Имя для отряда
Руки полковника Палмера тряслись. Не от страха – от гнева. Инструктор при польско-хорватской бригаде, опытный военный, он никогда не поверил бы, что может испытывать такой гнев. Больше всего ему хотелось набить морду генералу Новотны.
Что было невозможно по нескольким причинам.
Он еще раз перечитал бумажку, снятую с дверцы своего «Хаммера» – про себя, хотя он уже не сомневался, что бумажку с подобным содержанием тут знают наизусть – Новотны неохотно, но все-таки сказал об этом полковнику, который, хоть и был ниже в звании, на деле – и это все понимали – являлся реальным командиром. (Начавший службу в 1984 году Яцек Новотны часто ловил себя на мысли, что ни один советский офицер никогда не позволил бы себе в адрес офицера польского и десятой части того, что позволял себе этот янки… а вот сейчас генерал подумал, что ему, пожалуй, приятно видеть Палмера в таком состоянии…)
Полковник в третий раз вчитался в русские слова – он хорошо знал язык.
Привет, долбо…бы!
Смерть ваша не за горами – за ближайшими домами!
Fack you сто раз в задний глаз!
Димка-невидимка.
Палмер скомкал бумажку нервным движением, лучше любых слов говорившим о том, как он разгневан. Молча швырнул комок бумаги на щебень и, широко шагая, пошел к своей машине, окруженной кольцом легких пехотинцев 4-й дивизии армии США. И не повернулся, когда кто-то из поляков (а их много удобно устроилось вокруг) свистнул и крикнул:
– Цо пан пуковник денервуе?! То ест смях москальски, доконд пан зуспешам?!
– Го-го-го! Га-га-га! – отозвались солдатским смехом развалины.
* * *
– «Привет, долбо…бы! – с выражением начал Верещагин. Его вестовой, набивавший патронами пулеметный барабан, хрюкнул. Надсотник, не обращая на него внимания, продолжал читать, хотя стоящий перед ним Димка Медведев побагровел до малинового цвета и опустил голову ниже плеч. – Смерть ваша не за горами – за ближайшими домами! Fack you сто раз в задний глаз! Димка-невидимка». Что молчишь, Пушкин? – с насмешкой спросил офицер.
Мальчишка переступил на полу. Вздохнул. Скрипнул каблуком.
– Правда невидимкой решил заделаться?
Мальчишка вздохнул снова. У сидевшего над картой командира третьей сотни Шушкова, заменившего трагически погибшего Климова, дергались губы. Верещагин вздохнул тоже:
– И это первый пионер города Воронежа. Начальник штаба отряда. Опора. Смена. Человек, которого я представил к награждению Георгием четвертой степени (Димка капнул на ботинок). Матерщинник и провокатор.
– Чего я провокатор… – безнадежно отозвался Димка.
– Провокатор, – безжалостно повторил Верещагин, покачиваясь с пятки на носок. – Вместо того чтобы заниматься разведкой, ты лепишь похабные писульки на вражескую технику. Думаешь, им это приятно? Они злятся. И, соответственно, усиливают охрану. Потом твои же ребята идут в разведку и напарываются на это усиление. Это и называется провокация.
Димка капнул два раза – на левый и правый ботинки. Верещагин вздохнул:
– В общем, так. Сдать ремень. Шнурки. Все оружие. Я тебя арестовываю на пять суток. Будешь отсиживать при кухне, заодно и поработаешь на благо моей измученной дружины. Я жду.
Уже без стеснения всхлипывая, мальчишка сдал требуемое. Потом поднял мокрые испуганные глаза:
– А галстук?! Тоже… сдавать?!
– Нет, – сердито ответил Верещагин. – Шагом марш отсюда, куда сказал. Выходить можешь только в сортир и на работы…
– Есть, – вздохнул Димка, повернулся через правое плечо и вышел.
– Поэт-песенник, – буркнул Верещагин, бросая на свою кровать конфискованные предметы. – Лебедев-Кумач.
– Что ты на него взъелся? – удивился Шушков, откладывая карту и беря гитару. – Хороший парень. Вон, гитару мне принес.
– Да не в этом дело, не в записке этой… – Верещагин подсел к столу, посмотрел на вестового. – Пошел отсюда, Большое Ухо.
Зубков встал с видом смертельно оскорбленного человека и медленно вышел походкой тяжелобольного. Верещагин проводил его взглядом и повернулся к Шушкову:
– Понимаешь, Саш, он страх потерял. Тот самый старый добрый страх, который позволяет сохранить голову. Ему начало казаться – я же вижу, – что это все игра. Пусть посидит и подумает. Тем более что завтра ночью «Солардъ» идет на автокемпинг на Антонова-Овсеенко. Учти, выдаю тебе военную тайну.
