Книга: Спор об унтере Грише
Назад: Книга пятая ВОЗМЕЗДИЕ
Дальше: Глава вторая. Поражение

Глава первая. Победа

Шиффенцан поднялся из-за стола и, улыбаясь, обратился к сидевшему напротив него седоволосому штатскому:

— Жаль, что вы не немец, господин ван Рийльте. Иначе я тотчас же приказал бы арестовать вас. Такие сигары! А кофе! К чему вы приучаете нас, спартанцев?

Старик голландец со спокойным красноватым лицом так же любезно ответил:

— Будь я немец, у меня хватило бы патриотизма с радостью пойти под арест по вашему приказу, господин генерал.

Оба засмеялись. Троих офицеров оперативного отдела — разговор происходил в Брест-Литовске — забавляла находчивость старика. Но они знали, что за шутками Шиффенцана всегда кроются серьезные мысли.

Доктор ван Рийльте — ему было за семьдесят — спокойно сидел среди них. В ожидании кофе, превосходного огненно-крепкого кофе, привезенного им, он закурил вместе со своими хозяевами одну их тех импортных трубообразных сигар, которые он тоже захватил с собою и которые вызвали только что шутливый протест Шиффенцана. Мирно улыбаясь, он переводил взгляд с одного собеседника на другого и щелкал сильными руками грецкие орехи.

Он старался скрыть глубокое разочарование. Как уполномоченный Красного Креста, он был послан обследовать лагери, куда загнали высланных бельгийских граждан, мужчин и женщин, посадив их там за решетку. Он приехал разобрать жалобы, но вместе с тем и предостеречь и откровенно информировать такое значительное лицо, как Шиффенцан, относительно Америки…

Еще и сейчас ван Рийльте ощущает холодок твердого, как стекло, недоверия генерала, его нежелание вникнуть в суть дела.

Америка — блеф, мистификация, она просто задирает нос, и точка… Такого, рода мысли вколачивали в мозги своим читателям тупые мещанские газеты с массовым тиражом; этому одинаково верили и генерал и овощной торговец.

Осторожно, не слишком подчеркивая, чтобы не навлечь на себя подозрение в желании внести смятение и растерянность в этот центр, где ковалась немецкая воля к победе; он коснулся распространенного во всем мире еще с 1914 года мнения о неизбежности поражения Германии. В прежние годы, когда его южноамериканские компаньоны предсказывали со дня на день, и уж во всяком случае не позже, чем к рождеству, что Россия свернет шею немцам, он твердил: «Вы не знаете Германии»; теперь же он приехал к немцам со следующими словами на устах: кто не знает Америки, тот не знает, кого он навлек на свой след. Америку нельзя сравнивать ни с Румынией, ни с Италией, несмотря на то что их армии стоят под ружьем. Зато Америка покроет весь фронт машинами, и за каждой из них двинется толпа воодушевленных, исполненных боевым духом юношей с ясным умом, проницательным взглядом и душой, не выхолощенной фельдфебельской муштрой.

Но здесь у него застряли слова в горле от любезно-иронической улыбки Шиффенцана, и он мысленно, но с решимостью в сердце закончил свою речь: «Итак, вы заведомо ведете дело к гибели, и вина падет на вас». При этом он, забыв окружающее, устремил взгляд на запад, словно говорил перед толпою немцев, перед необозримыми полчищами молодых людей, которые, подняв головы, внимали мудрым и взволнованным увещаниям. Погрузившись в глубокую задумчивость, он замолк, держа большую сигару в слегка дрожащей руке.

Шиффенцан, которому удалось вместе со своими единомышленниками предотвратить мир, предложенный папой римским, любезно поблагодарил. У него, Шиффенцана, совсем другие сведения об Америке. К нему поступают цифры, материалы от лучших специалистов. Господин ван Рийльте, по-видимому, крайне невысоко ценит боеспособность немецких солдат. Воспитать их в этом духе — была задача нелегкая, но последние полвека немецкая армия стоит на недосягаемой высоте. Само собою разумеется, он с особенной благодарностью улавливает в его словах благожелательные, дружелюбные намерения, и если его голландский друг в самом деле желает оказать важнейшую услугу народу, ведущему такую трудную борьбу, то пусть рассеет те предрассудки, которые стоят на пути присоединения Бельгии к Германии. Сама Бельгия, в первую очередь, только выиграла бы от этого: вступить самостоятельным государством в состав Германской империи подобно Баварии или Саксонии, стать частью самой великой европейской державы — да, это послужит Бельгии только на пользу…

У ван Рийльте опустились руки.

