Добрыня златой пояс
Неглубокая – от силы в пол-локтя – канава, свободная от бурелома и подлеска, прихотливо вилась между кондовыми соснами, и нельзя было в точности сказать, что это такое на самом деле: заброшенная звериная тропа, русло пересохшего ручья или след сказочного змея. Тем не менее верховой конь, выросший в привольных угрских степях и не любивший лесные чащобы, упорно придерживался этого маршрута и даже не пытался срезать самые причудливые петли. Всадник, давно привыкший доверять его чутью, не перечил.
Уже который день он скакал наудачу, полагаясь только на природные приметы да на рассказы купцов, некогда побывавших в этих краях. Спросить дорогу было не у кого – разве что у белок или медведей.
Обычно сюда добирались в санях по зимнику или на стругах по большой воде, но сейчас, в разгар лета, река обмелела и не могла поднять даже самый малый челн. А дело у всадника было срочное, не терпящее отлагательств.
Князю, обретавшемуся в стольном городе, он завидовал всегда, а сейчас в особенности. Вот кому хорошо живется! Едва только пожелает посетить какой-нибудь самый никудышный городишко, так сразу следует повеление: «Править дороги и мостить мосты».
И попробуй только ослушаться! А простому вирнику, пусть и боярского рода, пусть и прославленному своими подвигами от Тмутаракани до Ладоги, приходится странствовать по бездорожью. Верно говорят новгородцы: «Князю служить – каждый день тужить».
Уже под вечер, когда лес наполнился полумраком и мошкарой, канава вывела всадника на опушку.
Огромный, глубоко вросший в землю валун заменял межевой знак, а заодно служил и капищем. Древние языческие символы, которым поклонялись не только кривичи и словене, но и мерь с чудью, были недавно сбиты и заменены руническими письменами, вокруг которых изгибался кольцом мировой змей Ермунганд.
Вера переменилась, да только хрен редьки не слаще. Раньше жертвенная кровь лилась ради Перуна, а теперь того же требовал Один. Зато грядущего спасения не обещали ни тот, ни другой.
Стреножив коня, путник устроился на ночлег возле камня. Диких зверей и лихих людей он не опасался. Звери от летней сытости присмирели, а про разбойников можно было сказать пословицей: «Смелы волки, но медведя стороной обходят».
Ночь выдалась под стать окружающей природе – таинственная и глухая. Прежде чем уснуть, путник долго всматривался во мрак и разглядел-таки далекое тусклое зарево. Наверное, это были сторожевые костры, горевшие у городских стен. Дабы утром не сбиться с пути, он лег ногами в сторону огней.
Проснулся путник еще до рассвета, при всходе поздней луны. Кричали птицы, загодя покидающие гнезда, окрестные поля серебрились от росы, всхрапывал конь, успевший за короткую ночь и отоспаться, и отъесться.
Зарево сторожевых костров исчезло, но как раз в той стороне небо мало-помалу начинало светлеть. Надо было поспешать. В город он намеревался въехать пораньше, пока посадник не подался на охоту, к коей был весьма привержен, а нужные для правды – то есть для сыска, суда и расправы – люди не разбрелись по своим делам.
Конь, однажды поставленный удилами на верное направление, с пути уже не сбивался, хотя, объезжая болотца и каменные россыпи, порой был вынужден делать изрядный крюк.
Вскоре среди осиновых колков и пустошей стали попадаться возделанные нивы со стожками уже собранной ржи. Обожравшиеся зерном вороны отяжелели до такой степени, что при виде приближающегося всадника не взлетали, а только неуклюже семенили прочь, не забывая при этом гневно каркать.
Спустя недолгое время конь достиг проселка, и его копыта глухо застучали по окаменевшей грязи, должно быть, еще вешней. Где пути-дороги, там, конечно, и переезжие люди. Навстречу всаднику двигался обоз, груженный чем-то непонятным, плотно укутанный в рогожи. Сопровождали его пешие смерды, вооруженные секирами и дрекольем.
При виде одетого в броню всадника они приостановились и скинули шапки, однако глядели недобро, исподлобья. А про то, чтобы поздороваться, никто даже и не вспомнил. Дикари, одним словом.
– Кто среди вас старший? – придержав коня, поинтересовался путник.
– Я, вроде бы, – отозвался один из смердов, но вперед не вышел, а, напротив, схоронился за спинами товарищей.
– Давно в пути?
– Спозаранку.
– Что везете?
– А ты разве ябедник? – Смерд картинно подперся своей рогатиной (да и другие как-то сразу подобрались, словно зверье, учуявшее опасность).
– Уж и полюбопытствовать нельзя. – Всадник не выказывал досады, однако, как бы невзначай, коснулся лука, притороченного к седлу.
– Про то у нашего посадника полюбопытствуй. А мы людишки подневольные. Немы, аки рыбы, и глухи, аки аспиды.
– Посадник ваш, стало быть, в городе?
– Под вечер там был. – Старшина обоза напялил шапку, давая понять, что разговор окончен.
– Ну, езжайте с миром… А ты чего уставился? – это относилось к дюжему смерду, глаз не сводившему со снаряжения всадника.
– Знатный у тебя лук, боярин! – с нескрываемым восхищением молвил он. – Отродясь такого не видывал… Где добыл?
– Сам сделал, – сдержанно похвалился всадник. – Хотя по чужеземному образцу. У нас такого рога и такого дерева не сыскать. Со ста шагов кольчугу пробивает.
Обоз между тем стронулся. Телеги скрипели, грозя вот-вот развалиться, а костлявые одры напрягали все свои скотские силы. Груз, похоже, был тяжелехонький. Соль или железо. А прежде в этих краях иного товара, кроме меда, мехов и невольников, не имелось.
Еще через пару верст стали различимы петушиные крики и собачий лай. Утренний ветерок принес запах свежеиспеченного хлеба. Конь, почуяв близкое жилье, побежал быстрее, и по прошествии некоторого времени впереди открылся бревенчатый тын, за которым виднелись тесовые крыши теремов.
Затем дорога плавно спустилась в широкий ров, где без всякого присмотра паслись коровы и гуси.
Мельком приметив, что тын воздвигнут кое-как, в расчете на смирных соседей, а городские ворота давным-давно не запирались, всадник подъехал к еле тлеющему костру, вокруг которого, завернувшись в епанчи, спали стражники.
Не сходя с коня, он тронул одного из них тупым концом копья. Тот долго ворочался, мычал и протирал глаза, а потом недовольно спросил:
– Кто таков будешь? Что надо?
– Я Добрыня, – ответил всадник. – Княжий вирник. Отведи меня к посаднику.
– Так он спит еще. – Стражник продолжал себе лежать на боку, оскорбляя боярское достоинство гостя. – Раньше полудня не проснется.
Пришлось Добрыне наклониться с седла и приподнять наглеца за шкирку. Тот вел себя кротко, не бранился и не молил о пощаде – ворот, туго захлестнувшийся на горле, не позволял.
Немного подержав быстро синеющего стражника на весу, Добрыня уронил его в кострище. Это заставило проснуться и остальных.
– Чей обоз недавно из города вышел? – осведомился приезжий.
– Кони незнамо чьи, а людишки при них – из дворни посадника.
– Кто над вами стоит?
– Нездила, сотский, – хором ответили стражники. – По-нынешнему Ульф.
– Скажите ему, что княжий вирник Добрыня велел каждому из вас всыпать по десять плетей. Да не забудьте, я проверю. А ты, холоп, – он вновь ткнул копьем измаравшегося в золе стражника, – веди меня в посадские хоромы.
Городок, поставленный совсем недавно, при князе Святославе Игоревиче, был невелик и даже слободами обрасти не успел. Улочек было всего ничего, а приличных строений и того меньше. Краше и богаче всех других, само собой, смотрелись хоромы посадника, к которым примыкал просторный двор, где он принимал дань от тяглового люда и раз в седмицу творил суд.
Дворовые оказались порасторопней городской стражи и сразу приметили важного гостя.
– Что батюшке угодно? – Какой-то малый жуликоватого вида ухватился за конский повод. – Я здешний приказчик, Страшко Ятвяг.
– Жито есть? – Добрыня спешился.
– Как не быть! Полное гумно.
– Расседлай коня. Напои и накорми житом вволю. Да только не запали. Шкуры лишишься.
– Как можно! Я в Киеве родился и у боярина Засеки одно время в стременных состоял. Тебя, батюшка, хорошо помню… Ты пока в горницу пожалуй, кваску холодного испей. Или велишь фряжского вина подать?
– После… Хозяин где?
– Почивать изволит. – Приказчик кланялся за каждым словом, словно клюющий зерно кочет.
– Так ведь солнце давно встало. Неужто посадникова служба так маятна?
– Прихворнул маленько с вечера. Видно, киселем обкушался… – Приказчик лукаво ухмыльнулся. – Тебе, батюшка, дорогу в покои показать?
– Сам найду… Про то, что в вашем городишке один именитый муж жизни лишился, ты знаешь?
– Много знать мне по холопскому состоянию не положено. А много болтать – и подавно.
– Ступай… С коня моего глаз не своди. Один его хвост дороже всего вашего городишки стоит.
Хоромы были срублены из красной сосны первого разбора от силы пару лет тому назад, однако внутри успели зарасти паутиной и пропахли кухонным чадом. Одно из двух: или посадник был никудышным хозяином, или не ощущал себя здесь постоянным жильцом.
Его самого Добрыня отыскал не сразу – одних горниц и светелок в хоромах было с дюжину, а клетей и того больше.
Посадник спал на медвежьих шкурах, брошенных прямо на пол, а в головах у него стоял запеленутый в бересту горшок с квасом.
Отпив из горшка пару глотков, Добрыня вылил остальное на голову хозяина.
– Кто посмел? – не разлепляя глаз, пробормотал тот. – Запорю…
– Вставай. Супостаты под стенами, а ты почиваешь. Какой ты после этого посадник? Ты лежака.
– Так это ты, Добрынюшка, – голос у посадника был слабый, как перед кончиной. – Вот уж кого не ждал… Хоть бы предупредил нас. Мы бы тебя на меже хлебом-солью встретили.
– Уж не взыщи с меня, непутевого, предупредить не смог… Мобильник за долги отключили, – буркнул Добрыня куда-то в сторону.
– Ты это об чем? Никак заговариваешься? – Посадник сел и сразу застонал, словно его с креста сняли. – В дороге притомился или в опохмелке нуждаешься?
– Ты каждое мое слово во внимание не бери. Шутейные они.
– Вестимо, ты шутник известный. – После нескольких не совсем удачных попыток посадник встал, наконец, на ноги. – Да только шутки твои, случается, добрым людям боком вылазят.
– Боком им вылазят не мои шутки, а собственное воровство и беззаконие… Ты хоть сам как поживаешь?
– Славно живу, не жалуюсь. Княжескую пользу блюду. Дани собираю. Рубежи стерегу… А ты сюда, Добрынюшка, никак по делу послан?
– По делу. Правду буду править, а потом и суд. И для тебя я нынче не Добрынюшка, а боярин Добрыня Златой Пояс, княжий вирник.
– Не обижайся, боярин. – Посадник подтянул повыше порты. – Одичал в этой глухомани. Ты лучше скажи, какая такая напасть в моей земле приключилась, если сюда столь славного мужа прислали.
– Будто бы ты сам не знаешь. В твоей земле с месяц назад княжеский служка Власт Долгий пропал. Слух есть, что погубили его здесь со злым умыслом.