– Туда? – Шушков помрачнел.
– Туда, он же и разведал, – Верещагин кивнул. – Вот я и боюсь – с ними увяжется. Нет уж, лучше пусть под арестом посидит.
– Ну, может, ты и прав, – согласился Шушков. – Спеть?
– Спой, – согласился надсотник, откидываясь к стене.
А помнишь, тридцать лет назад —
Звенящий май, и солнце в луже,
И чистые глаза ребят,
С которыми по школе дружен.
И лебедь в парке на пруду,
И мамина лапша «по-флотски»,
И «Смоков» хит What Can I Do,
Перекрываемый Высоцким.
Не знаю, чья виновна власть
И кто сие придумал средство:
Как будто бомба взорвалась
И разорвала в клочья детство.
И объясненьям – грош цена.
Читаю на могильных плитах
Друзей тогдашних имена,
Теперь безжалостно убитых.
И, поднимая к небу взор,
Грехи и беды взвесив строго,
НЕ ПРИНИМАЮ злобный вздор,
Что чья-то смерть угодна Богу.
Друзьям, крестившимся в крови,
Чрез смертную прошедшим муку,
Я в знак неумершей любви
Свою протягиваю руку.
За вас, ушедших в мир теней,
Увековеченных в граните,
От нас, живых еще парней,
Стихомоление примите.
* * *
Надсотник Верещагин ошибался.
Ошибался, несмотря на весь свой школьный и военный опыт.
Димка Медведев не «потерял страх». Скорее наоборот – понял, что не знал настоящего страха до той ночи три дня назад, когда, находясь во вражеском тылу, увидел то, чего не мог себе представить даже после всего уже увиденного на войне.
Он и раньше знал, что на той стороне остались гражданские. Не очень много, большинство не успевших покинуть город скопились под защитой «своих». И все-таки были. Димка видел, как с большого грузовика им раздавали продукты. Раздавали, люди брали… а сбоку стоял еще один грузовик, и возле него – несколько штатовских военных. По временам они выводили из толпы то молодых женщин, то девочек, то мальчишек, сажали в свою машину. Когда она отъехала, Димка стал красться следом. Грузовичок шел медленно, мальчишка мог не отстать и добрался до окраины города, до автокемпинга.
О том, что он видел там, Димка Медведев никому не рассказал в подробностях. Просто когда он вернулся, то от него шарахнулась мать, казалось, привыкшая к тому, чем занимается ее сын. А Димка посидел в подвале – и отправился к Верещагину, потребовав у него устроить сию секунду встречу с генерал-лейтенантом Ромашовым.
Надсотник различил на висках мальчика седину. Почти незаметную в светлых волосах. Но седину. И кивнул только. Ни о чем не расспрашивал. А в кабине «гусара», когда они мчались через ВоГРЭСовский мост, мальчишка вдруг сбивчиво сказал надсотнику: «Там… там девочки, маленькие совсем, дошкольницы… и мальчишки даже… я не знал, что такое… что такое… что так вообще можно делать… и там… и там собаки еще, и…» Он захлебнулся, а Верещагин прижал его голову к своей груди, и Димка притих, молчал до самого штаба Ромашова.
А Ромашов вызвал «Солардъ».
«Солардъ» был спецназом РНВ. Его бойцов не звали по именам, потому что не знали их имен. А что знали? Что «Солардъ» приносит человеческие жертвы. Что «Солардъ» поклоняется Перуну. Что «Солардъ» может все. Знали кучу всего – и ничего достоверного. Кроме одного. Оккупантов бойцы «Солардъ» звали не «врагами».
Они звали их МЯСО.
* * *
Командир «Солардъ» был маленький, тощий, пожилой, со скандальным голосом пенсионера-общественника. Сейчас, когда он сидел в комнате Верещагина в гостиничном подвале, посвистывая, пил чай и недовольно смотрел по сторонам, надсотник невольно поражался тому, каков контраст между внешностью и содержанием, если можно так сказать.
Надо сказать, никто из тридцати пяти человек отряда (столько их было в начале боевых действий; сейчас осталось двадцать девять) не выглядел Рэмбо или Балуевым. Обычные молодые мужики; пара – уже не очень молодые, тройка – совсем мальчишки. Таких полно в каждом подразделении. Но даже на их фоне командир по прозвищу Дед выглядел вопиюще невоенным человеком.
