I
Спору нет, я пишу этот отчет для порядка, из своего рода педантизма, чтобы приобщить его к делу. Я хочу заставить себя еще раз пересмотреть весь ход событий, которые привели к оправданию убийцы и к гибели невиновного. Я хочу еще раз продумать шаги, на которые меня толкнули, меры, которые я принял, возможности, которые были мной упущены. Я хочу еще раз добросовестно взвесить все шансы, которыми предположительно еще располагает юстиция. Но главным образом я пишу этот отчет потому, что в запасе у меня есть время, много времени, месяца два, как минимум. Я только что вернулся прямиком из аэропорта (те бары, куда я заглядывал на обратном пути, в счет не идут, мое теперешнее состояние тоже не имеет значения. Я пьян в стельку, но до утра я снова протрезвею).
Когда я выскочил из своего «фольксвагена», сняв револьвер с предохранителя, гигантская машина, уносящая доктора г. к. Исаака Колера, с ревом и воем взмыла в ночное небо и взяла курс на Австралию. Старик проделал один из своих гениальных трюков, позвонив мне перед отлетом; ему, без сомнения, было известно, что я задумал, так же как всем было известно, что у меня нет денег, чтобы за ним последовать.
Поэтому мне ничего другого не остается, кроме как ждать, пока он вернется, когда-нибудь в июне, а может, в июле, напиваться, часто или изредка, смотря по состоянию моих финансов, и писать, писать — единственное занятие, которое еще подобает окончательно прогоревшему адвокату.
Но в одном кантональный советник просчитался: время не загладит совершенное им преступление, мое ожидание его не уменьшит, мое пьянство его не зальет, мои записи его не оправдают. Рассказывая всю правду, я тем самым запечатлеваю ее глубоко в памяти, я вызываю в себе способность, однажды, в июне, как я уже говорил, или в июле, словом, когда бы он ни вернулся (а он непременно вернется), все равно, буду я пьян или трезв, совершить в здравом уме и твердой памяти то, что я намеревался совершить в состоянии аффекта. Мой отчет не только обоснование, но и подготовка убийства. Справедливого убийства.
Снова протрезвясь, у себя в кабинете: справедливость теперь можно восстановить только с помощью преступления. И не покончить после этого с собой нельзя. Я отнюдь не собираюсь таким путем избежать ответственности, напротив, лишь таким путем я отвечу за свой поступок, пусть даже не с юридической, зато, по крайней мере, с человеческой точки зрения. Я знаю всю правду и не могу ее доказать. У меня нет свидетелей для главного момента. Благодаря моему добровольному уходу из жизни им будет проще поверить мне и без свидетелей. Я иду на смерть не как ученый, который, поставив опыт на самом себе, убивает себя во имя науки, нет, я умираю, потому что продумал свое дело до логического конца.
Место преступления (оно особенно важно): ресторан «Театральный» с фасадом в стиле рококо — один из немногих архитектурных памятников, сохранившихся в нашем безнадежно застроенном городе. Ресторан занимает три этажа, что известно далеко не каждому, большинство знает только про два. На первом этаже в нескончаемо долгие утра — у нас рано встают — можно найти заспанных студентов, впрочем и деловых людей тоже, последние часто засиживаются до обеда, а то и позже, затем, после кофе с вишневым ликером все стихает, официантки прячутся, и лишь часов около четырех прибывают истомленные учителя, заявляются усталые чиновники. Но основной вал накатывает к ужину и потом еще раз, после половины одиннадцатого: наряду с политическими деятелями, менеджерами и финансовыми воротилами — прочие представители свободных и сверхсвободных профессий, но одновременно и слегка робеющие иностранцы, ибо наш город любит выдавать себя за международный центр. Поэтому на втором этаже все до ужаса изысканно. До ужаса, иначе не скажешь: в двух низких, с красными обоями залах стоит тропическая жара, но гости терпят, дамы — в вечерних туалетах, мужчины нередко в смокингах. Воздух пропитан потом, духами и, сообразно с профилем заведения, ароматом кулинарных изысков нашего города — телячьи медальоны с помфри и тому подобное. Здесь встречаются (собственно, то же самое общество, что и этажом ниже, только в парадном обличье) после премьер и после крупных сделок, однако не затем, чтобы провернуть дело, а затем, чтобы отпраздновать уже провернутое. На третьем этаже характер «Театрального» снова меняется, и ты с удивлением отмечаешь известный налет распущенности. Здесь правит бал бесцеремонность. Залы третьего этажа, высокие, светлые и большие, смахивают на залы дешевого питейного заведения — обычные деревянные стулья, на столах клетчатые скатерти, всюду подставки для пивных кружек, у самой лестницы — полупустое кабаре с второразрядными фокусниками и третьеразрядным стриптизом. Гости играют в карты и в бильярд. В этом зале собираются городские зеленщики, строительные подрядчики, владельцы универсальных магазинов, хозяева больших гаражей, специалисты по сносу домов, они порой сидят часами, ставки здесь фантастические, а вокруг игроков шныряют подлипалы, нелепые и подозрительные личности, проститутки тоже сидят и ждут, иногда их три, иногда четыре, все время за одним и тем же столом у окна, их не просто терпят, нет, они являются частью обстановки по доступной цене. Относительно доступной. Люди и в самом деле богатые считают и пересчитывают каждый грош.
Первый раз я встретил кантонального советника, когда сам только что сдал государственный экзамен, написал диссертацию, получил звание доктора и патент на адвокатскую практику, но продолжал работать, как и в студенческие годы, у Штюсси-Лойпина в роли мальчика на побегушках, хоть и рангом повыше. Мой принципал успел к тому времени снискать известность далеко за пределами нашей страны благодаря оправдательному приговору, которого сумел добиться для обвиняемых в убийстве братьев Этти, Роза, Пик, Дойбальбайс и Амслер, и благодаря сделанному им сравнению между Вспомогательными мастерскими Трёг и Соединенными Штатами Америки (причем очень и очень в пользу трёгенцев). Мне пришлось приносить Штюсси-Лойпину в «Театральный» заключение по поводу одного из тех сомнительных дел, которым он отдавал явное предпочтение. Я застал прима-адвоката на третьем этаже, за бильярдным столом, где он только что завершил партию с кантональным советником, а за другим столом играл доктор Бенно с профессором Винтером, и лишь теперь, когда я все записываю, мне задним числом становится ясно, что там собрались все главные персонажи предстоящего действия, словно в некоем Прологе. На дворе стоял холод, был не то ноябрь, не то декабрь, точную дату установить нетрудно, и я замерз, так как по привычке ходил без пальто, а мой «фольксваген» мне пришлось оставить в нескольких кварталах от «Театрального».
— Закажите-ка себе грогу, молодой человек, — обратился ко мне кантональный советник. Он пристально оглядел меня и подозвал кельнера. Я невольно повиновался, тем более что мне все равно следовало ожидать распоряжений от Штюсси-Лойпина, который отошел с моим заключением в сторону и теперь листал его за одним из столиков.
В передней части зала играли зеленщики, темными силуэтами выступали они на фоне окон. С улицы доносился приглушенный грохот трамвая. Кантональный советник все еще разглядывал меня, не пряча взгляда и без тени смущения. На вид ему было под семьдесят. Он, единственный из всех, не снял пиджак, но и потеть не потел. Я, наконец, назвал себя, смутно догадываясь, что имею дело с человеком высокопоставленным, но имя его мне в голову не приходило.
— Вы не родственник ли полковнику Шпету? — спросил он, но себя не назвал, то ли не придавая этому значения, то ли предполагая, что он мне и без того знаком. (Полковник Шпет, марциальный аграрий, ныне федеральный советник. Сторонник наращивания атомных вооружений.)
— Едва ли, — ответил я. (Чтобы раз и навсегда покончить с этим вопросом: я родился в 1930 году. Свою мать, Анну Шпет, я никогда не знал, отец вообще неизвестен. Я вырос в сиротском приюте, о котором вспоминаю с удовольствием, особенно — необозримый лес, к нему примыкавший. Дирекция и педагогический состав были там выше всяких похвал, детство — счастливое, иметь родителей — это не всегда к лучшему. Мои несчастья начались с доктора г. к. Исаака Колера, до того у меня хоть и бывали затруднения, но не безнадежные.)
— Вы собираетесь стать компаньоном Штюсси-Лойпина? — спросил он.
Я удивленно взглянул на него.
— И не думал.
— Он высоко вас ценит.
— Мне он этого до сих пор не показывал.
— Штюсси-Лойпин никогда ничего не показывает, — сухо заметил старик.
— Его проблема, — беззаботно отвечал я. — Мне хочется самостоятельности.
— Вам трудно придется.
— Возможно.
Старик засмеялся:
— Вы еще натерпитесь всякого. В нашей стране без поддержки трудно пробиться наверх. В бильярд играете? — вдруг спросил он без всякого перехода.
Я ответил отрицательно.
— Напрасно, — сказал он и снова задумчиво уставился на меня с глубоким удивлением в серых глазах, но не насмешливо, как мне казалось, а без юмора, сурово, после чего подвел меня ко второму столу, где играли доктор Бенно и профессор Винтер, этих я знал: профессора — по университету, он был ректором, когда я туда поступал, доктора Бенно — из мира ночной жизни, процветавшей в нашем городе, правда, в те времена не долее чем до полуночи, но зато весьма интенсивно. Бенно был человеком неопределенного рода занятий. Когда-то он был олимпийским чемпионом в фехтовании, за что и получил прозвище Хайнц-Олимпиец, когда-то он стал чемпионом Швейцарии по стрельбе из пистолета, а известным игроком в гольф он пребывал до сих пор, еще он содержал когда-то картинную галерею, которая не окупалась, теперь же, если верить слухам, он преимущественно управлял чужими капиталами.
Я поздоровался, они кивнули.
— Винтер всю жизнь останется в бильярде новичком, — сказал доктор г. к. Колер.
Я засмеялся:
— Зато вы, наверное, мастер.
— Разумеется, — спокойно ответил он. — Бильярд — моя страсть. Дайте-ка сюда кий, профессор, все равно такой удар вам не осилить.
Профессор Адольф Винтер передал ему кий. Винтер был мужчина лет шестидесяти, грузный, но небольшого роста, сверкающая лысина, золотые очки без оправы, ухоженная черная с проседью бородка, которую он любил с достоинством поглаживать, всегда тщательно одет, хотя и консервативно, однако не без изящества, словом, один из тех гуманитарных краснобаев, которыми кишмя кишит наш университет, член ПЕН-клуба и Фонда Устери, автор двухтомного кирпича под названием «Карл Шпиттелер и Гесиод, или Швейцария и Эллада. Сравнение». Издательство «Артемис», 1940 (мне, как юристу, философский факультет всегда действовал на нервы).
