Книга: Скуки не было. Вторая книга воспоминаний снб-2
Назад: 6
Дальше: 8

7

В своей книге «Угодило зёрнышко промеж двух жерновов», в той самой её главе так талантливо озаглавленной «Через непродёр», которую я однажды уже цитировал, рассказывая о новой волне травли, обрушившейся на него уже в новые, перестроечные времена, Александр Исаевич еще раз упоминает мое имя:

А уж радио «Свобода» — там-то никогда против меня не дремали. Теперь надрывались тот же Сарнов, «получивший право критики», и Б. Хазанов, и иже, и иже — о несомненном антисемитизме «Красного колеса», — вот она, главная опасность, сейчас покатится на страну.

(«Новый мир», 2003, № 11)

Не могу сказать, чтобы я так-таки уж надрывался, разоблачая антисемитизм «Красного колеса». Да и вовсе не антисемитизм был главным поводом для тогдашних моих нападок на Солженицына.

Несколько антисолженицынских текстов из тех моих выступлений по «Свободе» у меня сохранились. Самый резкий из них назывался: «С кем вы, Александр Исаевич?»

Начинался он так:

На многотысячных митингах и демонстрациях, проходивших в этом году в Москве, появились сперва одинокие, редкие, а потом все более многочисленные плакаты: «С КЕМ ВЫ, МИХАИЛ СЕРГЕЕВИЧ?»

Вопрос, конечно, интересный. И меня, не скрою, он тоже волновал. Но гораздо больше волновал меня другой вопрос. Вернее, тот же самый, но обращенный к другому человеку. И если бы каким-то чудом меня занесло в Вермонт и если бы удалось там организовать — пусть не многотысячный, а совсем даже малочисленный митинг, — я, несмотря на радикулит и другие старческие хвори, шел бы в первых рядах и нес плакат с этим волновавшим меня вопросом: «С КЕМ ВЫ, АЛЕКСАНДР ИСАЕВИЧ?»

Вопрос этот возник у меня в связи с тем, что имя Солженицына, моральный авторитет Солженицына взяли на вооружение самые реакционные политические силы нашей страны. Они объявили — и продолжают объявлять — его своим союзником. Мало сказать — союзником. Своим вождем, своим знаменем. Своей священной хоругвью.

Быть знаменем в таких руках, мне казалось, ему как-то не к лицу. Но он не возражал. Никак этому не препятствовал Молчал.

Далее я — для наглядности — привел несколько цитат из сочинений тех, кто пытался сделать Солженицына своим знаменем.

Приведя все эти цитаты, я обратился к радиослушателям с таким — слегка лукавым, отчасти даже лицемерным — вопросом: неужели Александр Исаевич думает так же? А если нет, почему же он тогда молчит? Почему не отмежевывается от этих незваных союзников?

И тут же сообщал, что совсем недавно этот наш великий молчальник все-таки отверз уста. Высказался.

И далее — опять же для наглядности — привел некоторые из самых ярких его высказываний на эту тему:

…Токвиль считал понятия демократии и свободы противоположными. Он был пламенный сторонник свободы, но отнюдь не демократии… Милль видел в неограниченной демократии опасность «тирании большинства»… Австрийский государственный деятель нашего века Иозеф Шумпетер называл демократию — суррогатом веры для интеллектуала, лишенного религии… Как принцип это давно предвидели и С. Л. Франк: «И при демократии властвует меньшинство». И В. В. Розанов: «Демократия — это способ, с помощью которого хорошо организованное меньшинство управляет неорганизованным большинством».

Оборвав на этом перечень цитат, приведенных Александром Исаевичем, я — далее — ограничился тем, что перечислил лишь некоторых из упоминаемых им авторов:

Русский философ Левицкий… Папа Иоанн-Павел II… Рональд Рейган… «Наш видный кадетский лидер Маклаков»… Кажется, никого из тех, кто клеймил демократию, опасался демократии, предупреждал об изъянах демократии не забыл вспомнить и процитировать Александр Исаевич. И самых авторитетных назвал, и не слишком авторитетных — все ему пригодились. И неважно, что одно высказывание противоречит другому, что Милль видит в демократии опасность «тирании большинства», а Франк и Розанов утверждают, что при демократии меньшинство властвует над одураченным большинством. Важно, что и тем и другим демократия нехороша…

А заканчивалось это мое радиовыступление так:

…И Андрею Дмитриевичу Сахарову досталось от Александра Исаевича За чрезмерное увлечение борьбой за гражданские права, а также за то, что «скороспешно» стал сочинять параграфы новой конституции.

