Книга: Средневековые легенды и западноевропейские литературы
Назад: 3. Источники
Дальше: 5. Судьба

4. Эволюция

Итак, первый этап эволюции нашей легенды – валлийский. Отдельные мотивы легенды, закрепленные затем в письменных памятниках, долгое время бытовали лишь в устной передаче. В устной, ибо у кельтов довольно долго существовал запрет на запись легенд и мифов. Поэтому от валлийских памятников до нас дошли лишь фрагменты. Континентальные тексты также сохранились далеко не полностью. И тут есть значительные утраты. О них мы скажем ниже. Эволюция нашей легенды, особенно на континенте, была уже не раз подробнейшим образом изучена. Поэтому дадим по возможности ее самую суммарную оценку.

Относящиеся к XII или XIII вв. валлийские «Триады» зафиксировали в очень сжатой форме те предания и мифы, которые на протяжении многих веков эволюционировали в устной традиции. Частое упоминание в «Триадах» героев легенды о Тристане и Изольде говорит с неопровержимостью о ее прочном укоренении в валлийском фольклоре, но из-за своей крайней отрывочности, фрагментарности этот текст не позволяет судить о структурных компонентах сказания на его наиболее ранней стадии. Из «Триад» мы узнаем лишь, что Тристан (Дрёстан) был великим воителем, побеждающим всех противников, с кем ему приходилось сразиться. В одном из фрагментов он назван «сыном» Марка, причем, это можно рассматривать и как ошибку, и как указание на духовное родство героев: Марк оказывается «названным» отцом юноши. Наиболее подробно разработан в «Триадах» чуждый нашей легенде мотив Тристана-свинопаса. Думается, это указывает на древность валлийских легенд: мотив присмотра за скотом, его похищения и т. д. встречается довольно часто и в ирландских сагах (ср. «Повесть о свинье Мак-Дато»). Но главная тема легенды – любовь героя к жене дяди – в «Триадах» проведена последовательно и уверенно. Это говорит о том, что такая любовь изначально была основой нашего сюжета.

Это подтверждается и другим валлийским текстом – «Повестью о Тристане». И здесь перед нами фрагмент несохранившегося целого. Кроме того, в тексте, возможно, есть лакуны. Важно отметить, что эта «Повесть о Тристане» не зависима, как полагают ученые, ни от французских версий легенды, ни от гипотетической кельтской «Друстансаги». Тем не менее, основной мотив сказания в «Повести» сохранен. В дошедшем до нас отрывке перед нами – важнейший эпизод легенды: бегство любовников в лес, где им приходится жить в простом шалаше. Но разрешение эпизода совсем иное, чем в популярных версиях. Король Артур и рыцарь Гвальхмейн (Говен) вмешиваются в конфликт дяди и племянника, пытаясь их примирить, но Тристан сначала с оружием в руках отстаивает возлюбленную. Но затем все приходят к мирному соглашению: один из претендентов будет владеть Изольдой все то время, что деревья покрыты листвой, другой – остальную часть года. Марк выбирает второе. Но Изольда указывает на породы деревьев, которые никогда не сбрасывают листвы. Тем самым она будет принадлежать любимому всегда.

Сохранился также короткий стихотворный фрагмент, разрабатывающий побочный эпизод взаимоотношений Бранжьены и Каэрдина. Но он слишком отрывочен и темен для понимания, чтобы судить о когда-то существовавшем целом. Заметим лишь, что он свидетельствует о популярности легенды в валлийской среде. Между валлийскими текстами и первыми французскими памятниками, посвященными легенде, – пустота, провал. Можно лишь гадать, какими путями легенда из Корнуэльса шагнула на континент. Точная дата этой трансплантации также не ясна. Топонимический и ономастический анализ, проведенный Ж. Бедье, выявил по крайней мере пять пластов, отложившихся в легенде: артуровский и во многом уже интернациональный, общекельтский (армориканский или кимрский), англский, бретонский, французский. Ж. Бедье считал, что первыми перелагателями легенды были бретонские жонглеры, среди которых был широко распространен билингвизм. Ж. Бедье относил первые французские фиксации легенды к таким областям Бретани, как Доль, Сен-Мало, Сен-Бриенк и т. д. В замках англо-нормандских баронов по обе стороны пролива легенда о Тристане и Изольде могла находить внимательных слушателей, которых не смущали ни кельтские мотивы сказания, ни постепенно проникающий в него французский элемент. Таким образом, легенда путешествовала. Это несомненно. Вызывали споры несколько обстоятельств, в частности, где и кем легенда была впервые обработана на континенте. Спорным, например, является существование некоего Брери, на которого ссылается Тома. Ему подыскивали реальные исторические эквиваленты. В документах эпохи упоминается некий Bledhericus famosus ille fabulator. Его отождествляли с Бледри ап Кадифор, рыцарем-поэтом, которых было трудно встретить в англо-нормандской среде, но которых было немало в аквитанских землях. Произведений его не сохранилось (если они действительно существовали). Поэтому вопрос о том, был ли этот некий Брери-Бледри автором первой французской версии легенды о Тристане, остается открытым. Точнее, он попросту неразрешим. Однако мы можем условно говорить о «стадии Брери», когда в легенду были внесены существенные изменения. Во-первых, легенда прочно вплелась в артуровский цикл (в валлийской «Повести о Тристане» это могло быть поздней интерполяцией): король Артур становится верховным судьей в конфликте Тристана и Марка. Во-вторых, на этой стадии появилась вторая Изольда, и Тристан стал «сопротивляющимся любовником» по отношению к ней. Вместе с мотивом женитьбы Тристана в легенду был привнесен тот авантюрный элемент (серия рыцарских подвигов, слабо связанных с основным стержневым сюжетом), который возобладает в поздних прозаических версиях, когда трагический любовный треугольник (или четырехугольник) окажется совершенно затушеванным цепью рыцарских авантюр, в которых будут принимать участие многие рыцари Круглого Стола.

Спорным остается также и знакомство с нашей легендой в окситанской (т. е. провансальской) литературной среде. Известный трубадур Серкамон (первая треть XII в.) упоминает Тристана, и это дало повод предположить распространенность нашей легенды уже в это время. М. Дельбуй, напротив, считал, что Серкамон употреблял имя «Тристан» как этимологически прозрачную кличку (senhal), не будучи знакомым с сюжетом легенды. Поэтому окситанской стадии легенды о Тристане и Изольде, о чем писал Р. Беццола, по-видимому, трудно найти подтверждение. Родившись на севере, легенда не проделала столь сложного пути через южнофранцузские земли. Это не исключает знакомства с нею в окружении Альеноры Аквитанской, при дворе которой (после ее второго брака с Генрихом II Плантагенетом) соприкасались провансальская и англо-нормандская литературные традиции. «Второе» поколение трубадуров, например, Бернарт де Вентадорн, уже хорошо знало содержание легенды, постоянно ссылаясь на печальную судьбу Тристана и его прекрасной возлюбленной. Важно также отметить, что при дворе Альеноры весьма в чести были артуровские сюжеты, и трувер Вас переложил для королевы французскими восьмисложниками латинские баснословия Гальфрида Монмутского. На литературную фиксацию легенды о Тристане книга Васа оказала несомненное влияние, не вытеснив, тем не менее, из сказания содержащихся в нем более ранних элементов.

