретет им больше, нежели привычкой к всегдашней обороне.
Никий рассчитывал припугнуть афинян, запросив ошеломительные ассигнования. Результат оказался противоположным. Ему предоставили все, что он попросил, поскольку афиняне сочли, что этот достойный, умеренный человек всего лишь подает им добрый совет, к тому же всех охватило истовое желание поскорее выступить в поход.
Сократу же Алкивиад пересказал теорию, которой он обольстил Народный совет, — теорию домино. Когда падут Сиракузы, один за другим падут, будто костяшки домино, и ближайшие к Сиракузам города, а следом и вся Сицилия, а за ней Италия, а за ней Карфаген, а затем, разумеется, как только Афины двинут вперед всех этих новых союзников и подданных, падет и Спарта.
Сократ слушал как завороженный.
— И все это так и случится? — спросил он наконец.
— По правде сказать, не знаю, — честно ответил Алкивиад, — да я и не собираюсь заглядывать так далеко вперед. Мне просто не хочется стоять на месте. Я нетерпелив. Чем обдумывать все это, я лучше все это сделаю. Не будь со мной строг, Сократ. Я сознаю, что мне куда легче отыскать недостатки в чужой программе, чем представить свою, недостатков лишенную.
— Ты хорошо овладел сократическим методом, — добродушно сказал Сократ.
И Алкивиад улыбнулся тоже.
— Ты-то должен же понимать, дорогой мой Сократ, что я полез в политику по самым обычным причинам: чтобы блистать и выставляться, держать в своих руках власть и получить побольше денег.
— Ты так беспечно рассуждаешь об этом, — сказал Сократ. — Известно ли тебе, что ты стал для меня постоянным источником неприятностей?
— Ох, прошу тебя, не обращай внимания на неодобрение глупой городской черни. Ты же знаешь, они так и так не очень тебя жалуют. Меня народ и ненавидит, и любит и не знает, что бы он без меня делал. Вот он и выбрал меня генералом. Поскольку же они побаиваются моего безрассудства, они в виде противовеса назначили вторым генералом Никия, человека, который свяжет нас своей робостью по рукам и ногам. А третьим назначили Ламаха, единственного, у кого достаточно опыта для столь крупной военной кампании. Однако Ламах происходит из бедной семьи, и значит, прислушиваться к нему ниже нашего достоинства. Он захочет атаковать немедля, а я захочу сначала привлечь наших сицилийских союзников, потому как люблю покрасоваться, Никий же пожелает отправиться домой, так что мы, скорее всего, не сделаем ни того, ни другого, ни третьего. Может, отправишься с нами? Я был бы рад взять тебя с собой как гоплита, да и просто как старого друга.
Сократ покачал головой.
— У меня нет оружия. Ты ведь знаешь, Ксантиппа его продала.
— Она против наших войн?
— Она — жена, которой нужны деньги на хозяйство. Хочет, чтобы я просил подаяние.
— Ты мог бы давать платные уроки.
— Это я и называю «просить подаяние».
— Оружие я бы тебе дал. Этот плащ, что ты носишь, друг мой, если б его носил раб, вогнал бы в краску хозяина. А я бы дал тебе новый. Да еще одолжил бы мой золотой щит.
— Твой золотой щит это тоже сплошной скандал! Твой позолоченный щит с Купидоном, размахивающим, ни больше ни меньше, молнией, это чистой воды нахальство, оскорбляющее и обижающее многих горожан, превосходящих тебя годами. Алкивиад, о тебе говорят, будто ты переодевался в женское платье, чтобы присутствовать на женских мистериях.
— Обо мне говорят, будто я переодевался в женское платье, чтобы устраивать у себя на дому собственные мистерии — в насмешку над всеми прочими.
— Ты получил приглашение на пир у Антемиона и грубо его отклонил.
— Он знал, что я так поступлю. Я был ему нужен, чтобы произвести впечатление на гостей.
— А потом ты все же явился к нему в компании пьяных друзей и послал своих слуг, чтобы они вынесли из дому все серебро и золото, какое было у него на столе.
— И в итоге он произвел как раз то впечатление, какого заслуживал.
— А когда твоя жена пришла в суд, чтобы просить о разводе, ты заявился туда, перебросил ее через плечо и унес домой, не сказав ни слова.
— Таково мое законное право. Жена должна лично являться в суд, чтобы муж вроде меня мог избежать развода, если развод ему не угоден.
