Книга: Метроленд
Назад: 4. Секс — это тоже своеобразное путешествие
Дальше: 6. Взаимосвязи

5. Доска почета

Я все же решил пойти на встречу выпускников, куда приглашал меня Тим Пенни, — исключительно из насмешливого любопытства. Какими Стали мои одноклассники, с большинством из которых я не виделся лет двенадцать-тринадцать? Кто придет, кого я узнаю? Осталась ли у Бортона — который сидел передо мной целый год, когда мне было четырнадцать, — та хрящеватая шишка над левым ухом; а если осталась, то, наверное, он прикрывает ее волосами, тщательно уложенными феном? Будет ли Стейнвей, как раньше, периодически бегать в сортир на предмет быстренько подрочить и возвращаться вялым, но довольным? По-прежнему ли Гилкрист будет влажно и глухо «хлюпать» руками (может быть, он устроился на работу в студию звуковых эффектов на Би-би-си)? Сколькие из «наших» успели уже облысеть? Может, кого-то уже нет в живых?
Мне нужно было как-то убить два часа до начала торжественного обеда, и мы с Тони договорились встретиться и чего-нибудь выпить. Я предложил — поскольку от «Харлоу Тьюсон» мне было туда две минуты ходьбы — встретиться в Национальной галерее; но Тони сказал, что он давно уже не посещает кладбища. И я все же решил заглянуть туда сам, минут на пятнадцать—двадцать.
— Ну чего, есть какие-нибудь новенькие надгробия? — спросил Тони с обычной ехидной улыбкой, когда — уже в баре — мы взяли выпивку (белое вино — мне, а ему — виски и кружку «Гиннесса»).
— Там очень хорошая выставка Сера. И еще — новый Руссо. Хотя я их особенно не рассматривал. (Тони отпил пива, и у него под носом остались «усы» из пены.) В последнее время меня больше тянет к старым мастерам: Пьеро, Кривелли, Беллини.
— И правильно: нет смысла искать на кладбище чего-то живое. На кладбище надо рассматривать мертвецов.
— Стало быть, надо быть мертвым, чтобы туда попасть?
— Некоторые притворяются живыми. Но ископаемое старичье, которое работало в давно вымершей манере… вот у них можно сосредоточиться и иа технике, и на сюжете. Кривелли — да.
Я не стал говорить, что святые и мученики Кривелли — изможденные, готические лица и объемные драгоценные камни — кажутся мне очень трогательными.
— Помнишь наши глупые эксперименты с музыкой и картинами? — Мне было действительно интересно, что он теперь думает по этому поводу.
— А чего в них было такого уж глупого? — Я всегда забываю, как он быстро заводится. — Я хочу сказать, мы с тобой были на правильном пути, разве нет? Просто мы выбирали не те подопытные экземпляры: искать искру отклика в сытых обывателях, которые ездят в метро по сезонным билетам, — все равно что ждать мощной эрекции от евнуха. Одинаково бесполезно. Но по крайней мере мы что-то искали, мы верили, что искусство изменит мир, что это не просто акварельная дрочиловка.
— Гм.
— Что ты имеешь в виду, гм?
— А ты никогда не задавался вопросом, что, может, оно так и есть?
— Крис… — Его голос звучал удивленно и разочарованно, а вовсе не зло и презрительно, как я почти ожидал. — Только не говори мне, что и ты тоже… Я хочу сказать: я и сам понимаю, что наезжаю на тебя слишком часто и иногда не по делу. Но ведь ты так не думаешь, правда?
В кои-то веки что-то задело Тони по-настоящему; и я в кои-то веки был вовсе не расположен его успокаивать. Мне вспомнилось, что он говорил про Марион и про наши цветы в саду.
— Я не знаю. Раньше я думал, что знаю. Но мне по-прежнему все это нравится: читать, ходить в театр, в музеи… смотреть на картины…
— На мертвые картины, написанные мертвецами.
— Старые картины, да. Мне все это нравится. Я просто не знаю, есть ли какая-то связь между ними и мной… когда-то мы убеждали себя, что связь есть. Но теперь я не знаю.
— Только, пожалуйста, не начинай про Вагнера и нацистов, я тебя умоляю.
— Ладно. Но разве все это не похоже на религиозное заблуждение? Лишь потому, что искусство многого требует для себя, это еще не значит, что его требования правомерны.
— Ннннет, — сказал Тони так, словно обращался к ребенку.