Если книга Брери и провансальский «Тристан», видимо, не существовали, то с большей вероятностью можно говорить о произведениях некоего Ла Шьевра и знаменитого Кретьена де Труа, которые также отдали дань увлечению нашей легендой. Но их обработки сказания не сохранились (к отношению Кретьена к легенде мы еще вернемся).

Предполагалось, что первоначально легенда имела хождение в виде отдельных автономных песен («лэ»), посвященных тому или иному ее эпизоду, и песни эти стали затем объединяться в циклы. Подобная точка зрения, имеющая под собой некоторое основание (и отразившая в известной мере «теорию кантилен»), большинством медиевистов в настоящее время не разделяется. Наличие в сохранившихся памятниках не менее сорока одинаковых мотивов и, главное, почти идентичная последовательность их с неоспоримой убедительностью говорят о том, что в основе всех известных нам произведений лежал один архетип. Если и можно говорить о «стадии лэ», то есть разрозненных произведений, то между ними и известными нам романами и поэмами было единое переходное звено. Это мнение было высказано рядом ученых; с наибольшей убедительностью и наиболее подробно вопрос об архетипе был рассмотрен Ж. Бедье в его уже не раз упоминавшейся капитальной работе. Последующие многочисленные исследования, споря кое в чем с Бедье, лишь уточнили и подтвердили точку зрения французского ученого. Приблизительная реконструкция этого французского архетипа, проведенная Бедье, также остается неоспоримой.

Известные коррективы были внесены в истолкование дальнейшей судьбы легенды при переходе от архетипа к конкретным памятникам. В громоздкую схему Ж. Бедье ряд уточнений и упрощений был внесен Морисом Дельбуем. Но деление на две версии – так называемую «простую» («commune») и «куртуазную» – оставалось непреложным. Оставалось, хотя ряд памятников не укладывался ни в одну из них, либо в равной мере тяготея к обеим традициям, либо лишь весьма относительно примыкая к одной из них. Ж. Ш. Пайен, ранее стоявший на точке зрения Ж. Бедье, предложил говорить не о двух, а о трех традициях, вокруг которых группируются те или иные памятники. Одну из них он назвал «эпической», другую – «лирической», третью – «рыцарской». Исключительно верное и удобное решение задачи.

К эпической традиции принадлежит «Тристан» Беруля. Дата его возникновения спорна. По некоторым данным роман может быть отнесен даже к 1191 г., то есть он оказывается на несколько десятилетий моложе «Тристана» Тома. Но эти хронологические неувязки несущественны. Во-первых, перед нами конкретный текст, конкретная рукопись второй половины XIII в., которая могла включить ряд более поздних интерполяций, в частности, намек на эпидемию чумы 1191 г. Во-вторых, как известно, романная традиция не вытеснила эпической: «жесты» писались и во второй половине XII в. и даже в XIII столетии; эти две традиции соприкасались, взаимно обогащаясь, но не подменяя одна другую. Поэтому, возникнув, возможно, позже романа Тома (который датируют периодом 1150–1170 гг.), книга Беруля отразила более раннюю – типологически – стадию фиксации легенды.

Спорным был вопрос и о том, единое ли перед нами произведение или нет. Дело в том, что в тексте памятника есть противоречие: в первой половине сохранившегося фрагмента речь постоянно идет о трех баронах, противниках Тристана; затем рассказывается, как герой убивает одного из них. И тем не менее их, врагов Тристана и Изольды, снова оказывается трое. Это дало основание предположить наличие двух разных романов, искусственно включенных при переписывании в одну рукопись. Такой точки зрения придерживался Ги Рейно де Лаж, но среди современных медиевистов поддержки он не нашел. Как писал Альберто Варваро, «противоречия Беруля сходны с противоречиями, которые встречаются в „жестах“, и могут быть объяснены устной передачей произведения». Мнение А. Варваро, которое высказывал еще В. Гольтер, подтверждает отнесение этого памятника к «эпической» традиции. Черты эпического стиля – частые обращения к слушателям, «формульность», повторы (хотя бы в постоянном назывании противников Тристана «проклятыми богом» и т. п.), разделение повествования на отчетливо фиксированные куски, известный перевес «событийности» над попытками раскрыть психологию персонажей – были подробно рассмотрены А. Варваро в его обстоятельной работе, хотя прямого вывода о принадлежности памятника к «эпической» традиции ученый и не сделал.

«Тристан» Беруля стал в середине XIX столетия предметом еще одной контроверзы. Обычно, еще со времен Ж. Бедье, причисляемый к «простой» версии, памятник был переориентирован в лоно версии «куртуазной». Этому была посвящена объемистая монография П. Жонена. Доводы исследователя были убедительно опровергнуты в ряде работ. В них было показано, что Изольда бесконечно далека от куртуазных героинь рыцарских романов эпохи. В ней, например, нет ничего от самонадеянной капризности Геньевры. Наоборот, Изольда у Беруля унаследовала многие черты своих кельтских предшественниц – она постоянна в своем чувстве, решительна, откровенна, способна на жестокость и на обман. Характерно также, что внешность героини мало соответствует куртуазным представлениям: Изольда не блондинка с голубыми глазами, а скорее шатенка с отливом в рыжину и глаза у нее зеленые (то есть она типичная ирландка). Отметим также, что внешность Изольды описывается Берулем не часто, а когда речь заходит о ее одежде, здесь поэт отделывается общими фразами – героиня одета красиво и богато, но не потому, что она «куртуазна», а потому, что так полагается королеве. Версия Беруля примыкает к эпической традиции благодаря еще одному важному моменту. Это образ Марка и его взаимоотношения со своими баронами. Марк советуется с ними и дорожит их поддержкой как раз как герой «жест». И, видимо, далеко не случайно одного из таких мятежных баронов, стремящихся диктовать свою волю королю, поэт называет Ганелоном. Именно у Беруля Марк обрисован как слабый, «ленивый» король. В этом отношении особенно существенны три сцены. Первая – это Марк, поверив наговорам баронов, подслушивает мнимое объяснение влюбленных. Здесь он полностью верит разыгранному для него спектаклю и не верит баронам. Вторая – в лесу Моруа. И тут Марк, опять взбудораженный придворными, все-таки не сомневается в невиновности Тристана и Изольды, ибо спят они одетыми и между ними лежит меч. Наконец, третья сцена, где колеблющийся, неустойчивый, слабый характер Марка особенно очевиден: поддавшись наветам баронов, король соглашается на испытание раскаленным железом и затем легко верит еще одному ловко разыгранному Тристаном и Изольдой спектаклю. То есть, Марку все время приходится вести тяжелую внутреннюю борьбу: он не находит в себе сил противостоять требованиям баронов, соглашаясь на изгнание виновных, на отдачу Изольды на поругание прокаженным, на расправу над любовниками, на жестокое испытание раскаленным железом, но при любой возможности прощает племянника и жену и верит в их невиновность.