– Мальчишку, значит, не отпустишь? – Дед поставил пустую кружку. – Плохой у тебя чай, надсотник, чай заваривать не умеете…
– Не отпущу, – покачал головой Верещагин. – Хоть стреляй, хоть приказ от генерала суй…
– Откуда такой приказ, если ему четырнадцать лет… – пробормотал Дед. – Ладно, может, и правильно. Кемпинг мы знаем, кое-кто из моих там до войны часто бывал… Обратно вот. Если их там больше сотни, да маленьких много, да забитые все – как обратно-то идти…
– Дед, – Верещагин навалился на стол, – как на Бога молиться буду. Выведи, а? Все тебя просят. Весь город.
– Выведи… Думаешь, мало их сейчас по России – женщин и детей – вот так мучаются? – беспощадно сказал спецназовец.
– Много, – кивнул надсотник. – Но этих-то можем спасти. Дед, не выведешь – я утром дружину в атаку подниму. Все пойдут.
– Чего ты меня уговариваешь? – брюзгливо сказал Дед. – У меня-то как раз четкий приказ. Значит – выполню. Только вот думать надо – как. Ты вот что, надсотник. Ты поди погуляй. А мне сюда пусть план кемпинга принесут, скажи там, снаружи, чтобы Барин принес, там есть такой – скажешь, он сразу принесет. И кипятку с заваркой, а сахара не надо – сам чай заварю, а то от ваших помоев с души воротит…
* * *
– Значитца, сделаем так, – Дед со вкусом прихлебнул из кружки черный, густой, как деготь, чай – практически чифир. Поставил кружку на край карты. – Туда мы доползем, тут даже вопросов нет. Там тоже все тихо сделаем, вот сейчас ребят проинструктирую пофамильно – и ни одна мышка не пукнет. А обратно мы поедем.
– Поедете? – Верещагин ошалело посмотрел на Деда.
Тот опять отпил из кружки и кивнул:
– Ага. Я человек старый, чего мне ноги-то бить? Тут четыре километра по Хользунова. Улица не перегорожена – так, рогатки в нескольких местах. Пароли мои ребята на месте узнают. Грузовики у них там стоят на бывшем рынке, рядом. Переоденемся – да мы даже заранее переоденемся. В штатовцев. Детишек и баб погрузим. Сядем. Поедем. Шум поднимать все равно некому будет – ну, разве что случайно. Езды тут – пять минут. Ну – шесть. А штатовцев пшеки все равно останавливать особо не станут. Пока с начальством свяжутся, пока то, пока се…
– Наглость, – сказал Верещагин, качая головой.
– Так это, наглость второе счастье, – заметил Дед, вставая. – Ну, я пойду готовиться. А ты, надсотник, вот что. Ты с полуночи и до трех утра держи проезд на Московский проспект открытым. Сегодня в ночь. Ну и завтра – на всякий случай. Вдруг задержимся? Уговор?
– Уговор, – Верещагин пожал протянутую руку. И только сейчас заметил на тыльной стороне кисти Деда синие штрихи татуировки: «ГСВГ».
* * *
Свирепо дергая ножом, Димка чистил черт-те какой по счету вялый прошлогодний клубень. В соседней комнате повариха – девчонка на пять лет старше его – напевала немузыкально «С Новым годом, крошка» и по временам нагло покрикивала:
– А-рес-то-ван-ны-ы-ы-ый! Скоро дочистишь?!
– Лахудра, мочалка, блин… – бурчал мальчишка и кромсал картошку.
За этим занятием и застал его Верещагин.
– Ты еще и вредитель, – грустно сказал надсотник, останавливаясь в дверях.
Димка вскинул злые глаза.
– Почему вредитель? – не удержался он.
– Потому что у нас картошки хорошо если десять ведер. А у тебя половина в отходы уходит. Дай сюда.
Отобрав у Димки нож, он присел на корточки и начал ловко, одной лентой, снимать тонкую кожуру, почти непрерывно вращая картошку в пальцах.
– Дома не чистил, что ли? – поинтересовался он.
– У нас ножик был специальный…
Димка с интересом наблюдал за процессом и, когда очищенная картошка булькнулась в ведро, с готовностью подал новую. Верещагин засмеялся и вернул нож:
– Дочищай норму и свободен. Зайдешь ко мне за барахлом.
– Я всего три дня отсидел, – напомнил Димка.
– А больше и не надо, – ответил Верещагин. – «Солардъ» вернулся.
– Вернулись?! – Димка приоткрыл рот. – А они…
– Вывезли сто семнадцать человек, потерь нет, – сказал Верещагин, встал и, не оглядываясь, вышел.
Димка засмеялся. Подбросил картошку, поймал ее на кончик ножа. Вздохнул. Начал чистить, стараясь срезать кожуру так же, как надсотник.
И, чертыхнувшись, сунул в рот порезанный палец.
* * *
– Сержант уже не вернется.
Димка промолчал, ощущая, как сами собой набухают губы. Потом спросил у Верещагина, неотрывно глядящего в проем окна:
– Я не знал, что его посылали… А он один ходил?