Кантональный советник старательно натирал мелом кожаную нашлепку. У него были спокойные, уверенные движения, и как бы резко ни звучали его слова, это не казалось высокомерным, скорей продуманным и выдержанным, все в нем свидетельствовало о силе и неколебимости. Чуть наклонив голову, он окинул взглядом бильярдное поле и ударил, быстро и решительно.
Я провожал глазами движение белых шаров, их столкновение, откат.
— От борта дуплетом — вот как можно справиться с Бенно, — промолвил кантональный советник, возвращая кий профессору. — Усвоили, молодой человек?
— Я в этом ничего не смыслю, — ответил я и занялся своим грогом, который кельнер тем временем поставил на столик.
— Ничего, когда-нибудь поймете, — захохотал доктор г. к. Исаак Колер и, сняв со стены скатанную газетную подшивку, удалился.
Убийство. То, что произошло три года спустя, общеизвестно, об этом можно рассказать в двух словах (причем для этого мне совсем не обязательно быть трезвым). Доктор г. к. Исаак Колер отказался от мандата, хотя колеровская партия выдвинула его кандидатуру на пост правительственного советника (правительственного, а не федерального, как о том писали некоторые зарубежные газеты), вообще отошел от политики (свою адвокатскую практику он забросил много раньше), возглавил кирпичный трест, который приобретал все больший международный размах, попутно отправлял обязанности президента в ряде правлений, подвизался также в одной из подкомиссиий ЮНЕСКО и порой месяцами не показывался в нашем городе вплоть до того не по сезону теплого дня, в марте 1955 года, когда он провез через наш город английского министра Б. Визит министра носил сугубо частный характер, в одной из частных же клиник нашего города его пользовали от язвы желудка, теперь он сидел рядом с бывшим кантональным советником в «роллс-ройсе» последнего и безо всякого интереса знакомился напоследок с нашим городом; месяц подряд он категорически отказывался от этого знакомства, чтобы под конец все-таки сдаться, зевая, глядел он на проплывающие мимо достопримечательности, технический институт, университет, Мюнстер, романский стиль (кантональный советник подбрасывал по мере надобности короткие реплики), река трепетала сквозь мягкий воздух (как раз садилось солнце), набережная была полна людей. Министр, еще храня на губах привкус бесчисленных картофельных пюре и овсяных каш с сухофруктами, которыми его пичкали в частной клинике, но мечтая о неразбавленном виски, слышал голос советника как бы издалека, а шум транспорта как шум еще более отдаленный, и под этот шум он задремал; им овладела свинцовая усталость, а может быть, и предчувствие, что язвы — вещь отнюдь не безобидная.
— Just a moment, — произнес доктор г. к. Исаак Колер, после чего приказал шоферу Францу остановиться перед «Театральным», вылез, велел подождать минуту, успел еще машинально указать зонтиком на фасад «восемнадцатого века», но министр Б. никак не реагировал, он дремал и видел сны. Кантональный советник направился в ресторан, проник через вращающуюся дверь в большой зал, где был почтительнейше встречен метрдотелем. Время шло к семи, все столики были заняты, гости ужинали, мешанина голосов, чавканье, звяканье вилок и ножей. Бывший советник огляделся по сторонам, затем решительно проследовал к центру зала, где за маленьким столиком сидел профессор Винтер, всецело занятый вырезкой а-ля Россини и бутылкой шамбертена, достал револьвер и пристрелил члена ПЕН-клуба, не преминув для начала приветливо с ним поздороваться (вообще все свершилось самым благопристойным образом), после чего столь же невозмутимо проследовал мимо остолбеневшего метрдотеля, который молча таращился на него, мимо растерянных, до смерти напуганных официанток, через вращающуюся дверь под теплое мартовское небо, снова сел в свой «роллс-ройс», к дремлющему министру, который так ничего и не заметил, который даже не осознал, что машина останавливалась, который просто дремал, просто видел сны, то ли о виски, то ли о политике (кстати, его и в самом деле смыла волна Суэцкого кризиса), то ли о некоем предчувствии по части своей язвы (на прошлой неделе газеты опубликовали сообщение о его смерти, с очень скупым комментарием, причем большинство газет ухитрилось переврать его имя).
— В аэропорт, Франц, — приказал доктор г. к. Исаак Колер.
Интермеццо его ареста. Без злорадства об этом рассказывать трудно. Через несколько столиков от убитого сидел за трапезой комендант кантональной полиции вместе со своим старым другом, скульптором по имени Мокк. Погруженный в себя, да вдобавок глухой, Мокк вообще не воспринял ничего из происходящего ни раньше, ни потом. Оба ели potaufeu — отварное мясо с приправами и к нему бульон с овощами. Мокк — не без удовольствия: комендант, отнюдь не поклонник «Театрального», лишь изредка здесь бывавший, — не без отвращения. В этом блюде решительно все было ему не по вкусу: бульон слишком холодный, мясо слишком волокнистое, брусника слишком сладкая. Когда раздался выстрел, комендант не поднял глаз, что вполне возможно, во всяком случае так рассказывают, поскольку он как раз в эту минуту по всем правилам работал над мозговой косточкой, потом, наконец, встал, даже опрокинув при этом стул, как человек порядка, снова его поднял и подошел к Винтеру, но тот уже лежал на своей вырезке а-ля Россини, все еще сжимая рукой бокал с шамбертеном.
— Это был Колер? — справился комендант у по-прежнему невменяемого, бледного метрдотеля, который в ужасе на него воззрился.
— Так точно. Совершенно верно, — пробормотал метрдотель.
Комендант задумчиво разглядывал убитого германиста, затем перевел мрачный взгляд на тарелку с жареным картофелем и бобами, скользнул по миске с нежной зеленью салата, помидорами и редиской.
— Тут больше ничего не поделаешь, — изрек он.
— Так точно. Совершенно верно.
Гости, поначалу окаменевшие, вскочили со своих мест. Из-за стойки глазел повар и прочий кухонный персонал. Только Мокк невозмутимо продолжал есть. Вперед протиснулся худой человек.
— Я врач.
— Ничего не трогайте, — спокойно распорядился комендант. — Нам его сперва надо сфотографировать.
Врач наклонился к профессору, но приказа не нарушил.
— Действительно, — констатировал он. — Убит.
— То-то и оно, — спокойно ответил комендант. — Вернитесь на свое место.
Затем он взял со стола бутылку шамбертена.
— А это мы конфискуем, — сказал он и протянул бутылку метрдотелю.
— Так точно. Совершенно верно, — пробормотал тот.
Затем комендант отправился звонить.
Вернувшись, он застал над трупом прокурора Уныллера. Прокурор был одет в парадный темный костюм. Он собирался на симфонический концерт и, когда раздался выстрел, доедал на втором этаже французского ресторана омлет «Сюрприз» на сладкое. Уныллера в городе не любили, и о том времени, когда он уйдет на покой, мечтали все — шлюхи и конкуренты из другого лагеря, воры и взломщики, ненадежные прокуристы, деловые люди, оказавшиеся в затруднении, но также и юридический аппарат — от полиции до адвоката, мало того, собственные коллеги, и те его не жаловали. Все изощрялись в шутках по адресу Уныллера: мол, не диво, если дела в городе идут так уныло с тех пор, как Уныллер занял свой пост, или: в правосудии царит такое уныние, что дальше некуда, ну и тому подобное. Прокурор занимал безнадежную позицию, авторитет его был давным-давно подорван, присяжные все чаще открыто ему перечили, а с ними заодно и судьи, но больше всего страданий причинял ему комендант: молва утверждала, будто комендант считает так называемую уголовную часть нашего населения его лучшей частью. Впрочем, Уныллер был юрист высокой пробы, он отнюдь не всегда терпел поражение, его запросов и реплик боялись, его бескомпромиссность внушала уважение в такой же мере, в какой возбуждала ненависть. Он являл собой образец прокурора старой закваски, для которого каждый оправдательный приговор есть личное оскорбление, который одинаково несправедлив и по отношению к бедным, и по отношению к богатым. Уныллер был холост, недоступен искушениям, никогда в жизни не прикоснулся ни к одной женщине. Что и составляло его профессиональные недостатки. Преступники были для него чем-то непонятным, почти демоническим, они повергали его в ярость, которая подобала героям Ветхого завета, он был пережитком несгибаемой, но зато и неподкупной морали, доледниковый валун в «болоте юстиции, которая готова все оправдать», говорил он столь же пламенно, сколь и желчно. Вот и теперь он был чрезвычайно возбужден, тем более что лично знал и убитого и убийцу.
— Комендант, — негодующе вскричал он, все еще держа салфетку в руке, — говорят, будто убийство совершил доктор Исаак Колер!
— Правильно говорят, — буркнул комендант.
— Но это же просто невозможно.
— Колер, верно, спятил, — ответил комендант, сел на стул возле покойника и раскурил одну из своих неизменных бахианос. Уныллер промакнул салфеткой пот на лбу, подтащил стул от соседнего стола и тоже сел, так что грузный мертвец лежал головой в тарелке как раз между обоими крупными и массивными представителями закона. Они сидели и ждали. В ресторане стояла мертвая тишина. Никто больше не ел. Все смотрели на зловещую троицу. Лишь когда в зал ворвалась ватага студентов, возникло некоторое замешательство. Студенты начали с пением разбредаться по залу, не сразу сообразили, что к чему, продолжали драть глотку и лишь потом замолкли смущенно. Наконец заявился лейтенант Херрен с другими членами комиссии по расследованию убийств. Полицейский фотографировал, судебный медик стоял без всякого дела рядом, а пришедший с комиссией окружной прокурор извинился перед Уныллером за свой приход. Тихие приказы, распоряжения. Потом мертвеца подняли, на лице — подливка, борода в гусиной печенке и зеленых бобах, уложили на носилки и перенесли в санитарную машину. А золотые очки Элла обнаружила, только когда ей позволили убрать со стола, в жареной картошке. После чего окружной прокурор приступил к допросу первых свидетелей.
Возможный вариант первого разговора. Когда официантки вышли из оцепенения, когда гости медленно и нерешительно заняли прежние места, а некоторые снова начали есть, когда прибыли первые журналисты, прокурор вместе с комендантом удалились для обсуждения в кладовую возле кухни, куда их проводили. Прокурор хотел какое-то время побыть наедине с комендантом, без свидетелей. Предстояло организовать и провести открытый процесс. Краткое обсуждение среди полок с хлебом, консервами, мешками муки, бутылками масла прошло неудачно. Согласно докладу, с которым комендант впоследствии выступил перед парламентом, прокурор потребовал широко задействовать силы полиции.
