Книга: Дети Арбата
На главную: Предисловие
Дальше: 2

Анатолий Рыбаков
Дети Арбата

Часть первая

1

Самый большой дом на Арбате – между Никольским и Денежным переулками, теперь они называются Плотников переулок и улица Веснина. Три восьмиэтажных корпуса тесно стоят один за другим, фасад первого выложен белой глазурованной плиткой. Висят таблички: «Ажурная строчка», «Отучение от заикания», «Венерические и мочеполовые болезни»… Низкие арочные проезды, обитые по углам листовым железом, соединяют два глубоких темных двора.
Саша Панкратов вышел из дома и повернул налево – к Смоленской площади. У кино «Арбатский Арс» уже прохаживались парами девочки, арбатские девочки и дорогомиловские, и девочки с Плющихи, воротники пальто небрежно приподняты, накрашены губы, загнуты ресницы, глаза выжидающие, на шее цветная косынка – осенний арбатский шик. Кончился сеанс, зрителей выпускали через двор, толпа выдавливалась на улицу через узкие ворота, где весело толкалась стайка подростков – извечные владельцы этих мест.
Арбат кончал свой день. По мостовой, заасфальтированной в проезжей части, но еще булыжной между трамвайными путями, катили, обгоняя старые пролетки, первые советские автомобили «ГАЗ» и «АМО». Трамваи выходили из парка с одним, а то и двумя прицепными вагонами – безнадежная попытка удовлетворить транспортные нужды великого города. А под землей уже прокладывали первую очередь метро, и на Смоленской площади над шахтой торчала деревянная вышка.
Катя ждала Сашу на Девичьем поле, у клуба завода «Каучук», скуластая сероглазая степная девчонка в свитере из толстой деревенской шерсти. От нее попахивало вином.
– Выпили с девчатами красного. А тебе праздника нет?
– Какой праздник?
– Какой… Покров.
– А…
– Вот тебе и «а»…
– Куда пойдем?
– Куда… К подруге.
– Что взять?
– Закуска там есть. Купи водки.
По Большому Саввинскому переулку, мимо старых рабочих казарм, откуда слышались пьяные голоса, нестройное пение, звуки гармоники и патефона, потом по узкому проходу между деревянными фабричными заборами они спустились на набережную. Слева – широкие окна фабрик Свердлова и Ливерса, справа – Москва-река, впереди – стены Новодевичьего монастыря и металлические переплеты моста Окружной железной дороги, за ними болота и луга, Кочки и Лужники.
– Ты куда меня ведешь? – спросил Саша.
– Куда-куда… Иди, нищему деревня не крюк.
Он обнял ее за плечи, она попыталась сбросить его руку.
– Потерпишь.
Саша крепче сжал ее плечо.
– Не бунтуй.
Четырехэтажный неоштукатуренный дом стоял на отшибе. Они прошли по длинному коридору, слабо освещенному, с бесчисленными дверьми по сторонам. Перед последней дверью Катя сказала:
– У Маруси друг… Ты ничего не спрашивай.
На диване, лицом к стене, спал мужчина, у окна сидели мальчик и девочка лет по десяти-одиннадцати, они оглянулись на дверь, поздоровались с Катей. У кухонного столика в углу комнаты, рядом с рукомойником, возилась маленькая женщина, много старше Кати, с миловидным добрым лицом. Это и была Маруся.
– А мы заждались, думали, не придете, – сказала она, вытирая руки и снимая фартук, – думали, загуляли где… Вставайте, Василий Петрович, гости пришли.
Мужчина поднялся, худой, хмурый, пригладил редкие волосы, провел ладонью по лицу, сгоняя сон. Воротничок его рубашки примялся, узел галстука был опущен.
– Пироги засохли. – Маруся сняла полотенце с лежавших на столе пирогов из ржаной муки. – Этот с соей, этот с картошкой, а тот с капустой. Тома, подай тарелки.
Девочка поставила на стол тарелки. Катя сняла жакет, достала из буфета ножи и вилки, сразу стала накрывать на стол, знала, где что лежит, видно, бывала тут не раз.
– В комнате убери! – приказала она Марусе.
– Заспались после обеда, – оправдывалась та, снимая со стульев одежду, – и ребята бумагу нарезали, подбери бумагу, Витя.
Ползая по полу, мальчик собрал обрезки бумаги.
Василий Петрович умылся под умывальником, подтянул галстук. Маруся отрезала ребятам по куску от каждого пирога и поставила на окно.
– Ешьте!
Василий Петрович разлил водку.