– Вот ты про что, боярин… – Похоже, у посадника отлегло от сердца. – Было такое несчастье. Только без всякого умысла. Упился твой Власт хмельным медом, подрался, вот его, болезного, и пришибли.
– Кто пришиб?
– Кабы я знал, так этот лиходей давно бы на суку висел… Мимо нас разный народец шляется. И весь, и меря, и чудь заволочская. Варяги захаживают. Случается, что и печенеги у рубежей трутся.
Посадник хотел сказать еще что-то, но Добрыня нетерпеливо прервал его:
– Покойник где?
– Сожгли по обычаю, а горшок с прахом при дороге выставили. Волхв варяжский при том присутствовал. Хочешь – у него спроси.
– Почему сожгли, разбирательства не дождавшись? Он ведь не смерд какой-нибудь, а княжий служка. Из знатного рода. Вашим лапотникам не чета.
– Опасались, как бы он не протух. Вишь какая жара стоит.
– Квас твой не протух. – Добрыня поддел ногой пустой горшок. – Небось в леднике его держишь. Мог бы и покойника туда до времени определить.
– Не взыщи, боярин. Не сообразил я…
– А почему после смертоубийства гонца в стольный град не отрядил?
– Засуха проклятая реку выпила. Плыть нельзя. А конный до вас не скоро доскачет.
– Я вот доскакал. – Добрыня, звеня тяжелыми бронями, грозно надвинулся на посадника.
– Так это ты! – Посадник, придерживая порты, отступил в угол. – Другого такого скакателя и у степняков не сыщешь. Да и аргамака своего с нашими клячами не равняй.
– Увертлив ты, как ужака… А где барахлишко Власта? Конь? Грамоты?
– Барахлишко вместе с ним спалили. Конь на моей конюшне стоит. А вот грамот при покойнике не имелось, это я тебе, как отцу родному, глаголю.
– Все проверим. Потому я сюда и приехал.
– Если злодея найдешь, как с ним полагаешь поступить? – спросил посадник.
– Как издревле повелось. Выдам его родне убитого на расправу. А коль мстителя не найдется, виру потребую.
– Велика вира?
– Восемьдесят гривен.
– Тебе из них сколько причитается?
– Десятина.
– Я сто гривен дам, только оставь нас, боярин, в покое. Самая страда. Хлеб пора убирать, в гумна возить, молотить. Нынче каждый человек на счету. Даже малые дети к делу приставлены… Твой розыск нам дороже вражьего набега обойдется.
– Что я тогда князю скажу? – Добрыня с недобрым прищуром глянул на посадника.
– Как было, так и скажешь. Дескать, заезжие тати Власта Долгого в хмельной ссоре порешили, а сами неведомо куда скрылись.
– Не на того ты, хозяин, попал. Я кривды сторонюсь и к мздоимству пристрастия не имею. Розыск проведу по справедливости. Людей зря дергать не буду, к вечеру все закончу. Скликай мужей всех сословий на вече. Ежели кто добром не пойдет, того пусть силой ведут. Ворота вели запереть и стражу везде выставь. Да не забудь предупредить, чтобы лучшее платье одели. Мол, киевский боярин на вас полюбоваться хочет…
К полудню все мужское население городка собралось во дворе посадника. Погрязшие в заботах люди, планы которых на нынешний день накрылись медным тазом, хмурились и роптали, тем более что о причинах, побудивших власть созвать вече, никто ничего не знал.
Впрочем, предположения высказывались самые разные – от угрозы моровой лихорадки до новой перемены веры.
Посреди двора поставили большую телегу, предназначенную для перевозки снопов. Вслед за княжеским посланцем на нее взошли: посадник, сотский, с полдюжины наиболее уважаемых граждан и трое волхвов варяжской веры, прежде ревностно служивших Перуну, Хорсу и Велесу.
Подле телеги местный кузнец установил горн, где на жарких углях калилось железо, испытанию которым должны были подвергнуться не только подозреваемые, но и главные свидетели.
Вече, по обычаю, начали с жертвоприношений. Ради Одина зарезали ягненка, ради Тора зарубили петуха, ради Фрейи свернули шею голубке. Омыв руки жертвенной кровью, старший волхв попросил у богов мудрости для судей, раскаяния для злодеев и процветания для всего остального люда.
Потом встал сотский Ульф Дырявая Шкура, старый воин, некогда ходивший со Святославом на греков, и кратко изложил суть вопроса, вынесенного на мировую сходку.
Упоминание имени Добрыни Никитича, имевшего также прозвище Златой Пояс, заставило толпу приветственно загудеть. О его подвигах были наслышаны все – и о том, как Владимира Святославовича на княжеский стол сажал, и как на серебряных болгар походом ходил, и как град Полоцк на копье брал, и как с погаными сражался.
Кроме того, досужие люди сказывали о Добрыне много небылиц – про Змея Горыныча, про злую чародейку Маринку и про великую опалу, в коей ныне якобы пребывает боярин.
Весть о том, что сейчас состоится розыск злодеев, погубивших княжеского служку, также не оставила горожан безучастными, поскольку касательно этого события ходило немало слухов.
После сотского наступила очередь Добрыни. Скинув шлем, он приложил руку к сердцу и поклонился на все четыре стороны. Речь его потекла плавно и ритмично – при большом скоплении народа говорить полагалось совсем иначе, чем наедине или в малом обществе.
– Люди добрые, позвольте слово молвить. Простите, что от трудов праведных оторвал вас. Не по своей прихоти усердствую, а по воле князя Владимира Сятославовича. Причина того вам ведома. Причина, прямо скажем, худая. Случилось в вашем городе злое дело. Правду о нем выпало мне вызнать. И я ее вызнаю, если вы всем миром мне пособите. Заведем мы сейчас сокровенную беседу. Ежели кого позову, пусть смело выходит сюда, на лобное место, и говорит честь по чести, не кривит. А который станет путаться или в заблуждение нас умышленно введет, тот будет железом испытан. За это не взыщите. Не мной сей порядок заведен и не на мне кончится. Из всех вас, люди добрые, я знаю только посадника Чурилу Якунича…
– Торвальда, – процедил сквозь зубы посадник. – Торвальда Якунича…
– Торвальда, – едва заметно усмехнувшись, повторил Добрыня. – С него, возблагодарив богов, и начнем… А вы все слушайте и, если что не так, поправляйте. Робеть не надо. Ограждены вы страхом грозы княжьей.
– Князь-то далече, случись какая обида, его не дозовешься, – выкрикнул из толпы какой-то удалец.
– Князь далече, да я близнехонько. – Для пущей убедительности Добрыня повел могучими плечами, после чего поворотился к посаднику. – Отвечай, Торвальд Якунич, когда ты узнал о приезде в город вольного человека Власта Долгого?
– О том пребывал в неведении. Ко мне он на поклон не являлся. Тишком в город пробрался. – Посадник отвечал таким тоном, словно его спрашивали про что-то непристойное.
– А о смерти его что можешь сказать?
– Наутро мне сотский донес. Дескать, лежит в конце Портомоечной улицы мертвец неизвестного звания без сапог и верхнего платья, а поблизости оседланный конь бродит.
– Истинно так было, – кивнул стоящий рядом сотский.
– Как ты, Торвальд Якунич, дальше поступил?
– Велел сотскому сыск учинить.
– Учинил ты его, славный воин? – Добрыня обратился к Ульфу.
– Недосуг мне было. Я ту заботу десятскому Тудору Судимировичу перепоручил. – Сотский пребывал в столь почтенном возрасте, что давно перестал принимать к сердцу такие вещи, как княжеская немилость или осуждение толпы.
– Тудор Судимирович, отзовись! – обратился Добрыня к толпе.
– Вот он я. – Легкой походкой прирожденного охотника десятский приблизился к телеге.
– Так было, как сотский сказал?
– Ей-ей, – подтвердил десятский.
– Тогда доложи нам, что ты разведал?
– Перво-наперво поспешил я на Портомоечную улицу. Глядь, лежит в канаве мертвый человек. Ликом синь-синешенек. Уста разбиты. Из платья на нем только исподнее. Но справное, из поволоки заморской. Подле гнедой конь ходит. Храпит, мертвечину учуяв. В руки не дается. Еле-еле его укротил. От коня и сыск зачал. Животина приметная, добрых кровей. Стража городовая коня признала.
– А мертвеца? – перебил его Добрыня.
– Опосля и мертвеца. Хотя не сразу. Вельми изувечен был. Да только одному стражнику в память его перстень оловянный запал. Вот этот. – Десятский выставил вперед палец, на котором было надето скромное тусклое колечко. – По перстню только горемыку и признали. В город въезжая, он Властом Долгим назвался, а больше про себя ничего не поведал.
– За смекалку хвалю, – сказал Добрыня. – А перстенек сюда пожалуй. Его надлежит родне покойника вернуть.
– Не подумай, боярин, что я на эту безделушку польстился. – Десятский с поклоном преподнес кольцо Добрыне. – Чуяло сердце, что его сберечь надо. Улика как-никак.
– К тебе, мил человек, упреков нет. Поведай, как дальше дело было.
– Позвал я волхвов и велел поступить с мертвецом пристойно. В помощь своих людишек дал, дабы те погребальный костер сложили. Дымом на небо ушел Власт Долгий.
– Тризну справили?
– Не без того. Пусть и посторонний человек, а дедовские обычаи соблюсти следует.
– За усердие благодарствую. И тебе, Тудор Судимирович, и тебе, посадник, и вам, волхвы. – Добрыня поочередно кивнул всем упомянутым лицам. – Что ты можешь касательно его ран сказать?
– Не имелось ран. Без кровопролития обошлось. Надо полагать, что нутро ему отбили и кости переломали. Весь в синяках да багровинах был. Усердно над ним потрудились, в охотку.
– Как ты сам полагаешь, он хмельное перед смертью употреблял?
– Хоть и мертвый был, а перегаром на сажень разило.
– Бражничают ваши людишки?
– Кто как. Есть такие, что почитай каждый день во хмелю.
– Сделай одолжение, мил человек. Обойди вече и выставь всех пропойц на мои очи.
В толпе сразу раздались недовольные выкрики, но деваться было некуда – высокий тын не позволял, да и стражники зорко следили, чтобы никто не сбежал.
Десятский оказался малый не промах – действовал сурово и расторопно, не давая поблажки ни своим, ни чужим. Скоро перед телегой выстроились два десятка испитых мужиков, одетых преимущественно в отрепье. Присутствовали здесь не только славяне, известные своим пристрастием к горячительным напиткам, но и прижившаяся в городе лесная чудь, союзные степняки-торки и даже варяги.
– Вспоминайте, мошенники, кто с покойником бражничал в канун его смерти? – грозно произнес Добрыня.
Пьянчужки молчали, кто набычившись, кто искательно улыбаясь. Лишь один смельчак выдавил из себя невнятное: «Не-е-а…»
– Нет? – приставив ладонь к уху, переспросил Добрыня. – Онемели с перепуга? Уповаете, что на нет и суда нет? Обманываетесь! Будет вам суд. А пока стойте здесь, пусть на вас честной народ полюбуется… Кто не понял меня, растолкую, – это относилось уже к основной массе присутствующих. – Пусть каждый из вас пройдет мимо сих дармоедов и, если не убоится, плюнет им в рожу. Начинайте слева, становитесь справа. Не робейте и не упирайтесь. Моими устами вам повелевает сейчас сам великий князь.