— А свобода? — спросил он. — Свобода нации?

Шиффенцан засмеялся. Маленьким людям и свободы полагаются маленькие. В составе германского государства Бельгия будет пользоваться большей свободой, чем перед войной. Чем сильнее армия, тем больше и свободы.

— Вполне логично, — согласился голландец и обещал приложить все старания. Но про себя он думал совсем иное.

Его руки спокойно лежали на коленях под столом, но мысленно он сделал безнадежный жест, как бы говоря: придется в целях самосохранения немедленно и незаметно сбыть с рук все немецкие ценности, которыми он обладал: валюту, государственные займы, акции и облигации крупных предприятий Шиллеса, долговые обязательства немецких купцов. Ведь если судно обречено на гибель, глупа та крыса, которая не покидает его; а если она потонет — туда ей и дорога! — сурово говорил он себе, накладывая сахар в кофе, и старался стряхнуть с себя чувство печали. Поговорка, выражающая одобрение крысам, наверно, придумана страховыми обществами или приверженными к виски капитанами. Ведь крыса добровольно ступила на судно, полагая, что судно будет делать то, что ему, в нормальных условиях, свойственно делать, то есть плавать; следовательно, крыса поступает правильно перед господом богом и всем светом, если покидает судно, не желая платиться своей шкурой за тупость капитана… Затем он громко и любезно извинился за свое не совсем приличное для гостя вмешательство в чисто внутренние немецкие дела.

— Но, — прибавил он со слабым намеком на улыбку, — не считайте меня гостем, а лишь неприятным и нежеланным родственником, который прибыл с добрыми намерениями, чтобы, скажем, предостеречь зятя от невыгодного делового знакомства.

— Зять — это превосходно! Так и будем считать, — засмеялся Шиффенцан, и все сели за стол…

В городе Брест-Литовске, по ту сторону железной дороги и большого собора с голубыми башенками, царила мертвая призрачная тишина, особенно вокруг крепости, внутри которой тянулись обширные барачные постройки, казематы и несколько зданий, дававших приют оперативному отделу и его редким гостям.

Город при взятии весь выгорел, обезлюдел, напоминая пристанище привидений. С улицы серые ряды домов казались неповрежденными, но за всеми фасадами зияла пустота. Большие, прорезанные дорогами пустыри, сплошь усеянные симметричными холмиками с торчащими из них печными трубами, свидетельствовали о том, что прежде здесь были ряды деревянных домов. Теперь и эти остатки заносило снегом. Большие, беззвучно падавшие хлопья, время от времени подгоняемые ветром, с самой полуночи ложились на землю сплошной белой пеленой.

Когда около полудня за ван Рийльте приехал лейтенант на маленьких санках, небо, все в желтоватых тучах, снова предвещало неисчерпаемые массы рыхлого, как вата, снега. Рийльте много раз останавливался и вместе с молодым лейтенантом, которому он тотчас же предложил чудесную сигару, пообещав снабдить еще кое-чем при разборке вещей, входил в подъезды зданий, в ворота, в двери каменных домов, где по-домашнему, в близком соседстве, расположились гарнизон царской крепости и еще более знаменитая еврейская община.

— По-литовски Брест, или, как говорили евреи, «Бриск», — местопребывание брискского раввина, — подумал старик (он был коллекционером древнееврейских рукописей и надеялся получить здесь кое-какую добычу)…

Кошки, мяукая, бегали по шатким лестницам, некоторые полуоткрытые помещения подвальных этажей заросли высоким серым сморщенным кустарником. На крышах или сгоревших чердаках покачивались коричневые травы, стебли. Повсюду висели дощечки, предупреждавшие об опасности входа в эти разрушенные квартиры.

