Глава двенадцатая
С бурлаком на Волге
Артистическое турне по Волге. Губа смеется. Обрыдла. Рискованная встреча. Завтрак у полицмейстера. Серебряная ложка. Бурлак хохочет.
Весной 1883 года Бурлак пришел ко мне и пригласил меня поступить в организованное им товарищество для летней поездки по Волге.
Это был 1883 год — вторая половина апреля. Москва почти на военном положении, обыски, аресты — готовятся к коронации Александра III, которая назначена на 14 мая. Гостиницы переполняются всевозможными приезжими, частные дома и квартиры снимаются под разные посольства и депутации.
22 апреля труппа выехала в Ярославль, где при полных сборах сыграла весь свой репертуар.
Последние два спектакля, как было и далее во всех городах, я не играл, а выехал в Кострому готовить театр.
Вот Тверицы, где я нанялся в бурлаки… Вот здесь я расстался с Костыгой… Вот тюремное здание белильного завода.
Меня провожали актеры, приветствовали платками и шляпами с берега, а я преважно с капитанского мостика отмахивался им новенькой панамой, а в голову лезло:
Белый пудель шаговит, шаговит…
Любовался чудным видом Ярославля, лучшим из видов на Волге.
Скрылся Ярославль. Пошли тальники, сакмы да ухвостья. Голова кругом идет от воспоминаний.
Всю Волгу я проехал со всеми удобствами пассажира первого класса, но почти всегда один. Труппа обыкновенно приезжала после меня, я был передовым. Кроме подготовки театра к спектаклю, в городах я делал визиты в редакцию местной газеты. Прием мне всюду был прекрасный: во-первых, все симпатизировали нашему турне, во-вторых, в редакциях встречали меня, как столичного литератора и поэта, — и я в эти два года печатал массу стихотворений в целом ряде журналов и газет — «Будильник», «Осколки», «Москва», «Развлечение».
Кроме статей о нашем театре, прямо надо говорить, реклам, я давал в газеты, по просьбам редакций, стихи и наброски.
Никогда я не писал так азартно, как в это лето на пароходе. Из меня, простите за выражение, перли стихи. И ничего удивительного: еду в первый раз в жизни в первом классе по тем местам, где разбойничали и тянули лямку мои друзья Репка и Костыга, где мы с Орловым выгребали в камышах… где… Довольно.
В конце концов я рад был, что ехал один, а не с труппой.
Не проболтаешься.
Ехал и молчал, молчал как убитый.
«Нашел — молчи, украл — молчи, потерял — молчи». Этот завет я блюл строго, и только благодаря этому я теперь имею счастье писать эти строки.
Я молчал, и все мои переживания прошлого выходили в строках и успокаивали меня, вполне вознаграждая за вечное молчание.
Под шум пароходных колес, под крики чаек да под грохот бури низовой писал я и отдыхал.
Тогда на пароходе я написал кусочки моего Стеньки Разина, вылившегося потом в поэму и в драму, написал кусочки воспоминаний о бродяжной жизни, которую вы уже прочли выше. Писал и переживал.
Через борт водой холодной
Плещут беляки.
Ветер свищет,
Волга стонет,
Буря нам с руки.
Да, я молчал. Десятки лет молчал. Только два человека знали кое-что из моего прошлого… Кое-что…
Но эти люди были особые: Вася Васильев — народ, ник, друг народовольцев, счастливо удравший вовремя. А не удалось бы ему удрать, так процесс был бы не 193, а 194-х. (Васильев — псевдоним. Его настоящая фамилия Шведевенгер. Но в паспорте — Васильев.)
Вася умел молчать как никто, конспиратор по натуре и привычке.
Другой Вася, Андреев-Бурлак, был рыцарь, рыцарь слова.
Оба знали и молчали.
* * *
А испытаний было не мало. Помню случай в Астрахани, когда мы уже закончили нашу блестящую поездку. Труппа уехала обратно в Москву, а мы с Бурлаком и Ильковым решили проехать в Баку, а потом через Кавказ домой, попутно устраивая дивертисменты.
Андреев-Бурлак читал «Записки сумасшедшего», рассказ Мармеладова и свои сочинения, Ильков — сцены из народного быта, а я — стихи.
Три дня прогуляли мы в Астрахани, а потом были в Баку, Тифлисе, Владикавказе, хорошо заработали, а деньги привез домой только скупердяй Ильков.