– Нет, – надсотник пошевелился, сел удобнее на опрокинутом шкафу. – Я не знаю, если честно, кто с ним был. Еще двое ребят из его отряда.
– Может, они просто… задержались? – безнадежно спросил Димка.
– Нет, – надсотник вздохнул. – Они… они висят на пересечении Острогожской и Херсонской, Дим.
– Как… – Димка подавился. – Как висят, Олег Николаевич?
– За ребро, – тихо ответил надсотник. – За ребро на фонарных столбах они висят, Дим… Одно хорошо – кажется, их повесили уже мертвыми.
Димка отвернулся в угол. Верещагин продолжал смотреть в окно.
Где-то там, на юго-западе, в придонских плавнях, лесах и одичавших садах, ждали проводников и плана действий почти три тысячи бойцов, подошедших на помощь блокированному гарнизону Воронежа. Чезэбэшники, сводный отряд из старших суворовцев и кадетов, кубанцы – тащившие на себе боеприпасы, немало продуктов, медикаменты. Войти в город с боями они не могли, слишком неравными были силы. Ромашов со штабом выбрал место для возможного прорыва, составил план. Оставалось одно – связаться с командованием отряда.
И при попытках установить эту связь погибли уже две группы. Первая – разведчики-десантники. Вторая – мальчишки Сержанта во главе с ним самим.
– Скоро янки опомнятся, – сказал Димка, глядя все туда же – в угол, – и перепашут участок самолетами. Я те места знаю, там глушь, но со всех сторон дороги. Олег Николаевич, я пойду, а?
– Придется, – Верещагин не поворачивался от окна. – Один пойдешь?
– Нет… Зидана возьму… ой, Альку Зиянутдинова. Он в Малышево родился, все там исползал.
– Не ходи сам, – предложил надсотник. – Пошли Альку и еще кого-нибудь. Ты все время сам ходишь.
– Все ходят, – возразил Димка и встал со шкафа. Поправил куртку, ремень. – Дел много. А тут такое… в общем, сам пойду. Сержант, наверное, на Песчаном Логу сгорел. Там вроде маленькое пространство, а все открытое. Наверное, решил – перебежим. И забыл, что там пожаров-то нет, фона нет, в ночники все видно. А мы вдоль речки пойдем, она в Дон впадает. Там дольше, зато рощи, а потом сразу садовые участки. Нырь – и на месте. Все нормально будет. Я пойду готовиться.
– Да, – кивнул Верещагин. – Иди, потом зайдете ко мне, я все расскажу, как следует… Погоди, Дим! – надсотник встал. Мальчишка остановился у порога. – Это очень важно. Надо дойти. Надо, чтобы они прошли в город.
– Ой, да все сделаем! – сказал Димка. И улыбнулся. Потом улыбка исчезла, он тихо добавил: – Сержанта жалко. Очень.
Круто повернулся и вышел из комнаты.
* * *
– Все, – прошептал Зидан и, повернувшись на бок, вытер лицо, перепачканное болотной жижей. Подмигнул Димке. Димка подмигнул ему. Зидан подмигнул снова (он был совсем не похож на татарина, синеглазый и белобрысый), и мальчишки синхронно хихикнули.
До рассвета оставалось полчаса. Но они лежали в полусотне метров от сожженного полевого стана, за которым начиналась садовая глушь. Оставался последний бросок, и они законно переводили дыхание после четырех часов ползанья на животах по болоту, траве, щебню и прочим милым местам.
– Пошли, – Димка приподнялся. Но тут же присел на корточки. – Вот что… – он покусал губу, посмотрел на развалины. – Я сейчас пойду. Если позову – иди следом. А если что-то… – он покрутил ладонью. – Не вздумай лезть. Сразу уходи в обход.
– Да нет там никого, – сказал Зидан недовольно.
– На всякий случай, – строго произнес Димка. – И помни – я тебе приказал. Если что-то – сразу уходи.
– Ладно, понял, – буркнул татарчонок.
Димка поднялся и пошел, чуть пригнувшись, к стану. Вообще-то он тоже был уверен, что там пусто (тыловой рубеж обороны интервентов остался на городских окраинах, и его они обошли по реке). Но все-таки. Ну, просто на всякий случай.
Ему оставалось пройти метров пять, не больше, когда из черного широкого проема дверей вышли сразу двое. Димка не различил ни лиц, ни каких-то знаков различия. Но угловатое снаряжение, матовый мутный блеск на шлемах не оставляли сомнений в том, кто это такие.
Вот и все, очень спокойно подумал Димка. И рванулся в сторону, выдергивая из кобуры тяжеленный старый «кольт».
