Название этой — последней — главы моей книги родилось неожиданно.
Так называлась (может быть, не без иронии) одна из рецензий на первую книгу моих воспоминаний («Независимая газета», 24.10.2004).
Должен признать, что основания для этого были. Достаточно сказать, что рассказ о моей жизни начинается там 1937-м годом, а кончается 1953-м — смертью вождя.
Что касается иронии, то для нее я, наверно, тоже дал повод.
Многие мои читатели выражали удивление — и даже недоверие — по поводу того, что, рассказывая о событиях, предшествующих смерти Сталина, я написал, что в конце 52-го и начале 53-го я уже твердо знал, что от Сталина — прежде всего именно от него — исходит всё самое темное и страшное в нашей жизни, — и в то же время признавался, что смерть его пережил чуть ли не как вселенскую катастрофу.
Это и в самом деле нелогично. (Какая уж тут логика!)
Но что делать! Во-первых, так оно на самом деле и было, и я ничего не могу с этим поделать. А во-вторых, примерно так думали и чувствовали в то время люди куда более мудрые и крупные, чем я.
Сравнительно недавно (в 1996 году) в журнале «Континент» было опубликовано письмо Пастернака Фадееву, написанное 14 марта 1953 года, то есть через пять дней после похорон Сталина:
Дорогой Саша!
Когда я прочел в «Правде» твою статью «О гуманизме Сталина», мне захотелось написать тебе. Мне подумалось, что облегчение от чувств, теснящихся во мне всю последнюю неделю, я мог бы найти в письме к тебе.
Как поразительна была сломившая все границы очевидность этого величия и его необозримость! Это тело в гробу с такими исполненными мысли и впервые отдыхающими руками вдруг покинуло рамки отдельного явления и заняло место какого-то как бы олицетворенного начала, широчайшей общности, рядом с могуществом смерти и музыки, существом подытожившего себя века и могуществом пришедшего ко гробу народа.
Каждый плакал теми безотчетными и неосознаваемыми слезами, которые текут и текут, а ты их не утираешь, отвлеченный в сторону обогнавшим тебя потоком общего горя, которое задело за тебя, проволоклось по тебе и увлажило тебе лицо и пропитало собою твою душу.
А этот второй город, город в городе, город погребальных венков, поднявшийся на площади! Словно это пришло нести караул целое растительное царство, в полном сборе явившееся на похороны.
Как эти венки, стоят и не расходятся несколько рожденных этою смертию мыслей.
Какое счастье и гордость, что из всех стран мира именно наша земля, где мы родились и которую уже раньше любили за её порыв и тягу к такому будущему, стала родиной чистой жизни, всемирно признанным местом осушенных слёз и смытых обид!
Все мы юношами вспыхивали при виде безнаказанно торжествовавшей низости, втаптывания в грязь человека человеком, поругания женской чести. Однако как быстро проходила у многих эта горячка.
Но каких безмерных последствий достигают, когда, не изменив ни разу в жизни огню этого негодования, проходят до конца мимо всех видов мелкой жалости по отдельным поводам к общей цели устранения всего извращения в целом и установлению порядка, в котором это зло было бы немыслимо, невозникаемо, неповторимо!
Прощай. Будь здоров.
Известно, что у Пастернака был многолетний «роман» со Сталиным. Тому есть множество подтверждений — не только поэтических, но и документальных. На эту тему существует огромная литература. Да я и сам написал однажды об этом его «романе» довольно большую статью.
Но к тому времени, когда было написано это письмо, «роман» Бориса Леонидовича с вождем был уже закончен. И не только потому, что Сталин был мертв: закончен он был двенадцатью годами раньше.