— И я, честно сказать, не думаю, что наши эксперименты, как мы их называли, говорили о чем-то таком…
— Ннннет.
— Так что единственный способ выяснить, акварельная это дрочиловка — по твоему меткому выражению — или нет, это заглянуть в себя.
— Ддда.
— Наверное, как только мы занялись поисками ответа, моя убежденность постепенно стала сходить на нет. — Я взглянул на Тони, думая, что он будет злиться; но он только болезненно хмурился. — Я хочу сказать, я вовсе не отрицаю, что все это… — я снова нервно взглянул на него, — …забавно, и знаешь, трогательно, и все такое. И еще интересно. Но если говорить о том, как оно реально воздействует… что тут можно сказать? Что ты можешь сказать в пользу Национальной галереи?
— Все дерьмо, я согласен.
— Нет… для согласия должны быть причины. Заставь ее всю исключительно тем, что тебе нравится, — тем, ради чего ты готов положить если не свою жизнь, то жизни других людей… и все равно, что ты получишь в итоге? Что ты сможешь сказать в ее пользу, кроме того, что уж лучше смотреть на картины, чем шататься по улицам, и что уровень преступности в галерее — я имею в виду изнасилования, кражи и вооруженные ограбления — значительно ниже, чем в общем по городу?
— А ты не впадаешь ли в буквализм? Мне все это напоминает подход советских деятелей от искусства: всякое произведение должно приносить пользу, причем немедленно.
— Нет. Это тоже полная ерунда.
— Тогда что изменилось? Искусство уж точно не изменилось, друг мой. Можешь мне поверить. По мне, так все стало продажно.
— Дурацкое замечание.
— Ладно, а что стало с тобой? Я хочу сказать, даже когда ты жил в Париже…
— Это было десять лет назад. Всю мою взрослую жизнь назад.
— Ага, новое определение «взрослой» жизни: время, когда человек продается.
— Я тебе говорил… на прошлой неделе у нас в саду… что я просто не вижу, как оно изменяет мир. Конечно, для нас это большая радость, что был Ренессанс и все такое; но речь идет не об изменении мира, а просто об эго, правильно?
Тони перестал хмуриться и вновь перешел на свой обычный дидактический тон:
— Ты же не думаешь, что воздействие искусства должно быть всеобщим?
— Я считаю, что оно может быть таковым; но все это только теория. Как мне кажется, все зависит от веры… а я свою веру утратил.
— Очередная победа сокрушительной силы буржуазии, — печально констатировал Тони, обращаясь скорее к себе. — Путешествуешь со своими pantoufles да?
— Нет.
— Жена, ребенок, работа в солидной фирме, страховка за дом, цветочный сад. — Слово «цветочный» он презрительно процедил сквозь зубы. — Меня не обманешь.
— И что это доказывает? Ты, кстати, и сам далеко не Рембо.
— И что мы делаем сегодня вечером? — Тони, похоже, завелся. — Снова в школу, назад в старые добрые времена? Краткосрочный визит к мертвым картинам раннего Возрождения, а потом трогательная встреча выпускников? По мне, так самое что ни на есть буржуазное времяпрепровождение.
— Все не так, как ты думаешь. Сейчас я счастлив. По-настоящему счастлив. Чем это плохо?
— Но все свидетельствует против тебя.
— Ты же меня хорошо знаешь. Ты должен понять, что к чему.
— И кто там что-то говорил про вопрос веры?

 

На ступеньках парадного входа в школу стояли светильники в спиральной железной оплетке в виде угрей с открытыми ртами. Я машинально взглянул на окна директорского кабинета, откуда директор шпионил за опоздавшими. В библиотеке нас с Тимом встретил полковник Баркер, бывший глава Объединенного кадетского корпуса, дородный и представительный дядька, которого все боялись из-за его непредсказуемости. На груди у него красовалась огромная медаль в виде звезды, подвешенная на ярко-красной ленте. Наверное, это и был его знаменитый «Орден Британской империи» второй степени, о котором нам как-то раз объявили в школе с торжественностью, подобающей разве что объявлению победы в войне. Для британской награды его медаль смотрелась как-то уж слишком помпезно и «блескуче»; может быть, это была награда от какого-нибудь правительства в изгнании во время войны?