Очевидно, встреча была неожиданной и для этих двоих. Грохнула, раскатилась запоздалая очередь. Димка, согнувшись, метнулся в темноту – с пистолетом в руке, но не стреляя. Потом – обернулся, упал на колено, выстрелил – раз, другой, третий – не целясь, отдача рвала руки.
Он мог уйти. Во всяком случае – попытаться уйти в темноте. Но сейчас важно было, чтобы Зидан понял, что к чему, и тоже ушел – незамеченный совсем, в другую сторону.
Димка перебежал и выстрелил снова. Ему ответили несколько автоматов и крики – неразборчивые, казалось, отовсюду. По развалинам сбегались люди. Мельтешили тени, и мальчишка выстрелил по этим теням – еще, еще, еще! Сменил магазин, щелкнул затворной задержкой, перебежал. Залег, отполз. Нет, прятаться нельзя… Выстрелил снова, еще раз – и попал, возникший было слева среди развалин черный силуэт молча сложился пополам и исчез. Пять патронов. Можно выстрелить еще четыре раза – и попытаться убежать, Зидан наверняка уже чешет в другую сторону и уже далеко…
Выстрел. Еще выстрел – и мальчишка опять попал, но на этот раз подстреленный, закричал, падая.
Еще два раза. Димка вскинул «кольт» в обеих руках, прицелился, закусив губу – и в тот же миг на него навалилась страшная живая тяжесть. Мальчишка попытался вдохнуть – и не смог…
* * *
– Ну, привет, Димка-невидимка.
Облегчение, которое Димка испытал при этих словах, было ни с чем не сравнимо. Рассвело. На него смотрело улыбающееся – совершенно свое, родное! – лицо. Человек держал в руке несколько листовок – вынутых из кармана Димкиной куртки.
Обрадованный и испуганный (неужели он стрелял в своих?!), Димка попытался сесть.
Руки его были связаны за спиной.
А в следующий миг мальчишка увидел на рукаве формы человека – на рукавах всех столпившихся вокруг людей! – сине-желтые нашивки.
– Поднимайся, – сказал украинский офицер. – С тобой жаждет поговорить полковник Палмер из польско-хорватской бригады. Ты ему чем-то крупно насолил.
Димка начал вставать – неловко. Кто-то ударил его ногой под коленку – мальчишка повалился лицом на битый кирпич и, ощутив вспыхнувшую во всю щеку жгучую боль, с холодным ужасом понял: это только начало.
Стиснув зубы, он начал вставать снова. На этот раз ему не мешали. Поднявшись в рост, мальчишка сморгнул слезы (будь они прокляты, как же они всегда близко, сколько он из-за этого натерпелся!) и, обведя солдат мокрыми глазами, сказал раздельно и отчетливо:
– Предатели. Паскуды. Бандеровцы.
Тогда его начали бить. И били все время, пока волокли к «66-му».
* * *
Прорывающиеся в Воронеж части атамана Хабалкова смяли украинскую бригаду, как пустую картонную коробку. Среди укреплений и брошенной техники тут и там валялись трупы. Около пятидесяти бойцов присоединились к атакующим.
Алька Зиянутдинов искал Димку. Искал, рискуя достаться наседающему, опомнившемуся врагу – парни-суворовцы уволокли спятившего татарина силой. И уже возле водохранилища один из украинцев-перебежчиков сказал Альке, что какого-то мальчишку солдаты роты «Cич» взяли живым и увезли на север за сорок минут до прорыва.
* * *
Больше всего полковника Палмера изумили две вещи.
Первая – невысокий белобрысый мальчишка заплакал. Заплакал после первой же – и единственной в этот раз – пощечины, которую полковник отвесил ему даже не по ободранной щеке. Палмер решил, что разговор будет коротким и простым – и даже великодушно подумал, что, пожалуй, отправит этого ревущего «невидимку» после допроса в фильтрационный лагерь.
Вторая – мальчишка ничего не говорил.
Он ничего не говорил все те два часа, пока Палмер, капитан и двое лейтенантов то вместе, то попеременно орали на него, трясли кулаками и угрожали. Начинал плакать опять – и молчал. Когда потерявший терпение полковник сам сделал мальчишке укол пентотала, тот успокоился, а потом начал рассказывать какие-то нелепые школьные истории, совершенно не обращая внимания на задаваемые ему вопросы. Эта чушь про школу лилась из него непрерывным потоком, пока через полчаса мальчишка не отрубился.
Через четыре часа все повторилось снова. Удар по лицу. Слезы. И категорическое, упрямое молчание.
– Нечего делать, – Палмер поморщился. – Передадим его сержанту Лобуме.
– Я против, – вдруг сказал капитан Эндерсон.
