Книга: Страх
Назад: 29
Дальше: 31

30

Пойти на премьеру «Богатырей» не пришлось. Вадим заболел стрептококковой ангиной, температура под тридцать девять, полоскал горло риванолом, ничего не помогало, Феня варила отвар из сушеных белых грибов, в деревне только этим и лечились, действительно стало полегче, хоть бульон выпил…
14 ноября позвонил Ершилов:
– Не поправился еще?.. Но газеты читать можешь? «Правду» почитай, «Правду».
– А что там? – лениво спросил Вадим.
– Постановление Комитета по делам искусств о запрещении «Богатырей».
– Да ну?!
– Вот тебе и да ну…
А 15 ноября в той же «Правде» была опубликована статья Керженцева под названием: «Фальсификация народного прошлого». От Демьяна Бедного Керженцев не оставил камня на камне. В конце статьи писал:
«…в своей исторической части пьеса Д. Бедного является искажением истории, образцом не только антимарксистского, но и просто легкомысленного отношения к истории, оплевыванием народного прошлого… О богатырях Д. Бедный вспоминал лишь по «богатырскому храпу»… изображал русский народ «дрыхнущим на печи». Печальная отрыжка этих вывихов, чуждых большевикам и просто советским поэтам, сказалась и в этой пьесе».
Теперь Вадим сам звонил Ершилову:
– Что нового? Лежу, ничего не знаю…
– Говорят, Демьяна Бедного из кремлевской квартиры того, турнули, – смеялся Ершилов, – говорят, теперь у знакомых ночует… Скоро за твой Камерный возьмутся, увидишь. Придется и тебе включиться.
– Мне-то куда включаться? Я болею, да и «Богатырей» я не видел, ты сам знаешь…
– Видел – не видел, а включиться придется…
Прав оказался стервец Ершилов, может, и знал что-то, но не говорил. 20 ноября в «Правде» появилась статья «Линия ошибок» за подписью Зритель. Удар театру был нанесен крепкий, как говорится, под дых… Вадим читал, перечитывал и снова брал в руки газету.
«Было сделано все, чтобы театр освободился от формалистско-эстетского «наследства», чтобы театр стал жизненным, содержательным, подлинно советским. Но этого не случилось. Руководитель театра плохо усвоил политические уроки…
Скромности – вот чего всегда не хватало Камерному театру. Беззастенчивая самореклама – вот что было у него в избытке.
Камерный театр неоднократно ставил политически ошибочные пьесы:
«Заговор равных» Мих. Левидова в 1927 г.
«Багровый остров» Мих. Булгакова в 1928 г.
«Наталью Тарпову» С. Семенова в 1929 г.
Вся общественность, в том числе и другие театры, сурово осудила такие спектакли Камерного театра, и они были сняты с его сцены…
Руководитель Камерного театра А. Я. Таиров упорно продолжал свою линию ошибок. В 1931 г. он ставит насквозь шовинистическую пьесу – «Патетическую сонату» М. Кулиша.
Затем появился спектакль «Богатыри» – пьеса Д. Бедного, спектакль, насквозь фальшивый по своей политической тенденции…
Камерный театр был мало связан с политической и художественной жизнью страны. Таиров установил в театре как бы «самодержавие», подавляющее всякое проявление творческой инициативы коллектива. Между тем никто театра «на откуп» Таирову не отдавал.
Камерный театр не сумел создать творческого коллектива, ибо лучшим актерам не дают хода. Камерный театр отстал от общего роста советского искусства, он плетется в хвосте…»
В тот же день Вадиму позвонил ответственный секретарь газеты, где он часто печатался:
– Есть мнение, Вадим Андреевич, что и мы должны откликнуться на события в Камерном театре. Вас просим написать.
– Но, понимаете, – сказал Вадим, – я болен, у меня ревматическая атака после ангины и прописан строгий постельный режим. К тому же я не смотрел «Богатырей» именно из-за болезни, а другие названные спектакли не видел или не помню, поскольку был мальчишкой.
– Доложу об этом редактору, – кисло ответил секретарь, – не думал, Вадим Андреевич, что вы нам откажете.
23 ноября на шестой странице «Правды» появилась маленькая заметка «Коллектив Камерного театра заговорил» с подзаголовком: «А. Я. Таиров смазывает ошибки».