– С праздником!
– Под столом встретимся! – Катя посмотрела на всех, кроме Саши. Она в первый раз привела его к своим знакомым, пила здесь водку, а с ним пила только красное вино.
– Какого черноглазого себе отхватила! – весело проговорила Маруся, кивая на Сашу.
– Черноглазого и кудрявого, – усмехнулась Катя.
– В молодости волосы вьются, в старости секутся, – объявил Василий Петрович и снова взялся за бутылку. Теперь он не казался Саше хмурым, в его разговорчивости было желание поддержать знакомство. И Маруся глядела на них ласково, понимающе.
Саше было приятно Марусино покровительство, нравился этот дом на окраине, песня и гармошка за стеной.
– Что же вы не едите? – спросила Маруся.
– Ем, спасибо, вкусные пироги.
– Было бы из чего, не такие бы испекла – дрожжей и тех не достанешь. Спасибо, Василий Петрович принес.
Василий Петрович сказал что-то серьезное по поводу дрожжей.
Ребята попросили еще пирога.
Маруся снова отрезала им по куску.
– Думаете, для вас одних наготовлено?! Кончилась ваша гулянка, умывайтесь!
Она собрала их постели и понесла из комнаты, к соседке.
Дети ушли спать. Потом собрался и Василий Петрович. Маруся пошла его провожать. Уходя, сказала Кате:
– Чистую простыню в шкафу возьми.
– Зачем он ей нужен? – спросил Саша, когда за Марусей закрылась дверь.
– Муж бегает от алиментов, ищи его, жить-то надо.
– При детях?
– Голодными лучше сидеть?
– Старый он.
– И она не молодая.
– Что же не женится?
Она исподлобья посмотрела на него:
– А ты на мне чего не женишься?
– Тебе замуж хочется?
– Хочется… Ладно! Давай спать ложиться.
И это было необычно. Каждый раз ему приходилось добиваться ее так, будто они встречаются впервые, а сегодня сама стелет постель, раздевается. Только сказала:
– Свет потуши.
Потом перебирала пальцами его волосы…
– Сильный ты, любят тебя, наверно, девки, только неосторожный, – она наклонилась над ним, заглянула в глаза, – рожу тебе черноглазенького, не боишься?
Рано или поздно это должно было случиться. Ну что ж, сделает аборт, ребенок не нужен ни ему, ни ей.
– Ты беременна?
Она уткнулась головой в его плечо, прижалась к нему, будто искала защиты от несчастий и невзгод своей жизни.
Что он знает о ней? Где она живет? У тетки? В общежитии? Снимает угол? Аборт! Что скажет она дома, какой бюллетень предъявит на работе? А вдруг пропустила сроки? Куда денется с ребенком?
– Если попалась, рожай, поженимся.
Не поднимая головы, она спросила:
– А как малого назовем?
– Решим, времени много.
Она опять засмеялась, отодвинулась от него.
– Не женишься ты, да и не пойду я за тебя. Тебе сколько? Двадцать два? Я и то старше тебя. Ты образованный, а я? Шесть классов… Выйду, только не за тебя.
– За кого же? Интересно.
– Интересно… Парень один, наш, деревенский.
– Где он?
– Где-где… На Урале, приедет и заберет меня.
– Кто он?
– Кто… Механик.
– Ты давно его знаешь?
– Сказала ведь, с одной деревни.
– Что же он до сих пор на тебе не женился?
– Не перебесился, вот и не женился.
– А теперь перебесился?
– Теперь ему уже тридцать. У него, знаешь, какие барыньки были…
– Ты его любишь?
– Ну, люблю…
– А почему со мной встречаешься?
– Почему да почему… Мне тоже жить хочется. Допрашивает, как в милиции, ну тебя!
– Когда же он приезжает?
– Завтра.
– И мы с тобой больше не увидимся?
– На свадьбу позвать?.. Он здоровый, стукнет, и нет тебя.
– Это еще посмотрим.
– Ох, ох…
– Но ведь ты беременна.
– Кто сказал?
– Ты сказала.
– Ничего я тебе не говорила. Сам придумал.
В дверь тихонько постучали. Катя открыла Марусе, снова легла.
– Проводила. – Маруся зажгла свет. – Чай пить будете?
Саша потянулся за брюками.
– Чего вы? – сказала Маруся. – Не беспокойтесь.
– Он стеснительный, – усмехнулась Катя, – стесняется гулять со мной, жениться хочет.
– Жениться недолго, – сказала Маруся, – и развестись недолго.