И в самом деле: зачем сочинять, когда не так плоха, оказывается, была и старая, сталинская конституция. «Справедлива, — объявляет Александр Исаевич, — нынешняя иерархия — союзных республик — автономных республик — автономных областей — и национальных округов. Численный вес народа не должен быть в пренебрежении…»

Эта солидарность главного ненавистника сталинщины с законодательным волеизъявлением «отца народов» просто трогательна.

Что можно к этому добавить? Разве только признать, что лозунг, с которым я мечтал выйти на воображаемый мною митинг в Вермонте, пожалуй, уже потерял актуальность. Вопрос — «С кем вы, Александр Исаевич?» — это теперь уже вопрос чисто риторический. Теперь мы знаем, с кем Александр Исаевич.

Как видите, в тогдашних моих атаках на Солженицына вовсе не антисемитизм его был моей главной мишенью. Но — что правда, то правда, — раза два, выступая по «Свободе», затронул я и эту щекотливую тему.

* * *

Когда был напечатан «Иван Денисович», у меня был любопытный разговор о нем с Марьей Павловной Прилежаевой. (Она знала меня по «Пионеру»). Увидав меня в ЦДЛ, она вдруг кинулась ко мне как к родному и жадно стала расспрашивать: что я думаю об этом литературном событии. Я восторгался. Возражать она не смела (как возражать, если все присяжные борзописцы — и в «Правде», и в «Известиях» — хвалят взахлеб, да и ни для кого не секрет, что приказ хвалить спущен с самого верха). Но по тону ее я чувствовал, что сочинение это ей сильно не по душе.

В смысле литературной одаренности Марья Павловна была, что называется, на нуле. (Кормилась ленинской темой.) Но умом Бог ее не обидел, и она мгновенно поняла (а может быть, почувствовала — классовым, номенклатурным, верхним собачьим чутьем почуяла), что рядом с Солженицыным таким, как она, — не жить, что этот упавший с неба огонь, если вовремя его не погасить, сожжет их всех дотла.

Еще по прежним нашим случайным встречам и разговорам я заметил, что она не шибко уверена в прочности своего (не лично своего, а своего класса) социального положения. Однажды пожаловалась, что лифтерша в высотном доме на Котельнической, где она жила, посмела грубо с ней разговаривать. И говорила об этом с тревогой: куда, дескать, идем, если у простого народа — никакого уважения к власти (частью которой она себя ощущала). Я тогда ее успокаивал: бросьте, мол, Марья Павловна, не огорчайтесь, отнесите это на счет дурного настроения девушки.

Вот и сейчас, в том разговоре, который она завела со мной об «Иване Денисовиче», я почувствовал ту же тревогу. И — то ли это в самом деле ее заботило, то ли, чтобы слегка охладить мои восторги, — она вдруг спросила, не почувствовал ли я в так горячо расхваливаемой мною повести явный антисемитский душок?

Я удивился:

— Это где же?

Внимательно глядя на меня (не притворяюсь ли?) она объяснила:

— А в Цезаре Марковиче.

Я искренне ответил, что нет, не почувствовал.

И в самом деле ничего такого я там не ощутил. Да и сейчас, по правде сказать, не ощущаю. В «Одном дне…» Солженицын на всё и на всех смотрит глазами Ивана Денисовича. А Иван Денисович с пониманием и сочувствием относится не только к Цезарю Марковичу, но даже и к вертухаю — «попке на вышке».

С Марьей Павловной мы на том и расстались: переубеждать меня она не стала. Но разговор этот потом вспоминался мне часто. И когда читал «В круге первом», и когда прочел «Ленин в Цюрихе», и — в особенности — когда случилось прочесть новую, не сразу вошедшую в «Август четырнадцатого» гигантскую главу (в сущности — книгу в книге) об убийстве Столыпина.

Тут уж никаких сомнений быть не могло: антисемитизм безусловно входил в систему взглядов писателя Солженицына как весьма важная её составляющая.

Странно, что понимая это, настоящим — то есть зоологическим — антисемитом я Солженицына тогда все-таки еще не считал. Хотя и ясно видел, что антисемитизм как некая идея составляет неотъемлемую часть всей выстроенной им идеологической конструкции.