Полковник изумленно уставился на своего подчиненного. Эндерсон свел брови и повторил:
– Я против, сэр. Я вообще против присутствия этой гориллы в нашей части. Это позор армии США. И я против того, чтобы мальчика отдавали на растерзание.
Полковник Палмер молчал изумленно и гневно. Оба лейтенанта – достаточно тупо. Наконец полковник зловеще спросил:
– Это ваше официальное мнение, капитан?
– Да, сэр, – упрямо сказал Эндерсон, и его худое лицо вдруг стало ожесточенным. – То, что вы хотите сделать сейчас, – это несмываемое пятно на нашем мундире… а он и без того достаточно грязен, сэр, видит Бог.
Полковник заставил себя успокоиться. Военный в бог знает каком поколении (редкость для США), капитан Эндерсон был лучшим из его инструкторов.
– Ничего не будет, капитан, – сказал Палмер. – Лобума – это не мы. Мальчишке достаточно будет на него взглянуть, чтобы рассказать все. И я вам обещаю, что мальчика ждет фильтрационный лагерь.
* * *
В пять утра сержант Лобума разбудил полковника Палмера.
– Сэр, вы приказали докладывать независимо от времени суток, – сказал огромный негр, почтительно вытянувшись в струнку.
– Да, я слушаю, – полковник сел на раскладной кровати. – Что так долго? – он бросил взгляд на часы.
– Он молчит, сэр. – Лобума задумался и поправился: – Вернее, он кричит, но молчит.
– Молчит?!. – Палмер взвился с кровати…
…Привязанный в гинекологическом кресле мальчишка внешне был не особо покалечен – разве что губы разбиты, и капитан Эндерсон как раз вытирал их бинтом. Но полковник Палмер не сомневался в том, что сержант знает дело и мальчишка, конечно, должен был расколоться…
Капитан Эндерсон бросил бинт на пол и выпрямился. Странно – на какой-то миг Палмеру стало не по себе, когда он заглянул в глаза офицера. Но Эндерсон ничего не сказал – только вышел, плечом задев замершего у входа Лобуму.
– Почему ты молчишь?! – нагнувшись, Палмер схватил мальчишку за щеки. Тот открыл глаза – мутные, невидящие. – Говори, дурак! Как только заговоришь – допрос, а потом все прекратится и ты отправишься в лагерь! Ты будешь жить! Слышишь?! – он мотнул голову мальчишки. – Жить! Слово офицера!
– Вы не офицер, а фашист, – тихо, но отчетливо сказал мальчишка, шевеля покрытыми белой коркой губами.
– Что?! – Палмеру показалось, что он перестал понимать русский язык. – Что ты сказал?!
– Что смерть ваша – за ближайшими домами, – ответил мальчишка. – Что наши придут. И что я не буду говорить ничего.
Палмер отскочил. Тяжело дыша, посмотрел на равнодушно стоящего сержанта.
– Делай с ним, что хочешь, – сказал полковник. – Но он должен говорить. Должен. Ты понял?
– Да, сэр, – синие губы негра расплылись в улыбке. – Не сомневайтесь, сэр. Он заговорит. Я пока просто разминался…
…Выйдя из палатки, полковник услышал за спиной истошный детский крик. И увидел, что вокруг все остановились – солдаты охраны, водитель, радист за спутниковой станцией. Застыли и смотрят на палатку и на него – полковника Палмера.
– Что застыли?! – чуть ли не впервые в жизни заорал он на своих солдат. – Заниматься своими делами!!!
Люди суетливо, испуганно зашевелились.
Около штабной палатки Палмера нагнал лейтенант Хасбрук, проводивший осмотр вещей русского. Лицо лейтенанта было растерянным и удивленным.
– Сэр. Простите, сэр, – он достал из кармана красный треугольный платок. – Вот. Это было повязано на шее у пленного. Кажется, скаутский галстук… Странно, не так ли, сэр?
Несколько секунд Палмер смотрел на платок. Потом взял его – осторожно, словно боялся обжечься.
– Это не скаутский галстук, – сказал он. Поднял глаза на младшего офицера. – Вас плохо учили, лейтенант. Это красный галстук.
– Что это значит? – непонимающе моргнул лейтенант.
– Это значит, что все начинается сначала, – медленно ответил Палмер. – Это значит, что мы проиграли, лейтенант.
И с этими дикими, непредставимыми словами он скомкал платок, зло швырнул его под ноги обмершему от такого признания лейтенанту и почти бегом бросился в палатку.
* * *
Это было утро четвертого дня.
Впрочем, Димка не знал, что это утро. Не знал, что день – четвертый. Он давно потерял счет времени. И даже не мог увидеть, что это утро, потому что вчера днем, отчаявшись что-то сделать, сержант Лобума вырезал мальчику оба глаза.