Нехотя, но пошли. А что остается делать подневольному человеку? Кому охота княжьему вирнику перечить? Попробуй потом оправдайся. С властью сутыжничать, что с волком теля делить.
Горожане тянулись цепочкой между телегой и строем пьяниц, но преимущественно взирали не на своих непутевых земляков, давно всем глаза намозоливших, а на Добрыню, который, несмотря на полуденную жару, не снял с себя ни броней, ни меча, а только голову обнажил.
Да и сам боярин уделял проходящим мимо него людям самое пристальное внимание. Можно сказать, глазами ел.
Таким манером протопала уже не одна сотня, как вдруг Добрыня указал на какого-то ничем не примечательного горожанина.
– Остановись-ка, братец мой!
Тот, словно споткнувшись, замер на месте, застопорив двигавшуюся вслед шеренгу. Внимание знатной особы, похоже, ничуть не льстило ему, а, наоборот, смущало.
– Тебя как кличут? – спросил Добрыня, рассматривая горожанина с ног до головы.
– Радко Скорядич, – смиренно ответил он.
– Чем занимаешься?
– Извозом.
– Далече ездишь?
– Нет, недалече. В сумежные городишки.
– Что так?
– Кони слабосильные.
– Где ж ты, Радко Скорядич, такие ладные сапоги раздобыл?
– У заезжего купца.
– Поди, щедро заплатил?
– В меру.
– Повезло тебе, братец. Сапоги-то не простые. Заморского покроя. И сафьян на загляденье. Такие разве что в Царьграде носят да еще в стольном Киеве. Даже в Новограде ничего подобного не сыщешь. А не велики ли они тебе?
– В самый раз.
– А ну-ка, молодцы, проверьте!
Повинуясь знаку Добрыни, двое дюжих стражников приподняли Радко и хорошенько встряхнули. Сапоги пали на землю, как переспелые яблоки, дождавшиеся осенней бури. На ногах остались только размотавшиеся онучи.
– Где остальные пожитки Власта Долгого? – слово это Добрыня молвил, как мечом рубанул.
– Откуда мне знать? Мои сапоги! Облыжно обвиняешь, боярин! – кричал все еще трепыхавшийся в воздухе Радко. – Лукавое слово не доказательство. Боги истину знают!
– Вот мы их сейчас и спросим. – Добрыня упер руки в бока. – Только сначала тебя, братец, железом испытают. И если ты, паче чаянья, перед людьми и небом чист, боги тебя в обиду не дадут. Заступятся. В ином случае не обессудь… Десятский, тащи его к огню.
Дрыгающего босыми ногами Радко быстрехонько доставили к горну, где кузнец уже извлекал из углей полосу металла, раскаленную до вишневого цвета.
Слаб в поджилках оказался Радко Скорядич. Сдался, даже железа не коснувшись, а только жар его ощутив.
– Пощади, боярин! – падая на колени, возопил он. – Не губи зазря! Нет на мне крови Власта Долгого! Все скажу, как отцу родному!
– Говори, – милостиво кивнул Добрыня. – Для того мы здесь и собрались.
– Сапоги не мои. Я за них той ночью корчагу браги отдал. За них да за носильное платье. Не ведал, что они с убиенного сняты.
– С кем ты сторговался? Назови имя?
– Имя не знаю. А на улице его Вяхирем обзывают. Да вот же он, лиходей, супротив тебя землю попирает.
Человек, на которого указал несчастный Радко, уже давно стоял, потупившись и заведя руки за спину, словно загодя приноравливался к дыбе. В шеренге пьяниц он был ниже всех ростом да, пожалуй что, и тщедушней.
– Ты очи не прячь, – сказал ему Добрыня. – Чужую жизнь отнять легко, а ответ держать тяжко.
– Не убивал я никого, – по-прежнему глядя в землю, буркнул человек, прозванный Вяхирем, то есть мешком сена, лентяем.
– Сам, значит, убился? С седла упал?
– Сие мне не ведомо. Я его мертвого нашел. Остыть успел. Одежка мне приглянулась, спора нет. На том свете она без надобности. Обуяла корысть. Разнагишил покойника и все его барахлишко вот этому живоглоту снес. – Он мотнул головой в сторону коленопреклоненного Радко. – Невинной овечкой сейчас прикидывается, а сам с младых ногтей скупкой краденого промышляет. Извоз держит только для отвода глаз. Товара у меня взял на целую гривну, а взамен корчагой сусляной браги одарил. Одно слово – мироед.
– Почему коня не продал?
– Не дался мне конь.
– Поблизости никого не видел?
– Никого.
– В каких богов веруешь?
– В нынешних. Асами называемых.
– Сейчас поклянешься их именем. Слова клятвы знаешь?
– Знал, да запамятовал.
– Ничего, волхв тебе напомнит. Слушай со вниманием, опосля повторишь… А ты, посланец богов, читай внятно, не бормочи. – Добрыня отступил от края телеги, пропуская вперед косматого страховидного волхва.
Поднятый спозаранку, тот не успел позавтракать мухоморами и поганками, а потому не достиг пока состояния, позволяющего запросто общаться с богами. Но не зря говорят, что дело мастера боится. Покрутившись немного на одной ноге и в кровь расцарапав себе лицо, волхв все-таки поймал нужный кураж. Глас, разнесшийся над двором посадника, был подобен вою волка:
– О хозяева мира, властители Асгарда и Хеля, хранители меда жизни и прародители людей, призываю вас в свидетели! Клянусь копьем Одина, молотом Тора, мельницей Фрейра, власами Сив, яблоками Идунн и золотом ивергов, что не покривлю против истины ни в словах, ни в помыслах, ни в поступках. Залогом тому моя жизнь. В противном случае пусть на меня падут гнев богов и порицание людей.
Волхв еще продолжал вещать замогильным голосом, а Добрыня уже сошел с телеги и поманил к себе Вяхиря. Сошлись они возле горна, из которого услужливый кузнец уже извлек клещами железный слиток, предназначенный в будущем для изготовления меча.
– Теперь дело за малым, – сказал Добрыня. – Ты должен повторить клятву, держа железо в руке. Боги не оставят невинного своим заступничеством, а лживец, дерзающий против истины, пострадает.
– Прежде ты именем князя действовал, а теперь еще и божьи права на себя взял. Не жирно ли? – Вяхирь зло оскалился. – Если ты такой праведник, почему сам железа сторонишься? Подай мне пример, червю ничтожному.
– Так тому и быть. – Добрыня голой рукой взял из клещей исходящий сизым дымком слиток и протянул его Вяхирю.
Тот, словно в умопомрачении, ухватился за раскаленное железо и даже успел произнести: «О хозяева мира…» – но тут же взвыл и затряс в воздухе растопыренной пятерней, словно невидимую мошкару разгонял. Сквозь вонь пота, дегтя, онуч и перегара пробился запашок горелого мяса.
– Ты лжец. – Взвесив железо на ладони, Добрыня швырнул его обратно в угли. – Да еще и трус. А потому казни подвергнешься позорной. В болоте утопнешь или живым в землю ляжешь. Больше мне тебе сказать нечего.
– Верно, трус я. Со страха солгал. – Вяхирь с тоской оглянулся по сторонам, словно ища сочувствия у присутствующих. – Но на снисхождение уповаю. Не губил я никого отродясь, кроме самого себя.
– А кто тогда губил?
– Догадки имеются. Только для меня в том опять же никакой выгоды. Если простит суд, то не простят тати, на коих подозрение через меня падет. Эх, обложили со всех сторон, аки волка шелудивого! Что так смерть, что этак погибель.
– Ужо тебе, кровопийца! Еще и ломается, как красна девица. Нюни распустил. – Посадник, наверное, перегревшийся на солнце, явил бурное негодование. – Он Власта Долгого убил, он! Больше некому! Пусть за невинную кровь своим животом ответит. Истребить его! Виру с такого прощелыги все одно не сыщешь.
– Не было еще такого случая, чтобы я законную виру с виноватого не сыскал, – спокойно возразил Добрыня. – За неимущего злодея вы всей вервью дикую виру заплатите. Сыск еще не кончен. Последнее слово за Вяхирем… Излагай свои догадки, не упорствуй. Облегчи сердце. А я тебя в случае чего от недоброхотов отстою.
– Как же, слыхали. Только верится с трудом… Пес с псом снюхается, а боярин с боярином столкуется. Для того и пустили на свет холопов, чтобы они за все ответ держали. И за княжье самоуправство, и за боярский кривосуд, и за купеческое лихоимство.
– Его только за один поганый язык надлежит казнить! – окончательно рассвирепел посадник. – Да как он, выжига, смеет на мирской сходке поносными словами лаяться!
Добрыня между тем был настроен куда более миролюбиво. Голос свой надрывать не стал, а молвил с улыбочкой:
– Ты, как я погляжу, вольнодумец. И не дурак к тому же. Что тогда в хмельном пойле ищешь?
– Ничего не ищу. – Вяхирь опять уронил голову. – Топлю в нем свою грусть-печаль.
– К какому делу, кроме винопития, способен?
– Псарь я. С детства приставлен был к ловчим да гончим. В хворобах псовых сведущ. Да и в соколиной охоте толк понимаю.
– А скажи-ка мне: под которое крыло сокол цаплю бьет?
– Под левое, боярин.
– А ведь верно, – кивнул Добрыня. – Славное у тебя занятие. Усердные псари и соколятники завсегда нарасхват. Коль с пьянством покончишь, я тебя, так и быть, к себе в услужение возьму.
– Да я ведь вроде на смерть осужден.
– С этим успеется. Откройся перед судом, и будешь прощен. Нам истина нужна.
– Истина всем нужна. Да только каждому своя, – с философским видом заметил Вяхирь. – Истины я касаться не буду. А чему свидетелем был, поведаю без утайки.
– Сделай одолжение.
– Выпил я в тот день, каюсь, изрядно. Праздновали что-то в городе. Будто бы встречу солнца с месяцем. Вот я и набрался. Просыпаюсь ночью под забором. Темень, аки в царстве мертвых. Недалече конь всхрапывает и люди говорят. Не по-доброму говорят, с укорами. Ругня, а не разговор. Я на голоса пошел. Десять шагов не успел сделать, как слышу: один человек вскрикнул. Ну тут и началось. Видеть я в ночи ничего не вижу, только слышу, как семеро одного смертным боем бьют. Ну, может, и не семеро, а трое-четверо. Сие одним только совам да нетопырям ведомо. Сначала этот бедолага еще держался. Бранился крепко и страшными карами грозил. Земными и небесными. Потом с ног свалился. Тут они его и добили. Потом стали совет держать: как с мертвым телом поступить. И так прикидывали и этак, а все не по уму. Тогда один говорит: нальем ему в глотку вина, люди и подумают, что он в пьяной потасовке гибель поимел. Как сказано, так и сделано. Я в то время с испуга в соломе хоронился. Долго там просидел. Когда к покойнику осмелился приблизиться, уже вторые петухи пропели.
– Дышал он еще? – спросил сотский, весьма увлекшийся этой историей.
– Куда там! Не дышал. И сердце не билось. Рядом пустой мех лежал. Вина только на пару глоточков осталось. Но вино доброе, фряжское. Жаль, зазря перевели. Что дальше было, вы уже знаете.