Вот, например, на последних страницах «Ленина в Цюрихе» он дает краткую биографическую справку: «Революционеры и смежные лица». Из «Справки» этой мы узнаем, что настоящая фамилия Сокольникова была Бриллиант, а Ганецкого — Фюрстенберг. Что Григорий Евсеевич Зиновьев на самом деле был Апфельбаум (кстати, на самом деле настоящая фамилия Зиновьева была Радомысльский), а Лев Борисович Каменев — Розенфельд. Юлий Осипович Мартов во девичестве был Цедербаум, а Парвус (Гельфанд), именовавший себя Александром, на самом деле звался Израилем Лазаревичем. Что Радек был — Зобельзон, а Рязанов — Гольденбах, да к тому же еще и Давид Борисович.

Кроме этих — хорошо всем известных имен, мелькают в том списке и другие, гораздо менее, а то и совсем не известные. Вот, например, — Равич Сарра Наумовна, или Герман Грейлих, или Моисей Бронский. Зачем тут эти «смежные лица»? Не для того ли, чтобы увеличить процент «лиц еврейской национальности?»

Такая мысль мне в голову, конечно, приходила. Да и как она могла не прийти, если вся моя молодость прошла под знаком этих «раскрытых скобок», которыми пестрели страницы тогдашних советских газет. Но я гнал прочь эти постыдные подозрения, успокаивая себя тем, что не евреи как таковые, во всяком случае не только евреи, волнуют и раздражают Александра Исаевича, что главная его мысль состоит в том, что революционеры и «смежные лица» были — люди денационализированные, которым подавай мировую революцию, а на Россию им наплевать. Такими денационализированными были не только евреи, но и втянутые в эту революционную воронку поляки, эстонцы, латыши, да и русские, которых в том списке тоже было немало (Пятаков, Шляпников, Луначарский). Но основной корпус «революционеров и смежных лиц» в том солженицынском списке составляли все-таки «инородцы».

Ну а уж читая главу об убийстве Столыпина, несколько искусственно вставленную Солженицыным в его «Узел первый» (книга называлась «Август четырнадцатого», а Столыпин был убит в 1911-м), сомневаться в безусловно антисемитской её направленности было уже совсем невозможно. И дело тут было даже не в том, что убийцу Столыпина Дмитрия Богрова, которого с детства — в семье — звали «Митя» (и последнее, прощальное свое письмо родителям, написанное перед казнью, он подписал: «Целую вас много, много раз. Целую и всех дорогих и близких и у всех, у всех прошу прощения. Ваш сын Митя»), автор упорно — на протяжении всей главы — называет «Мордко».

* * *

Об убийце Столыпина существует огромная литература. И вся она довольно отчетливо делится на два периода: дореволюционный, начавшийся на другой день после его рокового выстрела, и — советский. Советский период освещения этой темы практически завершился в конце 20-х годов.

В литературе каждого из этих периодов тоже можно проследить две версии в объяснении мотивов покушения.

Все буржуазные историки, от либералов до крайних черносотенцев, были уверены, что Столыпина убил агент охранки. В революционной печати — в основном эсеровской и анархистской — такого единодушия не было. Напротив, тут мнения резко разошлись. Одни склонялись к тому, что да, действительно, Богров был агентом охранки. Другие же (таких было большинство) с упорством доказывали, что убийцей премьера был идейный революционер, пожертвовавший собой для блага народа. Поскольку в свете выявившихся фактов отрицать связь Богрова с охранкой было невозможно, они уверяли, что вступил он в эти свои рискованные отношения с жандармами именно для того, чтобы, обманув их доверие, осуществить свой революционный акт.

Через несколько дней после убийства премьера в Государственной Думе — по настоянию нескольких фракций — был сделан запрос, в котором виновными в совершении этого преступления, во всяком случае, причастными к нему, прямо назывались весьма высокие должностные лица: генерал-лейтенант Курлов, полковник Спиридович, подполковник Кулябко и камер-юнкер Веригин. По этому запросу была создана специальная комиссия под председательством тайного советника, сенатора Максимилиана Ивановича Трусевича. Доклад Трусевича был заслушан в первом департаменте Государственного Совета. Вывод комиссии был однозначен: все названные лица были признаны виновными — по меньшей мере в преступной небрежности. Однако никто из них не был предан суду. Дело было прекращено, и для Курлова, Спиридовича и Веригина было оставлено без всякий последствий. Кулябко, вина которого была доказана совершенно, отделался тем, что был отстранен от службы.