— Это еще зачем? — спросил комендант. — Кто ведет себя как Колер, тот бежать не собирается. Мы спокойно можем арестовать его дома.
Уныллер разгорячился:
— Надеюсь, я могу рассчитывать, что вы будете обращаться с Колером как с любым другим преступником?
Комендант промолчал.
— Этот человек — один из самых богатых и самых известных жителей нашего города, — продолжал Уныллер. — Наш священный долг (одно из его любимых выражений) — действовать с сугубой строгостью. Мы должны избегнуть даже тени подозрения, что мы ему попустительствуем.
— Наш священный долг, — спокойно возражал комендант, — обойтись без ненужных расходов.
— Значит, тревогу номер один объявлять не будете?
— И не подумаю.
Федеральный прокурор воззрился на хлеборезную машину, возле которой стоял.
— Вы дружны с Колером, — наконец изрек он, даже и не сердито, а холодно, как бы по долгу службы. — Вам не кажется, что это обстоятельство может повлиять на вашу объективность?
Молчание.
— Дело Колера будет вести лейтенант Херрен, — невозмутимо отвечал комендант.
Так начался скандал.
Херрен был человеком действия, честолюбивым, а потому с самого начала проявил неуемную поспешность. Ему удалось всего за несколько минут не только поднять по тревоге всю полицию, но и встревожить все население, поскольку он пропихнул на радио, перед программой новостей в семь тридцать, экстренное сообщение кантональной полиции. Буча поднялась страшная. Вилла Колера оказалась пустой (Колер был вдовец, его дочь, стюардесса компании «Свиссэйр», находилась в полете, кухарка ушла в кино). Можно было заподозрить попытку скрыться. Патрульные машины прочесывали город, пограничники были предупреждены, Интерпол поставлен в известность. С точки зрения чисто технической это заслуживало высокой похвалы, вот только упускалась возможность, которую предвидел комендант: разыскивали человека, и не думавшего скрываться. Несчастье уже произошло, когда в начале девятого из аэропорта поступило сообщение, что Колер проводил до самолета одного английского министра, потом преспокойно уселся в свой «роллс-ройс» и приказал везти себя обратно в город. Тяжелей других пострадал на этом деле федеральный прокурор. Успокоенный безупречным функционированием могучего государственного механизма, еще торжествуя свою победу над треклятым комендантом, он как раз изготовился слушать увертюру Моцарта к «Похищению из сераля», и в предвкушении удовольствия уже погладил аккуратную седую бородку и откинулся в креслах, а Мондшайн уже поднял дирижерскую палочку, когда по проходу большого концертного зала в сопровождении одной из самых богатых и самых простодушных вдов нашего города мимо заполненных слушателями рядов проследовал к первым рядам разыскиваемый полицией с применением новейших технических средств доктор г. к., спокойный и уверенный, как обычно, с невинным выражением лица, будто ровным счетом ничего не случилось. Доктор г. к. занял место подле Уныллера и даже потряс остолбеневшему прокурору руку. Возбуждение, шепот, и — увы! — хихиканье трудно было не заметить, увертюра явно не удалась, поскольку и оркестранты прекрасно видели все происходящее, один гобоист даже привстал от любопытства, Мондшайну пришлось начинать дважды, прокурор же пребывал в таком смятении, что сидел будто окаменевший не только во время увертюры, но и во время последовавшего за ней Второго фортепьянного концерта Иоганнеса Брамса. Правда, он сумел оценить ситуацию к тому времени, когда начал свою партию пианист, но прерывать Брамса не рискнул, слишком велик был его пиетет перед культурой, он страдал от сознания, что надо бы вмешаться, но теперь было слишком поздно, приходилось ждать антракта. Зато в антракте он начал действовать, протиснулся сквозь толпу, с любопытством обступившую кантонального советника, стремглав помчался к автоматам, принужден был вернуться и попросить у гардеробщицы мелочь, позвонил в полицейское управление, связался с Херреном и организовал сбор всех частей. Меж тем Колер разыгрывал святую невинность, отправился в бар, где угощал вдову шампанским, этому подлецу вдобавок до того везло, что даже второе отделение концерта началось за несколько секунд до прибытия полиции. Вот и пришлось Уныллеру вместе с Херреном торчать перед закрытыми дверями, покуда в зале бесконечно тянулась Седьмая Брукнера. Прокурор возбужденно метался взад и вперед, так что капельдинерам несколько раз пришлось его призывать к порядку, и вообще с ним обращались как с дикарем. Он проклинал на чем свет стоит всю романтику, проклинал Брукнера, за дверью до сих пор тянули адажио, и когда, наконец, после финала раздались аплодисменты (которые, кстати сказать, тоже никак не хотели кончаться), а публика между шпалерами полицейских начала покидать зал, доктор г. к. оттуда вообще не вышел. Он исчез. Комендант провел его через служебный выход к своей машине и отвез в полицейское управление.
Возможный вариант второго разговора. В управлении комендант провел д-ра г. к. в свой кабинет. По дороге они не обменялись ни единым словом, теперь комендант шел первым по пустому, плохо освещенному коридору. В кабинете он молча указал на покойное кожаное кресло, запер дверь и скинул пиджак.
— Располагайтесь со всеми удобствами.
— Спасибо, я уже расположился, — ответствовал советник, который тем временем успел сесть.
Комендант выставил два бокала на стол, разделявший оба кресла, и достал из шкафа бутылку красного вина.
— Шамбертен Винтера, — пояснил он, разлил вино по бокалам, тоже сел, некоторое время смотрел прямо перед собой, потом вдруг начал усердно вытирать пот со лба и с шеи.
— Дорогой Исаак, — наконец заговорил он, — скажи мне ради бога, зачем ты пристрелил этого старого осла?
— Ты подразумеваешь... — как-то неуверенно начал кантональный советник.
— Ты вообще-то соображаешь, что натворил? — перебил его комендант.
Советник не без удовольствия отхлебнул из своего стакана, но отвечать сразу не стал, а вместо того с некоторым удивлением, хотя и не без легкой насмешки поглядел на коменданта.
— Ясное дело, — ответил он наконец, — ясное дело соображаю.
— А почему ты пристрелил Винтера?
— Ах, ты вот про что, — протянул кантональный советник и вроде бы задумался, потом со смехом: — Ах, вот ты про что, недурно, недурно.
— Что недурно-то?
— Да все.
Комендант решительно не знал, как на это реагировать, был сбит с толку и рассержен. Убийца же, напротив, явно развеселился, несколько раз издавал тихий смешок, его непонятным образом что-то забавляло.
— Ну, хватит. Почему ты убил профессора? — снова упорно и настойчиво подступил к нему комендант, а сам вытер пот со лба и с шеи.
— Без всякой причины, — признался кантональный советник.
Теперь комендант с великим удивлением воззрился на него, подумав даже, что ослышался, потом допил свой бокал, налил еще раз, но расплескал вино.
— Без всякой?
— Без всякой.
— Но это же бред, уж, верно, какая-нибудь причина у тебя была, — в нетерпении вскричал комендант. — Это бред.
— Прошу тебя, делай то, что велит тебе твой долг, — сказал Колер и допил вино.
— Мой долг велит мне арестовать тебя.
— Вот и действуй.
Комендант пришел в совершенное отчаяние. Как трезвый и рассудительный человек, он любил ясность в делах. Убийство для него было своего рода несчастным случаем, который не подлежит моральному суду. Но, как человеку порядка, ему требовалась видимая причина. Убийство без причины с точки зрения коменданта попирало не законы нравственности, а законы логики. А этого быть не должно.
— Всего бы лучше упрятать тебя в сумасшедший дом для обследования, — яростно выпалил он, — так не бывает, чтоб человек без всякой причины совершил убийство.
— Я абсолютно нормален, — спокойно парировал Колер.
— Может, позвонить Штюсси-Лойпину? — предложил комендант.
— Зачем?
— Вот голова садовая! Тебе же нужен защитник. Самый лучший из всех. А Штюсси-Лойпин у нас самый лучший.
— С меня хватит и назначенного.
Комендант сдался. Он расстегнул воротник и глубоко вздохнул.
— На тебя, видно, нашло помрачение ума, — прохрипел он. — Дай сюда револьвер.
— Какой такой револьвер?
— Из которого ты застрелил профессора.
— Вот чего нет, того нет, — изрек доктор г. к. и встал с места.
— Исаак! — взмолился комендант. — Надеюсь, ты избавишь нас от необходимости тебя обыскивать.
Он хотел снова подлить себе вина, но в бутылке уже ничего не осталось.
— Этот проклятый Винтер слишком много выпил, — буркнул комендант.
— Прикажи, наконец, увести меня, — предложил убийца.
— Будь по-твоему, — отвечал комендант, — но тогда и мы тебя ни от чего не избавим.
Он тоже встал, снял с дверей цепочку и позвонил.
— Уведите этого человека, — приказал он. — Он арестован.
Запоздалое подозрение. Если я пытаюсь воссоздать эти разговоры — их возможные варианты, поскольку лично при них не присутствовал, то отнюдь не с намерением написать роман, а из необходимости точно, насколько удастся, воспроизвести события, впрочем это отнюдь не самое трудное. Хотя юстиция действует главным образом за кулисами, но и за кулисами размываются с виду столь резко очерченные сферы компетенции, меняются либо подвергаются новому распределению роли, происходят разговоры между действующими лицами, которые в глазах общественности числятся заклятыми врагами и вообще господствует совсем другой тон. Не все бывает зафиксировано и приобщено к делу. Информацию можно сделать достоянием гласности, а можно и утаить. Так вот, при мне комендант всегда был очень словоохотлив и откровенен, он по доброй воле все рассказывал, давал ознакомиться с важными документами, нарушая порой ради меня инструкцию, да и вообще до сих пор ко мне расположен. Мало того, сам Штюсси-Лойпин был по отношению ко мне воплощение предупредительности, даже когда я уже давным-давно находился в другом лагере, ветер переменился только теперь, да и то по совершенно другой причине. Вот почему мне незачем выдумывать эти разговоры, достаточно их реконструировать. В крайнем случае я могу их вычислить.