«Они построены людьми, — думал ван Рийльте, — наверно, люди опять восстановят их, после того как они же их разрушили. Точно так же то расцветали, то гибли Коринф и Иерусалим, Александрия и Рим, и все они продолжают жить. По-видимому, война и мир для человечества то же, что чередование прилива и отлива. Благо всем тем, которые живут, огражденные плотинами…»

 

День, который так удачно начался визитом голландца, надо довести до конца, не ослабляя зоркого внимания. Шиффенцан хрустнул пальцами.

Конечно, он не пойдет на поводу у этих умничающих пустомель, об этом и речи быть не может. Он будет идти своим путем, пусть только другие будут начеку, чтобы им не наступили на ногу.

В прекрасном настроении он топчется по комнате, которая служит ему и кабинетом и спальней, — в самом темном углу стоит походная кровать. Теперь ему еще предстоит принять старого Лихова.

«В половине пятого — фон Лихов» — красным карандашом записано в календаре. Этот седоволосый болван своей болтовней и наводящими тоску сентенциями отнимет у него лучшие рабочие часы. Уж эти генералы! Но попробуй энергично цыкнуть хоть на одного из них — и тотчас же разнесется молва, что этот ужасный Шиффенцан непочтителен даже со старшими по рангу. Теперь три часа. После крепкого явского кофе можно бы хорошо поработать. Надо рассмотреть предложение «Обер-Ост» об организации управления во вновь оккупированных украинских областях. Доклад уже испещрен множеством возражений и контрпредложений со стороны австрийцев. А тут еще этот Лихов со своим полковым праздником, пьяными разглагольствованиями графа Дубна — вот уж чего нельзя было допускать! Ладно, старику давно пора в санаторий, в Бадене, под Веной, он восстановит свое здоровье. Но, разумеется, это не снимает вопроса об осложнениях между австрийцами и немцами, которые становятся с каждым месяцем все серьезнее.

На сосновом письменном столе, обтянутом зеленым сукном, он разложил атлас с большими картами оккупированной области и рядом положил доклад. Нет сомнения — какой-нибудь выход должен найтись, и Шиффенцан найдет его. Но сначала надо разделаться с этим Лиховым, с этим тупоумным крикуном, столь щепетильным в вопросах судебной юрисдикции, с этим гарнизонным генералом, провинциальным дворянчиком, вся клика которого всегда болтала и строила козни — и против кого же? — против Бисмарка.

«Пусть придет, — с удовольствием думал он про себя, разбирая бумаги, — он найдет уже дело сделанным».

Шиффенцан снял трубку с аппарата и приказал фельдфебелю:

— Матц, телеграфируйте немедленно в комендатуру Мервинска: «Приказываю закончить дело Бьюшева согласно моим указаниям. Об исполнении донести в двадцать четыре часа». До половины пятого доставить мне справку дежурного телеграфиста о том, что приказ передан по назначению.

— Так точно, — ответил фельдфебель с той стороны провода и повторил текст приказа. Шиффенцан повесил трубку.

На мгновение он почувствовал какую-то тяжесть на сердце и злобное удовлетворение оттого, что фон Лихов будет долго трепать языком по поводу дела, уже давно законченного. Несколько мгновений он прислушивался к этому ощущению стесненности в груди и решил: наверно, это от крепкого кофе — блокированная Европа отвыкла от кофе в таком свежем и чистом виде.

Всего три часа. Для этого времени в комнате слишком темно. Он подошел к окну. Ага!

Весь квадратный двор крепости утопал в снегу, падавшем непрерывными мягкими хлопьями. Большие пласты снега лежали на крышах направо и на казематах, из дымоходов которых весело взвивался кольцами желтовато-белый дым. Приятное теплое помещение, приятный аромат сигары — усесться бы поудобнее, зажечь бы свет поярче и работать, работать.

Вскоре из-под зеленого висячего абажура канцелярской лампы хлынул желтый электрический свои — окно отступило вглубь голубым непроницаемым пятном. Подперев пухлой рукой лицо, Шиффенцан стал изучать докладную записку австрийского командования, составленную министром иностранных дел и испещренную примечаниями.

