Книга: Страх
Назад: 19
Дальше: 21

20

Если бы 1 Мая на Красной площади Тухачевский оглянулся на трибуну, если бы ОН увидел его лицо. ОН, может быть, не вызывал бы его теперь. Но Тухачевский не оглянулся, и ОН не увидел его лица. Тухачевский ушел, показав ему затылок А ОН не палач. ОН смотрит не в затылок, а в лицо. И Тухачевскому ОН последний раз посмотрит в лицо: ожидает ли тот своего конца, понимает ли, что обречен, или ни о чем не догадывается? И этот человек перестанет для него существовать – не играет роли, останется ему до смерти час, день, неделя или месяц.
ОН никогда сам не объявлял приговора. Наоборот, ОН скрывал приговор, который сам и выносил. ОН успокаивал. Иногда для усыпления бдительности, но в случае с Тухачевским этого мотива нет. Он уже не опасен. Сидит в Наркомате, сдает дела, через неделю уедет в Куйбышев, там его и заберут. Никаких данных о контактах Тухачевского с войсковыми командирами нет. Побег за границу – исключен: каждый шаг его известен, все военные аэродромы под контролем. Ни с кем не свяжется, никуда не убежит.
И все же ОН должен увидеть его, посмотреть в глаза и этим подать надежду на жизнь. Может быть, где-то в НЕМ еще сидит священник. А что ж… Вселить человеку надежду на жизнь земную милосерднее, чем вселить надежду на жизнь небесную.
Нет, ОН не священник и не милосердие в НЕМ говорит. Милосердие – это не политическая категория, милосердие – это из лексикона дамочек из благотворительного общества. ОН хочет своими глазами видеть поверженного врага, пока тот еще жив. И надежду ОН ему подает не из милосердия, а для того, чтобы тот до конца оставался в неведении, чтобы цеплялся за возможность выжить. Человек, примирившийся с мыслью о неизбежной смерти, уже отрешен от земных дел, уже вне воздействия, но на человека, в котором теплится надежда на жизнь, еще можно воздействовать. Пусть Тухачевский беспокоится, пусть тревожится до последней своей минуты.

 

Тухачевский вошел в кабинет. Держался, как всегда, с достоинством, чуть поклонился и хотя сел на стул, указанный ему Сталиным, но так, как будто именно на этот стул и собирался сесть. Холеный, надменный барин, барин с аристократическим лицом, барин в каждом движении. Вот Шапошников, тоже бывший царский офицер и не какой-то там поручик, как Тухачевский, полковник царской армии, а держится скромно, предупредительно, понимает, с кем имеет дело. Не претендует, как Тухачевский, на роль «героя гражданской войны», на роль главного победителя Колчака, Деникина, Антонова, подавителя Кронштадтского мятежа, не претендует на роль человека, чуть было не совершившего мировой революции, если бы товарищ Сталин не помешал ему взять Варшаву.
– Вы не обижаетесь на свой перевод в Куйбышев? – спросил Сталин.
– Я готов служить всюду, куда меня пошлют, но причина перевода мне неизвестна.
– Товарищ Ворошилов вам не говорил?
– Нет.
– Почему же вы не потребовали у него объяснений?
Тухачевский посмотрел на него. Спокойный ясный взгляд, но в глубине его Сталин чувствовал насмешку.
– Мое дело исполнять приказ. Приказано сдать дела, я их сдаю.
Сталин сидел, прикрыв глаза.
Поднял их на Тухачевского.
– У партии к вам нет претензий. Партия всегда доверяла вам, доверяет и сейчас. Однако вы видите обстановку в стране. Эта обстановка связана с обострением внутриполитической ситуации. Усилилось сопротивление вражеских элементов, повысилась и бдительность советских людей. Случается, что советские люди бывают излишне бдительны, сверхбдительны, развивается нездоровая подозрительность. Такие явления мы, к сожалению, имеем и в армии. Это нехорошо, конечно, хотя наших людей можно понять, процессы Зиновьева – Каменева, Пятакова – Радека накалили атмосферу. В такой обстановке арестована ваша близкая знакомая Юлия Ивановна Кузьмина…
Он замолчал.