Нет, мои «сочинительские» затруднения совсем иного рода. Хотя я отчетливо сознаю, что даже задуманное мною убийство и самоубийство не способны послужить окончательным доказательством моей правоты, меня, пока я описываю события, время от времени осеняет безумная надежда это доказательство предоставить: ну, например, выяснив, куда девался револьвер Колера. Орудие убийства так никогда и не нашли. Обстоятельство, казалось бы, второстепенное. На ход процесса оно никак не повлияло. Убийца был известен, свидетелей хватало с лихвой — персонал и посетители «Театрального». И если комендант в начале следствия бросил все силы на то, чтобы отыскать револьвер, то отнюдь не из желания добыть еще одну улику против Колера — в том не было ни малейшей надобности, — а единственно из любви к порядку, в согласии со своими криминалистическими установками. Однако, как ни странно, усилия коменданта ни к чему не привели. Путь, проделанный доктором г. к. Исааком Колером из «Театрального» до концертного зала был всем известен и хронометрирован с точностью до минуты. После выстрела в поглощающего вырезку а-ля Россини профессора Колер, как нам известно, сразу же сел в свой «роллс-ройс» подле министра, грезящего о виски. В аэропорту убийца и министр вместе вышли из машины, причем шофер (который еще ни о чем не знал) не заметил никакого револьвера, равно как не заметил его и директор фирмы «Свиссэйр», подскочивший с приветствием. В зале аэропорта поболтали о том о сем, далее были вслух высказаны непременные восторги по поводу здания, вернее, по поводу его внутреннего устройства, после чего Колер с министром нога в ногу проследовали к самолету, причем Колер слегка поддерживал министра под локоток. Церемония торжественного прощания, возвращение вместе с директором в зал, еще один беглый взгляд на убегающую по взлетной полосе машину, приобретение в киоске «Нойе цюрхер» и «Националь-цайтунг», проход через весь зал, по-прежнему в сопровождении директора, хотя на сей раз без восторгов по поводу интерьера, далее — в ожидающую машину, из аэропорта на Цолликерштрассе, двойной сигнал перед домом простодушной вдовы, которая тотчас вышла (времени было в обрез) и с Цолликерштрассе — прямиком в концертный зал. Никаких признаков оружия, вдова тоже ничего не заметила. Револьвер бесследно исчез. Комендант приказал тщательнейшим образом обыскать «роллс-ройс», затем прочесать маршрут, которым следовал Колер, далее — виллу Колера, комнату кухарки, жилище шофера на Фрайештрассе. Ничего. Комендант еще несколько раз подступался к Колеру, даже накричал на него и устроил ему длительный допрос. Тщетно. Доктор г. к. перенес это с легкостью, зато Хорнуссер, следователь, который продолжил допрос вслед за комендантом, под конец рухнул без сил. Тут был внесен протест со стороны федерального прокурора в том смысле, чтобы полиция и следователи не проявляли чрезмерного педантизма, есть ли револьвер, нет ли револьвера, не стоит отводить его наличию слишком важную роль, искать и дальше — значит выбрасывать на ветер деньги налогоплательщиков, короче, пусть комендант и следователь приостановят поиски; исчезнувшее оружие приобрело значение лишь позднее, стараниями Штюсси-Лойпина. Если в последние дни револьвер пробуждает во мне новую надежду, это уже совсем другая история, которая составляет одну из трудностей моего предприятия. В роли рыцаря справедливости я произвожу весьма жалкое впечатление, я ни на что больше не способен, кроме как писать; едва передо мной забрезжит возможность повлиять на ход событий другим способом, действовать по-другому, я бросаю свою портативную «Гермес-бэби», бегу к своей машине (это опять «фольксваген»), даю газ и мчусь, как, например, вчера утром к заместителю по кадрам компании «Свиссэйр». У меня возникла одна идея, одно гениальное решение. Я ехал словно в чаду и только чудом прибыл в аэропорт живой и невредимый, и все встречные тоже остались живыми и невредимыми. Но кадровик не пожелал дать мне необходимую справку, он и принять-то меня отказался. Возвращение происходило в более чем умеренном темпе, на перекрестке один постовой даже заорал на меня, уж не намерен ли я по-черепашьи плестись через весь город. Я снова ощутил себя битой картой. Еще раз поручить розыск частному детективу, то есть Линхарду, я не могу, он и берет слишком дорого, и вдобавок при сложившемся положении вещей едва ли заинтересован в моем поручении; какой дурак захочет по доброй воле рубить сук, на котором сидит? Поэтому у меня не осталось иного выхода, кроме как самому выйти на Елену. Я звоню. «Нет дома». «В городе». Тогда я отправляюсь наугад, пешком. Думаю прочесать несколько ресторанов или книжных лавок и нахожу, прямо-таки натыкаюсь на нее, но-увы! — она сидит со Штюсси-Лойпином, перед «Селектом», за кофе со взбитыми сливками. Я углядел обоих только в последнюю секунду, когда сам уже стоял перед ними, растерянный, потому что искал только ее, и кипя от злости, потому что с ней сидел Штюсси-Лойпин, впрочем, это ничего не меняло по существу, они, надо думать, и без того давным-давно спят друг с другом, дочурка убийцы и спаситель ее папеньки, она — в прошлом моя возлюбленная, он — в прошлом мой шеф.
— Прошу прощения, фройляйн Колер, — начал я, — мне хотелось бы поговорить с вами несколько минут. Наедине.
Штюсси-Лойпин предложил ей сигарету, сунул себе в рот другую, дал огня.
— Ты не против, Елена? — спросил он.
Я мог бы убить этого прима-адвоката на месте.
— Против, — отвечала она, не поднимая на меня глаз, хотя и отложив сигарету. — Впрочем, пусть говорит.
— Ладно, — сказал я, придвинув стул и заказав себе черный кофе.
— Итак, чего же вам угодно от нас, почтеннейший гений юриспруденции? — благодушно спросил Штюсси-Лойпин.
— Фройляйн Колер, — начал я, с трудом скрывая волнение. — Я должен задать вам один вопрос.
— Слушаю. — Она снова закурила.
— Задавайте, — изрек Штюсси-Лойпин.
— Когда ваш отец провожал английского министра к самолету, вы еще служили стюардессой?
— Разумеется.
— И в том самолете, на котором министр возвращался в Англию, тоже летели?
Она загасила сигарету.
— Вполне возможно.
— Благодарю вас, фройляйн Колер, — сказал я, затем поднялся с места, откланялся, оставил недопитый кофе и ушел.
Теперь я знал, куда могло исчезнуть орудие убийства. Все проще простого. До смешного просто. Старик сунул револьвер министру в карман пальто, когда сидел рядом с ним в «роллс-ройсе», а его дочь Елена вынула револьвер из кармана во время полета. Для стюардессы это не составляет труда. Но теперь, обладая этим знанием, я вдруг почувствовал усталость и пустоту и долго, бесконечно долго брел по набережной, так что дурацкое озеро со своими лебедями и парусниками все время оставалось справа от меня. Если мои рассуждения верны — а они должны быть верны, — Елена знала о преступлении. И виновна так же, как ее отец. Но тогда она меня предала, тогда ей известно, что я прав, тогда ее отец одержал победу. Он оказался сильней, чем я. А борьба с Еленой не имела никакого смысла, потому что Елена уже приняла решение, потому что исход борьбы уже был предрешен. Я не мог заставить ее выдать родного отца. Во имя чего я стал бы взывать к ней? Во имя идеалов? Каких идеалов? Во имя правды? Она ее скрыла. Во имя любви? Она меня предала. Во имя справедливости? Вот тут она могла бы спросить: справедливости, а ради кого? Ради деятеля культуры местного значения? Пепел не ропщет. Ради бесхарактерного, изолгавшегося бабника? Он тоже кремирован. Ради меня, наконец? Не стоит труда. Справедливость — не чье-то личное дело. И еще она могла бы спросить меня: справедливость, а зачем? Ради нашего общества? Одним скандалом, одной темой для разговоров больше, а послезавтра новая повестка дня все равно выдвинет другие вопросы. Вывод из логического упражнения: польза от справедливости не перевешивает в глазах Елены ее папочку. Для юриста — вывод трагический. Может, ввести в игру самого бога? Это, вне всякого сомнения, очень доброжелательный, но малоизвестный господин с сомнительными источниками существования. И еще: у него и без меня хватает дел (диаметр Вселенной, согласно Ситтеру — устаревшие данные по самым скромным подсчетам в сантиметрах, — единица и двадцать восемь нулей). Но надо было выстоять, собраться с духом, придушить философию, продолжить борьбу против общества, против Колера, против Штюсси-Лойпина и начать борьбу против Елены. Склонность к размышлениям — черта нигилистическая, она ставит под сомнение признанные ценности, вот почему я снова лихо обратился к действительной жизни, приободрясь и имея на сей раз озеро, лебедей и парусники с левой стороны, вернулся в Старый город, мимо пенсионеров и мимо парочек, к своему великому удовольствию озаренный как бы космическими лучами заходящего солнца, потом весь вечер без остановки пил клевнер (который вообще не переношу), и когда около часа ночи в сопровождении одной дамы, хоть и с неважной репутацией, но зато с отменным телосложением, приблизился к ее дому, в подъезде меня поджидал Штубер из полиции нравов, он записал все адреса и любезно поклонился, поклон был задуман как едкая ирония, как жаровня углей, высыпанная на голову спившегося адвоката. В общем, получился прокол. Да, прокол. (Зато дама оказалась выше всех похвал, она даже сказала, что, поскольку для нее это большая честь, заплатить я могу и в другой раз, в чем я усомнился, откровенно признавшись, что до следующего раза навряд ли стану богаче, затем я назвал ей свою профессию, после чего она меня пригласила к себе в поверенные.)