Какая любовь изображена Берулем? Совершенно очевидно, что совсем не куртуазная. Любовники сознают, что нарушают общественные установления, что они неправы по отношению к Марку, как королю и супругу. Но подлинного раскаяния они не испытывают. Причем внутренним оправданием служит им не только любовный напиток (срок действия которого у Беруля ограничен тремя годами, у Эйльхарта фон Оберга – четырьмя), но также – и прежде всего – всепрощающими правами любви. Примыкающий к книге Беруля роман немецкого поэта Эйльхарта фон Оберга эту субъективную правоту любовников еще более усиливает. И Тристан, и особенно Изольда считают себя абсолютно правыми, поэтому-то они столь легко соглашаются на «божий суд», по сути дела не только вступая в сделку с совестью, но и вовлекая в эту нечестную игру и бога, имя которого так часто вспоминают. Такая концепция безоговорочной правоты любви, провозглашенная Берулем и его последователями, не была чем-то исключительным для эпохи. Позволим себе привести интересные соображения на этот счет Ж. Ш. Пайена: «Мы не знаем, конечно, – пишет ученый, – что бы подумал Абеляр о „Тристане“ Беруля, если бы он мог его знать. Тем не менее, мы догадываемся, благодаря его патетическим диалогам с Элоизой, в их переписке, в какое замешательство приводили его доводы его ученицы, которая, следуя взглядам своего учителя, отвергала какое бы то ни было раскаяние. Что касается Изольды, то она настаивает на своей невиновности. Она и действительно невиновна, если подходить с определенной точки зрения к ее провинности. Но чувствовала ли она свою невиновность и в продолжении „Тристана“ Беруля, к сожалению, утраченном? Все заставляет нас думать, что нет. В последней сцене любовники вновь обретают друг друга. В романе Эйльхарта они, на этот раз полностью сознавая, что делают, возвращаются к своей преступной связи, что должно соответствовать концепции „простой“ версии. В этой версии нет места раскаянию, его нет ни у Беруля, ни у Эйльхарта». Это отсутствие чувства раскаяния и сознание правоты своей любви отразилось и на роли в романе Беруля отшельника Огрина. Его участие в судьбе любовников нельзя принимать за божественное прощение. Их не в чем прощать перед лицом бога, поэтому-то Огрин в основном заботится об их примирении с Марком, то есть о чисто внешней стороне конфликта.

В известной мере переходом к «куртуазной» (по терминологии Ж. Бедье) версии является небольшая поэма «Тристан-юродивый» (так называемая Бернская редакция), развивающая эпизод, очевидно, восходящий к несохранившейся части романа Беруля и имеющий параллель в романе Эйльхарта фон Оберга. М. Лазар настаивал на воздействии на эту поэму любовных теорий, господствовавших в провансальской куртуазной лирике, – любовь как служение даме и т. д. Думается, однако, что это влияние не было доминирующим.

Оно не было таким, как очень убедительно показал в своей недавней работе Ж. Ш. Пайен, и на роман Тома. Это произведение всегда рассматривалось в составе «куртуазной» версии легенды. В. Ф. Шишмарев писал о «Тристане» Тома: «Роман его… отличается ярко выраженным куртуазным характером и трактует любовь как стихийную силу, сопротивление которой невозможно, которой все приносится в жертву и которая связывает любящих навеки. Действие любовного напитка продолжается не только всю жизнь влюбленных, но соединяет их и после смерти. „Кельтский“ роман превратился в один из самых ярких образцов любовного психологического романа, как его мыслило французское и англо-нормандское куртуазное общество, воспитанное на „Любовном искусстве“ Овидия, на трубадурах и идеях Андрея Капеллана». Нет сомнений, что версия Тома, созданная в англо-нормандской куртуазной среде, быть может, непосредственно в окружении Альеноры Аквитанской (не случайно же поэт вставляет в свой роман подробное описание Лондона), испытало воздействие соответствующих концепций любви. Тома писал после создания уже многих рыцарских романов, в частности, после «Романа о Бруте» Baca, даже, быть может, где-то около 1170 г. Но у Тома нет безоговорочного подчинения даме, нет капризной возлюбленной, нет утонченной игры в любовь, нет подвигов во имя любви, нет мотива любовной награды, что мы находим в некоторых памятниках эпохи. Роман Тома, как справедливо замечали многие исследователи, вобрал в себя опыт куртуазной лирики и романа вообще, но прежде всего – их приемы в изображении своеобразной любовной риторики, то есть любви как сложного и противоречивого чувства. Таким образом, применительно к этому памятнику мы можем говорить о «куртуазных» приемах раскрытия любовного чувства, но не о куртуазной концепции любви. Между прочим, думается, как раз это обстоятельство и заставило П. Жонена отнести к «куртуазной» версии книгу Беруля, а не Тома. Как писал Ж. Ш. Пайен: «„Тристан“ Тома – это куртуазное произведение, но проявляется здесь куртуазность языческая». Лирический характер книги явственно проявился в нелюбви Тома к пространным описаниям. Что представляют собой сохранившиеся фрагменты? Это довольно короткие повествовательные части, стремительные диалоги и долгие монологи, в которых напряжение неизменно нарастает к их концу. Сменяющие друг друга монологи эти складываются в горестный диалог Тристана и Изольды, который любовники как бы продолжают вести на расстоянии, вдали друг от друга, в преддверии новой встречи. Эти монологи – одно из основных достижений Тома. В них подвергается анализу сложное, далеко не всегда светлое и не всегда взывающее к справедливости любовное чувство. Здесь нет овидиевой «сладкой боли», чем упивались герои и героини многих куртуазных повествований, нет и натуралистического выписывания внешних проявлений любви, что было столь распространено у предшественников Тома в жанре рыцарского романа. С какой, например, психологической тонкостью мотивируется женитьба Тристана. Это и желание побольнее отомстить возлюбленной, якобы предающейся нескромным радостям супружеской любви, это и попытка в собственном браке забыть обманщицу, это и стремление, женившись, проверить на себе самом, можно ли забыть прежнюю любовь и предаться новой страсти. Женитьба для Тристана – это во многом попытка заслониться новой Изольдой от Изольды старой и – увидеть любимые черты в этом новом лице (см. стихи 273–284). Эти рассуждения героя очень показательны для лирической стихии романа Тома. Мысль как бы движется здесь по кругу. Но это кольцеобразное движение мысли не бесцельно, не статично. Мысль развивается, уточняется, формируется. И приходит решение. От констатации двух совпадений – имени и красоты – герой приходит к желанию обладать ими, но только ими в данном сочетании: ни одной красоты, ни одного имени было бы недостаточно. Этот кусок текста с его внутренней структурой, которую мы отметили, входит как элемент более крупной структуры, построенной по тем же приблизительно принципам. Высказанные в стихах 273–284 мысли повторяются затем еще раз (стихи 357–366). Есть в романе и другие повторы (например, соответственно стихи 1011–1087 и 1092–1119). Однако это не топтание на месте, а всегда углубление и уточнение исходной мысли, ее развитие, ее подытоживание. Здесь перед нами – попытка психологического анализа, и именно в этом смысле книга может быть отнесена к «реалистическому течению» куртуазного романа. Книга нормандца Тома явилась важным этапом в движении романа к психологическому реализму.