Собрание работников театра продолжалось два дня, выступили несколько десятков человек, в том числе виднейшие его актеры.
Л. Фенин, заслуженный деятель искусств: «Актеров заставляли только восхвалять принятую пьесу, даже если они считали ее плохой».
Но что удивило Вадима, так это выступление Ценина: «Таиров не желал обсуждать с работниками театра работу над спектаклем». А Коонен во время того интервью хвалила его. Вот тебе и Ценин!
А ведь он, Вадим, полтора года назад опубликовал интервью с Коонен, основной текст не его, а Коонен, и все же ремарки – его, вопросы его, передают восхищение и театром, и Коонен. И ему могут, между прочим, это напомнить. Многие тогда завидовали его успеху, сейчас отыграются.
Видимо, зря он отказался написать статью, что-то не учуял. Ответственный секретарь довольно кисло ответил: «Доложу об этом редактору». И с намеком: «Не думал, Вадим Андреевич, что вы нам откажете».
А тут еще Ершилов подлил масла в огонь. Пришел рассказать о расширенном заседании Комитета по делам искусств, на которое и его пригласили, и Эльсбейна.
– Был бы ты здоров, и тебя бы позвали. Подробно о заседании сам прочтешь завтра или послезавтра в «Советском искусстве», но кое-что тебе и заранее знать полезно: Керженцев обвинил Таирова в политической враждебности.
– А как же «Оптимистическая трагедия»? – спросил Вадим. – Про этот спектакль уж не должны были бы забывать. Уж тут-то нет «политической враждебности».
– Даже и не назвали ни разу. Керженцев сказал: «Камерный театр – слово опозоренное».
Попал он в историю… Дурак, что отказался писать статью. Рассказать, что ли, об этом Ершилову?
– Мне тут позвонили из газеты, попросили написать, а я говорю – болен, не могу.
– Делов-то… Позвони да скажи, что выздоровел. Прямо сейчас и звони. Я подожду.
Вадим позвонил, вернулся в свою комнату, сказал, что все в порядке.
– Правильно сделал: из упряжки выпадать нельзя.

 

Вадим крикнул Феню, попросил принести вторую подушку: полусидя будет удобней писать. Взял книгу, подложил под бумагу, нет, соскальзывает бумага. Поискал глазами на письменном столе, на книжной полке, увидел какую-то завалившуюся общую тетрадь – это годится. Открыл ее и натолкнулся на запись: «Chicago Tribune», 22 марта.
«Мы надеемся снова их увидеть. Их отъезд омрачит парижскую сцену. Мы будем с нетерпением ожидать возвращения этих гениальных артистов и, помня о них, как о примере, мы часто будем мысленно обращаться к России, ибо отныне мы знаем, что свет на европейскую сцену идет с Востока».
Откуда это? И вспомнил: из брошюрки «Политические отклики западной прессы на гастроли Московского государственного Камерного театра».
«Гениальные артисты», «Свет на европейскую сцену идет с Востока»… Не случайно так их расхваливает буржуазная пресса… Годится буржуазии их искусство.
Он с неприязнью подумал о Коонен. «Девушка»… Тридцатилетнюю женщину называет «девушкой», барыня нашлась, «девушка» ей прислуживает. И не от щедрости таланта проста и демократична с собеседником, а от равнодушия. Все равно, с кем говорить, лишь бы найти повод рассказать о себе, о своих успехах. Стефан Цвейг. О’Нил. Жан Кокто…
Правильно написал в той статье Зритель: не хватает Камерному театру скромности. Действительно, одна беззастенчивая самореклама! «Победили Малый театр в соревновании»… Малый театр стоит и будет стоять, а вот устоите ли вы, еще неизвестно… Малый театр нужен народу, нужен стране, дорогая мадам Коонен, а вот нужны ли вы стране, еще не ясно. Западу вы нужны, да, Запад вам аплодирует… Но у нашего, советского зрителя вы аплодисменты не сорвете.

 

Андрею Андреевичу показали статью Вадима в больнице, не то похвалили, не то посмеялись: «Крепко ваш сын пишет».