Саша налил в стакан остатки водки, закусил пирогом. В общем-то он должен быть благодарен Кате за то, что все так благополучно кончилось. Механик этот, наверно, и вправду есть, но не в нем, в сущности, дело. Дело в том, что она опять дразнит его, а он раскис, дурачок. Саша поднялся.
– Ты куда? – спросила Катя.
– Домой.
– Что вы, честное слово, – забеспокоилась Маруся, – спите, утром поедете, а я у соседей переночую, никому не мешаете.
– Надо идти.
Катя смотрела хмуро.
– Дорогу найдешь?
– Не заблужусь.
Она притянула его к себе.
– Останься.
– Пойду. Счастливо тебе.
Хорошая все-таки девчонка! Жаль, конечно. И если она не позвонит, они никогда больше не увидятся: адреса он не знает, не дает она адреса – «Тетка заругает», даже не говорит, на какой фабрике работает – «Будешь возле проходной отсвечивать».
Раньше она изредка звонила ему из автомата, они шли в кино или в парк, потом уходили в глубину Нескучного сада. Белели под луной парусиновые шезлонги, Катя отворачивалась. «Чего придумал… Вот пристал тоже…» А потом приникала к нему, губы сухие, обветренные, перебирала шершавыми руками его волосы.
– Я тебя первый раз за цыгана приняла. Возле нашей деревни цыгане стояли, такие же черные. Только кожа у тебя гладкая.
Летом, когда мама была у сестры на даче, она приходила к нему, глаза сердитые, стеснялась сидевших у подъезда женщин. «Пялят зенки. Больше в жизни не приду».
Позвонив, обычно молчала, потом вешала трубку, звонила опять…
– Катя, ты?
– Ну я…
– Что же не отвечала?
– И не звонила даже…
– Встретимся?
– Где это мы встретимся?..
– Возле парка?
– Придумал… На Девичку приезжай.
– В шесть, в семь?
– Побегу я в шесть…
Все это Саша вспоминал теперь, ждал ее звонка. На следующий день он хотел побыстрее вернуться из института домой – вдруг позвонит. Но остался делать стенную газету к Октябрьским праздникам. А потом его вызвали на заседание партбюро.
Свободных мест у двери не было. Саша протиснулся между сдвинутыми рядами стульев, задевая тесно сидящих людей, вызвав недовольный взгляд Баулина, секретаря партбюро, русоволосого крепыша с округлым, простым, упрямым лицом, с широкой грудью, выпирающей под синей сатиновой косовороткой, застегнутой на короткой шее двумя белыми пуговичками. Проследив, как Саша уселся в углу, Баулин снова повернулся к Криворучко:
– Это вы, Криворучко, сорвали строительство общежитий. Объективные причины никого не интересуют! Фонды переброшены на ударные стройки? Вы отвечаете не за Магнитку, а за институт. Почему не предупредили, что сроки нереальны? Ах, сроки реальны… Почему не выполнены? Вы двадцать лет в партии?.. За прошлые заслуги в ножки поклонимся, а за ошибки будем бить.
Баулинский тон удивил Сашу. Заместителя директора Криворучко студенты побаивались. В институте поговаривали о его знаменитой военной биографии: до сих пор носит гимнастерку, галифе и сапоги. Этот сутулый человек с длинным унылым носом, с мешками под глазами никогда ни с кем не вступал в разговоры, даже на приветствия обычно отвечал только кивком головы.
Криворучко опирался рукой на спинку стула, Саша видел, как дрожат у него пальцы. Слабость в человеке, всегда таком грозном, выглядела жалкой. Но материалов для стройки действительно не давали. А сейчас никто не хочет об этом думать. Только Янсон, декан Сашиного факультета, невозмутимый латыш, обращаясь к директору института Глинской, примирительно сказал:
– Может быть, дать еще срок?
– Какой?! – со зловещим добродушием спросил Баулин.
Глинская молчала. Сидела с обиженным видом человека, которого наградили таким негодным заместителем. Поднялся аспирант Лозгачев, высокий, вальяжный, театрально воздел руки.
– Неужели и лопаты отправили на Магнитку? Студенты пальцами ковыряли мерзлую землю? Вот сидит комсорг группы, пусть скажет, как они без лопат работали.
Баулин с любопытством посмотрел на Сашу. Саша встал.
– Мы без лопат не работали. Как-то раз кладовая оказалась закрытой. Потом вернулся кладовщик и выдал лопаты.
– Вы долго ждали? – не поднимая головы, спросил Криворучко.
– Минут десять.