Как уже говорилось, от романа Тома сохранились лишь небольшие фрагменты. В них наиболее полно разработаны взаимоотношения любовников уже после их возвращения из леса Моруа, а также психологически сложные отношения Тристана и Изольды Белорукой. Именно в трактовке Тома образ последней получил большую психологическую глубину. Хотя в сохранившихся отрывках нет многих эпизодов «испытаний», можно с уверенностью сказать, что отношение героев к своему чувству здесь иное, чем у Беруля. Они не только убеждены в своей высшей правоте, но и не считают, что нарушают какие-то общественные установления. Именно поэтому действие любовного напитка не является для них смягчающим обстоятельством. Срок действия напитка здесь не указан. Не указан, потому что сам напиток – простой символ, и это совершенно ясно автору романа. Для него высший закон и высшее право – это фатально неотвратимая сила любви.

Изображение ее – основное в книге Тома. На первом месте у него – правда чувства, правда переживания. Если сопоставить это произведение с другими рыцарскими романами середины XII в., то не может не броситься в глаза то вызывающе небольшое место, какое уделил автор изображению феодальной действительности, особенно ее праздничной и чисто внешней стороны, всем этим турнирам, охотам, шумным застольям и т. п., о чем с таким воодушевлением и поэтическим подъемом писали многие современники Тома. Значительно большее внимание обратил автор не на праздничную, а на будничную сторону жизни своих героев. Это долгие и изнурительные морские путешествия, это печальная и страшная жизнь прокаженных, это, наконец, жестокие картины пыток огнем, феодальные усобицы и многое другое. Действительность в представлении Тома трагична, она лишена гармонии, в ней царят неправда и зло. В таком мире нет места просветленной и благостной любви. Но яркая – и даже яростная – любовь, по мысли поэта, существует, и лишь она одна права и оправдывает все. Поэтому любовь толкает героев не только на обманы и предательства, она вселяет в них стойкость и твердость, отчаянную до самозабвения, смелость, нерушимую верность, не отступающую даже перед лицом смерти. Не осуждая героев в их неразрешимом конфликте с общепринятой моралью, Тома не осуждает и общественные установления, препятствующие счастью влюбленных. Для него трагический финал этой печальной повести неизбежен.

Такая концепция любви была подхвачена и развита рядом продолжателей Тома и опровергнута некоторыми его современниками и писателями следующего века. Появление книги Тома спровоцировало оживленную творческую полемику с автором романа. И развитие идей Тома, и острая полемика с ними ставит это произведение в центральное, узловое место эволюции легенды. Причем памятники, тяготеющие к роману Тома, – не всегда самые интересные и значительные в художественном отношении. Тем не менее, обратимся прежде всего к ним.

Ближе всего к роману Тома – норвежская прозаическая сага, переведенная (или переписанная?) в 1226 г. по заказу короля Хакона IV Старого (1204–1263) ученым монахом Робертом. Сопоставление саги с сохранившимися фрагментами англо-нормандского романа говорит о том, что брат Роберт достаточно точно пересказал содержание последнего. Поэтому-то Ж. Бедье в своей реконструкции во многом опирался на норвежскую сагу. Тем не менее монах Роберт был далек от чисто механического пересказа. В его работе можно легко обнаружить сознательную и последовательно проведенную «творческую установку». Он не раз идет на значительные сокращения. Сокращает он, как правило, длинные монологи (чем так богат роман Тома), которые, по его мнению, не продвигают вперед действие и отвлекают внимание читателя. Сокращает или же вовсе исключает – все по тем же причинам – авторские отступления, а также те пассажи, которые не могли заинтересовать скандинавских современников Роберта. Что касается событийной стороны повествования, то здесь он стремится не упустить ничего, хотя порой позволяет себе кое-какие мельчайшие добавления. Сокращая текст в своем пересказе, норвежский монах неизбежно лишил его психологической углубленности. Но не только. Он сделал повествование более сухим, и оно утратило былую лирическую просветленность и поэтичность. Так, он упростил знаменитую сцену в лесу Моруа, он исключил мотив золотого волоса, принесенного ласточками во дворец короля Марка, мотив, который и в наше время вдохновил одного поэта на такие строки:

Четко вижу двенадцатый век.

Два-три моря да несколько рек.

Крикнешь здесь – там услышат твой голос.

Так что ласточки в клюве могли

Занести, обогнав корабли,

В Корнуэльс из Ирландии волос.

А сейчас что за век, что за тьма!

Где письмо? Не дождаться письма.

Даром волны шумят, набегая.

Иль и впрямь европейский роман

Отменен, похоронен Тристан?

Или ласточек нет, дорогая?

Совсем иначе подошел к своей задаче немецкий поэт начала XIII в. Готфрид Страсбургский. Он был типичным горожанином, по-видимому, провел большую часть жизни в родном Страсбурге, где и умер ок. 1220 г. От Страсбурга было рукой подать до культурных центров северной Франции. Но уклад жизни, идеалы, пристрастия были совсем иными. Это наложило отпечаток на творчество немецкого поэта. Хотя он не боится психологических сложностей и даже усиливает эту сторону романа Тома, он заявляет себя уверенным сторонником ясности и логики, полемизируя в этом с рядом своих современников, например, с Вольфрамом фон Эшенбахом, автором монументального романа «Парцифаль», в котором нельзя не почувствовать и любви к усложненной аллегоричности, и просто религиозных мотивов, пусть и в сниженной, демократической их интерпретации. Ко многому в сказании о Тристане Готфрид подходит с нескрываемой иронией и откровенно восхищается хитроумными плутнями любовников, ловко обманывающих и доверчивого простоватого Марка, и его рыцарственное окружение. В этом интересе, быть может, несколько неожиданном в куртуазном романе, в этой отнюдь не рыцарской черте поведения героев лишний раз обнаруживает себя бюргерское происхождение автора. Многие сцены сближают роман Готфрида со шванками, порожденными городской действительностью Средневековья. Полезно также отметить у немецкого поэта явную склонность к морализированию, что также было типично для средневековой городской среды. Таким образом, оспоривание куртуазных идеалов происходит у Готфрида в куртуазном же романе, в котором провозглашается не бескорыстное служение даме (чего, естественно, не было ни у Беруля, ни у Тома), а идеалы семейной добропорядочности, идеалы гармонии между любовью и общественными установлениями, причем, это совсем не та гармония, которую проповедовал Кретьен де Труа, наиболее авторитетный романист эпохи.