Он шел сам. Отбитые и обожженные ступни почти ничего не чувствовали, но и боли почти не было – и Димка радовался этому. Он понимал, куда его ведут и зачем. И радовался и этому, потому что все три дня было очень больно и временами совсем не оставалось сил молчать. А теперь все кончится – и он радовался этому. И тому, что промолчал – радовался. И тому, что Зидан наверняка дошел – радовался.
И еще он вдруг с пронзительной ясностью понял две вещи. Настолько важные, что и передать было нельзя.
Первая – что он не умрет. Нет, не здесь не умрет, тут все уже было ясно. Вообще не умрет. Он это понял совершенно точно.
И второе – что они победят. Если точнее – он понял это даже не сейчас, а вчера, когда увидел последнее, что ему было суждено увидеть в этой жизни – кровавые, бычьи глаза Лобумы, полные злобы, жестокости и…
И страха.
Его убьют? Да. А сколько хороших и храбрых людей – останутся жить и будут сражаться?
Вот что было важно.
И, когда ветерок коснулся черно-бурых от крови щек мальчика, охранники вдруг отшатнулись, потому что русский… улыбнулся. Поднял голову к небу, словно видел, словно мог что-то видеть…
И улыбнулся опять.
Тогда капрал-латиноамериканец, командовавший расстрелом, первым разрядил в спину Димке, замершему на краю воронки, весь магазин.
Димка вытянулся вверх и выгнулся назад – как будто хотел взлететь. Чуть повернулся. И упал – мягко и бесшумно – за край воронки.
Двое других конвоиров – с круглыми от ужаса глазами, вздрагивая – стреляли сверху в лежащее внизу тело, пока и их винтовки не подавились опустевшими магазинами. И, закидывая за плечи оружие, почти побежали, оглядываясь, прочь от ямы, на дне которой лежал изрешеченный полусотней пуль Димка Медведев…
* * *
– Олег Николаевич.
Надсотник проснулся мгновенно.
– Что? – он сел. – Что? Димка вернулся? Вернулся, да?!
– Нет, – Пашка покачал головой. – Перебежчик с той стороны. Американский офицер.
– Что?! – Верещагин, начавший было энергично растирать лицо ладонями, застыл. – В смысле – американец?
Пашка кивнул. Лицо у него было странное.
– Идите скорее, иначе его убьют, – попросил парнишка.
…Семь или восемь человек, толпясь вокруг чего-то, лежащего на земле, молчали. В стороне примерно столько же дружинников зло и сосредоточенно били человека.
– Дай я…
– Э-эть!
– Мужики, пустите меня, мужики, я…
– Э-эть!
– А ну!!! – заорал Верещагин. «Маузер» в его руке дважды выплюнул рыжий огонь. – А ну! Р-р-р-разошлись, ннну?! – «маузер» подтвердил приказ третьим выстрелом.
Дружинники расступились – с нездешними лицами, тяжело дыша. На ноги между них с трудом поднялся высокий человек – без оружия, в растерзанной штатовской форме морской пехоты, с разбитым в кровь лицом. Он стоял молча, глядя на подошедшего офицера безразличными, затекающими кровью глазами.
– Вы что, остопиз…ли?! – зловеще спросил Верещагин, не убирая пистолет и обводя дружинников зловещим неподвижным взглядом. – У вас что, в каждом кармане по два янкеса-офицера?!
– Командир, – сказал, судорожно глотая, молодой дружинник с погонами стройника, – командир, не кричи. Командир, ты погляди, что он… принес.
– Принес?.. – начал Верещагин. И осекся. Повернулся. Стоявшие вокруг лежащего на земле предмета бойцы молча расступились, давая дорогу.
Верещагин подошел. Посмотрел на испятнанный темным брезентовый мешок. Тихо спросил:
– Димка?
– Угу, – сказал чернобородый, с серьгой в ухе, кряжистый цыган из сотни Басаргина. – Отдай штатовца, командир, отдай, мы хоть душу успокоим…
– Заткнись, – приказал надсотник.
Опустился на колено, отогнул край мешка. Посмотрел – спокойно, без слов, только лицо вдруг задергалось. Успокоилось.
– Дима, Дима… – тихо, почти нежно сказал он. Погладил рукой что-то слипшееся и темное, видневшееся в мешке.
– Они ему глаза вырезали, – сказал со злыми слезами рыжий парнишка, державший на плече РПК. – Командир, отдай янкеса, отдай, слышишь?!
– Тихо, – не приказал, а попросил Верещагин. Подошел к офицеру и одним рывком за скрученный на груди камуфляж приподнял его по стене на полметра. – Что вы сделали? – спросил надсотник так, что все вокруг замолчали. – Что вы сделали, изверги?