– Юлия Ивановна, – сказал Тухачевский, – жена Николая Николаевича Кузьмина, вероятно, вы его знаете, он член партии с 1903 года, бывший комиссар Юго-Западного фронта, делегат Десятого съезда партии и участник подавления Кронштадтского мятежа. Ни в каких оппозициях не участвовал…
– Мы знаем товарища Кузьмина, – перебил его Сталин, – Центральному Комитету партии известны заслуги товарища Кузьмина Николая Николаевича. Но арестована Юлия Ивановна Кузьмина, повторяю, ваша хорошая знакомая. На этот счет идут всякие разговоры, мещанские разговоры, бабские сплетни. Но эти разговоры, эти сплетни надо прекратить. Мы хотим охранить авторитет наших военных руководителей. Авторитет наших военных руководителей – это авторитет армии. Поэтому Политбюро посчитало целесообразным перевести вас в Куйбышев. Пусть поутихнут разговоры, пусть НКВД разберется с Кузьминой и, кстати, с вашим порученцем, ведь он тоже арестован.
Тухачевский молчал.
Не дождавшись ответа, Сталин продолжил:
– Арестованные в связи с процессами Зиновьева и Пятакова комкоры Путна и Примаков дают странные показания.
Тухачевский по-прежнему молчал.
– Я упомянул Путну и Примакова в связи с их старыми троцкистскими связями, которые они, как оказалось, не прервали. К вам лично это отношения не имеет, хотя, конечно, осложняет общую политическую атмосферу в армии. Поэтому, повторяю, Политбюро сочло нужным сделать некоторые перемещения в армии, с тем чтобы прекратить и предупредить распространение всяких измышлений. Как только положение нормализуется, болтовня прекратится, вы вернетесь в Москву. К тому же я думаю, что хотя и временная, но работа в войсках будет вам полезна для проверки вооружения, которое изготовляется по вашему требованию. Как вы думаете, товарищ Тухачевский?
– Я буду работать там, где прикажет партия.
Уклонился от ответа.
– Вот и хорошо.
Сталин встал, вышел из-за стола, протянул Тухачевскому руку:
– Желаю вам успеха.
Тухачевский щелкнул каблуками.
– Спасибо, товарищ Сталин.
И добавил с расстановкой:
– До свидания.
Дал понять, что на свидание не надеется. И правильно не надеется.
Сталин позвонил Ежову и приказал не позднее пятнадцатого предъявить ему полные признания Примакова и Путны.
Той же ночью Примаков дал показания, что троцкисты хотели Ворошилова заменить Якиром и, возможно, Якир выполняет совершенно секретные, им не известные задания Троцкого.
Прочитав эти показания, Ежов пришел в ярость. Провел его негодяй Примаков, попытался смазать картину. Что значит «неизвестные задания Троцкого»?!
Ежов вызвал к себе следователя Авсеевича и в присутствии Леплевского – начальника особого отдела, тряся перед носом Авсеевича протоколом допроса, закричал, что он может спустить эти бумажки в сортир.
– Я вас русским языком спрашиваю, что значит: «неизвестные задания Троцкого»?! Привести сюда Примакова, я сам с ним поговорю!
– Сейчас никак невозможно, – ответил Авсеевич, – Примаков отдыхает в камере.
– Путна где? – спросил Ежов у Леплевского.
– Путну час назад привезли из Бутырской тюремной больницы. Путна здесь.
– Привести Путну! – приказал Ежов Леплевскому.
Привели Путну. Сильно сдал Путна. Бутырки – это тебе не Великобритания. Лицо белого цвета, дипломатический лоск слетел, уши врастопырку, как родился крестьянином, так крестьянином и умрет.
– Ну что, – тихим голосом, подражая Сталину, сказал Ежов, – будем запираться?
Путна молчал.
– Не хочет говорить, – констатировал Ежов, и тут же Авсеевич схватил Путну за плечи, умел бить, знал, что и как делать.
И все равно провозились с Путной почти до шести утра.