В любви Тристана и Изольды Готфрид не видел ничего рокового и мистического. В ней не было никакого наваждения или вмешательства внереальных сил. Тем самым поэт признавал законное право земной чувственной любви, пусть и нарушающей общепринятые нормы и сословные установления. Как писал Б. И. Пуришев, «Готфрид Страсбургский выступает певцом земной любви. В его истолковании любовь Тристана и Изольды не дьявольское наваждение, коренящееся в колдовском зелье (как у Эйльхарта), но великое чувство, естественно овладевающее всем существом человека». Прославление земной любви не могло не отозваться в романе Готфрида и интересом к различным проявлениям земного бытия героев. Он любит красочные описания замкового быта, турниров и празднеств, пышных королевских выездов и торжественных и шумных пиров, хотя сложный и незыблемый ритуал рыцарского бытия вызывает у него порой ироническую реакцию. По сравнению со скупым лаконичным Тома, Готфрид выглядит изощренным живописцем, не жалеющим красок и любящим их прихотливую игру. Поэтому он не боится пространных описаний.

Следуя в основном за Тома в его концепции любви, Готфрид Страсбургский подчеркивает светлую, торжествующую сторону отношений героев. В этом контексте примечателен эпизод жизни Тристана и Изольды в лесу. Это не тяжелое и трудное существование (как у Беруля и Эйльхарта), это апофеоз любви на фоне роскошного грота и благодатной природы. Вообще мир животных и растений находит в Готфриде внимательного и заинтересованного созерцателя. Причем его более всего увлекают описания не затерявшихся в туманных морских просторах скалистых северных островов, а близких ему «континентальных» пейзажей: приветливых зеленых лужаек, рощ и перелесков, холмов и долин, быстрых ручейков и медлительных рек. Природа у Готфрида близка человеку и лишена опасной таинственности: трезвый ум немецкого поэта-горожанина отказывается видеть в окружающей действительности лишь волшебные сказочные черты. Его символика, игра намеками и аллегориями, в частности в описании «грота любви», не выходит за рамки типичной для эпохи Средних веков эмблематичности. В ней нет эзотеризма и подтекста; она логична и ясна. В этом отношении произведение Готфрида Страсбургского представляет собой следующий этап (по сравнению с его французскими или немецкими предшественниками и современниками) в движении куртуазного романа к реалистичности. Но это не было каким-то упрощением или опрощением человеческих переживании. Напротив, Готфрид стремился логически осмыслить противоречивые движения души героев, не отрицая их сложности. Это, например, со всей очевидностью обнаруживается в сцене испития любовного зелья (стихи 11649—12050), сцене, где, собственно, мало непосредственного действия и которая посвящена скрупулезному анализу охватившей Тристана и Изольду любви. Поэт анализирует внутренний мир каждого из героев сначала в отдельности, затем сопоставляет их, потом снова возвращается к переживаниям юноши и девушки, чтобы потом опять их сравнить:

У них одна горела рана,

И страшный мучил их недуг.

Им беспокойно стало вдруг

Друг с другом быть не рядом!

Однако наполнял разладом

И взор взаимный душу им;

Был каждый мукою томим,

Что он не в состоянье

Унять огонь желанья,

Который в сердце скрыт.

Их счастью был помехой стыд.

Когда друг друга ненароком

Они встречали нежным оком,

Их лица покрывал багрец —

Цвет их пылающих сердец (ст. 11890—11904).

(Перевод О. Румера)

Это неторопливое движение мысли и дотошный анализ любовного чувства, обнаруживающие в Готфриде знакомство с законами риторики, сближает поэта из Страсбурга с его первоисточником – книгой Тома. Совпадают у Готфрида и Тома лишь 80 стихов: эльзасец не кончил романа, написав 19552 стиха, он оборвал повествование на эпизоде знакомства героя со второй Изольдой. Сопоставление совпадающих кусков, а также сравнение книги Готфрида с сагой монаха Роберта, говорит о том, что страсбуржец очень послушно следовал за своим оригиналом. Однако он был большим поэтом, обладавшим и индивидуальным стилем, и собственным взглядом на действительность. Ж. Бедье полагал, что психологические пассажи Готфрида повторяют Тома, описательные – во многом оригинальны. Видимо, с этим нельзя не согласиться. Возможно также предположить знакомство Готфрида и с некоторыми другими источниками, в частности с романом Эйльхарта фон Оберга. По мнению Ж. Бедье, в 16 случаях влияние Эйльхарта на Готфрида можно считать доказанным.

Роман Тома породил и целую череду обработок и, точнее, разработок своих отдельных эпизодов. Они представляют собой либо автономные небольшие поэмы, например, «Тристан-юродивый» (Оксфордская редакция, близкая к Бернской, но излагающая эпизод более пространно и «куртуазно»), либо вклиниваются в повествовательную структуру других произведений, вроде «Тристана-менестреля» из «Продолжения повести о Граале» Жерберта де Монтрейля.

К роману Тома восходит и английская поэма, состоящая из 304 одиннадцатистрочных строф. Литературные достоинства этого «Сэра Тристрема» невелики. События излагаются в поэме довольно бессвязно. Вместе с тем она помогает восстановить сюжетную канву англо-нормандского романа, но, конечно, не его стилистические особенности. Как заметил М. П. Алексеев, «Английский „Sir Tristrem“ (конец XIII в.) остановился как бы на пути между рыцарской эпопеей и народной балладой и подсказывает нам один из путей, по которому балладное творчество и в более позднее время обогащалось заимствованиями из литературных источников». В этом отношении заслуживает упоминания и исландская баллада, восходящая, через ряд промежуточных звеньев, к книге брата Роберта, записанная на рубеже XVII и XVIII вв., но отражающая более раннюю стадию бытования легенды в устной передаче на севере Европы.

Несколько особняком стоит небольшая лирическая поэма («лэ») талантливейшей поэтессы второй половины XII в., работавшей, по-видимому, при дворе английских Плантагенетов, Марии Французской.

Не без основания полагают, что поэтический сборник Марии, включающий двенадцать поэм, был посвящен английскому королю Генриху II, умершему в 1189 г. Это дает нам крайнюю дату появления книги. То есть «Жимолость» Марии оказывается немногим моложе романов Беруля и Тома.

Немало споров вызывал вопрос о том, с какой версией легенды о Тристане была знакома французская поэтесса. Решить однозначно этот вопрос трудно, хотя на Тома указывает принадлежность Марии к английскому королевскому двору. Это действительно мог быть роман Тома, но и какое-то несохранившееся предшествующее ему произведение. По крайней мере, вполне очевидно, что Мария писала свою маленькую поэму, когда сюжет легенды был уже широко известен. Ей не надо было излагать ее целиком. В «лэ», собственно, рассказывается лишь один эпизод: изгнанный дядей (после возвращения из леса Моруа), герой подает Изольде знак, вырезав свое послание на деревянной палочке. Королева приходит на свидание, и затем Тристан вспоминает об этой новой встрече, слагая о ней песню.

Эта маленькая поэма, ничего не добавляя к истории наших героев, привлекает своим лейтмотивом: невозможностью преодолеть охватившую Тристана и Изольду любовь, то есть прославлением большого и чистого чувства. Весьма показательно, что вопроса о виновности героев или о их праве на любовь не встает. Марк же теряет свои черты доброго, слабого, закрывающего на все глаза мужа и короля. Впрочем, поэма слишком мала, чтобы судить об изменениях в трактовке этого центрального персонажа легенды.