– По всему выходит, что ты злодеев не видел? – уточнил посадник.
– Нешто я тварь ночная, чтобы взором мрак пронзать? Видеть я ничего не видел, зато ясно слышал. И хотя в страхе пребывал, кое-что запомнил.
– Ежели запомнил, тогда до нашего сведения доведи, – велел Добрыня.
– Наговорили они вместе много чего. Такой брани мне даже в темнице не доводилось слышать. Но напоследок, пока дело до побоища еще не дошло, Власт Долгий сказал: «Не высоко ли ты себя, холоп, ставишь. Берегись, падать будет жестко». На что ему был дан ответ: «Ты сам холоп княжий. А я вольный человек. Господину моему служу не за кусок хлеба, а из почтения. То же самое и тебе предлагаю. Внакладе не будешь». Последние слова Власта таковы были: «Меня не купишь. Я князю перстень целовал. И ваше стяжательство на чистую воду выведу. Ишь, обычай взяли, варяжские мечи да секиры поганым продавать. Киеву от этого не только убыток, но и прямая угроза. Мечи те потом на наши головы падут».
– Любопытные беседы у вас по ночам случаются, – произнес Добрыня как бы в задумчивости. – А пустой мех потом куда девался?
– Не знаю, – развел руками Вяхирь. – Может, люди подобрали. Вещь в хозяйстве нужная.
– Вино точно фряжское было?
– Истинно так. Мне его в Изборске у тамошних купцов доводилось пробовать. С иным не спутаю.
– Эй, миряне! – зычно крикнул Добрыня. – У кого фряжское вино в закромах имеется?
Возгласы в ответ последовали самые различные, но преимущественно отрицательные:
– Нет!
– Откуда нам, сирым, его взять!
– Даже и вкуса не ведаем!
– Нетути!
– Мы и брагой обходимся.
– Никак насмехаешься над нами, боярин!
– Вино пить, голым ходить!
– Еще чего! Мех такого вина дороже тельной коровы стоит.
Дабы утихомирить народ, Добрыне даже пришлось вскинуть вверх десницу.
– Верю всем, верю на слово, – молвил он. – А ведь помню, кто-то сегодня зазывал меня на кубок фряжского вина… Эй, стража, доставьте сюда посадского приказчика Страшко.
– Он делом неотложным занят! – На удивление всем, посадник осмелился перечить княжьему вирнику.
– Да и мы здесь тоже не бездельничаем, – вполне резонно возразил Добрыня. – Но если твоему приказчику недосужно, я его долго не задержу.
Страшко Ятвяга доставили прямо из посадских хором, где он по неизвестной надобности пребывал в самой глубокой подклети (так, по крайней мере, доложил десятский).
Глаза приказчика воровато перебегали с хозяина на Добрыню и обратно. На Вяхиря, вдруг ставшего на вече чуть ли не главным действующим лицом, он никакого внимания не обратил.
– Ты мне поутру фряжское вино предлагал? – как бы между прочим осведомился Добрыня.
– Предлагал, боярин, – с поклоном ответил Страшко.
– Много его у вас запасено?
– До зимнего торга должно хватить.
– Дорого, небось, плачено?
– Хорошо дешево не бывает.
– Ты этим вином всех подряд угощаешь?
– Только дорогих гостей.
– А мне говорили, что ты им даже мертвецов поишь.
– Каких таких мертвецов? – Страшко даже назад прянул, как учуявшая волка лошадь. – Ты, боярин, про что?
– Да ни про что. Постой пока здесь… Ты, десятский, за ним присматривай. В подклеть, откуда его взяли, людишек верных пошли. Пусть все до последнего сучка обозреют. Заодно и половицы снимут. Если клад какой обнаружится, сюда его… А где Вяхирь? Куда он запропастился?
– Здесь я, – глухо отозвался бывший псарь, успевший затесаться в толпу добропорядочных горожан. Рожу его, прежде схожую со спелой клюквой, испятнали белые яблоки.
– Чего испужался? – Добрыня подмигнул ему. – Обличья или голоса?
– Голоса. – Вяхирь, дабы казаться незаметнее, втянул голову в плечи.
– Его ты ночью слышал?
– Его.
– Он Власта Долгого холопом княжьим обозвал?
– Он.
– Клятву дашь и железа не убоишься?
– Деваться-то все одно некуда… За слово свое буду до конца стоять.
– Верю. – Добрыня перевел пристальный взор на Страшко, еще ничего толком не понявшего. – Почему порты глиной измазаны?
– Погреб рыл. – Приказчик стал отряхиваться, словно явился в баню, а не на мирскую сходку.
– Больше некому? Дворни у вас мало?
– Дворня на вече пошла.
– Потому, наверное, и рыл, что никто подсмотреть не мог? Или спешка обуяла?
Приказчик молчал, раз за разом косясь на посадника, но тот его сейчас как бы даже не узнавал. Горожане, еще не уяснившие, что же есть общее между убиенным Властом, фряжским вином, посадским приказчиком и рытьем погреба, усиленно перешептывались.
И лишь самые сметливые бросали в спину Страшко гневные реплики типа «Убивец!» и «Кровопийца!».
– Никак онемел? – произнес Добрыня с упреком. – Не беда. Ты даже язык проглоти, а ответ держать придется. Про твои воровские дела мне во всех околичностях ведомо, окромя пары пустяков: кто велел царского служку погубить и кто при тебе в сообщниках состоял? Вопросы не простейшие, но от них твоя дальнейшая судьба зависит. Признаешься во всем – шкуру свою в целости сохранишь. Упираться вздумаешь – подвергнешься принуждению. Клещей и огня отведаешь. Тебе решать.
Посадник, до того пребывавший в некой кратковременной прострации, внезапно взревел: «Ты, изменник, мое честное имя опозорил!» – и, вырвав у ближайшего стражника сулицу, метнул ее в приказчика, не успевшего сказать ни «да», ни «нет».
Тучен был князь и одышлив, но руку имел все еще верную. Сулица насквозь пронзила Страшко и едва не задела стоявшего за его спиной десятского.
Вече охнуло, ахнуло и заголосило. Кто в задних рядах стоял, тот на забор вскочил. Малорослые на плечи высокорослых вскарабкались. Чай, не каждый день такие страсти доводится зреть. Это даже занятней, чем публичное сожжение отступников, в греческую веру переметнувшихся.
А тут новое зрелище подоспело – вернувшиеся из посадских хором стражники свалили к ногам Добрыни кучу мечей, секир и прочих смертоубийственных орудий.
– Это не все, – сказали они, отдуваясь. – Там вдесятеро больше осталось. Рук унести не хватило.
– Чего ради ты у себя оружницу завел, Торвальд Якунич? – обратился Добрыня к посаднику. – На кого войной собрался идти? На царя индийского или на князя ляшского?
Тот, присутствия духа не теряя, ответил:
– Рубеж в двух шагах. Набег поганых час от часу ожидается. Как же без оружейного запаса отбиваться прикажешь?
– А разве место ему у тебя под полом?
– Уж это, боярин, позволь мне самому решать. Я дому своему хозяин, а равно и жизни своих дворовых, – этими словами, надо думать, посадник хотел оправдаться за убийство Страшко.
– Нет, Торвальд Якунич, – голос Добрыни разнесся по всему вече, как львиный рык. – Закончилось твое хозяйствование. Ты в княжьем городе правил, будто бы медведь в своей берлоге. Не было тебе ни надзора, ни обуздания. Что хотел, то и воротил. Про торговлишку оружием слухи до Киева и прежде доходили. Потому и послан был сюда Власт Долгий с тайным порученьем. Не купился он на посулы твои, отчего и мученическую смерть принял. Вот так-то, Торвальд Якунич! Думал, с рук тебе все сойдет? Ан нет. Пришел конец твоим беззакониям. В Киев пойдешь, а там перед княжьими очами предстанешь. Пешком пойдешь, подле моего стремени.
– Люди, измена! – вскрикнул посадник, пытаясь вырвать сулицу у другого стражника. – Не верьте этому блудослову! Не верьте наветам! Чист я перед вами! Не дайте в обиду! Обороните от лиходейства.
Призыв этот нашел немало сочувствующих, особенно среди посадской дворни, попытавшейся овладеть конфискованным оружием. Пришлось Добрыне на деле показать, каким бывает русский богатырь, обнаживший меч. Дворню он разогнал парой ударов, кого-то попутно изувечил, а сулицу, брошенную посадником, ловко перехватил в полете.
Впрочем, говорить о том, что все окончательно сладилось, было еще рановато. Толпа, вздорная и переменчивая, как гулящая девка, могла легко склониться как в ту, так и в другую сторону, а в случае беды против такого скопища не устоял бы ни Добрыня Никитич, ни Илья Муромец, ни сам Святогор.
Да только княжий вирник умел управляться с народом не хуже, чем с борзым конем или булатным мечом, и, главное, знал, когда нужно подольстить, а когда цыкнуть.
– Розыск и суд окончены, – объявил он. – Посадник ваш, Торвальд Якунич, прежде звавшийся Чурилой, смещен. Дом и двор его отдается обществу на поток и разграбление. Отныне посадником будет всем вам хорошо известный Тудор Судимирович, бывший десятский. От имени великого князя Владимира прошу любить его и жаловать… Прости меня, славный Ульф. – Добрыня поклонился сотскому, взиравшему на все происходящее, как на детские шалости. – Кабы не года твои почтенные, был бы ты нынче в посадниках. Еще раз прости… А тебе, Тудор Судимирович, самое время проявить себя на новом поприще. Укроти народ и возьми под стражу злодеев.
В последовавшей за этим свалке Добрыня участия не принимал. Не боярское это дело – хлестать плетями непокорных смердов и вязать руки приспешникам отставного посадника.
Тут к Добрыне бочком приблизился Вяхирь. Всем своим видом он напоминал пугливого щенка, который хоть и ждет от хозяина подачки, но в любой момент готов дать тягу.
– Про обещание свое, боярин, не забыл? – смиренно поинтересовался он. – Возьмешь в псари?
– А ты пьянствовать бросишь?
– Сегодня в последний раз собираюсь выпить. Уж больно причина обязывающая. Не каждый день подобное случается – и на смерть осужден, и помилован, и на боярскую службу взят.
– Так ведь не взят еще. Зачем мне слуга, над которым порок властвует. Хватит и того, что я сам частенько чаркой балуюсь.
– Будь по-твоему, боярин. – Вяхирь ухватился за подол богатырской кольчуги. – Отныне ни капли!
– Это другое дело. Только смотри у меня! Если не сдержишься, я тебя из псарей в выжловки переведу. Будешь на карачках за зайцами гоняться. – Добрыня похлопал его по плечу.
– Ох, боярин! – Глаза Вяхиря полезли на лоб. – Глянь, что с рукой у тебя.
– Что-что! Сжег руку, когда тебе пример подавал. – Добрыня выставил напоказ правую длань, на которой живого места не осталось.
– Я-то думал, что ты чародей и телесного страдания не ощущаешь… – пробормотал Вяхирь.
– Коли надо, ощущаю, а коли не надо – нет, – ответил Добрыня с жизнерадостной усмешкой. – Плоть-то эта богатырская – не моя. Во временное пользование взята.
– Неужто ты оборотень? – прошептал Вяхирь.
– Псаря это не касается, – отрезал Добрыня, но тут же спохватился: – Чуть не забыл! Надо бы тебе прозвище сменить. Прежнее уж больно срамное. Отныне ты будешь не Вяхирем, а Торопом.