Надоело на это смотреть.
Николай Иванович встал со стула, сам вступил в работу: раскуривал папиросу и тут же гасил ее, прижимая к голому телу Путны.
Почти целую пачку извел, пока Путна в полуобморочном состоянии не подписал показаний, что Тухачевский, Якир и Фельдман – участники «военной антисоветской троцкистской организации».

 

Ежов вернулся в свой кабинет в начале седьмого, присел на диван в комнатке за кабинетом. Сталин приезжает теперь в Кремль рано – часов в двенадцать, а то и в одиннадцать, и Николаю Ивановичу полагалось быть в Наркомате.
На столе стояли вина, коньяк, водка, свежие закуски. Николай Иванович выпил рюмку водки, закусил маринованным огурчиком, хорошие огурчики, нежинские, налил вторую, выпил, дохрустел огурец, отломил корку от французской булки, помазал маслом, на масло положил ложку зернистой икры. Не позволял ставить себе бутерброды: выглядит неаппетитно, как в казенном буфете.
Уже несколько дней Николай Иванович не заезжал домой. Шли бесконечные круглосуточные допросы военных, срок дан невиданно короткий: за две-три недели подготовить процесс, хотя и закрытый, но с собственноручными признаниями подсудимых. Такие короткие сроки не давали времени для применения обычных мер воздействия: конвейера, карцера с водой и крысами, голода, жажды, бессонницы, психологического давления, угрозы расправиться с родными – все это требует времени, а времени нет. Значит, приходится прибегать к особым мерам. Разрешение на них получено. Когда Николай Иванович в осторожной и деликатной форме намекнул об этом товарищу Сталину, тот тяжело посмотрел на него и сказал:
– Если делаешь, не бойся, если боишься – не делай!
– Да, конечно, – ответил Ежов, – но я учитываю, что они должны предстать перед военным судом… В приличном виде… Как говорится: семь раз отмерь, один – отрежь!..
– Но обязательно отрежь, – перебил его Сталин, – в этой поговорке главное слово «отрежь». Меряют именно для того, чтобы отрезать, а не наоборот.
Это было ясное разрешение применять исключительные меры физического воздействия.
– Да, да, – с облегчением вздохнул Николай Иванович.
В том, что Тухачевский, Якир и остальные тоже будут упорствовать и отрицать свое участие в заговоре, он не сомневался. Значит, придется применить самые жесткие приемы, по высшему разряду, «ласточку» например: кладут сукиного сына на живот, связывают руки и ноги, втыкают в рот середину длинного полотенца, как вкладывают мундштук в рот лошади, концы полотенца через спину привязывают к ногам и затягивают так, чтобы пятки касались затылка. И держать так колесом, да еще затягивать, затягивать, пока не хрустнут позвонки. Или «седло Фриновского», по имени его, Ежова, заместителя – он придумал, хотя особой изобретательности тут не требуется; сажают подследственного обнаженной задницей на две электроплитки и держат, пока не запахнет горелым мясом. Ну а особенно упорным негодяям можно, скажем, «давить на яйца». Голого бросают спиной на пол, разводят ему ноги, пять дюжих молодцов участвуют в этой операции, двое садятся на разведенные ноги, двое на разведенные руки, а пятый начинает постепенно давить концом сапога на половые органы. Такого никто не выдерживал! Но и опасность есть – чуть-чуть передавишь, и человека уже не выволочешь на суд.
И в поджигании спичкой волос в ушах тоже надо соблюдать меру, иначе покроются уши волдырями, придется бинтовать голову, тоже не годится для суда. Николаю Ивановичу приходилось самому за всем наблюдать, чтобы не переборщили. И ночевать приходилось в собственном кабинете.