История, рассказанная Берулем, Тома и их последователями, не могла оставить равнодушными их современников. И адепты суровой религиозной морали, и певцы утонченной куртуазной любви не могли согласиться с идеологическими концепциями, выдвигаемыми легендой. Характерна, например, реакция Петра Блуаского, ученого прелата и секретаря Альеноры Аквитанской в период ее второго замужества. В своем «Liber Confessione» Петр гневно констатировал популярность в придворных кругах любовных романов, которые своими прельстительными описаниями более трогают сердца слушателей, чем страдания Христа: «Recitantur etiam pressurar vel injuriae eidem crudeliter errogatae, sicut de Arturo et Gangano et Tristanno, fabulosa quaedam referunt histriones, quorum auditu concutiuntur ad compassionem audientium corda, et usque ad lacrymas compunguntur».

Читателей не могло не задевать, скажем, изображение Берулем реакции простого народа, явно симпатизирующего любовникам, тогда как цвет рыцарства – бароны – оказывались главными врагами наших героев. И позиции автора (Беруля) здесь однозначны: окружающие Тристана и Изольду оцениваются с точки зрения их отношения к протагонистам: народ изображен явно сочувственно, бароны же – как предатели и трусы. Тома своим романом создал такой апофеоз любви, не считающейся с человеческими и божественными установлениями, бесконечно далекой от куртуазных теорий и языческой в своей основе, что это не могло не вызвать отпора со стороны пропагандистов утонченных любовных отношений. Легенда оказалась в центре скрытой, но от этого не менее острой литературной полемики своего времени. Имена Тристана и Изольды постоянно мелькают в романах эпохи. Нет, наши герои не служат образцом для подражания. Но они как бы являются неким эталоном, эталоном всепоглощающей любви, не боящейся всеобщего осуждения и преодолевающей всяческие преграды. Такой любви можно удивляться, но вряд ли можно следовать. И вот с острой полемикой с подобной концепцией человеческих взаимоотношений выступил крупнейший романист второй половины XII в., современник Беруля и Тома, Кретьен де Труа. Мы не знаем, каков был его роман о «короле Марке и Изольде Белокурой» (характерно, что здесь Тристан не назван), но подлинной реакцией на стихотворные романы о нашем герое стал кретьеновский «Клижес».

На полемический характер книги Кретьена обращали внимание уже давно. Действительно, история Клижеса и Фенисы во многом напоминает историю Тристана и Изольды. Вернее, спорит с ней. Спорит в том смысле, что при внешне совершенно сходных ситуациях герои кретьеновского романа находят иные решения, чем те, к которым приходят Тристан и Изольда. И характеры их иные. И иная же психологическая мотивированность основного конфликта. Как и в «Романе о Тристане», в книге Кретьена повествование начинается с истории родителей героя (заметим, что именно его, а не героини). Но вот характерная деталь: если у Беруля, Тома и их последователей история эта занимает весьма небольшое место (у Эйльхарта это 120 стихов из 9525, у Готфрида – 1546 из 19552), то у Кретьена де Труа любовным взаимоотношениям Александра и Сордамор уделена приблизительно треть книги. И еще: любовь Ривалена и Бланшефлер была овеяна атмосферой трагической безысходности. Иначе у Кретьена: отношения родителей Клижеса изображены в самых радужных тонах, и первоначальные сомнения и страхи влюбленных молодых людей оказываются несерьезными. Эта любовь своей идиллической просветленностью контрастно подчеркивает трагический характер взаимоотношений Клижеса и Фенисы. Ситуация здесь внешне похожа на ситуацию нашей легенды: герой полюбил жену дяди и она полюбила его. Но героиня не хочет повторять ошибки Изольды (ошибки с точки зрения Кретьена) и принадлежать нелюбимому, не хочет отдаваться двоим:

Mialz voldroie estre desmanbree

Que de nos deus fust remanbree

L'amors d'Ysolt et de Tristan,

Don mainte folie dit an,

Et honte en est a raconter.

Ja ne m'i porroie acorder

A la vie qu'Isolz mena.

Amors en li trop vilena,

Que ses cuers fu a un entiers

Et ses cors fu a deus rentiers.

Однако эта добропорядочность героини, опаивающей мужа волшебным напитком, чтобы не разделять его ложа, а затем разыгрывающей свою мнимую смерть, дабы уединиться с любовником в заброшенной башне и окружающем ее саду, не делает из «Клижеса» «анти-Тристана». Не делает, прежде всего, потому, что в романе Кретьена герой не находится с мужем возлюбленной в столь сложных отношениях, как в нашей легенде. Клижес тоже любит жену дяди, но у него с императором Алисом, вероломно захватившим трон брата, могут быть только враждебные отношения. Это снимает остроту конфликта, выключает его из психологического плана. Здесь нет нарушения вассального или родственного долга (если так трактовать нашу легенду, забывая о глубокой личной привязанности Тристана к Марку). Поэтому вопроса о справедливости и законности любовного чувства героев здесь не встает. И Фениса, не желающая принадлежать не просто нелюбимому, но отвратительному узурпатору Алису, не испытывает душевных мук; положение ее лишено трагичности. Плутуя и прибегая к помощи волшебных напитков, она не теряет головы, она полна самообладания и рассудительности. Кретьен всегда считал, что счастье не просто возможно в браке. Он полагал, что в браке оно необходимо и возможно как раз в нем. В противовес легенде о Тристане и Изольде, он считал, что «историю» может иметь и счастливая любовь. И характерно, что подлинное счастье любовники испытывают лишь тогда, когда соединяются в законном браке.

Это была полемика внешняя. Отзвуки ее можно проследить, как, например, полагает Ж. Ш. Пайен, и в других произведениях Кретьена де Труа, в частности в его романе о Ланселоте. Но концепция несчастливой любви, столь ярко воплощенная в стихотворных романах о Тристане, начала опровергаться и непосредственно на «территории» нашей легенды – в прозаическом французском «Романе о Тристане».

Эта книга возникла, по-видимому, около 1230 г. (или не ранее 1215 и не позже 1235 гг.). Она была чрезвычайно популярна на протяжении всего Средневековья и довольно рано попала на печатный станок. Вызывавшая живой интерес еще в XVI в., она затем была прочно забыта и до сих пор полностью не издана научно, тогда как восходящие к ней иноязычные версии (и в том числе большой раздел книги сэра Томаса Мэлори) уже не раз становилась предметом критического издания. Поэтому о полном содержании французского прозаического «Романа о Тристане» мы можем судить лишь по частичным публикациям и по подробному изложению сюжета книги, сделанному Эйлертом Лёзетом на основании изучения рукописей Парижской национальной библиотеки.

Автором книги в прологе назван некий Люс дель Гат. Мы ничего не знаем о нем, и с его именем не связан ни один средневековый литературный памятник. Уместно предположить, что это псевдоним, по каким-то причинам потребовавшийся автору романа. Закончил книгу другой писатель – некий Эли де Борон, потративший, по его словам, пять лет на окончание истории Тристана. Оба писателя настаивают на том, что они перевели книгу с латыни. Такое указание также может быть уловкой. По крайней мере, такого обширного латинского сочинения, подробно излагающего историю двух любовников, по-видимому, не существовало.