— Ты же этого в тот раз не сказал. Просто утащил ее, и все. И не произнес ни единого слова.
— Не снизошел, только и всего.
— Но судьи обиделись.
— Зато моя жена не обиделась.
— Я чувствую, что мне едва ли не угрожает опасность, — с гордой улыбкой сказал Сократ. — Не позор ли для меня, что люди верят, будто я был твоим учителем?
— Не позор ли для меня, — сказал Алкивиад, — что моим учителем был муж, жена которого вылила ему на голову ночной горшок?
— Но ты ведь только слышал об этом! — с шутливым гневом воскликнул Сократ. — Видеть-то ты этого не видел.
— Нет, да и слышать не слышал. Я сам это выдумал!
— О Алкивиад! Все-таки ты сведешь меня в могилу.
Этот, считающийся подложным, диалог между Сократом и Алкивиадом является последним из их диалогов, которыми мы располагаем.
24
Быстрота, с которой распространились слухи об участии Алкивиада в изуродовании герм, удивила даже тех, кто их распустил. Все-таки, как правило, в нечестие и измену отчаянного вояки люди верят с трудом.
Как правило, вояка почитается за человека искренне благочестивого и обладающего выдающимся умением сочетать свои религиозные верования с вполне мирскими поступками, человека, который, как отозвались афиняне о спартанцах, с наибольшей откровенностью верует, что приятное ему — правильно, а отвечающее его духовным и личным потребностям — всегда нравственно и наилучшим образом годится для нации.
Осквернение этих общественных икон произошло в самый канун отправки экспедиции в Сиракузы.
Город отличался религиозностью, так что повреждение каменных идолов было сочтено неблагоприятным для миссии предзнаменованием. На Алкивиада обвинения возводились теми из горожан, кто пуще прочих ему завидовал, они-то и заявили, что изуродование герм имело целью свержение демократии.
Трудновато поверить, что генерал, более всех прочих ратовавший за отправку экспедиции, совершил вместе с друзьями акт вандализма, который мог привести к ее отмене, однако представителям власти, не относившимся к числу друзей Алкивиада, это соображение не казалось особо весомым.
Обладавший отменным нюхом Алкивиад потребовал, чтобы его немедля отдали под суд и, если он будет сочтен виновным, приговорили к смерти, а если не будет — разрешили отплыть в Сицилию.
Но враги Алкивиада, опасаясь его популярности в армии, к этому времени собравшейся в городе, добились, чтобы он отплыл в Сиракузы в назначенный прежде срок. Они задумали, пока он отсутствует, состряпать еще более порочащий Алкивиада обвинительный акт, а там уж и отозвать его домой для суда, пока его приверженцы будут далеко.
Он отплыл в назначенный срок.
Стояла уже середина лета, когда флот афинян поднял паруса.
Союзники вместе с кораблями, несущими зерно и вооружение, в большинстве своем собирались на Керкире, чтобы затем единой армадой пересечь Ионийское море.
Сами же афиняне и те из союзников, что находились в Афинах, пришли под вечер назначенного дня в Пирей, дабы подготовить корабли к выходу в море. Прочий народ, фактически все население Афин — и граждане, и иностранцы — также пошли с ними, посмотреть, как они отплывут. Зрелище получилось волнующее. С теми из уходящих в море, кто родился на этой земле, пришли, чтобы проводить их, близкие люди — друзья, родные и сыновья, — и в поход воины уходили полные надежд и полные в то же самое время сожалений, ибо, думая о победах, которые могут их ожидать, они думали также о тех, кого они, может быть, никогда уже не увидят, ибо долог был путь, в который они отправлялись.
В этот миг, когда они расставались с близкими, размышляя о риске, ожидающем их впереди, предстоящие опасности представились им яснее, чем в день решающего голосования в Народном собрании.
И все же мощь собранной армии и открывшийся перед ними вид разнообразнейшего вооружения укрепляли их дух.