Но молчание американца будто лишило его сил. Он отпустил янки и ссутулился. Американец расправил камуфляж и вдруг сказал – почти без акцента:
– Ваш мальчьик промольчал. Нитчего не сказал.
– Я был учителем, – сказал Верещагин, поднимая на американца глаза. – Понимаете вы, я был учителем, я хотел всю жизнь учить таких, как он, нашей истории. Всего лишь учить их истории… – Его лицо опять дернулось, он махнул рукой. – Уходите… – мельком глянул на погоны американца, – капитан. Идите, идите.
Никто не возразил. Американец снова расправил форму на груди.
– Я не буду уходить, – сказал он тихо. – Я пришель к вам и принес мальчика. Я трус. Я испугалься его спасти. Я хотел стрелять, но я испугалься. Тепер я буду с вами. Если вы меня возьмьете. Есльи вам не нужно труса, то пусть мне отдадут пистольет. Я не стану жить тогда.
– Верните ему оружие, – сказал Верещагин. – И проводите его ко мне, нам надо поговорить. А умереть мы все всегда успеем. Никогда не надо торопиться умирать… мы все торопимся умирать и не успеваем жить… – и надсотник пошел по коридору.
В тишине было слышно, как он плачет – тяжело и хрипло, как будто разрывается металл…
* * *
– Может, выпьете? – спросил Пашка, не пряча от сотника опухших от слез глаз. – Я водку принесу. Настоящую.
– Паш, ты же знаешь, что я не пью, – покачал головой надсотник. Подумал и добавил: – Спасибо.
– А я бы выпил, – Пашка сцепил на столе пальцы. – Смешно, Олег Николаевич. Столько убитых. На каждой улице каждый день убитых детей подбирают. А я почему-то из-за него плакал. Мы с ним даже друзьями не были. Когда Сашка Коновалов погиб, я не плакал, а мы с ним с семи лет дружили… с моих семи, с его восьми. А тут взял и заплакал. Смешно, – повторил он. – Давайте я вам бутерброд сделаю. С копченкой. Есть копченка.
– Паш, не надо ничего, – поморщился Верещагин и тяжело лег, закинув на кровать ноги в ботинках. Потер грудь слева.
Болело сердце. Впервые в жизни – физически болело, а не фигурально выражаясь. «А вдруг сдохну?» – испугался надсотник. Хотел спросить у Пашки – пусть принесет корвалол. Корвалол пила мама. Боги, как она там? Конечно, девчонки ее не бросят, но как она там? А если узнают, что она – мать офицера РНВ? Или Кирсанов не оккупирован? Что им там делать, маленький городок, неважный…
Боль отступила. Так же внезапно, как пришла.
– Олег, – в комнату вошел Земцов. – Там к тебе ребята просятся.
Верещагин сел.
– Пусть идут сюда.
Почти сразу вошли – наверное, по всегдашней привычке ждали в коридоре рядом – Влад Захаров, Пашка Бессонов, девчонка – надсотник не помнил, как ее зовут, но в отряде она заправляла «женским» звеном. Встали в ряд в ногах кровати. Молча.
Офицер поднялся. И понял, что Влад – почти одного с ним роста.
– Мне… – Влад вдруг замолчал, и Верещагин подумал, что Пашка вот так же почти всегда запинался, когда волновался. А Влад – нет. – Мне скоро пятнадцать. Возьмите меня к себе. Ну, в дружину. Чтобы я не в разведку. Я не могу больше в разведку. Я все испорчу сразу.
Надсотник понял, о чем говорит парнишка. И кивнул:
– Хорошо. Пойдешь во вторую сотню, Земцов тебе все объяснит. А галстук… – Он помедлил. – Галстук снимешь? Ты же теперь не в отряде будешь…
На скулах Влада вспухли бугры. Он медленно покачал головой:
– Никогда.
– Хорошо, – повторил Верещагин. Посмотрел на Пашку и девчонку: – Вы не проситесь. Вас не возьму.
– Мы не за этим… – Пашка достал из сумки на поясе – школьной, обычной, какие еще недавно носили по моде у самого колена – свернутое отрядное знамя. Надсотник узнал его – переделанное из найденного в той самой комнате, обнаруженной Димкой, старого пионерского. – Мы… вот! – и он развернул большое полотнище с потускневшей золотой бахромой.
А вот буквы, вышитые по верхнему краю, сверкали свежим золотом – и Верещагин подумал, что их, наверное, вышивала именно эта девчонка…
Он посмотрел ей в лицо. И снова перевел взгляд на золотые буквы, чуть подрагивавшие в такт дрожи Пашкиных рук:
ОТРЯД ИМЕНИ
ДМИТРИЯ МЕДВЕДЕВА