Лозгачев, неудачно призвавший Сашу в свидетели, укоризненно покачал головой, как будто оплошность совершил не он, а Саша.
– Все обошлось? – усмехнулся Баулин.
– Обошлось, – ответил Саша.
– А сколько времени вы работали, сколько стояли?
– Материалов-то ведь не было.
– Откуда ты знаешь об этом?
– Это все знают.
– Напрасно адвокатствуешь, Панкратов, – сурово проговорил Баулин, – неуместно!
Стараясь не глядеть на Криворучко, члены бюро проголосовали за исключение его из партии. Воздержался один Янсон.
Еще больше ссутулившись, Криворучко вышел из комнаты.
– Поступило заявление доцента Азизяна, – объявил Баулин и посмотрел на Сашу, как бы спрашивая: что ты теперь скажешь, Панкратов?!
Азизян читал в Сашиной группе основы социалистического учета. Однако говорил не об учете, даже не об основах, а о тех, кто эти основы извращает. Саша сказал впрямую, что не мешало бы дать им представление о бухгалтерии как таковой. Азизян, курчавенький, лукавый пройдоха, посмеялся тогда. А теперь обвинял Сашу в том, что тот выступил против марксистского обоснования науки об учете.
– Было? – Баулин смотрел на Сашу холодными голубыми глазами.
– Я не говорил, что теории не надо. Я сказал, что знаний по бухгалтерии мы не получили.
– Партийность науки тебя не интересует?
– Интересует. Конкретные знания тоже.
– Между партийностью и конкретностью есть разница?
Опять поднялся Лозгачев:
– Ну, товарищи… Когда открыто проповедуют аполитичность науки… И потом: Панкратов пытался навязать партийному бюро свое особое мнение о Криворучко, разыгрывал представителя широких студенческих масс. А кого вы, Панкратов, здесь представляете, собственно говоря?
Янсон сидел мрачный, барабанил толстыми пальцами по туго набитому портфелю.
– Не надо накручивать, товарищи!
Глинская повернулась к Баулину:
– Может, передадим в комсомольскую организацию…
В ее голосе звучала сановная усталость: мелок вопрос, незначительна фигура студента. Лозгачев взглянул на Баулина, ему казалось, что тот должен быть недоволен предложением Глинской:
– Партийное бюро не должно уклоняться…
Это неосторожное слово все решило.
– Никто не уклоняется, – нахмурился Баулин, – но есть порядок. Пусть комсомол обсудит. Посмотрим, какова его политическая зрелость.

 

На вешалке висело коричневое кожаное пальто… Дядя Марк!
– Погуливаешь?..
Саша поцеловал Марка в гладко выбритую щеку. Пахло от Марка хорошим трубочным табаком, мягким одеколоном, «уютный холостяцкий дух», как говорила мама. Марк выглядел старше своих тридцати пяти лет – полный, веселый, лысеющий дядька. И только острые глаза за желтоватыми стеклами очков выдавали железную волю этого человека, одного из командармов промышленности, почти легендарного, как легендарна его гигантская стройка на Востоке – новая металлургическая база Советского Союза, недоступная авиации врага, стратегический тыл пролетарской державы.
– Думал, не дождусь тебя, заночевал, думаю…
– Саша всегда ночует дома, – сказала мама.
На столе портвейн, розовая любительская колбаса, шпроты, «турецкие хлебцы» – лакомства, которые всегда привозил Марк. Тут же и традиционный мамин пирог, который она пекла в «чуде». Видно, Марк успел предупредить о своем приходе.
– Надолго приехал? – спросил Саша.
– Сегодня приехал, завтра уезжаю.
– Его Сталин вызвал, – сказала мама.
Она гордилась братом, гордилась сыном, больше ей нечем было гордиться – одинокая женщина, брошенная мужем, маленькая, полная, с еще красивым лицом и густыми вьющимися седыми волосами.
Марк протянул руку к лежащему на диване свертку:
– Разверни.
Софья Александровна попыталась распутать узел.
– Дай-ка!
Саша ножом разрезал шпагат. Сестре Марк привез отрез на пальто и пуховый платок. Саше – костюм из темно-синего бостона. Немного примятый пиджак сидел отлично.
– Как влитой, – одобрила Софья Александровна, – спасибо, Марк, ему совсем не в чем ходить.
Саша с удовольствием разглядывал себя в зеркале. Марк всегда дарит именно то, что надо. В детстве он повел его к сапожнику, и тот сшил Саше высокие хромовые сапоги, таких ни у кого не было, ни во дворе, ни в школе, тогда он очень гордился сапогами и до сих пор помнил их запах, помнил и острый запах кожи и дегтя в каморке сапожника.