– Назови хоть горшком, а только в печь не сажай.
– Вот и договорились.
– Боярин, просьба к тебе есть. – Вяхирь, ставший в одночасье Торопом, молитвенно сложил на груди руки.
– Выкладывай.
– Позволь мне вместе с народом посадские хоромы пограбить. Хочу одежонкой пристойной обзавестись. Негоже барскому слуге в обносках ходить.
– Хм… – Добрыня задумался. – Ладно, пограбь, если очень тянет… Но только чтобы в последний раз. Лично мне, как уроженцу правового государства, претит все, что идет вразрез с Уголовным кодексом.
– Уж больно ты слова чудные говоришь, боярин. Наверное, заклинания чародейские. Ох, чур меня… – Тороп-Вяхирь как присел со страха, так и прочь пошел на полусогнутых.
– Тебе, дурила, не понять… – молвил ему вслед Добрыня.
В Киеве опять творились беспорядки (наверное, бунтовала варяжская дружина, который месяц сидевшая без жалованья), и все ворота, кроме Жидовских, были затворены. Через них-то Добрыня, сопровождаемый небольшой свитой, и въехал в стольный город, котрый про себя называл «чирьем земли русской».
Весь остаток дня ушел на то, чтобы поместить развенчанного посадника в поруб – подземную темницу, где случалось сиживать и самому Добрыне, – да столковаться с княжеским казначеем Будом (в недавнем прошлом Блудом, но это имя, ставшее синонимом предательства, больше вслух не упоминалось).
– Ты княжескую волю выполнил? – первым делом поинтересовался казначей.
– Выполнил, – сдержанно ответил Добрыня.
– Злодеев нашел?
– Нашел.
– А я тебе зачем нужен?
– Злато изъятое хочу сдать.
– Много злата?
– Бочка.
– А до утра твоя бочка не подождет?
– Мало ли что до утра случится. Вдруг варяги про мое возвращение прослышали. И злато присвоят, и меня на собственных воротах повесят.
– Это уж непременно… – Буд призадумался. – Так и быть, приму я злато в казну. Только сосчитаю сначала для порядка.
– Утром вместе сосчитаем. Я десятый день в пути, из сил выбился… Бочка смолой и воском опечатана, ничего ей за ночь не сделается.
Казна хранилась в неприступной башне, возвышавшейся на крутом днепровском берегу. До узеньких окошек, расположенных под самой крышей, могла добраться разве что птица, а единственный вход сторожили отборные княжеские дружинники.
– Ты здесь постой, – гремя ключами, сказал Буд. – Внутрь посторонним заходить не положено. Бочку я сам закачу.
– Внутрь я не рвусь, – ответил Добрыня. – А одним глазком заглянуть позволь.
– Гляди, только не ослепни. – Буд вместе с бочкой исчез за дверями, на которых железа было больше, чем на любых других киевских вратах. Явившись назад, он озабоченно произнес:
– Уж больно твоя бочка для злата легкая. Признавайся, чего в нее напихал?
– Полновесного злата там всего на треть, – объяснил Добрыня. – А остальное жемчуг да каменья драгоценные. Завтра воочию увидишь…
В свой скромный, но почти неприступный домишко он попал уже глубокой ночью, освещенной не только ярыми звездами, но и бушующими где-то на Подоле пожарами. Свежий ветерок доносил оттуда лязг мечей и нестройные боевые крики.
– Тиха украинская ночь… – сквозь зубы процедил Добрыня и велел слугам в честь удачного возвращения готовить пир.
Гонцы, предусмотрительно посланные в Киев еще с половины пути, должны были заранее предупредить всех, с кем Добрыне необходимо было срочно свидеться.
Гости стали собираться за полночь – почти все прибывали тайком, без конной стражи, без факелов, без шутов и музыкантов. В воротах их с почетом встречали боярские слуги и по брошенным прямо на землю холстинам провожали в гридницу, где уже были накрыты столы с яствами, названия и рецепты которых знал один только Добрыня, – гамбургеры, чебуреки, шашлыки, шницеля. Впрочем, хватало и привычных блюд: жареных лебедей, рыбных балыков, осетровой икры, переяславской сельди, разварной свинины, вяленой конины, соленых слив, пирогов, простокваши, моченого гороха, орехов.
Явившийся одним из последних вольный витязь Дунай, немало постранствовавший и в ляшских, и в литовских, и прусских землях, сказал:
– Больше никого не будет. Соратника нашего Ивора Кучковича прошлого дня в срубе спалили за чернокнижие, а купец Могута, объявленный разбойником, к печенегам сбежал.
– Тогда начнем. – Добрыня встал во главе стола. – Святой отец, читай молитву.
Царьградский черноризец Никон, в Киеве скрывавшийся под личиной нищего калика, затянул: «Отче наш…» – и все присутствующие, кроме хазара Шмуля и волжского болгарина Мусы, державшихся своей веры, стали ему подтягивать.
Когда сказано было «Аминь» и христиане перекрестились, Добрыня сам обошел гостей с кувшином греческого вина (слуги на ночные застолья не допускались). Налито было даже мусульманину Мусе, которому, как находящемуся в походе воину, строгий закон Аллаха позволял кое-какие поблажки.
– Спасибо, что хозяина почтили, что не побрезговали его хлебом-солью, – сказал Добрыня. – Теперь с божьего благословения осушим кубки.
Выпив, присели на лавки и занялись закусками. Четверть часа сохранялась относительная тишина, нарушаемая лишь чавканьем, сопением и хрустом костей, то есть звуками, скорее свойственными насыщающейся волчьей стае. Впрочем, такое поведение было вполне простительно для людей, родившихся задолго до возникновения самого понятия «этикет».
Заморив червячка, на что ушло полпоросенка и пара балыков, Дунай спросил:
– Как съездил, Добрыня Никитич?
– Удачно, – ответил хозяин. – Добыл князю полдюжины возов варяжского оружия и бочку злата.
– Что так щедро?
– Иначе нельзя было. Тать, который всем этим прежде владел, сюда доставлен. Завтра перед князем предстанет. А язык у него длинней, чем у беса хвост, и совести никакой. Ему только дай потачку. Зачем мне лишние наветы?
– Ума и осторожности тебе, Добрыня, не занимать, – произнес купец Ушата, в крещении Роман. – Да только дела наши – хуже некуда. Соглядатаи княжеские шага ступить не дают. Где ни притулишься, там вереи дверные подслушивают и сучки стенные подглядывают. По любому подозрению в застенок волокут. Недавно двух варягов, отца и сына, греческую веру принявших, прямо в собственном дому сожгли. И лишь за то, что те отказались поклоняться деревянным кумирам – Одину и Тору.
– Что ты предлагаешь? – видя, что обжорство поутихло, Добрыня пустил кувшин по кругу.
– Бунтовать надо, пока не поздно. Ярослава на место Владимира ставить. Поговаривают, что он в почтении к греческой вере взращен.
– Мал еще Ярослав, – возразил Добрыня. – В соплях ходит… За ним ни народ, ни дружина не пойдут. Великая смута на нашей земле случится. Я, признаться, достойного преемника Владимиру сейчас не вижу. Пусть себе остается на великокняжеском столе, только окрестится.
– Как же, ожидай! Скорее бык отелится, чем он окрестится, – воскликнул Сухман, в прошлом княжий чашник, за пустяковый проступок изгнанный Владимиром со двора. – Свет еще не видывал подобного изверга. Ему лишь бы бражничать, блудом тешиться да невинных людей губить. Разве греческая вера подобный срам позволит?
– Я Владимира лучше любого из вас изведал. – Добрыня в отличие от сотрапезников говорил спокойно, взвешивая каждое слово. – Право, даже не знаю, в кого он такой уродился. Отец его, Святослав, был аки барс и иной доли, кроме бранной, для себя не желал. Во всем был стоек, даже в заблуждениях. Сама натура его противилась принятию христианства. Сын не такой. Благо что с малолетства без матери воспитывался. Он не барс и даже не волк, а змей лукавый. На каждый спрос два ответа держит. Его любая вера устроит, лишь бы властвовать позволяла. Если под Владимиром великокняжеский стол пошатнется, он ради собственного спасения с дияволом побратается. И даже без оглядки. Сменит Одина на Христа столь же просто, как прежде сменил Перуна на Одина.
– Пока варяжская дружина в городе сидит, ни один киевлянин открыто не окрестится. Даже великий князь, – молвил черноризец, всем разносолам предпочитавший черствые просвиры, специально для него припасенные.
– Так изгнать их из города! – вспыльчивый Сухман стукнул кубком по столешнице.
– Как? – воскликнули сразу несколько голосов. – Откель силу взять?
– Эх, перекупить бы их, – мечтательно произнес купец.
– За какие шиши? Нет у нас такого достатка.
– В Царьграде занять, – оживился купец. – У кесарей.
– Кесари просто так не дадут, – покачал головой Добрыня. – Им залог нужен. Полкняжества, никак не меньше… Пусти козла в огород, сам голодным останешься.
– Тогда и говорить не об чем, – с горечью молвил Дунай. – Выпьем еще по кубку и разойдемся в разные стороны. Стерпим и Владимира, и Одина. Не такое приходилось терпеть. Хазарам дань платили и ляхам кланялись. Князь от бога, а боги, лукавить не будем, от человека. Если любы народу идолы поганые, так тому и быть. По дураку и колпак. Свинье грязь, соколу небо.
– Не скажи. – Добрыня поправил фитиль в потускневшем светильнике. – Вера для человека как точило, которое тупое железо в разящий меч превращает. Вера пращуров наших, надо признаться, была негодным точилом. Но и варяжская нисколько не лучше. Как лилась на этом свете кровь, так и на том будет литься, пока весь мир не воспылает, аки стог соломы. И кем бы ты при жизни ни был, праведником или грешником, все равно обречен в этом всеобщем пожаре погибнуть. К чему тогда, спрашивается, добро творить? Чего ради страсти усмирять? Волхвы варяжские учат, что участь каждого смертного предопределена заранее и изменить ее несбыточно. То же и с богами. Их конец назначен. Неизбывный рок превыше неба. Вера греческая, напротив, сулит человеку воздаяния за дела его. Подает надежду на спасение и вечную жизнь. Поименно обличает каждый грех. Любая языческая вера в сравнении с ней бедна и уныла, как убогая вдовица. Величие христианства признают все народы, вырвавшиеся из дикости. Одни мы вкупе с литвой и ятвягами в невежестве прозябаем. Где учение Христово утвердилось, там и жизнь наладилась. Нравы смиряются, промыслы процветают, законы крепнут.
– Это мы с тобой понимаем, – перебил хозяина Сухман. – А как сию истину до черного пахаря довести? До смерда, нищетой одолеваемого? До чуди и мери? До печенега? До того же самого варяга, который свой меч за живую тварь почитает?
– Для того слово дадено. Уж чего другого, а проникновенных слов в греческой вере предостаточно. Проповедников надо приглашать, толкователей, книжников. Пусть Святое Писание на доступный язык переложат. Храмы христианские надлежит повсюду ставить. Высокие и просторные. Изнутри богато изукрашенные. Простая душа в этих храмах к благодати приобщится. Обряды опять же… Разве впору сравнивать христианское богослужение с языческим? Там и певчие сладкоголосые, и образа животворящие, и благовония душистые, и ризы златотканые. А главное – свет, чистота. Самый дикий и грубый народ за светом, за красой потянется. Впоследствии и слово божие воспримет. Пусть даже не в нынешнем поколении, а в будущем. Для детей и внуков стараемся. На историческую перспективу работаем.