Царь, как известно, Столыпина не любил, даже на похороны его не пришел, а В. Н. Коковцеву, объявляя ему о назначении на освободившийся пост премьера, сказал: «Надеюсь, вы не будете заслонять меня, как это делал ваш предшественник».

П. Н. Милюков — как-никак профессиональный историк — сказал (не в кулуарах, а публично, в печати) о Столыпине, что, «призванный спасти Россию от революции, он кончил ролью русского Фомы Бекета». Фома (Томас) Бекет — канцлер английского королевства и архиепископ Кетерберийский, друг и приближенный короля Генриха Второго, сильно раздражал монарха крайней независимостью своих суждений, а иногда и поступков. Это свое раздражение король не мог скрыть, и однажды оно выплеснулось в такой — неосторожной — его фразе: «Почему никто из моих трусливых придворных не хочет избавить меня от этого беспокойного попа!» Четыре рыцаря приняли эту королевскую реплику как руководство к действию, и Бекет был убит ими на ступенях алтаря.

Сравнив убийство Столыпина с убийством Бекета, Милюков, по существу, прямо обвинил царствующего монарха в том, что не кто иной, как он сам инспирировал (во всяком случае, спровоцировал) убийство своего премьер-министра.

Но были и другие факты, говорящие о том, что Богров действительно обманул, использовал охранку. И действовал — как одиночка-революционер, одержимый маниакальной идеей: убить Столыпина. Он дважды встречался с видным деятелем партии эсеров Егором Лазаревым. Объявил ему, что принял твердое решение «устранить» ненавидимого всей демократической Россией премьера. Сказал, что ни в какой помощи не нуждается, всю подготовку и само совершение «акта» целиком берет на себя. Просит же только об одном: о моральной поддержке. То есть, чтобы партия объявила, что акт был совершен с ее одобрения и по ее воле. Лазарев решительно в этом ему отказал, мотивируя это тем, что такой серьезный акт партия — ежели бы даже она на него решилась — могла бы доверить только своему, надежному человеку, о котором было бы твердо известно, как он себя поведет потом, в ходе суда и следствия. В ответ на это Богров предложил, чтобы партия объявила о том, что берет на себя ответственность за покушение только после того, как о его поведении в суде и во время казни станет известно. Посовещавшись с товарищами, Лазарев и в этом Богрову решительно отказал.

Кроме этих двух версий (агент охранки, действовавший по ее заданию, и — революционер-одиночка, обманувший охранку и использовавший ее в своих целях) была еще и третья, состоявшая в том, что предательство Богрова было выявлено его товарищами по партии, состоялся партийный суд, по решению которого Богров должен был покончить с собой, чтобы избежать казни. По этой версии покушение на премьера стало для него как бы формой самоубийства (решение партийного суда было выполнено), а с другой — попыткой реабилитировать себя в глазах товарищей.

* * *

Солженицын решительно отметает ВСЕ эти версии и предлагает свою, не имеющую с ними ничего общего.

У него Богров убивает Столыпина как еврей. И не по каким-нибудь конкретным, обусловленным тогдашними событиями еврейским побуждениям (скажем, мстя за дело Бейлиса или погромы), а потому, что толкает его на это убийство «трехтысячелетний зов» еврейской истории. И выбирает он в качестве жертвы именно Столыпина, потому что главная, сокровенная его цель состоит в том, чтобы выстрелить в самое сердце России. Столыпин выбран им как самый крупный человек тогдашней России, единственная, последняя её надежда. Роковым своим выстрелом именно он, Богров, обрек страну на все будущие её несчастья. Две пули, выпущенные из его пистолета в 1911 году, изменили ход истории, предопределили и февраль, и октябрь 17-го, и гражданскую войну, и сталинский Гулаг — всё, всё было заложено и предопределено уже тогда, этим богровским выстрелом.

Вот об этом я и говорил в той передаче на радио «Свобода», которую отметил в своем «Непродёре» задетый ею за живое Солженицын.

При том, что все точки над «i» в той передаче были уже поставлены, отношение мое к Александру Исаевичу и тогда еще оставалось двойственным, о чем может свидетельствовать такой — хорошо запомнившийся мне — разговор.

Когда передача была записана и уже прошла в эфире, я стоял в коридоре радиостанции с несколькими ее сотрудниками. Зашла речь о Солженицыне, и кто-то из них (кажется, Матусевич), обращаясь ко мне, сказал:

— Здорово вы вчера ему выдали!