— Добро пожаловать, Ллойд, — прогрохотал он, и, несмотря на дружелюбный тон, его хриплый голос вдруг пробудил во мне прежние страхи перед наказанием за какой-то непонятный проступок, перед смазкой для винтовок и мокрым подлеском… страх, что тебе отстрелят яйца. — Добро пожаловать снова в строй… возвращение блудного сына, и все такое… это всегда приятно. А-а, Пенни… как поживает супруга? Надеюсь, все хорошо? А маленькие полпенсики и фартинги? Замечательно, замечательно.
Библиотека, место наших «самостоятельных занятий» (игры в морской бой и в слова; зачитанные до дыр номера «Spick»), была вся серо-белая. Цвета бизнесменов и служащих, которые ездят в метро по сезонным билетам. Одно-два цветущих лица явно свидетельствовали о том, что их счастливые обладатели неплохо проводят время в длительных зарубежных поездках за счет своих фирм; но в основном у всех были бледные, изможденные лица городских жителей, прозябающих в окружении каменных зданий, как чахленькие аспарагусы в пыльном скверике. Вот там, например… кажется, это Брэдшоу? И Восс? И этот парнишка, которого все считали полным дебилом, но который потом стал префектом, — Герли? Гевли? Герни? И — о Господи — Рентой… в собачьем ошейнике — о Господи еще раз. И вид у него такой же придурочно-восторженный, как и раньше. Так и брызжет энтузиазмом. Его противные, вечно взбудораженные глазки явно намекали тебе, что тебе стоило бы заняться чем-нибудь «этаким». Повсюду раздавались радостные возгласы узнавания — взрослые дяденьки вспоминали детство, военные сборы за городом и школьные спектакли.
Потом мы спустились в столовую, где когда-то светлые сосновые панели на стенах давно уже потемнели от времени, где по стенам были развешены доски почета — они покрывали все стены, словно какие-то странные ползучие растения, — где длинные столы напомнили мне о школьных обедах, когда мы пулялись кусками пищи с кончиков ножей и кидались солонками, как ковбои в вестернах кидаются бутылками со спиртным. Из кухни доносились характерные ароматы «общественного питания». Потом раздался лязг сотни ножей и вилок, которые свалили на металлический поддон.
Я сидел между Пенни и Симмонсом. Полковник Баркер за «главным» столом еще раз официально всех поприветствовал, после чего рявкнул: «Bon appétit», — так зычно, словно мы стояли на парадном плацу. Симмонс, кстати, выглядел очень даже неплохо; даже его лопоухие уши как будто прижались поближе к черепу. Как выяснилось, он знал много чего интересного о тайнах лондонского метро: о закрытых, давно не работающих станциях, о тоннелях, о которых почти все забыли, как у Конан Дойля; о бомбоубежищах, оборудованных в подземке в ночи бомбежки Лондона. С Пенни мы тоже общались вполне нормально — в основном болтали ни о чем. Напротив сидели ребята, которых я без труда узнал: Лоукес, Лей, Эванс и Пук. Я узнал про Гилкриса (занимается винной торговлей), Хилтона (работает на производстве листового стекла) и Леннокса (служит школьным учителем). Торн совершенно пропал из виду; Уотерфилд сидел в тюрьме во Франции — ему дали полгода за мелкое хулиганство.
Поначалу я машинально кривился: как отбивающий, я бросался за каждым мячом, невзирая на расстояние. Но потом с удивлением обнаружил, что мне даже нравится этот обед. Может быть, когда ты вырываешься из-под влияния школы с таким, как тебе кажется, героическим усилием, тебе трудно признать, что у других тоже есть это упорство, и твердость воли, и желание жить своим умом. А мысль о том, что кому-то из них это вовсе не кажется героическим, а вполне даже обычным делом… эта мысль совсем уже неприятна и неприемлема.
— Я слышал, ты теперь в издательском деле? — крикнул мне Лей (которого мы в свое время дразнили «Лей, налей») через стол как раз в тот момент, когда я осторожно надкусил жесткий бисквит, опасаясь сломать зубы. У него был все тот же плаксиво-жалобный голос, который так меня раздражал; сначала я думал, что это у него такой региональный выговор, но потом понял, что это была просто манерность.
— Ну так, понемножку. И еще занимаюсь исследованиями. Издательство «Харлоу Тьюсон».
— Знаю такое, а как же. У меня есть ваша книга по садоводству. На самом деле хорошая книга, полезная; один у нее недостаток — такая большая, что надо тачку еще покупать, чтобы вывозить ее в сад.