– Чего? – хором воскликнули все. – На кого работаем? Ты каких бесов помянул?
– Не взыщите, братья, оговорился. – Добрыня в знак раскаяния склонил голову. – Хотел сказать, радеем за грядущую участь народа нашего.
– Любопытные у тебя, Добрыня, оговорочки случаются, – хмыкнул Дунай. – То ляшское слово ввернешь, то греческое, то вообще неведомо какое. А ведь баял, что в чужеземных краях не бывал.
– В чужеземных краях не бывал, это верно, а с чужеземцами общался. От них и слов мудреных набрался. Уж не обессудьте.
– К вере греческой тебя тоже чужеземцы склонили? – поинтересовался хазар Шмуль.
– Нет, собственным умом дошел. Через усердные размышления и книжную ученость, к которой с младых лет пристрастился… Не дано нам иного пути, кроме христианского. Если варяжский обычай воспримем, в разбойников превратимся. Зачем хлеб сеять, коли его можно у соседа отнять? К чему орало, когда есть меч? Весь просвещенный мир к нам спиной повернется. Медведями прослывем, на которых все добрые люди рогатины острят. Если и выживем, то бичом божьим сделаемся и самих себя этим обделим. Таких, как мы, греки варварами называют, что значит – дикари и невежды. Уже сейчас, поди, никто рунами не пишет. Никто младенцев в жертвенные костры не бросает. Никто в сыромятных шкурах не ходит и живую кровь на бранном поле не пьет.
– Спору нет, – кивнул купец Ушата. – В язычестве мы погрязнем, как в болотной топи. Да только путь к истинной вере тернист и извилист. Те самые греки, почитай, без малого тыщу лет по нему влачились. На костры всходили, крестные муки принимали, своей плотью диких зверей питали. Терпением и смирением гонителей веры одолели. А ты время торопишь. В один шаг хочешь семиверстный путь одолеть.
– Той тыщи лет, которая грекам была отпущена, у нас нет, – ответил Добрыня. – Да и на кой ляд нам такая прорва времени. Другие народы торную дорогу по целине проложили. Нам лишь догонять их остается. А сие уже побыстрей и полегче. Хотя и огонь, и крест, и плаха тоже будут. Без большой крови у нас ни одно свершение не обходится.
– Речи вы соблазнительные ведете, заслушаться можно, – произнес Дунай. – На днях царство божие перед нами откроется, сомнений нет. Сомнения лишь в том, как нынешний день пережить. Варяги у нас поперек горла, как кость стоят. Вот о чем прежде всего надо толковать.
– Люди-то они безвинные, – изрек черноризец, скоромной пищи избегавший, однако вином не гнушавшийся. – Не ведают, что творят. Наймиты, они и есть наймиты. Доля такая. За сребреник родного отца порешат. Овцы заблудшие. Однако власть Владимира на их мечах зиждется. Не станет варягов – и князь смягчится.
– Надо варягов с Владимиром рассорить, – проговорил Добрыня веско, словно о чем-то давно решенном. – Взбунтовать.
– Они и так каждодневно бунтуют.
– То не бунт, а пьяные раздоры. Поиздержавшийся варяг хуже голодного зверя. И своих и чужих кусает. А получит горсть монет, опять всем доволен. Нынче они княжьими посулами живут. Дескать, в свое время все сполна получите. Вот когда варяги поймут, что ждать им больше нечего, тогда и отпадут от Владимира.
– Кабы Киев с досады не сожгли, – с опаской произнес купец.
– Не осмелятся. Себе дороже будет. Уйдут восвояси или к грекам наймутся.
– На словах все просто получается, – засомневался Дунай. – Только ведь недаром говорят, что от слов до дела – сто перегонов. У нас даже лазутчиков своих среди варягов нет.
– Варяги – это уже моя забота, – твердо произнес Добрыня. – Расхлебаюсь как-нибудь. Не впервой. У вас всех и своих хлопот предостаточно. Действовать будем, как прежде договорились. Ты, Шмуль, и ты, Муса, к князю в гости напроситесь. Купцами заморскими скажитесь. На подарки, само собой, не поскупитесь. Князь до чужеземных баек весьма охоч. Особенно до похабных. Муса для затравки про гаремы магометанские расскажет, а Шмуль про содомский грех и блудниц вавилонских. Опосля на веру разговор переведите, только исподволь. Ты, Муса, живописуй обрезание и особенно упирай на запрет свинины. Про рай ваш срамной и гурий развратных не упоминай, не то прельстится князь.
– Все сделаю, как ты повелел, – Муса легким движением коснулся сердца и чалмы, – хотя душа моя горючими слезами будет обливаться. Легко ли правоверному магометанину свою веру хулить?
– Стерпишь. За то сторицей отплатится. Твоим братьям позволено будет печенегов в магометанство обратить… Тебе, Шмуль, задание схожее. Но главное, упомяни, что иудеи народ бездомный, потому как бог Яхве в гневе лишил их родины и расточил по чужим странам. Дай понять князю, что сие бедствие есть наказание за грехи ваши и что такому народу не может быть сочувствия, как нет его охромевшему коню.
– На великий грех ты меня, боярин, склоняешь, – раскачиваясь на лавке, скорбно вымолвил Шмуль.
– Какой грех, если это правда?
– Правда или кривда, а наговаривать на единоверцев всегда грех. Ангелы божьи мне на том свете язык вырвут… Ты, боярин, хоть посочувствуй мне, улести чем-нибудь.
– Чем же тебя улестить, коли ты и так все в избытке имеешь?
– Позволь мне в подвластных Киеву городах торговлишку вином основать, для чего питейные дома поставить. Пусть народ веселится и гуляет. А я с того свою выгоду поимею.
– Дело хорошее, – ответил Добрыня. – Только преждевременное. Пусть народ, о котором ты так печешься, сначала креститься научится, а уж потом чарку в руки берет. Но в унылость не впадай. Со временем все наладится. И полтыщи лет не пройдет, как твои единоверцы по всей киевской земле будут питейные дома держать. Да и не только по одной киевской.
– Откуда знаешь? – оживился Шмуль.
– Даром ясновидения владею. Аль ты про это в неведенье? Если желаешь, еще что-нибудь предскажу.
– Мою судьбу предскажи. – Шмуль от нетерпения даже заерзал на лавке.
– Твоя судьба ясна, как божья слеза. Еще пару раз сходишь с товаром из варяг в греки, а потом тебя печенеги подстрелят или собственные слуги задушат… Лучше я тебе судьбу народа иудейского предскажу. Хочешь?
– А предсказание доброе? – Шмуль подозрительно прищурился.
– Весьма. По прошествии тысячи лет или даже меньше того бог Яхве сменит гнев на милость. Царство иудейское возродится на прежнем месте и увенчается звездой Давида. Соберутся на Землю обетованную изгнанники со всего света и вновь заживут по заветам праотца Авраама. А посему возрадуйся, дружище Шмуль. И полагай, что мы в расчете. Такие пророчества дорого стоят.
– Неужто правители вавилонские и цари египетские позволят нам жить в мире и достатке? – усомнился Шмуль.
– Вестимо, не позволят. Да только через свое вероломство и злодейство крепко пострадают. И даже не единожды. Дойдут иудейские железные колесницы до гробниц царей египетских. Падет огонь небесный на землю вавилонскую. И на рынках опять в почете будет священный шекель.
– Все это и в самом деле свершится? Ты меня не дуришь? – Шмуль в волнении привстал из-за стола.
– Как можно! Клянусь своей жизнью и своим богом! – Добрыня отсалютовал хазару наполненным кубком. – Твое здоровье, человече!
– Пролил ты, боярин, елей на мою исстрадавшуюся душу, – расчувствовался Шмуль. – Можешь мной теперь располагать, как собственным слугой.
– Вот и славно. – Добрыня поворотился к черноризцу, без устали подливавшему вино самому себе. – Дошла очередь и до тебя, святой отец… Ты в грамоте изощрен?
– Какая тебе угодна? Греческая, латинская, коптская, самаритянская?
– Славянская.
– От учеников Кирилла и Мефодия воспринял ее в совершенстве.
– Это нам на руку. Ежели мы задумали народ на истинный путь поставить, нелишним будет и летописи свои завести. Пусть знают потомки, откуда пошла земля русская, кто в Киеве стал первым княжить и все такое прочее.
– Я о том даже приблизительно представления не имею, – обеспокоился черноризец.
– Не беда. Соберешь все сказы и легенды, сего предмета касающиеся. Если и приврешь слегка, никто тебя за это не пожурит. Потомки сами правду вызнают. Для пущей важности сообщи, что будто бы апостол Андрей, первый ученик Иисуса Христа, по нашим землям некогда скитался. Дескать, те горы, где нынче Киев стоит, он заранее благословил, хотя местечко, надо признаться, пресквернейшее.
– Выходит, Киев апостол благословил, а на Новгород наплевал? Обижаешь, боярин, – возмутился Ушата, сам уроженец этого города.
– Откуда в те времена Новгород мог взяться! – отмахнулся Добрыня. – Хотя ладно. Пусть будет каждой сестре по серьге. Допустим, что Андрей добрался-таки до Ильмень-озера. Ты сам, святой отец, в Новгороде бывал?
– Случалось, – ответил черноризец.
– Что там тебе больше всего понравилось? Река Волхов, стены городские, вече их сумасбродное, меды хмельные или, может, красны девицы?
– Бани тамошние, в которых простой народ сам себя жарой и березовыми прутьями истязает, – признался Никон.
– Так и напишешь… Засим основание Киева упомянешь. Кто его, кстати, основал? – Добрыня оглядел гостей, ожидая какой-нибудь шуточки.
– А никто, – с полнейшим равнодушием отозвался Дунай. – Он здесь от сотворения мира пребывает. Каиново городище. Бывало, и Авель сюда захаживал, рюмашку пропустить. Здесь, знающие люди говорят, тот грех и случился.
– Ты вздор-то брось пороть! – возвысил голос Сухман. – Зря не наговаривай. Не так все было. Семейство одно тут в древности проживало. Три брата и сестра. Вздорные людишки, недаром их поляне из своей общины изгнали. Заправлял всем старший брат Кий. Бражничал безмерно, а оттого головой тряс. Кивал как бы. По-полянски – киял. В честь его и поселение нарекли. Средний брат прозывался Щек. С этим все понятно. У нас до сих пор вздорных и обидчивых людей «щекотами» дразнят. Про самого младшего Хорива разговор особый. Любострастен зело. Тем и прославился. Ведь что такое бабу харить, вы все и без меня знаете.
– У нас в Царьграде срамные девки хорицами прозываются, – ни с того ни с сего сообщил подвыпивший черноризец. – Стало быть, из здешних мест они…
– О сестре этой троицы Лыбеди ничего плохого сказать не могу, – продолжал Сухман. – Та просто дура была прирожденная и по любому поводу лыбилась во весь рот. После смерти братьев их потомков стали притеснять все кому не лень. Даже хазары. Только недолго. Убедились в нищете киевлян и оставили в покое. С паршивой овцы хоть шерсти клок, а с паршивого человека и взять нечего.