Проводив своих, я и Бурлак в Астрахани загуляли вовсю. Между прочим, подружились с крупным купцом Мочаловым, у которого были свои рыбные промыслы. С тем самым Мочаловым, у которого десять лет тому назад околачивался на ватагах Орлов, а потом он… А мы у него в притоне, где я прожил пять дней и откуда бежал, обжирались до отвала мочаловской икрой. Об этом и кое-каких других астраханских похождениях, конечно и об Орлове, я рассказывал в минуты откровенности Бурлаку. Рассказал ему подробно, как пили водку и жрали мочаловскую икру.
— Чего икру не жрешь? — спрашиваю Орлова.
— Обрыдла. Вобла ужовистее.
Я рассказал этот случай. Уж очень слова интересные. Бурлак даже записал их в книжку и в рассказ вставил. Но дело не в том.
На другой день после этого рассказа заявился к нам утром Мочалов и предложил поехать на ватагу.
— Юшки похлебать да стерляжьей жарехи почавкать.
На крошечном собственном пароходике мы добрались до его промысла. Первым делом из садка вытащили огромнейшего икряного осетра, при нас же его взрезали, целую гору икры бросили на грохотку, протерли и подали нам в медном луженом ведре, для закуски к водке, пока уху из стерлядей варили да на угольях жареху стерляжью на вертелах, как шашлык, из аршинных стерлядей готовили.
Мочалов наложил нам по полной тарелке серой ароматной икры, подал подогретый калач и столовые ложки. Выпиваем. Икру я и Бурлак едим, как кашу.
— И тогда так же ложками хлебали? — спросил меня Бурлак, улыбаясь во всю губу.
— Только деревянными! — ответил я.
Пьем, чокаемся, а Мочалов, глядим, икры не ест, а ободрал воблу, предварительно помолотив ее о сапог, рвет пальцами и запихивает жирное волокно в рот.
— Что же ты икру? — спрашивает Бурлак.
— Обрыдла! Я только воблу… Гляди какая. Подледная!
— Так обрыдла, говоришь? Долго хохотали мы после.
А был случай, когда Бурлак до упаду хохотал. Этот случай был в Казани.
Казань Бурлаку свой город. Он уроженец Симбирска, был студентом Казанского университета, не кончил, поступил в пароходство, был капитаном парохода «Бурлак» — отсюда его фамилия по сцене. Настоящая фамилия его Андреев. На Волге тогда капитанов Андреевых было три, и для отличия к фамилиям прибавляли название парохода. Были Андреев-Велизарий, Андреев-Ольга и Андреев-Бурлак. Потом он бросил капитанство и поступил на сцену.
Я знал капитана Андреева-Ольгу, здоровенного моряка с седыми баками. Его так и звали Ольга, и он 11 июля, на Ольгу, именины даже свои неуклонно справлял.
10 мая труппа еще играла в Нижнем, а я с Андреевым-Бурлаком приехал в Казань устраивать уже снятый по телеграмме городской театр. Первый спектакль был 14 мая, в день коронации Александра III.
Сидим мы вдвоем в номере и на целую неделю составляем афиши. Кроме нас, играют в Казани еще две труппы, одна в Панаевском саду, а другая в Адмиралтейской слободке.
Составили афишу. На 14 мая «Горькая судьбина», дальше «Светит, да не греет», а там «Кручина», «Иудушка», «Лес»…
— Ну, теперь едем к полицмейстеру. Николай Хрисанфович Мосолов, — генерал, — мой старый приятель. Едем!
— Едем.
А сам думаю: вдруг опять тот же полицмейстер, что меня завтраком угощал! И решил, что этого быть не может, так как полицмейстеры меняются часто. Подъезжаем к полиции. Все знакомо, все прошлое мелькнуло ярко. Вот окно на крыше, под самой каланчой, из которого я удрал… Такая же фигура дремлющего пожарного у ворот. Все то же самое. Вошли через парадное крыльцо, а не через дежурку, как тогда. Доложили. Входим в кабинет. Знакомый медведь стоит с подносом, на котором лежат визитные карточки, и важная фигура в генеральском мундире приветливо спешит нам навстречу, протягивая обе руки Андрееву-Бурлаку. Обнялись. Расцеловались. Говорят на «ты». Ужас! Тот самый, который меня арестовал. Только уже не полковник, а генерал, поседевший и обрюзгший. Нас представили.
— Очень… Очень рад… Друзья моих друзей — мои друзья… Пойдемте закусить.
Я улыбнулся. Ну, думаю, друзья!
— Пока подпиши-ка афишу, Коля. Сидим. Мосолов взял афишу и читает:
— 14-го «Горькая судьбина»… 14-го?! Это, Вася, неудобно, перемени, поставь что-нибудь другое… Ну «Лес», что ли.
— Это почему?
— Да, знаешь, в день коронации и вдруг «Горькая судьбина»… Пусть она на второй, на третий день идет. Только не в первый.