Определенно в эту экспедицию уходили самые дорогостоящие и красивые эллинские войска, когда-либо выступавшие из одного-единственного города. Другие армии, быть может и превосходившие эту числом, отправлялись лишь в короткие походы и вооружены были обычным образом. А эта экспедиция задумывалась как долговременная, и вооружение ее предназначалось для двух видов сражений — морских и сухопутных. На все корабли были набраны самые лучшие команды, какие удалось отыскать. Было к тому же объявлено, что капитаны получат плату сверх той, что предоставляется государством, и они немало потратили средств на носовые фигуры и общее убранство кораблей, ибо каждый из них старался, чтобы его корабль выделялся красотою и быстроходностью. Что до наземных сил, то их составляли самые отборные мужи, и здесь тоже было много соперничества, и много было усилий приложено каждым по части вооружения и доспехов. Таким образом, афиняне соревновались друг с другом, остальным же эллинам все это представлялось скорее демонстрацией богатства и мощи, чем военным предприятием, направленным на сокрушение врага.
Ста тридцати четырем триремам и еще двум пятидесятивесельным кораблям с Родоса предстояло, выйдя с Керкиры, вместе пересечь Ионийское море и затем направиться к Сицилии. Из этих трирем сто принадлежали Афинам, остальные же Хиосу и прочим союзникам. Они несли пятьдесят одну сотню гоплитов, из которых пятнадцать сотен образовал личный состав афинской армии, а еще семь были набраны из малоимущих классов, представители коего служили обычно гребцами, но в особенных случаях, вроде этого, поступали гоплитами в десантные войска. Лучников было полным числом четыреста восемьдесят, из них восемьдесят с Крита, имелось также семьсот пращеметателей с Родоса и сто двадцать изгнанников из Мегары, состоявших в легких войсках; один конный транспорт вез тридцать лошадей.
Таковы были силы первого экспедиционного корпуса, отправившегося воевать за море.
Припасы для него везли тридцать транспортных кораблей, на которых находились также пекари, каменщики, плотники и разного рода орудия для строительства стен; а помимо транспортных было сто небольших вспомогательных судов. И кроме всего этого множество судов и суденышек добровольно сопровождало экспедицию, имея торговые цели.
В Пирее, когда подготовка закончилась и армия погрузилась на корабли, звуки трубы призвали всех к молчанию, и, перед тем как отплыть, были вознесены обычные в таких случаях молитвы — не каждой судовой командой в отдельности, но всеми сразу, повторявшими слова за глашатаем. Вся армия налила в чаши вино, и все, начальники и воины, совершили возлияние из золотых и серебряных чаш. Затем, когда гимн был допет и возлияние совершено, они вышли в море, плывя поначалу колонной, а затем, до самой Эгины, двигаясь наперегонки. Афинские корабли показали хорошую скорость, плывя к Керкире, где собирались прочие союзные силы.
Тринадцатилетий Платон видел, как они уходили. Он стоял на подпорной стене вместе с дядей своим, Критием.
Никто не видел, как они возвращались.
Да они и не вернулись.
В самом скором времени из трех генералов остался один Никий.
Ламах пал в бою, а Алкивиад, вызванный на родину, чтобы предстать перед судом, вместо того отправился в Спарту, унося с собой множество секретов и полезных рекомендаций. В одном из городов Сицилии, через которые он проезжал, какой-то афинянин узнал его.
— Ты не доверяешь своей родине, Алкивиад, не веришь, что она поступит с тобой по чести? — неодобрительно спросил этот человек.
— Верю, во всех прочих делах, — ответил Алкивиад. — Но когда на кону моя жизнь, я не поверю и матери, чтобы она при голосовании не положила ошибкой вместо белого камня черный.
Спартанцам же он сказал:
— Демократия смехотворна. Вы только взгляните, что сотворили эти демократы со мной!
Он посоветовал спартанцам направить на Сицилию военных советников высокого ранга, а также триремы и войска, посоветовал вновь вторгнуться в Аттику и остаться в ней вместо того, чтобы возвращаться каждую осень домой, как они делали прежде. Наивернейший способ навредить врагу состоит в том, чтобы узнать, какого рода нападения он боится сильнее всего, и оное произвести.
— Вот вы только что и узнали — от меня.
К этому его совету спартанцы отнеслись с недоверием.
— Получится, что мы нарушили договор и положили конец перемирию.
Алкивиад откинул голову назад и расхохотался.
— Вы действительно верите, что не воюете с афинянами сейчас, нападая на друзей противника и помогая его врагам? Воюете, да еще как.
Он растревожил их, изложив свою теорию домино, но не сказав, однако ж, что сам ее выдумал.
— Если вы не сразитесь с ними сейчас, в Сиракузах, позже вам придется драться с ними в Спарте, и на их стороне будет вся Сицилия. Откуда вы получаете зерно?
— По большей части выращиваем сами.
— А остальное?
— Привозим из Сицилии.