Дали бы только австрийцы свое согласие на то, чтобы немецкий генерал обосновался в новой столице Украины — Киеве или же Одессе — в качестве советника с решающим голосом! Тогда во многом можно будет пойти им навстречу. Какой-то гетман Скоропадский околачивается там. Его, как куклу, можно прикрепить к коньку новой строящейся крыши, подобно тому как прежде лошадиными головами украшали верхушки сараев. «О Фаллада, ты, которая висела здесь!» — вспомнилось ему вдруг место из сказок Гримма. В течение десятков лет он не вспоминал о них.

И вдруг он стал весь внимание, сосредоточенность; все посторонние мысли отступили, только текст доклада и игра экономических интересов, отраженная в докладной записке, сохранили для него реальность.

Ровно в половине пятого в дверях комнаты Шиффенцана тихо зазвенели шпоры его превосходительства фон Лихова. Без пяти минут пять фон Лихов покинул комнату. Их достопамятная в своем роде беседа прошла просто, в надлежащем тоне.

Свою запорошенную снегом шинель Лихов вынужден был оставить в передней. Старик сидел с фуражкой на коленях, с перчаткой на левой руке, правую перчатку он из вежливости снял, чтобы поздороваться с врагом. Но чего-то ему не хватало в эту минуту — длинного прямого палаша, который прежде так удобно помещался между колен, на рукоятке которого так уверенно колыхалась фуражка и с помощью которого — если он почти сорок лет болтался у тебя на боку — можно выразить столько душевных движений.

«Шиффенцан в своей удобной тужурке, — он большей частью носил ее расстегнутой, чтобы легче было засовывать руки в карманы брюк, — чувствует себя куда непринужденнее!» — думает Лихов и начинает:

— В достаточной ли мере господин генерал-квартирмейстер осведомлен о деле Бьюшева? Известно ли генералу, что произошло недопустимое вторжение в судебные прерогативы дивизии и что образцовое и тщательно продуманное судебное постановление просто стало предметом издевки! — В тоне Лихова уже прорываются резкие ноты.

Но Шиффенцан со скромной мягкой улыбкой человека более молодого, снисходительного к колкостям собеседника, заверяет:

— В последние дни я — еще раз лично просматривал дело. Мне непонятно только одно: что может его превосходительство возразить против решения, предложенного после тщательной подготовки военным судьей и мною одобренного?

Обоих противников разделяет письменный стол; на нем: чернильница литой стали, сделанная из полевой гранаты, пепельница из расплющенной медной гильзы, пресс-папье из медных колец от снарядов и несколько больших со страшными зубьями осколков гранат, — все это коллекционируется повсюду на фронте. Направо — телефон с двурогой вилкой для трубки, налево — дела, касающиеся Украины, а в вазе из черного папье-маше с золотой звездочкой ручка, чернильные карандаши, большие цветные карандаши — красные, зеленые, синие со знаменитыми тупыми концами, ими Шиффенцан делает свои пометки на полях.

Фон Лихову кажется, что стол становится все шире и шире. Они сидят друг против друга, словно на разных краях какой-то части света, — плоской степи, заселенной пигмеями, крохотными пылинками, именуемыми людьми.

А он и Шиффенцан, раздувшийся в великана, враждебно смотрят друг на друга с разных концов света. Лихов начинает понимать, что ему не следовало являться сюда. Этот толстяк с отвислыми щеками моложе и сильнее его. Может быть, он чувствует себя так только сегодня, потому что ему нездоровится, а может быть, как раз потому, что он знает: право на его стороне. Кто признает право, тот считается с границами, мелькает у него в голове; но он уже устал, еще не начав по-настоящему борьбу с Шиффенцаном. Кто почитает право, для того священны и грядки в саду соседа. Кто не блюдет права, тот может на три головы быть ниже первого, но он толстокож и твердолоб и нагло вторгается туда, куда вход ему запрещен. Что ему запрет! Нет, он, Лихов, сделал огромную ошибку. На расстоянии сражаться удобнее…

Затем он мысленно ругает себя за эту «развинченность» и, постукивая папиросой по портсигару, почти небрежно спрашивает, как, собственно, представляет себе это дело господин генерал-майор? Предполагает ли он в принципе отменить юрисдикцию самостоятельных войсковых соединений и, быть может, ввести новый военный кодекс, по которому хоть и полагается опираться на законы, но вместе с тем возможно по произволу выше или рядом стоящих инстанций бросать в корзину для бумаги уже найденное правовое решение?