Я понимающе улыбнулся, давая понять, что эту шутку я уже слышал раньше. Обложка книги, о которой шла речь, была выполнена «под дерево», и книга действительно была очень большой и тяжелой; но на мой скромный взгляд, только законченный идиот стал бы таскать ее с собой в сад.
— Да-да. — Он как будто не понял, что меня его шуточки не веселят. — Я как-то оставил ее в саду, а потом вдруг подумал, что лучше забрать ее в дом побыстрее, пока она не пустила корни. Но я ее не узнал и принялся укреплять, как саженец. Ха-ха-ха. И у меня еще есть ваша книга рецептов.
(Толстенный квадратный том в обложке «под фольгу для выпечки» с выдавленным портретом королевы. По замыслу художника-оформителя, книга должна была быть похожа на форму для выпечки торта ко Дню коронации.)
— Ага. Я ее столько раз тряс — думал, может, бисквит внутри будет. Ха-ха. Интересно, с чем это связано, что в последнее время пошла мода на вещи, которые похожи совсем на другое? Как ты думаешь, может быть, это некий глубинный эскапизм, бегство от действительности? Как ты думаешь, каковы причины — экономические или все-таки психологические?
— А ты чем занимаешься? — спросил я, чтобы хоть как-то его перебить. Мне совсем не хотелось пускаться в пространные философские рассуждения.
— Кстати, тоже издательским делом. У меня свое маленькое издательство. «Хайдбоунд букс».
Что, Лей владеет издательством?! Вот уж чего я никак не ожидал… все что угодно, но только не это. Стало быть, наше с Тони предсказание не сбылось. Не все они стали банковскими клерками.
— Издательство у нас маленькое, но…
— Я знаю ваше издательство. Вы напечатали «Приглушенные искажения» Тони.
«Хайдбоунд букс» издавало маленькие аккуратные книжки в мягких обложках по самой разной тематике: в основном репринтные переиздания, но и оригинальные произведения тоже. Монография Тони вышла в серии «Как мне угодно», названной так по Оруэллу. В своей книге он рассматривает следующий феномен: все хорошие, важные книги остаются непонятыми при первой публикации, независимо от того, как их встретила критика — благожелательно или нет. Если книгу ругают, всегда находятся те, кто готов изощряться в сарказме на публичных диспутах; если же ее хвалят, тогда никому нет дела до ошибок критиков. Флобер говорил, что успех всегда выходит за рамки нормы. Именно фарсовые и скандальные фрагменты принесли такой шумный успех «Мадам Бовари». С точки зрения Тони психология тех, кто превозносит литературное произведение по неверным причинам, значительно интереснее, чем психология тех, кто ругает его по неверным причинам.
— Ага, напечатали. Откликов было мало, но, с другой стороны, мы их и не ждали; для большинства наших критиков это слишком «горячий» материал. Но мне понравилось.
Потом Лей рассказал мне о принципах, на которых он строит свой бизнес. Как я понял, в основном все опиралось на так называемое «творческое банкротство».
— То есть на самом деле мы даже вроде как процветаем. Сейчас вот готовим новую серию. Хотим назвать ее «Грязное чтиво». Переводы скандальных, но стильных произведений… ну, ты понимаешь, что я имею в виду. В основном переводы с французского.
— Интересно.
— Заманчиво, правда?
— В смысле — заманчиво?
— Нам нужен человек, который эту серию запустит. А ты — человек образованный. — Он махнул рукой, обвел взглядом столовую (теперь — такую же шумную, как и двадцать лет назад) и улыбнулся, пытаясь изобразить дружескую, «некоммерческую» улыбку. — Платить будем не меньше, чем ты получаешь сейчас. Поездки. Встречи с известными penseurs.
— На моем жалованье «Харлоу Тьюсон» явно не обанкротится.
— Мы тоже, есть у меня подозрение. Вот, возьми мою визитку. — Он протянул мне визитную карточку с претенциозными тюльпанчиками, обвивающими его инициалы. — Позвони, если надумаешь.
Я кивнул. Обед подходил к концу. Уже подали сыр, кофе и бренди (годный только на то, чтобы подливать его в кофе). Полковник Баркер поднялся, и я вдруг вспомнил, что у него была привычка больно крутить тебе уши, если ты допускал ошибку в спряжении глаголов. Но теперь, когда он стоял во главе стола, дожидаясь, пока бывшие ученики умолкнут, и отблески света плясали у него на медали, я подумал, что он уже никогда не будет для нас страшным. Он превратился во вполне безобидного старика, которому ты уступаешь место в общественном транспорте.