Уже тогда Борис Леонидович ясно отдавал себе отчет в том, что я понял гораздо позже (что именно от Сталина исходит всё самое темное и страшное в нашей жизни). В феврале 1941 года он обронил в письме к своей двоюродной сестре Ольге Фрейденберг:
…Атмосфера опять сгустилась. Благодетелю нашему кажется, что до сих пор были слишком сентиментальны и пора одуматься. Петр Первый уже оказывается параллелью не подходящей. Новое увлечение, открыто исповедуемое, — Грозный, опричнина, жестокость.
Спустя год, в марте 42-го, Пастернак узнал, что на этот — новый — социальный заказ уже успел откликнуться А. Н. Толстой.
И тут же — с присущей ему прямотой и откровенностью — высказался на эту тему в письме к Тамаре Владимировне и Всеволоду Вячеславовичу Ивановым:
Итак, ампир всех царствований терпел человечность в разработке истории, и должна была прийти революция со своим стилем вампир, и своим Толстым, и своим возвеличеньем бесчеловечности.
«Стиль вампир» это, конечно, камень в огород не А. Н. Толстого, проворно выполнившего заказ, а прямо и непосредственно — в заказчика, в Сталина.
Казалось бы — всё ясно: иллюзии кончились, все точки над «i» расставлены. Роль Сталина в жизни страны определена с беспощадной, убийственной точностью и прямотой.
И вот после всего этого, после того как взгляд его на «Благодетеля» (напоминаю, что этим словом в романе Замятина «Мы» называется диктатор, одновременно выполняющий функции палача, Пастернак не мог об этом не помнить) давно уже обрел полную ясность, он откликается на его смерть таким раболепным письмом!
Видимо, на него — как и на меня — подействовала мрачно-торжественная обстановка тех похоронных и послепохоронных дней. Вероятно, отразилось и в настрое, и в стилистике этого письма и некоторое приспособление его автора к чувствам, наверняка испытываемым в те дни тем, к кому письмо было обращено.
Но никто ведь не заставлял его в те дни писать именно Фадееву. У него самого возник этот душевный порыв. Значит, была в этом его порыве какая-то доля искренности. И, судя по всему, немалая.
Сейчас, перечитывая это пастернаковское письмо, я вспомнил, что меня, когда я увидел мертвого Сталина, тоже больше всего поразили его руки. Но думал я при этом не о том, что они «исполнены мысли», и не о том, что они «впервые отдыхают». До корней волос пронзило меня, что эти небольшие, короткопалые, покрытые редкими рыжеватыми волосками руки еще недавно держали в своих чуть припухлых ладонях судьбу целого мира. И, само собой, мою судьбу тоже. И тут же явившаяся мысль, что эти страшные руки уже наконец мертвы, что они, как выразился поэт, «впервые отдыхают», а значит, ничего больше не могут со мной сделать, эта утешительная мысль сразу убрала холодок, леденивший мою спину.
Я, правда, в отличие от Бориса Леонидовича, эти сталинские руки увидал не в те похоронные дни, а позже, когда Сталин лежал уже не в гробу, а в стеклянном ящике, в мавзолее.
В то время я уже не сомневался, что все мои «взаимоотношения» со Сталиным закончены.
Конечно, они не были закончены.
Как я уже рассказывал, в течение многих лет мы с друзьями каждое пятое марта собирались и выпивали в ознаменование того факта, что он мертв, а мы живы — вполне ведь могло случиться и наоборот! Но потом мы уже и про эту нашу традицию постепенно забыли. Так что, заканчивая первую книгу своих воспоминаний, я не сомневался, что со Сталиным я в ней покончил навсегда и к своим размышлениям о Сталине, каковы бы они ни были, никогда уже больше не вернусь.
Но тут произошел такой случай.
Совсем недавно, месяца полтора тому назад заглянул я по обыкновению в один из самых больших московских книжных магазинов — «Дом книги» на Арбате. И среди разных прочих новинок увидал такую: «И. Сталин. Сочинения. Том 17».