Впрочем, Николай Иванович и не стремился домой. Рухнула семья. А как создавал ее, берег, как старался… Не было детей, взяли приемного ребенка, Наташку, хорошая девочка, беленькая, ласковая, утром залезет к ним в постель, обнимает, целует, прижимается своим тельцем, пусть радуется, пока маленькая. И те, кого он лишает родителей, тоже пусть радуются в детских домах: вырастут под чужими фамилиями, будут жить как обыкновенные советские граждане. А на других останется клеймо: «дочь или сын врага народа», и дорога им вслед за родителями, пусть благодарят своих глупых родственников за то, что «спасли» их от детского дома. В общем, кому как повезет. Наташке повезло, взяли ее из детского приемника. А теперь, когда рухнула семья, как для нее все сложится, неизвестно…
И он был приемышем, воспитывался в простой рабочей семье, рано пошел работать, в семнадцатом году двадцатидвухлетним парнем вступил в партию. Рабочие ребята почти все шли за большевиками. За меньшевиками и эсерами пошли трепачи, спорщики, доморощенные философы, гнилые интеллигенты. У большевиков все было просто и ясно. Мир делился на своих и чужих. Чужих надо уничтожать, за своих – держаться. Дисциплина: приказали – выполняй, не думай, за тебя подумали.
Маленького роста, Николай Иванович и на трибуне, и в строю, и в толпе выглядел карликом – каждый, кто стоял рядом с ним, смотрел на него сверху вниз, свысока смотрел. Он хорошо пел в молодости – заправский тенор – так говорили друзья, его даже слушала профессорша из Петрограда. Высокомерная сволочь! Выслушав, сказала: «У тебя есть голос, но нет школы, это преодолимо. Непреодолим твой малый рост, в опере любая партнерша будет выше тебя на голову. Пой как любитель, пой в хоре – там твое место».
Свое место он нашел сам, не на сцене, не в хоре, не на трибуне, а в партийном аппарате, за письменным столом, в кресле. Это оказалось его истинным местом, попал на него точно и, главное, вовремя. Кончилась гражданская война, и управлять начали именно кресла. У них оказалась власть.
Усидчивый, работоспособный, молчаливый, незаметный, он устраивал всех, ни к кому не примыкал, но каждый руководитель считал его своим человеком. В середине двадцатых годов он уже был секретарем одного из обкомов партии в Казахстане. Сталинская жесткая канцелярская система импонировала Николаю Ивановичу. Он уловил сущность этой системы, ее сердцевину: правильный подбор и расстановку кадров, нужных кадров, своих кадров. И когда вскоре началась внутрипартийная борьба за руководство, Николай Иванович безоговорочно поставил на Сталина, устранял его противников, выдвигал сторонников. В 1929 году в разгар коллективизации и раскулачивания его перевели в Москву на должность заместителя народного комиссара земледелия. Тут он готовил инструкции о выселении сотен тысяч крестьян, о переводе миллионов единоличников в коллективные хозяйства.
– Жалко людей, – как-то сказала жена.
– А меня тебе не жалко, сутками не вылезаю из Наркомата?
И правда, работал сутками, зато аккуратно представлял таблицы и сводки в ЦК с цифрами не только по каждой области, но и по отдельным районам. Здесь его заметил товарищ Сталин и в 1930 году перевел в аппарат ЦК на должность заведующего отделом кадров. Работая под руководством товарища Сталина, он сделал стремительную карьеру: кандидат в члены Политбюро, народный комиссар внутренних дел, подготовил и провел процесс Пятакова – Радека, готовит процесс военных. По существу, второй человек в партии. Сейчас уже все видят его место. Перед ним лебезят члены Политбюро, и они предчувствуют свою судьбу.
Нервная работа. Ее делают исполнители, но и ему иногда приходится помогать, как сегодня с Путной. В гражданскую войну враг был ясен – буржуй и белогвардеец, в коллективизацию тоже ясен – кулак, ни те, ни другие ни в чем не должны были признаваться, их просто ставили к стенке. Сейчас не так, сейчас надо все оформлять, доказать вину каждого. Какими средствами доказать – не имеет значения, важно, чтобы подписал протокол, а средств для этого у НКВД достаточно. Звереешь на такой работе. Единственно, где он мог как-то расслабиться, передохнуть, играя с Наташкой, был дом. Теперь и дома нет.
