21
Шатци возвратилась домой в пять утра. Если она оказывалась в постели с кем-то, то никогда не засыпала с ним в одной кровати. Это было просто смешно. Но Шатци всегда изобретала благовидный предлог и уходила.
Она присела на ступеньки, не заходя внутрь. Еще не рассвело. Откуда-то шли непонятные звуки, те, которых не слышно днем. Словно остатки каких-то вещей затаились позади и теперь рвались соединиться с миром, точно в час рассвета, и оказаться посреди всепланетного шума.
«Всегда что-нибудь да потеряется на улице, — подумала Шатци. — Оставим эго».
Оказаться в постели с кем-то, кого не видел раньше, — все равно что совершить путешествие. Сразу наваливается усталость, просто смех. Но зато когда вспоминаешь — это прекрасно. Так хорошо заняться этим, и целый день потом быть холодной и недоступной, и думать, что прошлой ночью ты делала вот это и говорила вот это — особенно говорила вот это — тому, с кем не увидишься больше.
Обычно они не виделись больше.
Оставим это, сказала себе Шатци.
Так мы никуда не придем.
Все было бы куда проще, если не приплетать эту историю насчет прийти куда-нибудь, если бы только тебя научили быть неподвижной и счастливой одновременно. Все эти басни насчет своей дороги. Найти свою дорогу. Пойти своей дорогой. Может быть, мы созданы, чтобы спокойно жить на площади или в парке, и пусть жизнь идет себе. Может быть, наша судьба — это перекресток, всем нужно, чтобы мы оставались на месте, одно движение — и беда, если мы захотим найти нашу дорогу. Какую еще дорогу? Другие — это дороги, а я — площадь. Я не веду ни в какое место. Я и есть место. Не записаться ли в тренажерный зал, подумала Шатци. Здесь неподалеку есть один. Открыт вечером. Почему мне так нравится все делать вечером? Шатци взглянула на свои туфли, на голые ступни, на голые икры чуть повыше, вплоть до края короткой юбки. Шелковые чулки лежали свернутые в сумочке. Она не могла заставить себя их надеть, когда одевалась и уходила. Это как заряжать пистолеты после дуэли. Глупо. Что ты об этом скажешь, старина Берд? Ты ведь тоже, выстрелив, засовывал их разряженными в кобуру? Скатывал и клал в сумочку? Старина Берд. Ты умрешь прекрасной смертью, обещаю.
Надо войти и лечь спать, подумала Шатци. Но вдруг она заметила в свете фонарей неподвижный прицеп, чуть менее желтый, чем обычно. Раз в неделю Шатци тщательно мыла его, стекла, колеса и прочее. Прицеп стоял там не один месяц и сделался для Шатци частью пейзажа, как дерево или мост через реку. Шатци все мигом поняла на исходе этой ночи, когда уходили прочь остатки мрака, а свернутые шлюхины чулки лежали в сумочке: неподвижный, блестящий, желтый, он больше не надеялся тронуться с места. Он стал чем-то, что обречено остаться здесь навсегда, крепко пустить корни в этой части мира. Что всегда начеку: когда ты просыпаешься, когда приходишь домой. Занятно. Мы ищем удивительные устройства, чтобы уехать далеко, а потом держим их при себе с такой нежностью, что рано или поздно далеко становится далеким от них.
Бред это все, подумала Шатци. Надо только отыскать машину.
Без машины не получится. Прицеп сам не поедет.
Только отыскать машину, и дело в шляпе.
И можно поехать далеко.
Похоже на дерево, подумала Шатци. Внутри нее поднималось что-то неприятное. Шатци было знакомо это чувство. Что-то неприятное, вроде отдаленного шума — признака поражения. В таких случаях главное — не дать ему вырваться наружу. Закричать так громко, чтобы заглушить его. Надеть пару черных шелковых чулок, выбежать из дома, оказаться в постели с кем-то, кого не видела раньше.
Уже, подумала Шатци. И заорала во все горло «Нью-Йорк, Нью-Йорк».
— Ты слышала этого алкаша сегодня ночью? — спросил Гульд наутро, во время завтрака.
— Нет, я спала.
Зазвонил телефон. Трубку сняла Шатци и вернулась не сразу. Ректор Болдер. Он хочет знать, все ли в порядке с Гульдом. «А он еще на связи?» — поинтересовался Гульд.
— Нет. Он сказал, что не станет беспокоить тебя, только хочет узнать, все ли в порядке. Что-то говорил насчет семинара или вроде того.
— Семинара по частицам?
— По элементарным частицам.
— Предупредил, что откладывается.
Гульд сказал что-то, чего Шатци не поняла. Она поднялась и поставила чашку с молоком в микроволновку.
— А он жирняк, ректор Болдер? То есть он жирный или как?
— Почему это?
— У него голос жирный.
Гульд закрыл коробку с печеньем и посмотрел на Шатци.
— Что именно он сказал?
— Что в университете тебя не видели уже три недели и хотят знать, все ли в порядке. И еще насчет семинара.
— Хочешь еще печенья?