Никто не в состоянии отнестись с большим уважением, — бурчит Шиффенцан в ответ, — к юрисдикции столь опытного, поставленного его величеством командира, чем он, Шиффенцан. Но политика — удел далеко не каждого. По-видимому, судьи дивизионного суда упустили из виду эту важную сторону дела, за которой он обязан следить, — на то он сюда и посажен.

Спокойствие, думает Лихов. Уже своим ответом Шиффенцан затронул самую чувствительную струну, попал в самый центр. Но Лихову не хочется без особой надобности пускаться в принципиальные споры. Он говорит спокойно:

— Как же, дорогой Шиффенцан, моему военному судье — а он ведь человек толковый, не правда ли? — впредь определять, какой инстанции являются подсудными такого рода дела? Раз вы попросту навязываете нам вашу премудрость, то вам, следовательно, никогда нельзя более и дела дать в руки?

Шиффенцан начинает сердиться. Ребенком, что ли, считает его этот старый осел?

Если кто-либо и ждет объяснений, — возражает он, пока еще придерживаясь делового тона, — то это как раз он, Шиффенцан… Он ясно и недвусмысленно выразил свою волю, требуя прекращения такого положения, когда человек, приговоренный к смерти, — бунтарь и паршивый большевик — все еще продолжает жить. И вместо того чтобы просто подчиниться его решению, к нему суются со спорами об юрисдикции, крючкотворством, междуведомственной манией величия!

Он, Шиффенцан, несет ответственность за то, чтобы победа осталась за немецким оружием, поскольку речь идет о восточном фронте. На его обязанности лежит поддержание дисциплины в войсках. На фоне этих больших задач пустые пререкания о праве и несправедливости яйца выеденного не стоят. Ему ли, Шиффенцану, подрывать авторитет господ генералов. (Звучит совсем по-фридриховски! — саркастически думает Лихов.) Но меньше всего он ждал, что ему придется спорить с его превосходительством фон Лиховым по поводу такой ничтожной штуки, как подсудность какого-то дела.

Лихов слегка поклонился.

Он очень благодарен за лестное о нем мнение. Однако на самом деле тут речь идет вовсе не об одной подсудности. Дело в праве! Дело в том, чтобы суд в Пруссии всегда и для всех оставался справедливым, как сказано в библии: «Одинаковые весы, одинаковые меры, одинаковые гири должны быть у тебя как для себя, так и для чужого, стоящего у твоих врат». Фон Лихов цитировал наугад, и у него дрожали колени.

В знак согласия Шиффенцан вежливо поднял руку.

— Конечно, одинаковое право для всех! Но именно поэтому исключения недопустимы. Так как ежедневно в среднем около тысячи человек приносятся в жертву во имя победы Германии, то какой-то русский дезертир, позорно сбежавший со своего поста из лагеря для военнопленных, должен быть в числе жертв.

И он любезно улыбнулся, придя в хорошее настроение оттого, что ловко поймал старика в им же самим закинутую петлю.

Но и Отто Гергард фон Лихов тоже улыбнулся: Шиффенцан попался! Он завлечен в такую чащу, где ему, этому педанту, не так-то просто охотиться.

Коллега подошел к делу совершенно правильно. В эту войну и днем и ночью гибнут почетной смертью ни в чем не повинные люди. Но, к сожалению, он вынужден обратить внимание коллеги на небольшую логическую погрешность в его рассуждениях.