Вечером Андрей Андреевич, как всегда, зашел к Вадиму, придвинул стул к его постели.
– Прочитал твою заметку. Как ты понимаешь, от этого дома нам теперь откажут. И, боюсь, не только от этого.
Посидел молча, глядя в пол, поднялся.
– Ты температуру измерял?
– Температура нормальная, – буркнул Вадим. – От этого дома откажут, найдутся дома и получше.
И заснул хорошим, крепким сном человека, исполнившего свой долг.

 

А утром, как и в прошлый раз, раздался телефонный звонок, Вадим, полусонный, взял трубку и услышал знакомый казенный хамский голос:
– Гражданин Марасевич? Вам надлежит сегодня к двенадцати часам прибыть в НКВД СССР, к товарищу Альтману, пропуск получите в бюро пропусков, Кузнецкий мост, 24.

 

Тот же кабинет, окна забраны решетками, тот же Альтман в военной форме, висящей на нем, как на вешалке, те же впалые щеки, печальные глаза. Покопался в ящике стола, достал папку, вынул протокол предыдущего допроса. Перечитал. Вадим следил за ним обеспокоенным взглядом, им снова овладел животный страх, не знал, что преподнесет ему Альтман на этот раз.
Дочитав последнюю страницу, Альтман, не глядя на Вадима, тихо и уныло спросил:
– Вы не отказываетесь от своих показаний?
– Конечно, нет, я ведь их подписал.
– Хотите что-нибудь добавить?
Ему дается шанс. Он должен его использовать.
– Видите ли, – начал Вадим, – вы спрашивали в прошлый раз об антисоветских разговорах. Ваш вопрос заставил меня глубоко задуматься, я понимал, что какие-то основания для такого вопроса у вас были. И я предположил, что таким основанием мог стать анекдот, который я рассказал одному своему знакомому.
– Что за анекдот? – Альтман откинулся назад, приготовился слушать и в первый раз открыто посмотрел на Вадима.
Вадим рассказал и сам анекдот, и от кого его слышал, и кому передал. Добавил, что не придавал значения анекдоту, он был рассказан в присутствии члена парткома, и тот никак не реагировал на него, даже посмеялся. И он, Вадим, пересказал его своему парикмахеру, Сергею Алексеевичу, когда сидишь в кресле, всегда о чем-то болтаешь, тем более он знает парикмахера с детства, человек вне политики, все его отношение к политике заключено в пяти шуточных словах «Без Льва Давыдовича не обошлось».
Именно такую версию избрал Вадим здесь, в кабинете, версия спокойная, сдержанная и, как ему казалось, убедительная.
Некоторое время Альтман молчал. Самым зловещим было именно его молчание – таким образом давал почувствовать Вадиму свое недоверие.
Потом Альтман взял лист бумаги и сказал:
– Повторите, кто вам рассказал анекдот?
Вадим повторил.
– Когда это было?
Вадим назвал месяц, числа он не помнил.
– Кому вы рассказали?
И тут выяснилось, что Вадим не знает фамилии Сергея Алексеевича. Альтман записал на бумажке имя-отчество и адрес парикмахерской.
– Какие анекдоты вы еще рассказывали и кому?
Вадим пожал плечами.
– Я? Анекдоты? Никому я их не рассказывал.
– Вы хотите меня убедить, что в своей жизни не знали ни одного анекдота, кроме этого? В этом вы хотите меня убедить?
– Нет, я, конечно, в своей жизни слышал разные анекдоты, но я их никому не рассказывал.
– Что же вы слышали?
– Не помню. Во всяком случае, не политические.
– А какие?
– Просто бытовые…
– Марасевич! Вы хотите мне доказать, что я дурачок? Я не дурачок, и не считайте меня дурачком…
Он опять палачески прищурился и злобно сказал, не сказал даже, прошипел:
– Тут вообще дураков нет.
Он вдруг показался Вадиму ненормальным. И ему стало еще страшней – от сумасшедшего всего можно ожидать.
– Но я не могу припомнить, – пробормотал Вадим…
– Не можете припомнить, – с ненавистью глядя на Вадима, произнес Альтман, – а кто будет за вас вспоминать? Я? Тогда садитесь на мое место, а я сяду на ваше. – Он встал. – Ну, садитесь, садитесь, – показал рукой, – проходи, садись!