Несколько раз в этот вечер Марка вызывали к телефону. Низким, властным голосом он отдавал приказания о фондах, лимитах, эшелонах, предупредил, что заночует на Арбате, и велел прислать машину к восьми утра. Вернувшись в комнату, Марк покосился на бутылку.
– Ого!
– Пей, товарищ, покуда пьется, горе жизни заливай, – запел Саша любимую песню Марка. От него и услышал ее давно, мальчишкой еще.
– Тише, о тише, все заботы прочь в эту ночь, – подтянул Марк, – так?
– Именно! – Саша запел снова:
Завтра, может, в эту пору
Здесь появится Чека,
И, быть может, в ту же пору
Расстреляем Колчака…

Голос и слух он унаследовал от матери, когда-то ее приглашали петь на радио, но отец не пустил.
Завтра, может, в эту пору
К нам товарищи придут,
А быть может, в ту же пору
На расстрел нас поведут.

– Хорошая песня, – сказал Марк.
– Только поете вы ее плохо, – заметила Софья Александровна, – как хор слепцов.
– Дуэт слепцов, – рассмеялся Марк.
Ему постелили на диване, Саша лег на парусиновой дачке.
Марк снял пиджак, подтяжки, сорочку и, оставшись в нижней рубашке, обшитой по вороту и на рукавах узорной голубой тесьмой, отправился в ванную.
Ожидая его, Саша лежал, закинув руки за голову…
После заседания, сбегая по лестнице, Янсон похлопал его по плечу. Этот единственный добрый и ободряющий жест только подчеркнул пустоту, которую ощутил Саша. Другие делали вид, что торопятся, кто домой, кто в столовую. По дороге к трамвайной остановке, на грязной мостовой развороченного пригорода, его обогнала черная легковая машина. Глинская сидела впереди, повернув голову, что-то говорила сидевшим сзади. И то, как они разговаривали и промчались мимо, не заметив и не думая о нем, опять вызвало ощущение пустоты, несправедливой отверженности.
Глинскую Саша знал еще по школе, видел на заседаниях родительского комитета, ее сын Ян учился с ним в одном классе – мрачный, неразговорчивый малый, интересовавшийся только альпинизмом. Она была женой работника Коминтерна, польский акцент придавал ее категоричным высказываниям оттенок неестественности. И все же казалось, что Глинская не смолчит на бюро, за общежития она отвечает не меньше Криворучко. А она промолчала.
Вернулся Марк, умытый, свежий, вынул из саквояжа одеколон, протерся, лег на диван, поворочался, устраиваясь поудобнее, снял очки и близоруко поискал, куда их положить.
Некоторое время они лежали молча, потом Саша спросил:
– Зачем тебя Сталин вызывал?
– Меня вызывал не Сталин, а вызвали, чтобы передать его указание.
– Говорят, он небольшого роста.
– Как и мы с тобой.
– А на трибуне кажется высоким.
– Да.
– Когда было его пятидесятилетие, – сказал Саша, – мне не понравился его ответ на приветствия, что-то вроде того, что «партия меня родила по образу своему и подобию»…
– Смысл тот, что поздравления относятся к партии, а не к нему лично.
– Правда, Ленин писал, что Сталин груб и нелоялен?
– Откуда ты знаешь?
– Какая разница… Знаю. Писал ведь?!
– Это качества сугубо личные, – сказал Марк, – они не главное. Главное – политическая линия.
– Разве это можно разделить? – возразил Саша, вспомнив в эту минуту Баулина и Лозгачева.
– Ты в этом сомневаешься?
– Как-то не думал. Я ведь тоже за Сталина. Но хотелось бы поменьше славословий – режут ухо.
– Непонятное еще не есть неправильное, – ответил Марк, – верь в партию, в ее мудрость. Начинается строгое время.
Саша усмехнулся:
– Сегодня на своей шкуре испытал.
Он рассказал про заседание партбюро.
– Бухгалтерия?! Тот ли это принципиальный вопрос, по которому…
– Ну, знаешь! Принципиального вопроса можно ждать всю жизнь…
– Пререкаться в аудитории бестактно.
– Меня обвиняют не в бестактности, а в аполитичности. И требуют, чтобы я это признал, понимаешь?
– Если ошибся, можно и признать.
– Ну уж этого они не дождутся. В чем признаваться? Липа!
– У вас директор по-прежнему Глинская?
– Да.
– Она была на бюро?
– Была.
Дальше: 2