— Дайте мне высказаться, — воскликнул он, когда Шиффенцан открыл рот. — Разве я посылаю своих людей в огонь с намерением уничтожить их? Будь на то моя воля, милостивый государь, все они до единого вернулись бы домой! И если на деле не так, то я с болью подчиняюсь ходу вещей, — поскольку война является тем последним средством, которое даст возможность проецировать судьбы народов в небесах. Вы же, напротив, приносите намеренно в жертву невиновного, как это всем известно, человека, полагая, в соответствии с вашими земными целями, что тем самым вы служите государству. Солдат всегда идет в бой еще с какой-то степенью вероятности, что он вернется из боя живым. Русский же, о котором здесь идет речь, должен быть, на основании закона, беззаконно убит. И тут вы осмеливаетесь ставить знак равенства?

Шиффенцан кивнул.

— Да, осмеливаюсь. Если солдат Майер отказывается повиноваться, его расстреливают. А что такое ваша прекрасная надежда на возвращение? Если сегодня ему повезло, то все равно завтра он падет мертвым. Будем трезво смотреть на вещи, ваше превосходительство. Ведение войны как раз и имеет своей технической задачей — указать нашему богу границы его компетенции. Дело, которое так волнует вас, ваше превосходительство, ясное, четкое дело, оно мне очень по вкусу. Государство — вот все, индивид же — просто вошь.

Фон Лихов откинулся на спинку стула и тихо сказал:

— Живи я по вашим правилам, наверно, я чувствовал бы себя чем-то вроде собаки-таксы. Я знаю, милостивый государь, во имя чего я здесь, под вашей лампой, ратую за несчастного русского. Это нечто большее, чем ваше государство, это — мое государство, носитель идеи вечности! Государства, словно сосуды в теле, стареют и лопаются. Там, где государства уже не служат духу господа, они рушатся, как карточные домики от дуновения ветра. Я ведь, господин генерал Шиффенцан, хорошо знаю, что соблюдение права и упование на бога были столпами Пруссии. И поэтому я не хочу слышать о том, чтобы эти столпы подрывались.

Небольшая темная комната, освещенная посредине лишь снопом света от покрытой зеленым абажуром лампы, казалось, безгранично раздвинулась вокруг этих двух мужчин. Среди глубокой тишины слышно было, как за окном хрустит снег. Гонимый тихим ветром, он налетал на стекла.

Погруженной в свои мысли, Лихов машинально встал и затянул шторы в этой чужой комнате. Шиффенцан насмешливо наблюдал за ним.

Так и есть! К нему, Шиффенцану, обращаются с библейскими изречениями. И такие вот престарелые вояки надеются направлять и охранять новую Германскую империю!

Играя пресс-папье, сделанным из кольца тяжелой мины в форме широкого римского меча, он наконец спросил:

— Не собирается ли его превосходительство утверждать, что рост Пруссии всегда происходил сообразно заповедям божьим? Мария-Терезия и поляки не раз выражали совсем иные взгляды, а пролетариат и вовсе придерживается на этот счет своеобразного мнения.

И, улыбаясь, он начал очень осторожно разбирать по косточкам политическую теологию Лихова.

Но тон превосходства, которым говорил Шиффенцан, не задел старого Лихова.

Даже если бы доводы Шиффенцана более соответствовали действительности — что же из этого? Он, Лихов, знает, что человеческие установления несовершенны, что дело устроения жизни на земле далеко не завершено и что оно никогда и не будет завершено человечеством.

— Но правовое чувство, — сказал он, дрожа, — остается отражением божественной справедливости. И если выбросить это чувство за борт, то никто не знает, не приведет ли такое кощунство к тому, что самое государство будет осуждено в вечных сферах божественной справедливости? И, может быть, здесь, на стенах этой комнаты, где какой-то генерал, по соображениям жалкого практического разума, осмеивает заповеди божьи, незримо запылает мене — текел — фарес. Жалкий разум!

Альберт Шиффенцан даже вздрогнул на своем стуле. Он еще мог со спокойным видом выслушивать ханжеские бредни, пока этот старый хрыч по крайней мере соблюдал вежливость. Но такой выпад был ему вовсе не по вкусу, и он резким вызывающим тоном предложил своему посетителю быть осторожнее в выражениях.

— Мы здесь не в Герренгуте и не у монахинь.

Фон Лихов совершенно спокойно натянул перчатку.