— Ну, «Светит, да не греет», — с серьезным видом предлагает Бурлак, а губа смеется.
— Это хорошо. А там после, что хочешь ставь.
Я переменил числа, и Мосолов подписал все афиши, а потом со стола взял пачку афиш, данных для подписи, и показал афишу Панаевского театра, перечеркнутую красными чернилами.
— Каковы идиоты?! Вдруг «Не в свои сани не садись»! Это в день коронации Александра III. Понимаешь, Александра третьего!
— Почему же нельзя? Ведь «Не в свои сани…» такая уж скромная пьеса.
— А ты не догадался? Ведь Александр III коронуется… А разве его к царствованию готовили? Он занимает место умершего брата цесаревича Николая… Ну, понял?
— А ведь верно, что он не в свои сани садится? Сделал Бурлак серьезную физиономию, а губа смеется…
— Ну вот видишь, ты не смекнул, а я додумался… И в день коронации шло у нас «Светит, да не греет», а в слободе «Ворона в павлиньих перьях» и «Недоросль»…
Нарочно не придумаешь!
Мы прошли через две комнаты, где картины были завешаны и мебель стояла в чехлах.
— По-холостяцкому закусим! Садитесь, господа. В один миг были поставлены для нас два прибора на накрытом для одного хозяина столе, появилась селедка, балык и зернистая икра в целом бочонке. Налили по рюмке.
— Коля, ты ему стаканчик!.. Он рюмок не признает. И Бурлак налил мне полный стаканчик, поданный для лафита. Мне захотелось поозорничать. Прошлый завтрак мелькнул передо мной до самых мелочей.
— Рюмками воробья причащать, — припомнил я сказанную в тот завтрак шутку.
— Иже вместий — вместит. Кушайте на здоровье… Еще холодненькой подадут.
— Это я в турецкую кампанию выучился. Спирт стаканами пили.
— Да, вы были на войне! В каких делах?
Я рассказал, Бурлак добавлял. Генерал с уважением посмотрел на георгиевскую ленточку в петлице, а меня так и подмывает поозорничать.
К соусу подали столовую ложку, ту самую, которую я тогда свернул.
— Кто это, генерал, вам так ложку изуродовал? — спросил я и, не дожидаясь ответа, раскрутил ее обратно. Обомлел генерал.
— Второго вижу… Знаете, даже жаль, что вы ее раскрутили, я очень берегу эту память… Если бы вы знали…
— Так поправлю, — и я обратно скрутил ложку, как была.
Бурлак смеется.
— Он везде ложки крутит… Вот на пароходе тоже две скрутил…
— Н-да-с… Вы знаете историю этой ложки? Лет десять назад арестовали неизвестного агитатора с возмутительными прокламациями. Помнишь, это был 1874 год, когда они ходили народ бунтовать? Привели ко мне, вижу, птица крупная, призываю для допроса, а он шуточки, анекдотики, еще завтрака просит. Я его с собой за стол в кабинете усадил да пригласил жандармского полковника. Так он всю водку и весь коньяк чайным стаканом вылакал. Я ему подливаю, думаю, проговорится. А он даже имени своего не назвал. Оказался медвежатником, должно быть, каналья, в Сибири медведей бить выучился, рассказывал обо всем, а потом спать попросился да ночью и удрал. Разломал ручищами железную решетку в окне на чердаке, исковеркал всю и бежал. Вот это он ложку свернул… Таких мерзавцев я еще не видал. Пришлось бы мне отдуваться, да спасибо полковнику, дело затушил…
— Поймали его потом? — спрашиваю я.
— Как в воду канул. Потом, наверно, поймали… Наверно, уж в Сибири, а то, может, и повесили. Опаснейший фрукт.
— А какой он на вид? Богатырь? — допытывался я. А самому хотелось сказать, что решетки в окне были топкие и подоконник гнилой.
— Какой богатырь. Так, обыкновенный человек. Ну, вроде вас… и рука такая же маленькая, как у вас…
Генерал пристально посмотрел на меня, как бы вспоминая.
Этим наш разговор и кончился. Я чувствовал, что старое забыто, и, прощаясь, при выходе из кабинета не мог не созорничать. Хлопая медведя по плечу, я все-таки сказал, как и тогда:
— Бедный Мишка, попал-таки в полицию!
Вернувшись в номер, я рассказал и прошлое и настоящее во всех подробностях Бурлаку, и он, валяясь по дивану, хохотал с полчаса и отпивался содовой.
Этой поездкой я закончил мою театральную карьеру и сделался настоящим репортером.
1927 год. Картинно.