Собрание сочинений Сталина, начавшее выходить в последние годы жизни вождя, должно было выйти в 16-ти томах. (Об этом было объявлено при выходе первого тома.) Вышло только 13. Сталин умер, началась эпоха «борьбы с культом личности», и издание так и засохло на 13-м томе.
Свои тринадцать томов в те годы я с упоением и злорадством выкинул на помойку. Но сравнительно недавно (уже в новое, постсоветское время) снова их купил — за бесценок, конечно. Купил, потому что в перестроечной и постперестроечной эйфории ударился в публицистику и отчасти даже стал политологом. Так что Сталин мне мог опять пригодиться. (И, кстати, пригодился: особенно, когда я писал свою книгу «Наш советский новояз»: ведь весь официальный политический жаргон советской эпохи вышел из сталинской шинели, даже в большей мере, чем Достоевский из «Шинели» Гоголя). И если бы в эти годы вдруг вышли еще три тома, завершающих сталинское собрание сочинений — 14-й, 15-й и 16-й — я бы их, конечно, тоже купил.
И вдруг — СЕМНАДЦАТЫЙ.
Увидав его, я прямо задрожал. Ведь сколько неизвестного, тайного, скрывавшегося за семью печатями, составило, наверно, содержание этого вдруг вышедшего тома!
Конечно, надо было немедленно его купить!
Но узнав цену — больше пятисот рублей, — я сразу отказался от этого намерения. Подумал: да ну его к ляду! Пропади он пропадом! Мой «Новояз» уже написан, и вряд ли я еще когда-нибудь захочу вновь обратиться хотя бы даже и к неизвестным сталинским текстам.
Так и ушел из магазина, не купив эту редкостную новинку.
Но что-то все-таки меня томило. Время от времени я мысленно возвращался к этому загадочному семнадцатому тому и подумывал: не совершил ли я все-таки ошибку, пожадничав и не купив его.
Так и подмывало съездить снова на Арбат и выкинуть на новый сталинский том эти несчастные пятьсот рублей.
Но от этих своих поползновений я все-таки отмахивался. Во всяком случае, в этой душевной борьбе жадность еще довольно долго побеждала мой — как мне казалось, почти умерший — интерес к бывшему нашему вождю.
И вдруг в другом книжном магазине — на Тверской — я увидал тот же том, который стоил уже не пятьсот рублей, а четыреста.
Вопрос был решен. Том немедленно был куплен и, вернувшись домой, я сразу погрузился в его чтение.
Довольно скоро выяснилось, что потраченные мною четыреста рублей были потрачены зря: том оказался совсем неинтересный. (Не в пример купленному мной несколько лет назад здоровенному тому — «Сталин и Каганович. Переписка. 1931–1936 гг.» К нему я еще вернусь.)
Да, семнадцатый том Сталина, вызвавший в моей душе такую магнитную бурю, оказался совершеннейшей макулатурой. Но сказав, что потраченные мною на него четыреста рублей были потрачены зря, я все-таки слегка погорячился.
Вся эта история заставила меня поглубже заглянуть в себя. Ведь что же это получается! Сколько уже лет я считал, что Сталин для меня навеки мертв, и вдруг оказалось, что я все еще связан с ним, завишу от него, что он, как в давно прошедшие времена, по-прежнему притягивает меня к себе, словно какой-то мощный магнит.
В этом стоило разобраться.
Более того! Эта магнитная буря в моей душе, вызванная вдруг увиденным на прилавке семнадцатым томом Сталина, показалась мне достаточно серьезным поводом для того, чтобы посвятить размышлениям на эту тему последнюю главу (лучше сказать — эпилог) этой моей книги. А за это, пожалуй, стоило заплатить побольше, чем те несчастные четыреста рублей.
Итак — опять к Сталину.
И пусть какой-нибудь будущий рецензент этой книги (а может быть, и тот же самый) свой отклик уже на оба тома моих воспоминаний тоже назовет «От Сталина до Сталина». Что поделаешь! У него будет для этого более чем достаточно оснований.