— Джентльмены, — начал он, — я собирался сказать «мальчики», но вы давно уже не мальчишки, большинство из вас выше меня чуть ли не на голову… джентльмены, каждый раз, когда я встречаю своих бывших учеников на таких вот обедах, я думаю, что все далеко не так плохо, как пытаются нас уверить газетчики. Я правда так думаю. За сегодняшний вечер я переговорил со многими из вас и могу сказать без ложного пафоса, что Школа вправе гордится вами. (Звон столовых приборов, топот ног — все это было похоже на объявление об участии школьной спортивной команды в каком-нибудь городском первенстве.) Я знаю, теперь это модно: унижать и позорить все, что на протяжении долгих лет считалось правильным. Но я человек старомодный и не следую моде. Я считаю, что если что-то на протяжении долгих лет считалось правильным, то исключительно потому, что оно ХОРОШЕЕ. (Снова топот и звон.) Я не буду занимать ваше время и талдычить о том, что я думаю. Скажу только одно. Когда вы станете старыми, как я (крики: «Не верим, никакой вы не старый»; Баркер улыбнулся; его голос приобрел этакую сердечную хрипотцу), вы поймете, что я сейчас чувствую. Сколько таких вот учеников прошло через мои руки — могучая река из мальчишек, которая впадает в море взросления. А мы, учителя, чем-то похожи на смотрителей шлюзов. Мы смотрим за состоянием берегов, мы делаем так, чтобы река текла без преград, иной раз (он вдруг стал очень серьезным) нам приходится прыгать в воду и вытаскивать утопающих. И хотя временами на воде появляется рябь, мы твердо знаем, что в конечном итоге эта река дотечет до моря. И сегодня я удостоверился в том, что мой скромный вклад в ваше взросление и воспитание не пропал даром. Смотритель шлюза может спокойно уйти на пенсию — ему есть чем гордиться. Хочу сказать вам: спасибо. А теперь говорливый старик умолкает, так что вы пейте свой кофе спокойно.
Домой я приехал немного пьяным (мы с Тимом зашли в буфет на станции Бейкер-стрит и выпили там по парочке, насмехаясь над проникновенной речью Баркера), но довольным и радостным. Марион уже легла, но не спала, а читала книжку — монументальную биографию Блумсбери. Огромный том давил ей на живот, как пресс-папье. Я снял ботинки, забрался на кровать и положил руку на грудь Марион.
— Забыл уже, как они выглядят, — улыбнулся я.
— Отсюда вывод: ты пьян, — отозвалась она, но без всякого недовольства или упрека.
Я убрал руку, оттянул ворот рубашки Марион, дунул туда и внимательно посмотрел.
— Сейчас проверим. Если соски сейчас позеленеют… Ага, точно позеленели. Ты, как всегда, права, любовь моя. Ты, как всегда, права. А мне… — я встал на колени и ласково посмотрел на нее, — …мне предложили работу. И знаешь кто? Лей Отвисшее Яйцо.
— Кто? — Марион убрала мою руку со своей груди, куда она (рука, я имею в виду) упорно подбиралась. — Кто?!
— Отвисшее Яйцо, так мы его называли в школе, — начал я тоном капризной знаменитости, у которой берут интервью, — потому что, когда мы ходили купаться, а купались мы голыми, до самого выпускного класса, я имею в виду, что в шестом классе мы уже не ходили купаться, но до этого часто ходили и все время купались голыми, и у Лея, я как сейчас помню, и все из нашего выпуска помнят, если не веришь, можешь позвонить Пенни, он подтвердит, так вот, у Лея одно яйцо было ниже другого на два с половиной дюйма… может быть, я не так запомнил, но я уверен, что на два с половиной, не меньше… В то время как раз вошли в моду штиблеты с резинкой, и мы с ребятами шутили, что Отвисшее Яйцо — единственный человек на свете, у кого мошонка с резинкой. И вот теперь Отвисшее Яйцо предлагает мне работу. Я не понимаю. У меня что, нет работы?!
Пока я произносил свою вдохновенную речь, я умудрился запустить руку под одеяло и забраться под ночную рубашку Марион уже с другой стороны.
— Какую работу?
Но тут я добрался рукой до места, которое было достойной заменой — если не лучше — другого места, откуда она так упорно стряхивала другую мою руку.
— Какую работу?! — переспросил я, слегка озадаченный.
Назад: 4. Секс — это тоже своеобразное путешествие
Дальше: 6. Взаимосвязи