Страна и люди. Без кой-каких сведений нам не обойтись. Для убийства потребно как непосредственное, так и отдаленное окружение, средняя годовая температура, средний процент землетрясений и человеческий климат. Здесь все сопряжено одно с другим. Предприятие, которое порой выступает под названием «наше государство», а порой — «наше отечество», было в грубом исчислении учреждено более двадцати поколений тому назад. Место: сперва все происходило главным образом среди мела, гранита и молассы, позднее к этому присоединились третичные отложения. Климат: так себе. Эпоха: сперва не очень, утверждалась доморощенная власть Габсбургов, избыток кулачного права, раз надо брать силой, будем брать силой, взламывали рыцарей, монастыри и замки как несгораемые шкафы, грандиозные грабежи, добыча, пленных не брали, перед битвой — молебен, после драки — повальное пьянство, война себя вполне окупала, потом, к сожалению, изобрели порох, великодержавная политика натолкнулась на растущее сопротивление, любителей размахивать алебардой либо кистенем утихомирили, адептов ближнего боя прихлопнули на расстоянии, и восьми поколений не минуло, как уже свершилось приснопамятное отступление, далее еще семь поколений относительной дикости, в течение которых отчасти убивали друг дружку, угнетали крестьян (свободу здесь никогда не воспринимали слишком уж буквально) и вели битвы из-за религии, отчасти же на широкую ногу культивировали ландскнехтство, продавали свою кровь тому, кто больше заплатит, защищали князей от горожан, всю Европу — от свободы. Потом наконец грянули громовые раскаты французской революции, в Париже перестреляли ненавистную гвардию, которая стойко защищала обреченную позицию на службе у прогнившей системы, что правила милостью божьей, а тем временем один из гвардейских офицеров, аристократического рода, между прочим, сидя в мансарде и тем самым в безопасности, сочинял свою «Осеннюю песню». «Рощи запестрели, нивы пожелтели, осень началась». Немного спустя Наполеон окончательно сокрушил страны рабов и господ. Поражения, однако, пошли нашей стране на пользу. Проклюнулись первые ростки демократии и новые идеи: Песталоцци, бедный, оборванный и пламенный, бродил по стране от одного несчастья к другому. Намечался крутой поворот к бизнесу и ремеслу, задрапированный в соответствующие идеалы. Начала расти промышленность, прокладывались железные дороги. Правда, земля была Скудна полезными ископаемыми, уголь и руды приходилось ввозить и перерабатывать, но повсюду ревностное прилежание, растущее богатство без расточительства, хотя, к сожалению, и без блеска. Бережливость утверждалась как высшая добродетель, основывались банки, поначалу робко, долги считались чем-то постыдным, и если некогда важную статью вывоза составляли ландскнехты, то ныне это стали банкроты: кто разорялся у нас, мог попытать счастья по ту сторону океана. Все должно было окупаться, и все окупалось, даже необозримые груды камней, даже галька, языки глетчеров и обрывистые склоны, ибо с тех пор, как была открыта природа, и любой лоботряс получил возможность испытать прилив возвышенных чувств в горном уединении, стало возможным и создание индустрии туризма: идеалы страны всегда имели практическую основу. В остальном же жили так, что для каждого предполагаемого врага было выгодней не соваться, аморальная по сути, но здоровая жизненная установка, свидетельствовавшая если не о величии, то по крайней мере о политическом благоразумии. Так вот и приспосабливались, благополучно пройдя через две мировые войны, маневрировали между хищниками, но всякий раз выходили целыми и невредимыми. На сцену явилось наше поколение.
Наше время (1957 год после Рождества Христова). Значительная часть населения живет почти беззаботно, беспечно и обеспеченно, церковь, учебные заведения и клиники всегда готовы к услугам по доступной цене, кремация же в случае надобности производится бесплатно. Жизнь движется по накатанной колее, но прошлое раскачивает постройку и сотрясает фундамент. Кто многим владеет, тому страшно многое потерять. Тот замертво падает с лошади, когда опасность осталась позади, как упал всадник, проскакав по льду Боденского озера; духу не хватает, чтобы признать необходимость собственного благоразумия, человек не готов и дальше мириться с тем, что никогда не был героем, что был просто наделен здравым рассудком, он протискивается в ряды героев, оживает предание об отцах-воителях, героические мифы грозят коротким замыканием, память живет доисторическими битвами, и вот уже иной сам возводит себя в борцы Сопротивления, а дальше приступают к делу генштабисты, они заклинаниями вызывают из небытия мир нибелунгов, грезят о ядерном оружии, о героической борьбе не на жизнь, а на смерть в случае агрессии, ибо гибель армии должна тупо и неотвратимо привести к гибели нации, тогда как народы, давным-давно угнетенные и порабощенные то храбростью, а то и хитростью, умеют избегать этой участи. Но предполагаемая гибель может нагрянуть в другом, более изощренном виде. Землю, которую нация собиралась защищать до последней капли крови, скупают иностранцы, чужие руки содействуют процветанию хозяйства, свои же в лучшем случае осуществляют общее руководство, хотя едва ли правят, граждане государства образуют верхний слой, а под ним, скучившись в жилищах, сдаваемых за бешеные деньги, ютятся бедные и работящие итальянцы, греки, испанцы, португальцы и турки, нередко презираемые, зачастую неграмотные, илоты, на взгляд многих хозяев — существа низшего сорта, которые, пополнив ряды сознательного пролетариата и обладая превосходством как результатом привычки к умеренности, могут заявить о своих правах, вдруг осознав, что фирма, именующая себя нашим государством и уже наполовину перекупленная иностранным капиталом, зависит от них целиком и полностью. Как мы смутно о том догадываемся, протирая глаза в немом изумлении, наше маленькое государство на самом-то деле ушло с исторической арены, едва оно присоединилось к большому бизнесу.
Реакция общественности. Вот на каком фоне резко выделяется убийство, совершенное доктором г. к. Колером. Результат можно было предвидеть заранее: коль скоро мы деполитизировали политику — вот где мы устремлены в будущее, вот где мы вполне современны, вот где проявляется наш новаторский дух; миру суждено либо погибнуть, либо полностью «ошвейцариться»; итак, коль скоро от политики нечего больше ожидать ни чудес, ни новой жизни, разве что — да и то лишь изредка — дорог с еще лучшим покрытием, коль скоро сама страна с точки зрения биологической ведет себя вполне прилично и не слишком усердствует в деторождении (то, что мы малочисленны, составляет наше великое преимущество, а то, что благодаря иностранным рабочим наша раса мало-помалу улучшается — преимущество величайшее), любое нарушение повседневной суеты вызывает взрыв благодарности, любое разнообразие желанно, благо ежегодное торжественное шествие гильдий с его закостенелым церемониалом никак не способно возместить отсутствие карнавала. Поэтому действия доктора г. к. Исаака Колера внесли некоторое разнообразие, люди получили возможность неофициально посмеяться над тем, чем официально возмущались, и уже вечером того дня, когда скончался Винтер, из уст в уста переходили слова, приписываемые не то одному высокому должностному лицу, не то и вовсе городскому голове, что, мол, Колер вторично заслужил звание доктора гонорис кауза, поскольку воспрепятствовал профессору Винтеру произнести первого августа свою очередную речь. Да и неумелые действия полиции едва ли способствовали росту гражданского негодования, уж слишком велико было всеобщее злорадство: отношения жителей с полицией у нас весьма напряженные, и вообще наш город давно уже не соответствует своей репутации. Сделавшись неожиданно для себя городом-гигантом, он тем не менее тщится сохранить патриархальные черты — задушевность, добродетельность, мещанское прилежание, которые всегда себе приписывал и продолжает приписывать до сих пор, тщится сохранить собственное лицо в нагрянувшей безликости, связанный традицией, которая давным-давно перестала быть таковой. Время оказалось сильней, чем наш город со всем его прилежанием; время делает с городом все, что вздумает. Вот почему мы не такие, какими были некогда, но и не такие, какими должны быть, мы не в ладах с настоящим, мы не желаем того, к чему принуждены обстоятельствами, из духа противоречия не делаем до конца то, что необходимо, а делаем лишь наполовину, да и то против воли. Ярким выражением этого убожества служит непомерное разрастание прерогатив полиции, ибо всякий, кто не ладит с настоящим, должен вводить ограничения. Наша общность по сути своей обернулась полицейским государством, которое сует свой нос решительно во все, в нравственность и в транспорт (причем и то и другое находится в хаотическом состоянии). Полицейский не является более символом защиты, скорей уж символом преследований. Кончаю, Пьян в дым. Вдобавок та самая дама из меблированных комнат заявилась в мою контору (это по-прежнему мансарда на Шпигельгассе), ей понадобилась юридическая защита. Я посоветую ей завести собаку. Тогда она сможет на законном основании выводить ее, а вместе с ней и себя два раза за ночь. (Рекомендация Общества защиты животных, со скрежетом зубовным принятая к сведению государственным прокурором Уныллером.)
Итак, государственный прокурор Уныллер. Он ненавидел кантонального советника. Бесшабашность последнего действовала ему на нервы. Он не мог простить, что Колер ухитрился в Концертном зале пожать ему руку. Он до такой степени ненавидел Колера, что раздваивался от собственной ненависти. Вопиющее противоречие между его ненавистью и его чувством справедливости достигло пределов, для него невыносимых. Он то взвешивал возможность выступить с самоотводом, сославшись на свою пристрастность, то бездействовал, надеясь, что кантональный советник сам даст ему отвод. Вконец запутавшись, он поделился своими тревогами с кантональным судьей Егерленером. Егерленер прозондировал почву у следователя, тот в свою очередь — у коменданта, а комендант с тяжелым вздохом велел препроводить кантонального советника из окружной тюрьмы к себе в кабинет, чтобы создать непринужденную обстановку. Доктор г. к. был в отменном расположении духа. Виски «Белая лошадь» — выше всех похвал. Комендант снова завел речь о Штюсси-Лойпине, поскольку назначенный защитник никуда не годится. Колер ответил, что это не имеет значения. Тогда, наконец, комендант поведал о терзаниях Уныллера. В ответ кантональный советник заверил, что просто представить себе не может более нелицеприятного обвинителя. Эти слова, доведенные до сведения Уныллера, исторгли у последнего яростный выкрик, что теперь-то он проучит кантонального советника и упечет его пожизненно, после чего судья совсем было собрался своей властью отстранить Уныллера, но передумал, боясь, как бы прокурора от злости не хватил удар, со здоровьем у того дело обстояло не лучшим образом.