То, что эти Люс дель Гат и Эли де Борон, претенденты на авторство прозаической версии, помимо этих претензий, не оставили никаких следов в литературе, – весьма характерно: прозаический куртуазный роман развивается в иной обстановке, чем его стихотворный предшественник, и являет собой уже совсем иной литературный жанр, с иным читателем, иными художественными задачами, иной идеологической установкой. Понятие авторства, укоренившееся было в сознании творцов куртуазных романов XII в., теперь признавалось только в области лирики и аллегорической поэмы. Прозаический роман становился массовым чтением и оттеснялся на периферию большой литературы. Этой внешней мастеровитости, но и художественной обедненности, не избежала и прозаическая версия легенды о Тристане и Изольде.

Прозаический роман о Тристане сохраняет основные мотивы романов стихотворных, такие, как печальная история родителей героя, битва юноши с ирландцем Морхольтом, узнавание юного рыцаря по осколку меча, любовный напиток и мн. др. Но появляется огромное число новых эпизодов и новых персонажей, разрушающих лаконичную экспрессию первоначального сюжета. Быть может, это почувствовал Мэлори и отказался от пересказа сюжета прозаической версии, резко оборвав повествование. Циклизирующие тенденции, столь типичные для позднего Средневековья, захватили в свою орбиту и нашу легенду. Отныне она прочно связывается с артуровским циклом, протагонисты последнего – Ланселот, Говен, Персеваль – становятся ведущими персонажами прозаического «Романа о Тристане». Об их авантюрах рассказывается подробно и заинтересованно. Приключения же нашего героя получают теперь иную мотивировку. Из любовника, всецело поглощенного своим чувством, Тристан превращается в обыкновенного странствующего рыцаря, бездумного искателя приключений. Циклизирующие тенденции сказались и в появлении подробной генеалогии героя, предки которого, якобы, восходят к самому Иосифу Аримафейскому. Изменился и мотив трагического рождения Тристана. Отец его Мелиадук (а не Ривален) теперь не погибает, он просто исчезает на некоторое время. Потом же он снова женится, и это дает возможность автору рассказать о преступном коварстве мачехи, задумавшей извести ненавистного пасынка. Герой наш в прозаическом романе не оказывается таким убежденным однолюбцем, каким он был в стихотворных версиях. Уже в одиннадцать лет ему случилось иметь любовную интрижку с одной молодой принцессой. Да и позже Тристан оказывается втянутым в разные любовные авантюры. Интересно отметить, что в прозаическом романе появляется новое объяснение увлечению героя ирландской принцессой. Тристан здесь проникается к Изольде глубокой любовью лишь после того, как замечает, что ею увлечен сарацинский рыцарь Паламед. Этот персонаж, вечный неудачливый соперник героя, занимает в прозаическом романе значительное место, причем обрисован он с нескрываемой симпатией. Он исключительно благороден и учтив, великодушен и справедлив, в чем он намного превосходит своего более счастливого соперника.

Наиболее существенные трансформации претерпел в прозаическом романе характер короля Марка. Из доброго и благородного он сделался мелочным и злым. Этот несчастный рогоносец наделяется теперь вероломством, злонамеренностью, подлостью – и тем самым оправдываются Тристан и Изольда. Просто они воюют с Марком его же оружием, а молодая женщина, что так естественно, выбирает бесспорно самого достойного. При такой интерпретации сюжета неизбежно исчезала сцена с «мечом целомудрия», разделявшим невинно спавших любовников. Новый Марк, застань он их в лесу, наверняка бы их убил или на худой конец бросил бы в темницу. Характерно, что возвращение Изольды к мужу после жизни в лесу Моруа продиктовано в прозаическом романе не раскаянием, не увещеваниями отшельника Огрина, не чувством усталости. Совсем нет. Просто Марк силой уводит молодую женщину, в то время как ее возлюбленный охотился в отдаленном уголке леса. В финале прозаического романа (в ряде его рукописных вариантов) подлый король убивал Тристана отравленным копьем предательским ударом в спину, в тот момент, как юноша играл в покоях королевы на арфе и пел. Подобная трактовка легенды снижала трагическое напряжение этой печальной повести, но диктовалась здравым смыслом: когда уже мало верили в роковую силу волшебного питья, неодолимости страсти героев требовалось какое-то иное, прежде всего рационалистическое объяснение. Тем самым, и здесь мы находим полемику с концепцией любви, воплощенной в романе Тома и других стихотворных романах. Отрицательные душевные качества Марка освобождали героя от каких-либо обязательств по отношению к нему. Но тем самым и снижался трагизм положения юноши: в его душе уже не было столкновения двух побуждений – привязанности к королю Марку и любви к Изольде.

Прозаический «Роман о Тристане» не был, конечно, совершенно лишен поэтичности. В нем можно найти лирические или остро драматические пассажи. Более того – и это отличает нашу книгу от многих куртуазных повествований в прозе – прозаический текст довольно часто прерывался стихотворными вставками, как будто автор стремился таким наивным способом сделать книгу более интимной и непосредственной. Удачный в отдельных деталях, прозаический «Роман о Тристане» разваливается как единая постройка. Поэтому в нем интересны тенденции, заявки, а не их реализация. А мимо этих «заявок» нельзя пройти, не обратив внимания на некоторые из них.

Нельзя, например, не сказать о появлении в прозаическом романе нового персонажа, который своим скепсисом и иронией демифологизировал куртуазные идеалы. Это – рыцарь Динадан. Как писал Ж. Ш. Пайен, «сведя фатальную любовь к более скромным размерам любви рыцарской, „Тристан в прозе“ одновременно принялся критиковать эту унаследованную у Кретьена де Труа любовную идеологию, отведя столь значительное место насмешкам Динадана над глупостью рыцарей, навлекающих на себя всяческие несчастья тем, что ввязываются во всевозможные авантюры, желая прославиться во имя своей прекрасной возлюбленной». То есть, перед нами не только разрушение и демифологизация основных мотивов нашей легенды и замена их новыми мифологемами (на этот раз связанными с идеалами странствующего рыцарства), но и развенчание последних.

Тем не менее эта сторона прозаического романа (быть может, одна из самых привлекательных) не была замечена и развита. Несколько столетий печальная история юного Тристана, то целиком поглощенного своей любовью, то забывающего о ней в веренице рыцарских приключений, перечитывалась и переписывалась лишь в трактовке прозаической версии. Именно эта версия легла в основу иноязычных переработок, прежде всего итальянской, созданной в конце XIII в. и сохранившейся в нескольких рукописях.