— Нет, спасибо.
— Если соберешь двести коробок, выиграешь поездку в Майами.
— Классно.
— И он столько времени говорил об этом?
— Ну, я ему подсказала кое-какие приемы похудания. Обычно люди не знают, что два-три приема помогают сбросить уйму килограммов. Надо только уметь есть. Вот это я сказала.
— А он что ответил?
— Не знаю. Он чувствовал себя неловко. Бормотал что-то бессвязное.
— А-а.
Шатци принялась убирать со стола. Гульд поднялся наверх и вернулся в куртке. Теперь он искал ботинки.
— Гульд…
— Что?
— Я спрашиваю себя… представь мальчишку-гения, да? который от самого рождения ходит в университет, каждый богом данный день, да? Ну вот, в какой-то момент получается так, что три недели подряд он выходит из дома, но не идет в свой хренов университет, ни разу там не появляется, и я спрашиваю себя: у тебя есть идея насчет того, куда ходит мальчишка каждый долбаный день?
— Гулять.
— Гулять?
— Гулять.
— Может, и так. Да, может, и так. Почему бы ему не пойти гулять.
— Пока, Шатци.
— Пока.
В это утро он оказался у школы Ренемпорт, со слегка проржавевшей сеткой вместо ограды, такой высокой, что не перепрыгнуть. Через окна было видно учеников, сидящих на уроках, но один из них, во дворе, явно не был на уроке. Если уж совсем точно, он играл с баскетбольным мячом, именно в том углу двора, где имелась баскетбольная корзина. Доска выглядела ободранной, но сетка вокруг кольца — почти новой. Наверное, недавно заменили. Мальчишка выглядел лет на двенадцать-тринадцать, где-то так. Черноволосый. Он подкидывал мяч со спокойным видом, будто искал что-то внутри себя, а когда находил — замирал и бросал мяч в корзину. И каждый раз попадал. Слышалось колыхание сетки, вроде вздоха или легчайшего порыва ветра. Мальчишка приближался к сетке, брал мяч в руки — неподвижный, он словно вдыхал в себя этот чуть заметный порыв, — и снова принимался его подкидывать. Он не казался ни печальным, ни радостным, он подкидывал мяч и бросал в корзину, ничего больше, словно так было заведено веками.
Я знаю, что все это такое, — сказал себе Гульд.
Сначала он узнал ритм. Закрыл глаза, чтобы лучше его ощутить. Тот самый ритм.
Я вижу мысль — сказал себе Гульд.
Мысли, думающие вопросами. Они мечутся из стороны в сторону, чтобы собрать вокруг себя осколки вопросительной фразы, движения их кажутся случайными и ни с чем не связанными. Когда они соберут фразу воедино, то остановятся. Взгляд направлен на корзину. Тишина. Отрыв от земли. Интуиция приобретает силу, необходимую, чтобы преодолеть расстояние до вероятного вопроса. Бросок. Фантазия и расчет. Мысль, что вращается вокруг себя самой, от внезапного толчка воображения описывает в воздухе логически-дедуктивную параболу. Корзина. Оглашение ответа: вроде вздоха. Произнести — значит потерять мысль. Она ускользает. И вот уже осколки следующей фразы. Все сначала.
Шатци, прицеп, психбольница, руки Тальтомара, прицеп, Коверни, для нас будет честью принять Вас на кафедру, смотри или играй, слезы профессора Килроя, когда Шатци смеется, футбольное поле, то самое, Коверни, Дизель и Пумеранг, железная дорога, бац, правой-левой, мама. Взгляд направлен на корзину. Отрыв. Бросок.
Черноволосый мальчик играл, играл в одиночестве, неотвязный и таинственный, как мысли, — если они правильные и имеют форму вопроса.
Позади него — отведенный для знания загон, школа. Укрепленная и отгороженная от мира, производящая вопросы и ответы согласно опробованным методиками, вставленная в рамку общества, склонного сглаживать острые углы вопросов, ловко превращающая одинокую траекторию в часть регулярного процесса, — и всеми покинутая.
Изгнанные из знания, мысли продолжают бороться, — подумал Гульд.
(Мальчик, брат мой, среди пустоты пустого двора, ты с твоими вопросами, — научи меня этому спокойствию, уверенному движению, что позволяет достичь сетки, этому вздоху по ту сторону страха.)
Гульд побрел назад, соразмеряя свой шаг с воображаемыми движениями несуществующего мяча, который подпрыгивал под его рукой и вырывался в пустоту, Гульд слышал его стук по камням мостовой, теплый и четкий, словно биения сердца, отскакивающего от спокойной жизни. Но прохожие могли видеть — и видели — только мальчишку, который забавляется с мячиком йо-йо, а мячика на самом деле и нет. Они глазели на осколок ритмичного абсурда, оправой для которого служил подросток, словно предвещая тем медленный приход безумия. Люди страшатся безумия. Гульд двигался среди них, как угроза, но не знал этого. Двигался, не зная этого. Как вероятное нападение.
Он пришел домой.
В саду стоял прицеп. Желтый.