Процесс. Кантональный суд в составе судейской коллегии из пяти судей состоялся довольно скоро по нашим понятиям, со скоростью звука, можно сказать, спустя всего лишь год после убийства, то есть снова в марте. Преступление произошло у всех на глазах, не было также надобности выяснять, кто убийца. Вот только установить мотивы преступления суд так и не сумел. Получалось, будто их вообще нет. Из кантонального советника ничего выудить не удалось. Суд оказался перед неразрешимой загадкой. Тщательный допрос обвиняемого судьями не дал ни малейшей зацепки. Отношения между убитым и убийцей были настолько корректными, насколько это можно себе представить. Деловых связей между ними не существовало, ревность исключалась полностью, даже догадок в данном направлении никто не строил. Перед лицом этого более чем загадочного факта возникали два толкования: либо доктор г. к. Исаак Колер — душевнобольной, либо — безнравственное чудовище, убийца из любви к убийству. Первую точку зрения представлял официальный защитник Люти, вторую — государственный прокурор Уныллер. Против первой свидетельствовал сам вид Колера: Колер производил вполне нормальное впечатление, против второй — славное прошлое Колера, ибо быть политическим деятелем и предпринимателем уже само по себе подразумевает высочайшую нравственность. Вдобавок общественное мнение с незапамятных времен прославляло социальные (не социалистические!) амбиции Колера. Но ни один процесс не задевал в такой степени честолюбивые струны Уныллера. Ненависть, поношение, остроты, в которых люди изощрялись по его адресу, поистине окрыляли старого законника, до его победительного вдохновения остальные попросту не доросли, бесцветный Люти не возымел действия. Тезис Уныллера о том, что мы имеем дело с нелюдью по имени Колер, ко всеобщему изумлению, восторжествовал. Пять судей сочли своим долгом заклеймить Колера в назидание остальным, и даже Егерленер прислушался к их мнению. Снова — и в который раз! — было предпринято все возможное, чтобы спасти хотя бы фасад морали. Народ, как гласило обоснование приговора, вправе не только требовать, чтобы круги, благополучные с финансовой точки зрения и вышестоящие — с общественной, вели нравственно безупречный образ жизни, но и вправе своими глазами наблюдать его. Кантонального советника приговорили к двадцати годам исправительной тюрьмы, то есть хотя и не пожизненно, но практически все равно выходило пожизненно.
Поведение Колера. Любой мог заметить достоинство, с которым держался изобличенный преступник. Появляясь в зале заседаний, он поражал всех свежим видом, недаром же он отсиживал срок предварительного следствия главным образом в психиатрической лечебнице на берегу Боденского озера, хотя и обязанный соблюдать, весьма, впрочем, милостивые, предписания полиции, но зато под надзором профессора Хаберзака, близкого своего друга. В пределах лечебницы он мог позволять себе все виды движения, его партнером по гольфу был деревенский полицейский. Наконец, представ перед лицом суда, Колер наотрез отказался от каких бы то ни было поблажек и потребовал, чтобы к нему отнеслись как «к человеку из народа». Примечательным было уже само начало процесса. Доктор г. к. прихворнул, грипп, столбик термометра добрался до тридцати девяти, но он все-таки настоял, чтобы слушание не откладывали и даже отказался на время разбирательства воспользоваться больничным креслом. Пяти судьям он заявил (выдержка из протокола): «Я нахожусь здесь затем, чтобы вы, сообразуясь со своей совестью и с законом, по праву судили меня. Вам известно, в чем меня обвиняют. Отлично. Теперь ваше дело — судить, а мое — подчиниться вашему приговору. Каким бы он ни был, я сочту его справедливым». Когда приговор был вынесен, Колер от всей души поблагодарил высокий суд, особенно упирая на человечность, с какой к нему отнеслись, не забыл он поблагодарить и Уныллера. Публика слушала этот поток слов, скорее забавляясь, чем растроганно, у всех сложилось впечатление, что в лице доктора Исаака Колера юстиции удалось заполучить уникальный экземпляр, и когда его увели, всем показалось, будто наконец-то опущен занавес над делом, хоть и не до конца ясным, но уж во всяком случае недвусмысленным.
Теперь обо мне, тогдашнем и теперешнем. Такова в общих чертах предыстория, она может разочаровать; я понимаю, это событие, порожденное злобой дня, событие, странное лишь для непосредственных участников и для более посвященных, повод для сплетен, для острот более или менее плоских и для некоторых моральных сентенций о кризисе Запада и демократии, уголовное дело, добросовестно освещенное судебными репортерами и прокомментированное главным редактором нашей всемирно известной городской газеты (между прочим, тоже другом Колера) с обычным для нашей страны достоинством, на несколько дней тема для разговоров, едва ли далеко перешагнувших границы нашего города, скандал провинциального масштаба, который по праву был бы забыт в самом недалеком будущем, не скрывайся за ним один вполне определенный замысел. Если же мне предстояло сыграть в этом замысле решающую роль, это уж моя личная беда, хотя, должен признаться, я с самого начала чуял недоброе. Впрочем, здесь необходимо немного осветить мои обстоятельства после колеровского процесса. Они уже тогда оставляли желать лучшего. Я попытался как-то встать на ноги; на Шпигельгассе, над молитвенным залом благочестивой секты «Святые Ютли» я открыл собственную практику, помещение со скошенной внешней стеной, о трех окнах, с несколькими креслами, сгруппированными вокруг письменного стола от Пфистера, с цветными расклейками из «Беобахтера» на стенах, причем о качестве покрывавших стены обоев я предпочел бы умолчать, и с покамест бездействующим телефоном — закуток, возникший благодаря тому, что хозяин дома приказал снять стенку между двумя мансардами и соответственно заколотить вторую дверь. В третьей мансарде обитал проповедник, он же основатель секты, Симон Бергер, внешне смахивающий на св. Николая Флюенского, с ним у нас была общая уборная. Расположение у моей конторы было, правда, чрезвычайно романтическое, неподалеку жили в свое время Бюхнер и Ленин, вид на трубы и телеантенны Старого города пробуждал восхищение, доверительность, уютное чувство родного угла и желание разводить кактусы, но для адвоката оно решительно не годилось, и не только из-за неудобств с транспортом, до него и вообще было нелегко добраться: лифта нет, крутые скрипучие лестницы, хаотическое сплетение коридоров. (Добавлю: это раньше моя контора была неудачно расположена, когда у меня еще сохранялись какие-то амбиции, когда я еще хотел твердо встать на ноги, чего-то достичь, заделаться исправным бюргером, а для спившегося ходатая по делам девиц легкого поведения, каким я в результате стал, мой закуток подходит как нельзя лучше, хотя теснота из-за размещения в нем кушетки приняла размеры поистине угрожающие: здесь я сплю один или с кем придется, здесь живу и даже иногда стряпаю, а ночью «Святые Ютли» у меня за стеной горланят псалмы, вроде «Мы ждем тебя, наш друг и брат, тебе здесь каждый будет рад», во всяком случае Лакки, покровитель и защитник той самой дамы с примечательным телосложением и неопределенной профессией, который частью из любопытства, частью из делового интереса имел со мной беседу и вообще зондировал почву, казался всем этим вполне удовлетворен и даже по-приятельски заметил, что только здесь и можно свободно вздохнуть.) Словом, клиенты и раньше меня не жаловали, я был почти безработный адвокат, кроме нескольких мелких лавочных краж, взысканий по исполнительному листу да уставов спортивного общества арестантов (по поручению департамента юстиции) мне было в общем-то нечем заниматься, я проводил время либо на зеленых скамьях вдоль набережной, либо перед кафе «Селект», играя в шахматы (с Лессером, причем оба мы упорно разыгрывали испанский дебют, так что в общем и целом это все время была одна и та же партия, и кончалась она одинаково, патом), в столовых женского ферейна я поглощал блюда, хотя и лишенные фантазии, зато весьма полезные. При таких обстоятельствах я навряд ли мог отвергнуть письменное приглашение Колера навестить его в тюрьме в Р; мысль, что в приглашении старика есть какая-то странность, поскольку решительно нельзя понять, зачем ему понадобился неизвестный, еще ничем себя не прославивший адвокат, и вдобавок страх перед его превосходством — словом, все свои смутные предчувствия я отогнал, просто не мог не отогнать. Во имя нравственности, которая есть продукт нашей трудовой морали. Без труда не вынешь и рыбку из пруда. На бога уповай, а без дела не бывай. Короче, я поехал в Р. (Тогда еще на «фольксвагене».)
Наше исправительное заведение. На машине можно доехать минут за двадцать. Плоское дно долины, пригородная деревня, унылая, много бетона, несколько фабрик, на горизонте — леса. Впрочем, было бы преувеличением утверждать, что наша тюрьма известна каждому жителю нашего города, ибо четыреста арестантов составляют от силы ноль целых одну десятую процента его населения. Впрочем, это заведение должно быть известно любителям воскресных прогулок, даже в том случае, если многие принимают ее за пивоварню либо за сумасшедший дом. Тому же, кто прошел через охраняемые ворота и стоит перед главным зданием, вполне может показаться, будто перед ним неудачная по архитектурному замыслу церковь либо часовня из красного кирпича. Это смутное ощущение религиозной причастности никоим образом не нарушает фигура охранника: приветливые, набожные физиономии, ни дать ни взять — Армия спасения, повсюду тишина, благодатная для нервов, в прохладном полумраке на человека невольно нападает зевота, к которой, однако, примешивается душевная скорбь. Здесь правосудие являет миру заспанный лик, что и неудивительно, учитывая завязанные глаза этой богини. Есть и другие приметы доброхотности и забот о спасении души, тебе навстречу выходит бородатый капеллан, ревностный, неутомимый, потом тюремный пастор, далее дама-психолог в очках, во всем угадывается желание спасать, укреплять, наставлять души, лишь в самом конце довольно, впрочем, безотрадного коридора просвечивает мир, таящий угрозу, хотя через зарешеченные стеклянные двери невозможно разглядеть подробности, да и два человека в штатском, что сидят на скамье перед кабинетом директора и ждут, преданно и мрачно, пробуждают какое-то легкое недоверие, какое-то неприятное чувство. Но тот, перед кем открывают стеклянную дверь, кто перешагивает таинственный порог и проникает внутрь, не важно, в каком качестве — то ли слегка растерянного члена некой комиссии, то ли арестанта, поставленного стараниями правосудия, оказывается, к своему удивлению, в царстве по-отечески строгого, но отнюдь не бесчеловечного порядка, короче говоря, перед тремя мощными галереями в пять этажей, которые все просматриваются с одного определенного места, в царстве совсем не мрачном, а напротив, пронизанном светом сверху донизу, в царстве решеток и клеток, не лишенном, однако, ни собственного лица, ни приветливости, ибо здесь через раскрытую дверь камеры можно углядеть потолок небесно-голубого цвета и нежную зелень комнатной липы, там — приветливые, довольные физиономии заключенных в коричневых тюремных робах; состояние здоровья подопечных выше всех похвал, монашеский, размеренный образ жизни, раннее выключение света, простая пища поистине творят чудеса, библиотека содержит наряду с описаниями путешествий, наряду с душеспасительным чтением для арестантов обоих вероисповеданий, пусть даже не новейшую литературу, зато классику, от дирекции раз в неделю — киносеанс, на этой неделе — «Мы, вундеркинды», посещаемость воскресной проповеди заметно превосходит в процентном отношении таковую же по ту сторону тюремной стены, жизнь разматывается медленно и равномерно, людей увлекают и развлекают, они получают оценки. Здесь примерное поведение имеет смысл, оно облегчает положение, речь идет, разумеется, лишь о тех, кому предстоит отсидеть лет десять или того меньше, тут воспитательные меры уместны. Напротив, там, где надежды нет, от пожизненно приговоренных никто не требует исправления из благодарности за представляемые послабления, недаром же они — гордость заведения, к примеру, Дроссель и Цертлих, которые на воле своими злодеяниями повергали в трепет мирных граждан; охранники к ним относятся с робким подобострастием, они — звезды местного контингента и ведут себя соответственно. Нельзя замалчивать то обстоятельство, что у обычных уголовников это порой вызывает зависть, и они дают себе слово в следующий раз подойти к делу основательнее, точно так же и медаль, заслуженная нашей тюрьмой, имеет свою оборотную сторону, но если рассматривать вопрос в совокупности: кто не захотел бы при таких условиях вступить на стезю добродетели; лишенные постов и должностей чиновники обретают новую надежду, убийцы обращаются к антропософии, извращенцы и кровосмесители ищут духовных благ, тут клеют пакеты, плетут корзины, переплетают книги, печатают брошюры, и даже правительственные советники заказывают себе костюмы в местной портновской мастерской, вдобавок — здание пронизано запахом теплого хлеба, здешняя пекарня славится, ее булочки для бутербродов внушают изумление (колбасу надо заказывать), волнистых попугайчиков, голубей, приемники можно заслужить прилежанием и вежливостью, для желающих продолжать образование есть вечерние школы, и не без тайной зависти невольно закрадывается мысль, а ей на смену приходит твердая уверенность, что этот мир в полном порядке, именно этот, а не наш.