Пятнадцать лет он прожил с Женей, пятнадцать лет! И вышла она за него по любви, кем он тогда был? Рядовым партийным работником, а такую красотку отхватил, темноглазая, темноволосая, сейчас, правда, отеки появились на ногах, сердце пошаливает… Скромная. Образованная. В 1929 году, сразу по переезде в Москву, пошла работать в «Сельхозгиз» рядовым корректором. Объяснила ему, что эта работа требует большой грамотности. Сама, без его поддержки, стала продвигаться по службе, дошла до заместителя главного редактора журнала «СССР на стройке», по отзывам, хороший работник.
Но женой стала плохой. С сентября прошлого года, как только его назначили наркомом внутренних дел, отношения испортились. Бойкотирует. До этого, когда бы он ни вернулся домой, в пять, шесть утра – раньше товарища Сталина из ЦК не уйдешь, – всегда ждала его с ужином. Даже если задремлет, обязательно встанет, поест с ним. Сейчас ему ужин подает домработница, жена спит, ей, видите ли, надо рано вставать. Даже как-то сказала насмешливо: «Я – не нарком, я должна быть в редакции к десяти утра…»
В прошлом году создали журнал для женщин: «Общественница», Женю назначили туда членом редколлегии. А редактором – Асю Сергеевну Попову, жену Сергея Сырцова, лидера блока Сырцова – Ломинадзе, ее подругу. Он как-то попробовал предостеречь Женю насчет Поповой, резко ответила: «Я с ней работаю». Ладно, промолчал. У какой-то сотрудницы арестовали мужа-троцкиста, Женя на глазах у всей редакции демонстративно усадила эту сотрудницу в свою машину, которой все светофоры дают зеленый свет, а милиционеры козыряют. Он и на это промолчал, знал, что она ответит: «Я дала эту машину для срочной поездки по службе». Дуреха, не подозревает, что ему доносят о каждом ее шаге. Он сам приказал: всю информацию по журналам «СССР на стройке» и «Общественница», где упоминается Евгения Ежова, класть ему на стол. И стало известно: Женя дала его машину жене врага народа на виду у всех. Сколько сплетен пойдет по аппарату. Как используют это его враги в ЦК! Хочет прослыть доброй. Муж – злодей, заплечных дел мастер, а она – ангельская душа.
И наконец, последняя информация. О романе Ежовой с главным редактором Урицким. Нож в спину! Молодец осведомитель – не побоялся сообщить. Николай Иванович раньше и мысли не допускал о каких-то там любовниках, понимают, с кем имеют дело. И та сволочь, негодяй Урицкий, неужели не побоялся тягаться с ним, с Ежовым! Выходит, Ежов не такой уж страшный, выходит, Ежова можно не бояться. Посмотрим, посмотрим! В Сухановке другим голосом запоет. Урицкий – родственник писателя Леопольда Авербаха, значит, родственник Ягоды… Месть? Подстроено? Где встречаются? Вместе их видели только в редакции. Ну и что? Он – редактор, она – заместитель. Как же им не сидеть, не разговаривать вдвоем?! Но у Урицкого за кабинетом такая же, как эта, комната для отдыха, вот там и забавляются… Есть неопровержимые данные из семьи Урицкого: его умоляли прекратить отношения с Ежовой. Разговор подслушан и зафиксирован. Измена, измена, измена!
Николай Иванович налил и выпил третью рюмку. Женя – верная, спокойная, заботливая, чистая, он гордился, что в этой сволочной стране есть хоть один честный человек и этот человек – его жена. Нет, даже в его семье нет честного человека. Все подлецы, вся страна – подлецы! Кого ни возьми – подлец! Кого ни расстреляй – подлец!
Ладно, до всех доберутся, всех перестреляют! Что касается Урицкого и Евгении Ежовой, то решение такое: завтра же арестовать Урицкого, родственника и сообщника арестованного Ягоды. Евгению Ежову, работавшую под руководством Урицкого, впредь до окончания следствия по его делу – подвергнуть домашнему аресту. А там будет видно.
Приняв это решение, Ежов выпил еще рюмку, закусил икоркой, запил чаем из термоса, разделся и лег спать.
Назад: 19
Дальше: 21