— Не нужна вам никакая Сицилия. Афиняне сделали глупость, отправив войска в Сицилию, а себя оставив без защиты.
Того, что это была его идея, он им тоже не сказал.
Спарта последовала его совету, и с превосходными результатами. Алкивиад же завоевал сердца своих новых земляков, отпустив длинные волосы, купаясь в холодной воде, питаясь грубым хлебом и вообще с невероятной стремительностью приспосабливаясь к их образу жизни.
Одно из завоеванных им сердец принадлежало жене царя Агиса. Рожденного ею ребенка она, лаская, называла Алкивиадиком.
Из Спарты Алкивиад едва унес ноги. Он поступил на службу к персу Тиссаферну. Успев послужить и Афинам, и Спарте, он мог дать хороший совет касательно и тех и других.
В Сицилии Никий к этому времени потерпел поражение.
Впрочем, сначала он запросил и получил вторую армаду, не меньшую первой. Этот маневр Никия, имевший целью отзыв миссии, провалился. Война продолжалась. В последней из происшедших за два ее года битв Никий со своей армией в очередной раз отступил и разбил лагерь в горах.
Корабли они потеряли, гавань была заперта.
На следующий день сиракузяне напали, захватив их врасплох, атакуя со всех сторон и до наступления ночи осыпая метательными снарядами. Обратившиеся в бегство афиняне и без того пребывали в жалком состоянии из-за недостатка съестных припасов и всего самого необходимого. Когда пришел день, Никий возобновил отступление, сиракузяне же с союзниками продолжали теснить их.
Афиняне двинулись к реке Ассинаре, частью из-за того, что считали — атакуемые отовсюду конницей и иными войсками, — будто, перейдя реку, они улучшат свое положение, частью же по причине утомления и жажды. Дойдя до реки, они в беспорядке бросались в нее, причем каждый желал перейти ее первым. Враги же, тесня афинян, затрудняли переправу. Так как афиняне были вынуждены продвигаться вперед густой толпой, они падали под ноги друг другу и топтали упавших, и некоторые погибали сразу, а иных, опутанных снаряжением и отягощенных поклажей, уносило потоком. Между тем сиракузяне, выстроившись на противоположном обрывистом берегу реки, осыпали стрелами афинян, большинство которых, оказавшись на глубине, жадно пили воду. Что до пелопоннесцев, принимавших участие в этой войне, то они, разумеется, подошли к самой кромке воды и убивали афинян, главным образом находившихся в реке. Вода сразу стала нечистой, но афиняне продолжали пить ее, илистую, окрашенную кровью, и многие даже дрались между собой, чтобы первыми утолить жажду.
Наконец, когда мертвые уже грудами лежали в воде и большая часть армии была уничтожена — одни погибли в реке, другие, ее пересекшие, были изрублены конницей, — Никий сдался, сказав, что с ним они могут поступать как им угодно, но пусть прекратят избиение его солдат.
Сиракузяне и их союзники объявили сбор войск и, прихватив добычу и столько пленных, сколько смогли, вернулись в свой город.
Никия они предали мечу — человека, говорит Фукидид, который меньше всех из эллинов своего времени заслужил столь несчастную участь, ибо он в своем поведении всегда следовал добрым обычаям.
Благородный Никий сколотил состояние, ссужая городу рабов для работы в серебряных копях.
Попавших в плен афинян и их союзников отправили в каменоломни, где за ними было легче присматривать.
Первое время с ними в каменоломнях обходились жестоко. Слишком много их было, сгрудившихся в узкой яме, в которой, поскольку крыши над головой не имелось, они страдали днем от солнечного жара и духоты, между тем как ночами, поскольку уже наступала осень с ее холодами, температура падала и многие заболевали.
Вдобавок по недостатку места им приходилось здесь же и совершать все естественные отправления; к тому же трупы умерших от ран и болезней, вызванных температурными перепадами, валялись тут же, нагроможденные друг на друга, и потому стоял нестерпимый смрад. Кроме того, узники страдали от голода и жажды. В течение восьми месяцев сиракузяне выдавали им ежедневно по полпинты воды и пинте еды. Вообще же, все возможные бедствия, которые приходится терпеть людям в подобном положении, не миновали пленников.
Так они прожили почти десять недель. Затем все, кроме афинян и присоединившихся к ним сицилийских и италийских греков, получили свободу — их продали в рабство.