Беседа с директором исправительного заведения. К великому моему удивлению, я был приглашен к директору Целлеру. Он принял меня в своем кабинете — комнате с внушительным столом для заседаний, телефоном, папками. На стенах — таблицы, черные доски со множеством бумажек, почерк почти всюду каллиграфический, среди преступников, как, к сожалению, почти везде в этой стране, немало учителей. Окно незарешечено, вид на тюремную стену и небольшой газон, причем и это скорей напоминало бы школьный двор, не цари здесь абсолютная тишина. Ни автомобильных сигналов, ни шороха, как в доме для престарелых.
Директор приветствовал меня холодно и сдержанно, после чего мы сели.
— Господин Шпет, — начал он нашу беседу, — заключенный Исаак Колер пожелал, чтобы вы его посетили. Я разрешил ваше посещение, вы будете беседовать с Колером в присутствии охранника.
От Штюсси-Лойпина я слышал, что тот может беседовать со своими клиентами без свидетелей.
— Штюсси-Лойпин пользуется нашим доверием, — ответил директор на мой вопрос. — Не хочу сказать, что вы им не пользуетесь, просто мы вас еще не знаем.
— Понятно.
— И еще одно, господин Шпет, — продолжал директор уже более приветливым тоном. — Прежде чем вы начнете говорить с Колером, я хотел бы рассказать вам, какого я мнения об этом заключенном. Возможно, это вам пригодится. Не поймите меня превратно. В мои обязанности не входит выяснять, почему люди, порученные моему надзору, оказались здесь. Это меня не касается. Мое дело — исполнение приговора. И ничего более. Вот почему я не намерен рассуждать и о преступлении Колера, но, признаюсь вам честно, этот человек приводит меня в недоумение.
— В каком смысле?
Директор слегка замялся, потом сказал:
— Он кажется абсолютно счастливым.
— Можно только радоваться, — заметил я.
— Не знаю, не знаю, — ответил директор.
— В конце концов, у вас действительно образцовое заведение.
— Стараюсь, как могу, — вздохнул директор. — И все-таки согласитесь, если мультимиллионер счастлив, отбывая срок, в этом есть какое-то неприличие.
По тюремной ограде прогуливался крупный, жирный дрозд, привлеченный пением, щебетом и свистом благоденствующих в своих клетках птичек, чьи голоса порой с необычайной силой доносились из зарешеченных окон, и питающий, должно быть, тайную надежду, что ему тоже позволят здесь остаться. День был жаркий, судя по всему, снова воротилось лето, над дальними лесами собирались облачка, а из деревни доносился бой церковных часов. Ровно девять.
Я раскурил паризьенку. Директор придвинул мне пепельницу.
— Господин Шпет, — продолжал он, — вообразите заключенного, который смеет прямо с порога заявить вам в лицо, что у вас превосходное заведение, усердные охранники, что сам он вполне счастлив и ничего не желает. В голове не укладывается. У меня это вызвало отвращение.
— Почему же? — удивился я. — Разве у вас и в самом деле не усердные охранники?
— Ну, разумеется, усердные, — ответил директор, — но судить об этом надлежит мне, а не арестанту. Коль на то пошло, в аду не ликуют.
— Разумеется, — поддакнул я.
— Я тогда совершенно вышел из себя, потребовал строжайшего соблюдения всех правил внутреннего распорядка, хотя, согласно указанию департамента юстиции, должен был отнестись к нему с предельной мягкостью и хотя нигде на свете правилами тюремного распорядка заключенному не возбраняется чувствовать себя совершенно счастливым. Но я ощущал полнейшую растерянность, чисто эмоциональную. Господин Шпет, вы должны меня понять. Колер получил обычную одиночку со строгим режимом, без освещения — вообще-то говоря, это запрещено, — однако уже спустя несколько дней я замечаю, что охранники его любят, я бы даже сказал — почитают.
— А теперь?
— А теперь я с ним смирился, — буркнул директор.
— И тоже его почитаете?
Директор задумчиво поглядел на меня.
— Видите ли, господин Шпет, когда я сижу у Колера в камере и слушаю, как он рассказывает, от него, черт побери, исходит какая-то сила, я бы сказал, надежда, впору самому уверовать в человечество и во все доброе и прекрасное, он и нашего пастора увлекает своими речами, это поистине какая-то липучая зараза. Но, благодарение богу, я трезвый реалист и не верю, что бывают абсолютно счастливые люди. И тем паче — что они бывают в тюрьмах, как мы ни стараемся облегчить жизнь наших поднадзорных. Мы не звери, в конце концов. Но преступники — они и есть преступники. Вот почему я еще раз говорю вам: этот человек может быть очень опасным, должен быть очень опасным. Вы делаете только первые шаги на своем поприще, поэтому будьте вдвойне осторожны, чтобы не угодить в его ловушку, а всего бы лучше для вас вообще с ним не связываться. Разумеется, я просто советую, не более того; в конце концов, вы сами адвокат, вам и решать. Если б только человека не дергали до такой степени в разные стороны. Этот Колер либо святой, либо дьявол, я счел своим долгом предостеречь вас, что и сделал.
— Большое вам спасибо, господин директор, — сказал я.
— Ладно, я распоряжусь, чтобы к вам привели Колера, — вздохнул директор тюрьмы.
Поручение. Беседа с абсолютно счастливым человеком происходила в соседней комнате. Та же обстановка, тот же вид из окна. Я встал, когда охранник ввел доктора г. к. Исаака Колера. Старик был в коричневой арестантской робе, его охранник — в черной форме и смахивал на почтальона.
— Садитесь, Шпет, — сказал доктор г. к. Исаак Колер. Он вообще держался как хозяин, непринужденно и покровительственно. Я в некотором смятении поблагодарил и сел. После чего я предложил арестанту паризьенку, но тот отказался.
— Я бросил курить, — пояснил он, — я решил не упускать возможности сочетать приятное с полезным.
— Это вы тюрьму считаете приятной, господин Колер? — спросил я.
Он удивленно поглядел на меня.
— А вы не считаете?
— Я в ней не сижу.
Он прямо засиял.
— По-моему, здесь прекрасно. Это спокойствие! Эта тишина! Я, надобно сказать, вел крайне рассеянный образ жизни, раньше. Из-за своего треста.
— Могу себе представить, — согласился я.
— Телефона тут нет, — продолжал Колер. — Здоровье у меня заметно улучшилось. Вот поглядите. — И он сделал несколько приседаний. — Месяц назад я бы так не сумел, — гордо пояснил он, — кстати, у нас здесь есть спортивный клуб.
— Знаю, — сказал я.
За окном все так же, полный надежд, прогуливался жирный дрозд, но, возможно, это был уже другой. Абсолютно счастливый человек разглядывал меня с довольным видом.
— Мы с вами встречались.
— Знаю.
— В ресторане «Театральный», который занимает известное место в моей жизни. Вы, помнится, наблюдали, как я играю в бильярд.
— Я ничего не смыслю в бильярде.
— До сих пор?
— До сих пор, господин Колер.
Арестант засмеялся и, поворотясь к охраннику, сказал:
— Мёзер, не будете ли вы так добры, дать нашему молодому другу огня?
Охранник вскочил и вернулся с зажигалкой.
— Конечно, господин кантональный советник, само собой, господин кантональный советник.
Охранник тоже сиял во все лицо.
Потом он снова сел, а я закурил. Доброжелательность обоих порядком меня изматывала. Я бы с удовольствием распахнул большое незарешеченное окно, но в тюрьме это, должно быть, не принято.
— Видите ли, Шпет, — заговорил Колер, — я ничем не примечательный заключенный, только и всего, а Мёзер — один из моих охранников. Превосходный человек. Он посвящает меня в тайны пчеловодства. Я уже сам почти ощущаю себя пасечником, охранник Бруннер — с ним вам тоже не мешало бы познакомиться — обучает меня эсперанто. Мы объясняемся исключительно на этом языке. Можете сами убедиться: бодрость духа, домашняя обстановка, сердечность, мир и покой. Я стал абсолютно счастливым человеком. А раньше? Господи!.. Я читаю Платона в оригинале, я плету корзины, кстати, Шпет, вам не нужна корзина?
— К сожалению, нет.
— Корзины господина кантонального советника — верх совершенства, — гордо подтвердил охранник из своего угла. — Это я научил его плести корзины, и он уже оставил далеко позади всех наших плетельщиков. Ей-богу, я не преувеличиваю.
Я снова выразил сожаление:
— Увы, мне не нужна корзина.
— Жалко, а то я с удовольствием преподнес бы вам корзину.
— Очень любезно с вашей стороны.
— На память.
— Не могу помочь.
— Жалко. Прямо до слез.
Я начал выходить из себя.
— Не могу ли я узнать, зачем меня сюда вызвали? — спросил я.