– Это уже чересчур, – поморщился Добрыня. – Таких легенд нам не надо. Следует написать кратко: град Киев основал князь Кий, с царями на равных знавшийся, хотя с какими – неведомо… Про варягов не забудь упомянуть. Как они нашими предками на княжение призваны были. Случай, конечно, темный, но из песни слов не выкинешь. Кто подскажет имя первого варяжского князя?
– Нынешние себя к Рюриковичам причисляют, – неуверенно произнес Ушата. – Стало быть, от Рюрика род ведут.
– Так и напишешь. – Добрыня легонько толкнул осоловевшего Никона. – Призвали, дескать, Рюрика.
– Никто его не призывал, – мрачно молвил Дунай. – Вне закона он в родной стране был объявлен и в бегах находился. На Волхове-реке его ладья течь дала. Вот и представился случай в чужой земле осесть. Я сам видел могилу новгородского старосты Вадима, которого Рюрик убил. Не князь то был, а вор бессовестный. И сейчас нами воровские потомки правят…
– Мы летопись собираемся писать, а не донос! – прервал его Добрыня. – Рюриковичи на престоле еще не один век просидят. Зачем народу про них горькую правду знать? Напротив, нужно намекнуть, что Рюрик будто бы от римских кесарей происходит. А оплевать его и без нас желающие найдутся. Даже через много поколений… Когда с варяжским вопросом покончим, дело сразу легче пойдет. Новое время еще у многих на слуху. Вещий Олег, обманом Киев захвативший, Игорево крохоборство, ему жизни стоившее. Месть Ольги. Деяния Святослава упомяни особо. Долго еще на Руси подобного ратоборца не будет. Владимира пока не трогай, черед до него еще дойдет. Приложи все старания, чтобы читалась та летопись увлекательней, чем греческие сказания, Омиру приписываемые.
– Как назовем ее? – осведомился черноризец.
– А назовем просто – «Повесть временных лет». Впоследствии другие летописи имя твое из заглавия изымут и труды эти славные себе припишут, но мы ведь не за славой гонимся, а за истиной… Согласен, святой отец?
– Попробуй с тобой не согласись. – Черноризец, опустошивший очередной кубок, осмелел. – Несогласного ты в землю по самую макушку вобьешь… Только одного моего согласия недостаточно. Пергамент, перья гусиные да чернила орешковые немалых средств требуют. Откуда они у странствующего монаха возьмутся?
– Не кручинься, – успокоил его Добрыня. – Добудем средства. Ты вроде говорил, что латинскую грамоту знаешь?
– Знаю, – гордо кивнул черноризец.
– Слово «экспроприация» тебе знакомо?
– Нет. – Никон икнул. – «Экстаз» знакомо, «экскременты» – тоже. И все…
– Сие слово означает принудительное отчуждение чего-либо. Звонкой монеты, например. Так мы и поступим… Но учти на будущее, святой отец, – пишут не пером и чернилами, пишут душой и сердцем.
– Разве? Учту…
– Квасу ему, – сказал Добрыня. – А вина больше не позволять. У книжников голова завсегда слабая.
– Да уж и нам пора честь знать. – Сухман перевернул свой кубок донышком кверху. – Надо до света домой вернуться.
– Тогда ступайте. Бог вас сохрани. – Добрыня перекрестил гостей. – Жаль, что подорожную молитву прочесть некому… Действуйте, как условлено. Надо будет, я вас найду… Ты, Дунай, задержись пока.
Гости принимали из рук хозяина отходную чашу, прощались и по одному покидали гридницу. Первым ушел молодой витязь, ликом привлекательный, как девица. На пиру он не проронил ни единого слова, а только задумчиво улыбался. Черноризца стащили в холодные сени и там уложили на войлочные полати. Мусу и Шмуля, покидавших город, снабдили в дорогу припасами.
Когда цокот лошадиных копыт утих и на воротах лязгнули засовы, Добрыня уселся напротив Дуная, вблизи от которого на столе уже не осталось ничего съестного.
– До пищи ты алчен, а стан имеешь, как у плясуньи, – сказал Добрыня, наполняя два особых златокованых кубка.
– Живу по-волчьи, потому и не тучнею, – ответил Дунай. – День харчуюсь до отвала, десять голодаю… А какой тебе интерес до моего стана? Просватать хочешь?
– Позже узнаешь… Давай выпьем с тобой сам-друг, как в былые годы.
– Давай. – Дунай лихо опрокинул кубок и утерся широким рукавом. – Скажи-ка мне, Никитич, по какой причине ты сегодня столь милостив? Магометанам позволил печенегов в свою веру окрутить. Не по-хозяйски…
– Ничего у магометан не получится. Одни пустые хлопоты. Недолго осталось печенегам волей тешиться. С восхода идут несметные полчища половцев, которые степь делить ни с кем не собираются.
– А какого рожна перед иудеем страшной клятвой клялся? Жизнью и богом! Разве стоят те побасенки такой клятвы?
– Это истинность, а не побасенки. Я и сейчас за каждое свое слово готов ответ держать. А клятва… Ни к чему она не обязывает. Ведь сказано было – клянусь своей жизнью и своим богом. Нет у меня своей собственной жизни. И бога, откровенно говоря, нет. Так разве это клятва?
– Жизни нет… – Дунай нахмурился. – Опять балагуришь… Не пойму я что-то…
– А и не надо. – Добрыня, внезапно оживившись, хлопнул его по плечу. – Зачем голову зря ломать? Скоро луна зайдет. Пора за дело браться. Отсюда мы выйдем тайным ходом, одному мне известным…
Истово, с надрывом проорали вторые петухи, и наступил тот глухой таинственный час, когда отходят на покой последние совы, а жаворонки еще продолжают спать.
Луна, кривая и узкая, словно печенежская сабля, и прежде почти не дававшая света, окончательно сгинула, а звезды пропали в тучах, под утро надвинувшихся с Греческого моря.
Днепр, разбухший от недавних дождей, грозно шумел и лизал обрывистый берег – но не как ласковый теленок, а как злой дракон, у которого на языке только яд да колючки.
На волнах болтался челн, удерживаемый у берега рыбацким багром. В челне сидели двое, и нельзя было даже предположить, какая нужда привела их в столь неудобное место – справа возвышался сорокасаженный обрыв, увенчанный неприступной каменной башней, в светлое время суток напоминавшей гигантский палец, грозящий вечному врагу города – степи.
– Не справимся до зари, – молвил примостившийся на гребной скамье Дунай.
– Ты, сказывают, в ляшской земле как поединщик прославился? – похоже, Добрыня пропустил последние слова напарника мимо ушей.
– Может, и не прославился, но имя свое не осрамил.
– Я тебя хоть раз поучал, как на иноземном ристалище держаться? Верно, даже не заикался никогда. Вот и ты меня не учи, как казну княжескую воровать… Поберегись!
Что-то тяжелое просвистело сверху и бултыхнулось в воду совсем рядом с челном.
– Что это еще за кара небесная! – воскликнул Дунай.
– Решетка оконная, – ответил с кормы Добрыня.
– Так ведь окошки под самой крышей. До них даже ящерке не добраться.
– Снаружи по голой стене не добраться, а изнутри по ступеням – проще простого.
– Стало быть, сообщник твой заранее изнутри затаился, – догадался Дунай.
– С вечера в запечатанной бочке был в башню доставлен. Сам княжий ключник Блуд ту бочку катил.
– Велика ли бочка?
– На двенадцать ведер с четвертью.
– Тесноватая избушка, – с сомнением присвистнул Дунай. – В ней разве что карла поместится.
– Карла не карла, но мужичок весьма тщедушный.
– Блуду про твой замысел ведомо?
– Окстись! Я еще из ума не выжил. Разве можно доверять человеку, который изменой погубил своего благодетеля?
– Не обижайся. Я думал, ты с ним в доле.
– Мы с тобой в доле.
– Все одно завтра на тебя Блуд укажет. Больно уж дело с бочкой подозрительное.
– Ты опять меня учить взялся?
– Все, все! Больше про Блуда ни слова.
Где-то далеко вверху, гораздо выше земли, однако ниже неба, вспыхнул тусклый огонек и, рассыпая искры, устремился вниз, но не с посвистом и грохотом, а с тихим шелестом, какой бывает в опочивальне, когда девица снимает свои наряды.
Упав на воду, огонек не погас, а разгорелся еще ярче.
– Что за диво? – изумился Дунай.
– Веревочная лестница, – пояснил Добрыня. – На конце фитиль горящий пристроен. А иначе как ее в этой тьме кромешной отыскать… Плыви туда.
Отталкиваясь багром от берега, Дунай повел челн на огонек, и вскоре Добрыня уже держал в руках свободный конец лестницы.
– Прочная вещь, – сказал он с одобрением. – Из конского волоса свита… Теперь ты понял, друг сердечный, зачем я тебя на воровской промысел взял? Не Сухмана, не Ушату, не кого-нибудь иного, а единственно тебя.
– Других дураков нет с тобой ночью по Днепру кататься, – буркнул Дунай.
– Не угадал. Увальни они все. Хоть здоровущие, но увальни. А ты, только не обижайся, ловкостью мартышке подобен. Да и не пролезет Сухман в башенное окошко. Чрево не позволит.
– А я, полагаешь, пролезу? – с сомнением молвил Дунай.
– Кроме тебя, некому… Я бы никого больше в башню не послал, да уж больно мой лазутчик слабосилен. Не управится один. Сам подумай – всю княжью казну надо наверх, к окошку перетаскать, а потом вниз на веревке спустить. А это все же золото, а не лебяжий пух.
– Велика казна?
– Да уж не мала. Боюсь, целиком в челн не поместится. Остальное утопить придется.
– Рука не дрогнет?
– Душа, может, и дрогнет, а рука – нет. Главное, чтобы Владимир без гроша остался. А свою долю ты получишь, не сомневайся.
– Мы вроде за веру истинную радеем, а не за злато греховное.
– Хорошо сказано. Хотя злато само по себе не греховно. Как и сила молодецкая. Токмо один силу свою во зло ближнему употребляет, а другой во благо. Грех не в злате, а в нас самих… Да что мы все разговоры разговариваем! Бери веревочку шелковую и полезай наверх. До третьих петухов надобно управиться.
– С лазутчиком твоим… как быть? В подобных делах, сам понимаешь, как в страсти любовной. Третий лишний.
– Есть у меня одно правило: близким зла не чинить, – веско произнес Добрыня. – Ни друзьям, ни слугам, ни псам, ни коням. Пора бы это тебе, витязь, знать…
…Ближе к полудню, когда большинство участников ночного пира еще почивали, по городу разнесся слух, что пропал княжеский ключник Буд, он же Блуд. Владимир Святославович хоть и гневался, но некоторое время терпел. Слишком многим он был обязан старому кознодею, а говоря откровенно – великокняжеским столом, с которого Блуд, фигурально выражаясь, самолично стащил мертвое тело законного властелина, кстати, сочувствовавшего христианству.
Решительные действия начались только под вечер. Блудова дворня толком пояснить ничего не смогла. Хозяин в своих действиях никому не отчитывался и по примеру иных знатных горожан частенько пользовался потайным ходом. Ключи, личная печать и другие служебные атрибуты в доме отсутствовали.
Зато стража на Ояшских воротах сообщила, что глубокой ночью город покинул человек, с ног до головы закутанный в черный охабень. При выезде он лик не открыл, имя не назвал, но предъявил княжий перстень, коими в Киеве владели считаные люди. За всадником последовал небольшой, но изрядно нагруженный обоз. Кто-то успел заметить, что на последней из упряжных лошадей красовалось тавро боярина Буда.