На итальянской почве легенда о Тристане и Изольде пользовалась огромной популярностью. Сохранились две ее обширные редакции – собственно «Тристан» и более поздний рыцарский роман, называемый обычно «Круглый Стол». Оба они, по-видимому, восходят к французскому прозаическому «Роману о Тристане», но вобрали в себя мотивы и ряда других произведений; в частности в «Круглом Столе» видят некоторое воздействие версии Тома; кроме того, на эти итальянские переработки оказали влияние и другие французские рыцарские романы в прозе, возникшие в XIII в. Но знакомство с нашей легендой в Италии XIII и XIV вв. не ограничивается этой прозаической обработкой. Здесь нет необходимости подробно говорить о почти несохранившейся латинской поэме падуанца Ловато де Ловати, о компиляции (на французском языке) пизанца Рустикелло, об одном из рассказов «Новеллино» (XV), об упоминании легенды у Данте («Ад» V, 67) или Боккаччо («Любовное видение» XI, 38–51). Важнее отметить появление большого числа анонимных песен, имевших широкое хождение на протяжении нескольких веков. Они не только явились свидетельством глубокого интереса к нашей легенде, причем, по-видимому, в демократической народной среде, но и сохранили некоторые мотивы, отсутствующие в итальянском прозаическом «Тристане».

Итальянская версия важна еще и потому, что она оказала прямое воздействие на ряд других иноязычных обработок легенды о Тристане и Изольде. Так, если чешская стихотворная обработка является контаминацией переводов из Эйльхарта фон Оберга, Готфрида Страсбургского и Генриха Фрейбергского, то испанская редакция имеет два варианта. Один из них восходит, по-видимому, к французскому прозаическому роману, другой же основывается на итальянской версии. Итальянский прозаический роман был известен в Далмации, вызвав несохранившуюся сербскую реплику, которая в свою очередь была переработана в восточно-польских землях на белорусском языке и сохранилась в составе так называемого Познаньского сборника.

Изучивший это произведение и верно установивший его генетические связи А. Н. Веселовский был, как нам представляется, недостаточно историчен в оценке художественных достоинств «Повести». «Поэзия любви и красоты, – писал русский ученый, – отразилась в славяно-романской повести бледными силуэтами; в длинной веренице приключений и турниров, храбрых рыцарей и влюбленных царевен, напоминающей свиту Изотты, мы без помощи западных оригиналов не нашли бы, на ком остановить глаза и не сказали бы: „вот она!“ Такова судьба всех первых откровений: их заслуга в почине, не в завершении». Последнее замечание исключительно верно. Белорусская «Повесть» конечно уступает в поэтичности и лирической просветленности произведениям Беруля, Тома или Готфрида Страсбургского, но она вполне сопоставима с родственными ей прозаическими обработками – и французской, и итальянской, и, по-видимому, сербской. Во всех них запечатлелся процесс разительной трансформации легенды, утраты ее первоначальной трагической напряженности и лиризма.

Роль белорусской «Повести» в литературе своей эпохи и своего региона уже выяснялась – и А. Н. Веселовским, и другими исследователями. Роль эта была не очень значительна: отразившийся в «Повести» куртуазный взгляд на любовь, на женщину, на задачи рыцарства был весьма далек от этических критериев, связанных с православием. «Школой жизни», моральным примером, на что всегда претендовал куртуазный роман на Западе, эта книга не стала. Но она была вне всяких сомнений занимательным чтением, и это ее воздействие еще предстоит выяснить.

Рукописная традиция во Франции не прерывалась на протяжении всего Средневековья. На его исходе мы находим наиболее четко выраженными две тенденции. С одной стороны, это создание обширнейшего повествования, излагающего сюжет легенды от ее отдаленных предпосылок, т. е. от предков Тристана (такова, например, объемистая рукопись XV в. Парижской национальной библиотеки № 103, к которой не раз обращались исследователи) и до печальной кончины любовников. С другой стороны, это появление небольших романов, разрабатывающих какой-либо автономный эпизод легенды.

К последним относится роман Пьера Сала «Тристан», созданный в начале XVI в. Действительно, книга Сала как бы вырвана из цикла, в ней нет рассказа о детстве героя, она вообще начинается как бы с «середины». Это стало возможным, ибо принцип «житийности», столь характерный для циклизирующих тенденций в эволюции жанра, уходил в прошлое и появлялись новые, менее прямолинейные композиционные приемы. Уже не было нужды рассказывать о зарождении любви Тристана и Изольды, о трагическом финале их отношений. Не было нужды, т. к. во времена Пьера Сала, то есть в первые десятилетия XVI в., все это было широко известно по многочисленным рукописным обработкам и по первым печатным изданиям. Но не только поэтому. Любовь героев нашей легенды изображается в книге Сала как любовь счастливая, разделенная, почти не знающая ни внешних препятствий, ни сомнений и душевных метаний. Именно поэтому Сала и уделил этой любви поразительно мало места. Тем самым основной конфликт легенды в этом романе отсутствовал. Центр тяжести сюжета был перемещен с изображения превратностей любви на описание похождений рыцаря. На всем протяжении книги Сала любовники видятся лишь трижды, да и то ненадолго. Поэтому взаимоотношения с возлюбленной не являются стержнем сюжета. Однако роман Сала – это не набор авантюрных эпизодов, в нем присутствует известная завершенность, и было бы ошибкой считать книгу лишь фрагментом большого прозаического повествования. Что же придает произведению Сала эту композиционную законченность и стройность? Лейтмотивом сюжета оказываются отношения Тристана с королем Марком, уже не добродушным слабым королем ранних версий и не подлым предателем прозаической редакции, а сметливым расчетливым мужем (похожим на героев фаблио и ранней городской новеллы). Начинается книга с подозрений Марка и бегства героя из Тинтажеля, заканчивается же она возвращением Тристана и его примирением с дядей. Таким образом, две сюжетные линии романа – взаимоотношения Тристана и Марка и цепь приключений героя, – казалось бы, сосуществуют. Мастерство Пьера Сала состоит в том, что ему удалось связать эти сюжетные линии функционально: подвиги Тристана подготавливают его примирение с Марком, так как слава о смелом рыцаре становится столь велика, что дядя почитает за лучшее примириться с вызывающим всеобщее восхищение племянником.

Отметим разительные перемены, которые произошли в романе Сала в трактовке основных персонажей. О трансформации образа Марка мы уже говорили. Тристан предстает здесь перед нами как увлеченный своими воинскими авантюрами рыцарь, а не как ушедший в свои острые переживания любовник. Изменилась и Изольда. В ней нет былого яростного погружения в свою необузданную страсть; она тоже близка к персонажам фаблио и новеллы – ловкая жена, обманывающая незадачливого ревнивца-мужа. Изменилась и концепция любви. Вместо восприятия любовной страсти как роковой, трагической неизбежности, в романе присутствует по существу оптимистическая трактовка любви. Герои не считают свое чувство греховным, необоримым; в их отношениях доминирует атмосфера радостной умиротворенности. Изольда для Тристана – не предмет роковой любви, влекущей его к смерти, а прекрасная дама, во имя которой совершаются подвиги и которая награждает заслуженной лаской своего рыцаря. Тем самым книга Пьера Сала, сохраняя многие черты предшествующих прозаических обработок (вытеснение основного конфликта рыцарскими приключениями), стоит на пороге новой литературной эпохи, представляя собой один из первых образцов авантюрного рыцарского романа, столь типичного для многих европейских ренессансных литератур.

Назад: 3. Источники
Дальше: 5. Судьба