Трудно сказать точно, сколько там было пленных, однако полное число их наверняка превосходило семь тысяч.
Таково было величайшее из военных событий той поры, величайшее, известное нам в истории Греции.
Победителей ждал самый славный успех, побежденных — наигорчайшее поражение, ибо разгром оказался окончательным и бесповоротным. Страдания их были неописуемы, они потеряли все, армия, флот — все погибло, а из тех, кто отправился воевать, вернулась лишь малая горстка. Только одного из уцелевших мы и знаем по имени — Алкивиада.
Афинскую империю сотрясли восстания.
Почти невозможно поверить в то, что афиняне продолжали бороться еще девять лет.
— Пусть себе дерутся, — советовал Алкивиад своему персидскому благодетелю, Тиссаферну. Вскоре ему предстояло без ведома Тиссаферна пообещать его помощь тем, кто намеревался низвергнуть демократическое правительство Афин и установить власть олигархии. — Дайте Спарте денег на постройку судов, но немного. Поддерживайте слабую сторону, чтобы они изматывали друг друга, сражаясь между собой, а не с нами. Кто бы ни победил, он все равно не станет нашим союзником.
В 407 году афинская демократия, ради свержения которой он строил козни, вновь избрала его генералом. А вскоре затем, несправедливо обвиненный в морском поражении при Нотиуме, он бросил все и бежал во Фракию.
Конец Афинам положил Лисандр своей победой при Эгоспотамах: сто восемьдесят афинских судов оказались захваченными на берегу, и только девять сумели выйти в море и спастись.
За год до того Афины в грубой спешке приняли постановление, повелевавшее афинским командирам рубить правую руку каждому пойманному в море спартанцу. Один из капитанов пошел даже дальше, побросав за борт всех спартанцев с двух захваченных им кораблей.
Теперь Лисандр отомстил. Сказанному капитану он приказал перерезать горло. Взятых в плен афинян казнили — кроме одного человека, о котором было известно, что он выступал в Народном собрании против упомянутого постановления. Затем Лисандр повел свои корабли на блокаду гаваней.
Вопль отчаяния распространился из Пирея в город вдоль Длинных стен, ужасная весть переходила из уст в уста, и никто в эту ночь не спал. Все скорбели — не только о погибших, но и о самих себе, ожидая, что теперь и им придется претерпеть то же, чему они подвергали других: мелосцев, гистийцев, скионейцев, торонейцев, эгинян.
Однако Спарта не пожелала допустить разрушения города, столь много потрудившегося для всех греков, отчего спартанские союзники Коринф, Фивы и Элида отказались подписать договор, назвав его предательским и продажным.
Афинам разрешалось сохранить двенадцать кораблей, однако стены их надлежало срыть.
Только когда в городе иссякли припасы, афиняне отправили наконец послов в Спарту с просьбой о мире. По возвращении послов их окружила многочисленная толпа: все боялись, что они вернулись ни с чем, а ждать больше нельзя было, так как очень уж много народу погибло от голода.
Послы доложили Народному собранию условия, на которых лакедемоняне предлагают мир и снятие блокады. Они убеждали народ принять эти условия. Кое-кто возражал, но большинство согласилось с послами, и наконец постановлено было принять мир. После этого Лисандр приплыл в Пирей, изгнанники, желавшие вернуться, получили на то разрешение, а пелопоннесцы с ликованием принялись разрушать стены под музыку флейтисток, восхваляя этот день как начало свободы Греции.
Афинян, слушавших музыку и восхваления, ошеломило то обстоятельство, что капитуляция их демократического города провозглашается прочими греками возвращением свободы всем остальным городам.
В том же году Алкивиад пал жертвой персидских убийц. Произвести покушение потребовала Спарта по настоянию афинских тиранов. К этому времени лидеры всех трех государств были им сыты по горло.
Женщина, в чьих объятиях он лежал в ту ночь, говорит Плутарх, подняла его тело, завернула в свои собственные одежды и похоронила, насколько было возможно, торжественно и почетно.
25
Enfans terribles плохо переносят старение, и к Алкивиаду это относится тоже.
Нашлись и в Афинах почтенные замужние женщины, которых порадовали вести об обстоятельствах его кончины. Ксантиппу, жену Сократа, они нисколько не удивили. За что боролся, на то и напоролся, сказала она, это доказывает лишь то, что она и так всегда знала, — что кончит он очень плохо.
Сократ же сказал:
— Такова жизнь.