Вадим помертвел от страха, этот сумасшедший сейчас его убьет, пристрелит из пистолета, пристегнутого к ремню.
Альтман сел так же неожиданно, как и встал. Опять помолчал, задумчиво и грустно глядя в угол, потом вдруг спросил:
– В Союзе писателей рассказывают анекдоты?
– Наверно, рассказывают.
– Отвечайте точно: рассказывают или не рассказывают? Не «наверно», а точно.
– В Союзе писателей сотни людей.
– Я не спрашиваю, сколько в Союзе писателей людей, я спрашиваю: рассказывают ли они анекдоты?
– Кто-то наверняка рассказывает.
– Кто эти «кто-то»?
– Я не могу назвать конкретных лиц…
– «Не могу»?! – Альтман скривил рот в злобной усмешке. – Скажите «не хочу»… На одном анекдоте попались, его вы помните, а попадетесь на другом, и другие вспомните, только поздно будет. Хорошо! Панкратова Александра Павловича знаете?
– Панкратова? Ах да, Саша Панкратов, конечно, знал, мы с ним учились вместе в школе.
– Вы знаете, где он сейчас?
– Он арестован, выслан. В Сибирь, кажется.
– От кого вы это знаете?
– То есть как, – растерялся Вадим, – мы с ним жили на одной улице, учились в одной школе, все это знали.
– Нет, вы действительно считаете меня дураком, – сказал Альтман, – хотите меня убедить, что вся улица только и говорит об аресте Панкратова Александра Павловича. Хотите меня убедить, что по-прежнему ходите в школу и там тоже только и разговоров, что об аресте Панкратова… Так?
– Я встречался с одноклассниками на Арбате, и они мне сказали, что Саша Панкратов арестован.
– И это все?
– То есть?
– Что «то есть», что «то есть»! – опять взорвался Альтман. – Я спрашиваю вас русским языком – это все, что вы знаете о деле Панкратова?
– Я вообще ничего не знаю о его деле. Я знаю, что он был арестован, а за что, не знаю.
– Не знаете?! Ничего не знаете! Знаете только один анекдот, за всю жизнь рассказали только один анекдот!
Альтман замолчал, опять долгая пауза и неожиданный вопрос:
– Вы писали письмо в защиту Панкратова?
– Письмо, – растерялся Вадим, – письмо…
– Да, «письмо», «письмо», – опять скривился Альтман, – письмо в защиту Панкратова вы писали?
Вадим вспомнил столовую Лены Будягиной, где они сидели, когда Нина предлагала написать письмо в защиту Саши, вспомнил Лену, и Нину, и Максима… Сашу арестовали два года назад, Вадим уже забыл о нем.
– Видите ли, – неуверенно начал он, – когда арестовали Сашу Панкратова, я был в гостях у своей одноклассницы Лены Будягиной, там был еще кто-то из наших одноклассников.
– Кто?! – перебил его Альтман. – Кто конкретно? Говорите конкретно, Марасевич, не виляйте, не заставляйте меня выуживать из вас показания. Вы своего парикмахера почти год вспоминали, думаете, и дальше так будет? Нет, мы вам на каждую фамилию года не дадим, у нас есть способ заставить вас вспоминать быстрее. У нас есть такие средства. И первое средство – оставить вас здесь. Здесь, в камере, вы будете быстрее вспоминать.
Вадим перевел дыхание, у него дрожали руки, голову будто стиснуло обручем.
– Ну, – вдруг тихо и спокойно проговорил Альтман, – будете говорить?
– У Лены был я, Нина Иванова и Максим Костин, все мы одноклассники…
Альтман записал фамилии на бумажке.
– Говорили о Саше Панкратове. Нина Иванова предложила написать заявление в ОГПУ о том, что мы знаем Сашу Панкратова как честного комсомольца. Я возразил, сказал, что Сашу Панкратова мы знали как хорошего комсомольца в школе, а с тех пор прошло шесть лет и он мог измениться. Лена Будягина…
– Хорошо, хорошо, – нетерпеливо перебил его Альтман, – хватит! В общем, обсуждали вопрос, как защитить осужденного контрреволюционера. Так ведь? Как вы думаете: если Панкратова осудили по 58-й статье, значит, он контрреволюционер или нет?