— Разумеется, можете, — ответил он. — Без сомнения, можете. У меня как-то из головы вылетело, что вы приехали с воли, что вы спешите, что вы заняты. Хорошо, перейдем к делу: тогда, в «Театральном», вы, помнится, рассказывали, что намерены стать самостоятельным.
— Я и стал.
— Да, мне докладывали. Ну и как успехи?
— Господин Колер, — сказал я, — здесь об этом едва ли уместно говорить.
— Значит, плохо, — кивнул он, — так я и думал. А расположена ваша контора в мансарде на Шпигельгассе, верно? Тоже плохо. Еще того хуже.
Это переполнило чашу. Я встал.
— Либо вы скажете мне, чего вам от меня угодно, господин Колер, либо я уйду, — грубо сказал я.
Абсолютно счастливый человек тоже встал, вдруг прямо у меня на глазах сделался могучим, необоримым и вдавил меня обратно в кресло обеими руками, опустив их, словно гири, на мои плечи.
— Не уходите, — сказал он угрожающе, почти злобно.
У меня не осталось другого выхода, кроме как повиноваться.
— Хорошо, — сказал я и притих. Охранник тоже.
Колер снова сел.
— Вам нужны деньги, — констатировал он.
— Это мы здесь обсуждать не будем, — ответил я.
— У меня есть для вас поручение.
— Слушаю.
— Я желаю, чтобы вы заново расследовали мое дело.
Я растерялся.
— Другими словами, господин Колер, вы хотите добиться пересмотра?
Он помотал головой.
— Если бы я хотел добиться пересмотра, это означало бы, что вынесенный мне приговор несправедлив. Но он более чем справедлив. Жизнь моя завершена и подшита к делу. Я знаю, здешний директор считает меня лицемером, и вы, Шпет, сдается мне, тоже. Могу понять. Но я не святой и не дьявол, я просто-напросто человек, пришедший к выводу, что для жизни достаточно тюремной камеры, а для смерти вообще достаточно койки, позднее — гроба, ибо назначение человека — мыслить, а не действовать. Действовать может любой бугай.
— Хорошо, — сказал я, — чрезвычайно похвальные принципы. Но теперь я должен за вас действовать. Еще раз расследовать ваше дело. Позволительно ли будет бугаю спросить, что вы затеяли?
— Я ничего не затеял, — кротко ответствовал доктор г. к. Исаак Колер. — Я просто размышляю. О мире. О людях. Возможно, и о боге. Но для размышлений мне нужен материал, не то мои мысли начинают кружиться в пустоте. И от вас мне не требуется ничего, кроме небольшой помощи в моих занятиях, которые вы спокойно можете рассматривать как хобби миллионера. Кстати, вы не единственный, кого я прошу о незначительных услугах. Вы знаете старину Кнульпе?
— Профессора?
— Его самого.
— Я у него учился.
— Вот видите. Теперь он вышел на пенсию, и чтобы он у меня не завял окончательно, я и ему дал поручение. Он теперь занят исследованием: итоги одного убийства. Он выясняет последствия, которые возымело и еще будет иметь несколько насильственное прекращение жизни одного коллеги. В высшей степени интересно. Он вне себя от восторга. Задача состоит в том, чтобы, исследовав действительность, точно измерить воздействие одного поступка. А ваша задача, любезнейший, будет другого рода, и в некоторой степени она противоположна тому, что делает Кнульпе.
— Каким же образом?
— Вы должны заново рассмотреть мой случай, исходя из допущения, что убийцей был не я.
— Не понял.
— Вам надо составить фиктивное предположение, только и всего.
— Но раз вы убийца, все мои предположения не имеют смысла, — возразил я.
— Нет, только так они и приобретают смысл, — отвечал Колер, — кстати, вас никто и не заставляет исследовать действительность, этим занимается наш славный Кнульпе, вам надо рассмотреть одну из возможностей, которые таит в себе действительность. Видите ли, дорогой Шпет, действительность нам и без того известна, за нее-то я и сижу здесь и плету корзины, а вот о возможном нам известно очень мало. И это естественно. Возможное почти беспредельно, тогда как действительное строго ограничено, потому что лишь одной из возможностей дано воплотиться в действительность. Действительное — это просто особый случай возможного. А потому его нетрудно представить и другим. Из чего вытекает, что нам надлежит переосмыслить действительность, дабы проникнуть в сферу возможного.
Я засмеялся:
— Не совсем обычный ход рассуждений, господин Колер.
— Да, в здешних местах принято размышлять, — ответил Колер. — Видите ли, господин Шпет, по ночам, глядя на звезды между прутьями оконной решетки, я часто задаюсь вопросом: как бы выглядела действительность, будь убийцей не я, а кто-нибудь другой. Кем бы оказался тогда этот другой? Вот на какой вопрос я и хотел бы получить от вас ответ. Я назначу вам тридцать тысяч гонорара, из них пятнадцать в качестве аванса.
Я промолчал.
— Итак? — спросил он.
— Похоже на договор с дьяволом, — ответил я.
— Я же не требую от вас душу.
— Почем знать.
— Вы ничем не рискуете.
— Возможно. Но я не вижу смысла в вашей затее.
Он покачал головой, рассмеялся:
— Хватит с вас и того, что я вижу. Остальное вас не должно волновать. От вас требуется всего лишь принять предложение, которое никоим образом не нарушает закон и которое необходимо мне для исследования сферы возможного. Все издержки я, разумеется, беру на себя. Свяжитесь с каким-нибудь частным детективом, всего лучше с Линхардом, заплатите ему сколько он попросит, денег хватит на все, и вообще действуйте по своему усмотрению.
Я еще раз обдумал это странное предложение. Оно мне не понравилось, я смутно чуял ловушку, хотя и не мог сообразить, где она.
— А почему вы обратились именно ко мне? — спросил я.
— Потому что вы ничего не смыслите в бильярде, — спокойно отвечал он.
И тут я принял решение.
— Господин Колер, — сказал я, — ваше поручение представляется мне слишком загадочным.
— Ответ можете сообщить моей дочери, — сказал Колер и встал.
— А мне не нужно время для раздумий, я отказываюсь, — ответил я и тоже встал.
Колер спокойно взглянул на меня, сияющий, счастливый, розовый.
— Вы возьметесь за это поручение, мой юный друг, — сказал он, — я знаю вас лучше, чем вы сами себя знаете: шанс — это и есть шанс, а вам он нужен. Вот, собственно, и все, что я хотел сказать. А теперь Мёзер, вернемся к нашим корзинам.
И оба удалились, под ручку, не сойти мне с этого места, а я был рад, что смогу, наконец, покинуть обитель абсолютного счастья и по возможности скорее. Я слинял в прямом смысле слова. Исполненный твердой решимости не ввязываться в это дело и никогда больше не видеть Колера.
Но я согласился. Хотя даже наутро все еще хотел отказаться. Я чувствовал, что на карту поставлена моя адвокатская репутация, пусть даже репутации как таковой у меня еще не было. Но предложение Колера не имело смысла, какой-то фокус, ниже достоинства моей профессии, откровенная возможность дуриком заработать много денег, против чего восставала моя гордость. В те времена я еще хотел оставаться незапятнанным, мечтал о настоящих процессах, о возможности приносить людям пользу. Я написал кантональному советнику письмо, где вторично сообщал о своем решении. На этом дело для меня было закончено. С письмом в кармане я вышел из своей комнаты на Фрайештрассе, как выходил каждое утро, в девять ноль-ноль, намереваясь по обыкновению для начала посетить «Селект», позднее наведаться в свою контору (мансарда на Шпигельгассе), а еще позднее — прогуляться по набережной. В дверях я раскланялся со своей квартирной хозяйкой, зажмурился от яркого света, глядя на желтый почтовый ящик возле дверей магазина, через дорогу от меня, несколько шагов, говорить не о чем, но поскольку жизнь порой напоминает действие плохого романа, я в это гнетущее, тяжелое, из-за того, что дул фён, то есть типичное для нашего города заурядное утро между девятью и десятью часами, как уже было сказано, встретил, и вдобавок подряд, одного за другим а) старого Кнульпе, б) архитектора Фридли, в) частного детектива Линхарда.
а) Старина Кнульпе. Он заступил мне дорогу у почтового ящика. Я только было собрался сунуть в щель письмо с отказом, как он обошел меня с целой стопкой писем и начал аккуратно, одно за другим, опускать их. Как и обычно, старину сопровождала жена. Профессор Карл Кнульпе имел рост около двух метров, вид у него был изможденный: кожа да кости, напоминал он сразу и проповедника Симона Бергера и св. Николая Флюенского, только без бороды, был неухоженный и грязный, зимой и летом носил пелерину и берет. Супруга его тоже вымахала метра на два, была такая же изможденная, такая же неухоженная, тоже круглый год не снимала пелерины и берета, так что многие полагали, будто она не жена Кнульпе, а его брат-близнец. Оба были социологи и достигли известных степеней в своей области. Но хотя в жизни супруги были, что называется, водой не разольешь, в науке они враждовали не на жизнь, а на смерть и порой обрушивались в печати со злобными нападками друг на друга, он был великий либерал («Капитализм как духовная авантюра», издательство «Франке», 1938), она — страстная марксистка, снискавшая известность под именем Мозес Штелин («Марксистский гуманизм реальной жизни», издательство «Ойропа-ферлаг», 1939), у обоих политическое развитие привело к одинаковым последствиям. Карл Кнульпе не получил въездной визы в США, Мозес Штелин — в СССР, он позволил себе слишком резкие высказывания против «инстинктивных марксистских тенденций» Соединенных Штатов, она высказывалась еще беспощаднее против «мелкобуржуазного предательства» со стороны Советского Союза. Он позволил, она высказалась. К сожалению, здесь можно употреблять только прошедшее время: недели две назад грузовик Штюрцелеровской конторы по сносу старых зданий задавил обоих, его предали земле, ее кремировали согласно завещанию, которое не на шутку осложнило похороны.
— День добрый! — дал я знать о себе, все еще держа в руках письмо Колеру.
Профессор Карл Кнульпе не ответил на мое приветствие, только, недоверчиво опустив взгляд, заморгал сквозь запыленные очки без оправы, жена его (в аналогичных очках) тоже промолчала.
— Не знаю, помните ли вы меня, господин профессор, — сказал я, малость обескураженный.
— А как же, — ответил Кнульпе. — Помню. Вы изучали юриспруденцию и болтались у меня в социологическом семинаре. У вас и сейчас вид как у вечного студента. Экзамены сдали?
— Давно, господин профессор.
— Адвокатом стали?
— Так точно, господин профессор.
— Молодцом. Социалист небось?