Само собой, что досматривать поклажу столь важной особы стражи не посмели, за что и были в полном составе отправлены на княжескую конюшню, где каждый получил соразмерное проступку количество плетей. Быстро снарядили погоню, но она не дала никаких результатов. Буд (если это был, конечно, он) и его загадочный обоз как в воду канули.
Тогда отчаялись на крайнюю меру. К казначейской башне подтянули порок, который с двадцать пятого удара развалил одетые железом ворота.
Внутри башни впервые за много лет гулял сквозняк, и это не предвещало ничего хорошего. Нельзя сказать, что казна была разорена дотла. Остались меха, осталось серебро, остались заморские ткани, осталось мышиное дерьмо.
Пропали только золото и драгоценные каменья, но эта пропажа во сто крат превосходила уцелевший остаток. Великий князь был разорен.
Без промедления учинили сыск. Почти сразу обнаружилось окошко с выпиленной решеткой и свисавшая вниз веревочная лестница. Иные улики напрочь отсутствовали.
Казначейская стража, конечно же, вспомнила вирника Добрыню, сутки назад доставившего в башню бочонок, якобы содержавший немалые ценности. Это косвенно подтвердил и томившийся в порубе опальный посадник, факт своих злоупотреблений признавший, но попутно обвинивший Добрыню в таких малодоказуемых грехах, как волхование, чернокнижие и пристрастие к греческой вере.
Нашелся и упомянутый бочонок. В его опустевшем нутре чудом сохранилась прилипшая к смоле одна-единственная монетка – куфический дирхем.
Соглядатаи, с некоторых пор ходившие за Добрыней по пятам, сообщили, что боярин, возвратившись прошлой ночью домой, затеял пир, длившийся почти до утра. Проводив гостей, он свое жилье больше не покидал, а в настоящее время находится в состоянии глубокого похмелья, с которым борется посредством парной бани и кислых щей.
Последними о горестном происшествии узнали варяги, жившие в Киеве особняком, как вороны среди грачей и галок.
Люди они были простодушные, чувств своих скрывать не умели и в неистовство впадали по самому пустяковому поводу. Прослышав о банкротстве князя, которому они верой и правдой служили уже не первый год, варяги незамедлительно двинулись к его палатам. Оружие они прихватили не со злым умыслом, а потому, что просто не имели привычки с ним расставаться.
По пути к варягам присоединилось немалое количество киевлян, особенно голытьба со Щековицы. Некоторые, наиболее предусмотрительные, прихватили с собой порожние телеги.
Однако великий князь оказался не лыком шит и успел заранее покинуть город, увозя с собой всех домочадцев женского пола и все движимое имущество, кроме винных запасов.
Варяги ворвались к княжеские палаты, словно в сарацинскую крепость, отколотили челядь, изгадили внутренние покои и вылакали вино, до которого, как и все варвары, были весьма охочи. Заодно досталось и нескольким расположенным по соседству боярским хороминам, а в особенности – боярским дочкам и снохам, что, впрочем, подавало надежду на грядущее улучшение невзрачной полянской породы.
Вскоре мстительный пыл варягов поугас, чему в немалой степени способствовали добрые иноземные вина, в отличие от местного пойла вызывавшие не тупое остервенение, а благодушное веселье.
Тогда на смену воинам севера пришла терпеливо дожидавшаяся своего часа киевская чернь, все повадки которой подтверждали справедливость поговорки «После львиной тризны остаются кости, после шакалов – ничего».
На следующий день к варягам прибыл гонец от Владимира, просивший отсрочки с выплатой жалованья. Срок оговаривался не то что смешной, а просто издевательский – год и один день. Даже рыночным попрошайкам было понятно, что столь долго варяги в Киеве прозябать не собираются. Предоставляемые ими услуги (ликвидация и учреждение государств, замирение народов и внутридинастические разборки) пользовались в Европе повышенным спросом.
Посовещавшись между собой – а были они народом на редкость демократичным, – варяги потребовали от князя достаточное количество мореходных ладей, беспрепятственный проход в греческую землю и рекомендательную грамоту к императору.
Князь, находившийся на безопасном расстоянии, а потому не чуравшийся некоторого зубоскальства, ответил: «В пределах киевских владений вам везде скатертью дорога, ладьи ищите сами, а нет, так плывите на бревнах, как деды ваши плавали, зато с грамотой задержки не будет».
И действительно, искомая грамота вскоре явилась – составленная по всем правилам тогдашнего дипломатического протокола и снабженная висячими печатями-буллами.
Текст ее, к сожалению, недоступный пониманию варягов, однажды сделавших для себя однозначный выбор между мечом и пером, гласил:
«Братья мои, кесари византийские Василий и Константин, примите на службу сих ратных людей, прежде мне служивших. Расточите их по разным дальним местам, но в город не пускайте, ибо натворят они там много бед, как у меня натворили. Список главных смутьянов прилагается…»
Не прошло и двух дней, как варяги уже грузились на челны, струги и дубы, собранные по всей округе. Кроме мехов, съестных припасов и вина, брали они с собой в лодки наложниц, лошадей и свиней.
Горожане, высыпавшие на берег и вооруженные чем попало, но в основном вилами и дрекольем, им в этом не препятствовали. Заранее было известно, что кони порченые, а девки чесоточные. О свиньях, конечно, жалели, но что уж тут поделаешь! И свинье не заказано узреть стены Царьграда.
С левого берега за эвакуацией зорко наблюдал конный дозор печенегов.
Едва только последняя варяжская посудина, сопутствуемая проклятиями киевлян, скрылась за изгибом Днепра, как степняки во весь опор поскакали в ханскую ставку.
Спустя некоторое время, когда в брошенном князем и покинутом варягами городе еще не было иной власти, кроме власти страха и насилия, Добрыню навестил тот самый молодой витязь, который в полном безмолвии присутствовал на достопамятном пиру, положившем начало всем неприятностям Владимира.
– Долго ты пропадал, Мстислав Ярополкович, – сказал ему Добрыня, как равный равному. – Я уже беспокоиться начал.
– Кони далеко занесли, – ответил юноша, вид имевший томный, но глаза не по годам цепкие. – Да ты и сам тому виной. Будь моя воля, Блуд болтался бы на первой встречной осине или пускал пузыри в болотном бочаге.
– Не ожесточай душу, Мстислав Ярополкович. Ты ведь еще только начинаешь жить, зачем лишний грех на душу брать… Лучше поведай, как дело было. Признал тебя Блуд?
– Еще бы ему меня не признать! Я в детстве у него на коленях сиживал. За бороду таскал. Опричь того все говорят, что я ликом в отца уродился. Разве не так?
– Так… – Добрыня пристально глянул на молодца. – Хотя и разные вы. Отец твой блаженным был, муху боялся обидеть. Не человек, а ладан благоуханный. Хоть к ране прикладывай… Ты совсем другой.
– Колючка ядовитая? – усмехнулся юноша.
– Нет. В голубином гнезде сокол вылупился. Но к добру ли это чудо… Однако мы отвлеклись. Как прошла встреча старых знакомцев?
– Оробел Блуд. На колени пал. О пощаде взмолился. Про деток своих несмышленых вспомнил. Будто бы у моего отца, его изменой погубленного, деток не было… Я, каюсь, не сдержался. Огрел его пару раз. – Юноша продемонстрировал свой небольшой, но крепкий кулак. – Отвел душу. Блуд совсем раскис. Все мне отдал. И печать, и ключи от казны, и княжий перстень. Дальше все по твоей указке делалось. Уды в путы, кляп в рот, мешок на голову. Из города я его в соломе вывез.
– Где он сейчас? Надеюсь, что на этом свете?
– На этом свете, да не в этих краях… Доставил я Блуда в город Коростень, который греки Херсонесом кличут. Как ты и велел, выставил его на невольничьем рынке. День он там простоял, нагой и в цепях, рядом с черными арапами и косоглазыми степняками. Никто даже и не приценился. Худой, видать, товар. Назавтра было объявлено, что Блуд без цены отдается, даром. Опять никто не позарился. Пришлось с приплатой сбывать. Взял Блуда один сарацин и пообещал отвезти в такие дальние края, откель в Киев возврата точно нет.
– Пускай поищет счастья на чужой сторонке, – кивнул Добрыня. – Авось его бог и простит… А теперь, Мстислав Ярополкович, поделись со мной самым сокровенным. Как ты сквозь все заставы и запоры в горницу к Блуду проник? Этого бы, наверное, и я не сумел.
– Девка знакомая помогла. Безродная гречанка, дочь невольницы. Она к Блуду в опочивальню вхожа была. Старый греховодник с другими бабами уже ничего не мог, лишь эта единственная его страсть распалить умела. Блуд ей тайный ход в покои указал, которым частенько и сам пользовался. От нее я этот путь и вызнал.
– За просто так?
– За любовь сердечную. Недаром сказано: покоряй людей не страхом, а любовью.
– Где она сейчас?
– Одному богу ведомо. Сам посуди: пристало ли мне, сыну великого князя, пусть и предательски убиенного, знаться со всякими потаскушками?
– Не заносись, – голос Добрыни сразу посуровел. – Зло не забывай, но и добро человеческое помни. Пусть она чести девичьей не имела, но всем остальным ради тебя рисковала. Даже жизнью. Завтра же найдешь эту девку, приголубишь и одаришь. В злате нуждаешься?
– В злате один только бог не нуждается. Только мне оно нынче без надобности. Не в коня корм. Сколько ни дашь, все за ночь спущу.
– Тогда возьми у меня доброго скакуна, новые брони и оружие, княжеского звания достойные. Сей скарб ты, надеюсь, не прогуляешь?
– Как бы лихие люди не отняли. – На лице Мстислава появилась скучающая гримаса.
– Не завидую я тем лихим людям, которые на твоего коня и на твой меч позарятся… Дальше как жить полагаешь?
– Полагаю к варягам пристать. Они, по слухам, в Царьград подались. Вот и я с ними. Авось императорской дочке глянусь.
– Вот с кем тебе знаться не следует, так это с варяжской вольницей. Они же голытьба, изгои. Не чета тебе, великокняжескому сыну, внуку великого Святослава. Вожди варяжские в своей земле сидят и по чужим землям не скитаются. А уж если идут в поход, так тысячу снаряженных ладей за собой ведут.
– Коль в Царьград нельзя, так здесь при тебе останусь, – беспечно молвил Мстислав.
– Оставаться в Киеве тебе тем более нельзя. Рано или поздно дядя твой, князь Владимир, вернется. Ждать пощады от него не приходится. Ты для него как утренняя пташка для совы. Живой укор и смертный враг. Зазря погибнешь.
– А вдруг ему смерть выпадет, а не мне?
– Этому не бывать! – Добрыня приложился широкой дланью к столу, да так, что запрыгала посуда.
– Кто мне не позволит?
– Я, боярин Добрыня Златой Пояс! Нужен пока Владимир. Для пользы земли русской нужен. Ты его не заменишь. И иные тоже.
– Странно получается. – Мстислав остановил на Добрыне пристальный взгляд. – Отец мой, миротворец, человеколюбец и тайный христианин, оказался земле русской противен, а закоренелый язычник, клятвопреступник и похотливый пес – нужен. Почему так?