Меня этот комплимент отнюдь не обрадовал, скорее смутил. Во всяком случае, повел я себя примерно так же, как в том разговоре с Прилежаевой: хотел защитить Исаича, сказать, что на самом деле не все с ним так просто. И, не очень ловко пытаясь это выразить, пробормотал:

— Что ни говори, а человек он крупный.

— Он? Крупный?! — искренне изумился мой собеседник. — Да знали бы вы, какой это мелкий человек! Как он интриговал, чтобы мы не взяли на работу Шрагина!

Реплика эта — хоть, как видите, я ее и запомнил, — большого впечатления на меня тоже не произвела.

Не то чтобы я ей не поверил. Поверил. Ни на секунду не усомнился, что так оно, наверно, и было. Но все равно остался при своем. И вот почему.

Слова «крупный» и «мелкий», вообще-то говоря, — антонимы. Но в данном случае дело обстояло иначе. Вся штука тут была в том, что мое «крупный» и его «мелкий» лежало в разных плоскостях. Примерно так же, как в прелестном диалоге двух персонажей пьесы Чапека «Средство Макропулоса»: влюбленного в героев великой французской революции Витека и знавшей всех их лично главной героини пьесы — Эмилии:

Эмилия. Марат? Это тот депутат с вечно потными руками?

Витек. Потными руками? Неправда!

Эмилия. Помню, помню. У него были руки, как лягушки. Брр…

Витек. Нет, нет, это недоразумение. Простите, этого о нем нигде не сказано!

Эмилия. Да я-то знаю. А как звали того, высокого, с лицом в оспинах?. Ну, которому отрубили голову..

Витек. Дантон?

Эмилия. Да, да Он был еще хуже.

Витек. Чем же?

Эмилия. Да у него все зубы были гнилые. Пренеприятный человек.

Витек (в волнении). Простите — так нельзя говорить. Это не исторический подход. У Дантона… у него не было гнилых зубов. Вы не можете этого доказать. А если бы и были, дело совсем не в этом.

Эмилия. Как не в этом? Да ведь с ним было противно разговаривать.

Витек. Простите, я не могу с вами согласиться. Дантон… и вдруг такие слова!

В отличие от Витека, который не желал поверить, что у Марата были потные руки, а у Дантона гнилые зубы, я сразу поверил, что в истории с Шрагиным Солженицын вел себя нехорошо. Но в полном с ним (Витеком) согласии полагал, что «дело совсем не в этом», потому что это — «не исторический подход».

Как бы ни выглядел Александр Исаевич во всех этих ихних эмигрантских дрязгах, я — тогда — не мог думать о нем как о мелком человеке.

Да, он демонизирует убийцу Столыпина Богрова, изображая его чуть ли не главным виновником всех бед, обрушившихся на Россию в XX веке. Да, он написал в своем «Архипелаге», что истинным создателем системы сталинских лагерей был не «лучший друг чекистов», а Нафталий Аронович Френкель, турецкий еврей, родившийся в Константинополе и некоторое время наслаждавшийся там «сладко-тревожной жизнью коммерсанта». Но «какая-то роковая сила влекла его к красной державе». Свой портрет этого мрачного демона «ГУЛАГа» Солженицын заключает такой фразой: «Мне представляется, что он ненавидел эту страну». Вот, значит, какова была природа той «роковой силы»: тайная ненависть к России, сладострастное желание как можно лучше послужить делу ее гибели.

Чушь, конечно! Фантастический антисемитский бред!

Но мало ли и еще более крупных людей были фанатичными антисемитами? Разве не написал Достоевский, что —

Бисмарки, Биконсфильды, Французская республика и Гамбетта и т. д., все это, как сила, один только мираж. Господин и им, и всему, и Европе один только жид и его банк… А когда погибнет все богатство Европы, останется банк жида, Антихрист придет и станет на безначалии.

Как мог я считать Солженицына мелким человеком? Ведь при мне, на моих глазах он в одиночку сражался с могущественной ядерной державой. Он прошел войну, лагерь, одолел смертельную болезнь и сумел открыть миру правду о кошмаре сталинского «ГУЛАГа». А какой это великий труженик! Даже не найдя в себе силы прочесть все эти его «Узлы», я не мог не изумляться одному только количеству написанных им страниц.

И вот этот титан, этот гигант, этот новый Давид, победивший Голиафа, — мелкий человек?

Нет, я не мог это принять. Не мог с этим согласиться. Не мог в это поверить.

Назад: 6
Дальше: 8