Вадим мог бы сказать, что тогда Саша еще не был осужден, только арестован и они не знали, какую статью ему предъявят, и он, Вадим, действительно возражал Нине. Но он боялся противоречить Альтману, боялся, что тот опять взбесится, и покорно согласился.
– Да, конечно, если Панкратова осудили как контрреволюционера, значит, он контрреволюционер, это несомненно.
– А вы хотели защитить контрреволюционера.
– Но я лично…
– Что «я лично», «я лично»… Меня не интересует, что говорил каждый из вас в отдельности. Для меня важен факт: вы собрались, четыре человека, то есть группа, и обсуждали вопрос, как помочь арестованному контрреволюционеру. Собирались послать письмо в его защиту. Послали?
– Мы спросили совета у Ивана Григорьевича Будягина, отца Лены, знаете, заместитель Орджоникидзе, и он сказал, что не надо посылать такого письма.
– Ну вот, – удовлетворенно проговорил Альтман, – теперь более или менее ясно, не все, конечно, но кое-что.
Он положил перед собой лист допроса, взял ручку и начал писать протокол.
Вадим сидел против него, боясь пошевелиться.
Альтман писал долго, заглядывал сначала в бумажку, где были записаны Эльсбейн, Ершилов и Сергей Алексеевич, потом в бумажку, где были записаны Лена, Нина, Макс.
Вадим понимал, что и ребят, и всех, кого он назвал, могут теперь тоже вызвать сюда. Ну и что? Его вызвали, допрашивают, почему и тех не могут? Он не произнес ни одного слова неправды, никого не оговорил, никого не предал, сказал все, как было. И, если их вызовут, пусть они тоже скажут все, как было. Почему он должен жертвовать собой, ради чего и ради кого? Нет, он не будет жертвовать собой, и они тоже могут не жертвовать собой – скажут правду и им ничего не будет.
Альтман наконец кончил писать и протянул листки Вадиму.
– Читайте, правильно я записал?
Вадим начал читать. Все записано правильно, но картина получилась страшная. Анекдот рассказал Эльсбейн в присутствии Ершилова, а он, Вадим, рассказал своему парикмахеру Сергею Алексеевичу. В каждом разговоре Сергей Алексеевич с явной симпатией упоминает Троцкого. Из его слов следует понимать, что все обвинения в адрес Троцкого беспочвенны. Заявление в защиту заключенного контрреволюционера Панкратова предложила написать Иванова Нина. Вопрос этот обсуждался на квартире заместителя наркома И. Г. Будягина, обсуждался им, Вадимом, Ивановой Ниной, Будягиной Еленой, Костиным Максимом. По указанию заместителя наркома Будягина И. Г. заявление не отправлено.
И чем дальше Вадим читал, тем больше холодело его сердце. «Сергей Алексеевич с явной симпатией упоминал Троцкого…» Скорее всего Сергей Алексеевич – стукач (его не жалко), но все же Вадим не может утверждать, что он упоминал Троцкого «с симпатией», скорее, с насмешкой. Потом «заявление» обсуждалось… «По указанию Будягина». Это похоже на какую-то организацию. Впрочем, как толковать.
– Ну, – услышал он тихий, медленный голос Альтмана, – что вас тут не устраивает? Советую не вдаваться в стилистические и грамматические тонкости. Они не существенны. Существенна суть дела.
Таких слов Вадим никак не ожидал услышать от Альтмана, был уверен, что таких слов Альтман даже не знает, оказывается, знает. Как же он не разглядел в нем интеллигентного человека?
А Альтман между тем продолжал:
– Кого вы собираетесь спасать? Каждый из них будет способен сам выручить себя. А вот себя вы можете спасти только одним: подписать протокол. Почему? Потому что протокол правильный.
Возражать бесполезно. Возражая, он только разозлит Альтмана. Ну добьется изменения какого-то слова, что толку? Главное – выйти отсюда.
Чувствуя, как Альтман следит за движением его руки, Вадим подписал протокол.
Альтман забрал листки, присоединил их к протоколу, подписанному в прошлый раз, закрыл папку, положил в ящик стола, откинулся на спинку стула, посмотрел на Вадима совсем по-другому, дружелюбно посмотрел.