Этот тон, сказал он, ему знаком. После Заальфельда и Иены Лиховы пытались отбросить этот тон, ибо половина Пруссии прахом пошла из-за этого тона. Но для Шиффенцанов такой тон нее еще является последним криком моды. Ладно, пусть будет так, закончил он и стряхнул пепел папиросы со своих брюк.

Альберт Шиффенцан втянул носом воздух, выпятив наподобие бульдога нижнюю челюсть, которая от природы, наоборот, несколько отходила назад.

Он очень благодарен за поучение. Он выслушал неплохую лекцию о божественном провидении и теперь хочет наконец сказать и свое слово. Никто не смеет учить его тому, что такое дисциплина и как обеспечить дисциплину. Поэтому он еще до прихода фон Лихова телеграфно приказал мервинской комендатуре привести приговор в исполнение — и не позже, чем завтра после полудня.

Он видел, как Лихов опешил и схватился за спинку стула, но продолжал:

— Да, он осмелился сделать это. Конечно, его превосходительство может апеллировать к его величеству. Тогда ему, нелюбимому Шиффенцану, который уже многое принял на свою голову, быть может, дадут новую нахлобучку. Что ж, пожалуйста! Но он требует ясности. По мнению его превосходительства, казнь русского подрывает дисциплину, по мнению же его, Шиффенцана, он ею спасает дисциплину и выполняет свой долг. Значит, надо четко противопоставить друг другу эти два мнения. Отлично. Так как его превосходительство отклоняет всякую совместную ответственность…

— Несомненно, — очень тихо сказал Лихов.

…то его превосходительство, следовательно, не поедет сейчас в отпуск и пропустит скорый поезд, отходящий в пять двадцать. Напротив того, он отправится встречным поездом или в автомобиле, который всегда к услугам его превосходительства, обратно в Мервинск, чтобы устно запретить местному коменданту выполнить служебный приказ генерал-квартирмейстера, то есть приказ, отданный от имени самого верховного главнокомандующего. Когда же он, Шиффенцан, пошлет лейтенанта и отряд в десять человек, чтобы взять — живым или мертвым — русского…

Нагло улыбаясь и наклоняясь вперед, Шиффенцан смотрел на своего визави, который, держа фуражку в обтянутой перчаткой руке, стоял за своим стулом, неподвижно глядя на него.

…тогда его превосходительство, во главе своей дивизии, отдавая себе ясный отчет во всех последствиях своих действий, окажет открытое сопротивление и силой добьется того, что он, с библией в кармане, считает справедливым. Не правда ли, ваше превосходительство? — спросил он.

Лихов, пытаясь ответить, лишь усиленно глотал слюну и молчал.

Необыкновенная тишина царила в комнате, словно она находилась среди снежной пустыни на северном полюсе: ни единого шороха, никакой связи с миром. Все вокруг Лихова было объято молчанием.

— Я… — сказал он наконец, — боже мой, но я ведь прусский генерал…

— Значит, ваше превосходительство поедет в отпуск и не станет объявлять мне, действующему в твердом разуме, сепаратной войны?

Лихов кивнул. Он вошел в эту комнату подтянутый и решительный; теперь он, согнувшись, тяжело повернулся, чтобы уйти. Шиффенцан вежливо встал и быстро, ликующе отодвинул свой стул; шум от этого движения прозвучал в деревянном помещении, словно грохот захлопывающихся дверей или ворот. Генерал-квартирмейстер выпрямился и высоко закинул зеленый абажур висячей лампы, чтобы резче подчеркнуть свой триумф; желтый цвет до самой двери осветил поле сражения.

Звеня шпорами, Лихов подошел к окну, словно он был один в комнате, отдернул занавес, секунды две вглядывался, как слепой, затем обернулся, сурово посмотрел на победившего противника и сказал:

— Я только старый человек, господин Шиффенцан. Никто не может перепрыгнуть через свою тень, как бы мала она ни была. Моя тень уже семьдесят два года при мне.

Затем он приложил два пальца к фуражке и вышел.

С натянутой усмешкой, широко расставив ноги, генерал-майор Шиффенцан смотрел, как закрывалась дверь за побежденным.

Назад: Книга пятая ВОЗМЕЗДИЕ
Дальше: Глава вторая. Поражение