– Вадим Андреевич, вы понимаете, что вы сейчас подписали?
– Я честно подписал.
– Да, честно, и я это ценю.
Пропал его палаческий прищур, пропала истеричность, с Вадимом говорил спокойный, интеллигентный, доброжелательный человек.
– Повторяю, я это ценю, высоко ценю, как высоко ценю вашу литературную работу. Я высоко оценил вашу последнюю статью о Камерном театре. Я даже удивился, как вы могли ее написать, находясь в расстроенных чувствах, а они не могли не быть расстроенными после нашего знакомства. Почему-то считается, что с нами знакомиться опасно, а это неверно, с нами знакомиться полезно. Так вот, статья хорошая, хотя отдельные ее моменты вызывают не то чтобы возражения, а как вам сказать? Мелкие замечания. Даже не по существу, а по форме. Но не это главное. Главное другое: на вашем месте я бы как-то дезавуировал ваше интервью с Коонен.
Вадим был ошеломлен, никак не думал, что Альтман так осведомлен о нем.
Довольный произведенным впечатлением, Альтман продолжал:
– Почему я так думаю? У нас еще много сволочей, у вас много завистников, они и придерутся: сейчас товарищ Марасевич пишет одно, а полтора года назад писал другое. Такое нападение надо предупредить. Вы сами должны были вспомнить интервью и показать, что еще тогда, полтора года назад, театру были присущи пороки, в которых его уличают сейчас. Но вы этого не сделали.
Он снова, но на этот раз как-то странно посмотрел на Вадима.
– А надо бы. Ведь, когда вы расхваливали этот театр, его директором был матерый шпион и террорист Пикель. Вы читаете газеты, знаете, за что расстреляли Пикеля?
– Но я даже не был с ним знаком, – пролепетал Вадим.
– Это еще надо доказать, Вадим Андреевич, а это трудно доказать. Вы завсегдатай Камерного театра, его, можно сказать, штатный рецензент, за вами даже забронировано кресло в пятом ряду. И вы не были знакомы с директором театра?
– Но я действительно…
– Ладно, – оборвал его Альтман, – о Пикеле говорить не будем, и о театре не будем говорить, и об искусстве, а то, – он засмеялся, очень даже симпатично засмеялся, – этот спор уведет нас далеко в сторону. Я хочу, чтобы вы твердо уяснили себе, в чем вы признались. Первое – при вас рассказали антисоветский анекдот. Как вы на это реагировали? Пришли к нам, в крайнем случае в партком, сообщили о случившемся, разоблачили антисоветчика? Нет, наоборот. Вы сами начали рассказывать этот анекдот. Кому? Своему парикмахеру. Вы утверждаете, что только ему. У нас нет оснований вам верить. Если вы рассказали одному, то могли рассказать еще кому-либо. Случайно ли это? Бывает ведь, что-то случайно услышал, кому-то случайно рассказал, хотя и этого мы не прощаем – человек должен понимать, что он рассказывает. Но у вас, Вадим Андреевич, это далеко не случайно.
Альтман опять слегка прищурился, глядя на Вадима, и у Вадима снова защемило сердце от страха.
– Почему не случайно? Потому что, Вадим Андреевич, вы тайный троцкист.
В ответ на негодующее движение Вадима он поднял руку.
– Спокойно, спокойно! Вы собирались группой и обсуждали письмо в защиту арестованного контрреволюционера. Вы утверждаете, что возражали против такого письма. Поверим вам, возражали. Но почему вы возражали? Потому, видите ли, что много времени прошло после школы. Это советский подход? Нет, советский подход диктует совсем иную позицию: я не хочу и не буду защищать арестованного контрреволюционера, даже обсуждать это не желаю. Вот это советский подход. Вы его не проявили. Наоборот, вы участвовали в обсуждении этого вопроса, и вы наверняка подписали бы такое письмо, но Будягин запретил, а почему запретил, вы опять же не знаете. Вы руководствовались не своей гражданской совестью, а чьим-то приказом. На какой же почве формировалась эта ваша позиция? Она коренится в обстановке, в которой вы росли. Вы росли в доме, где иностранцы – свои люди. Профессор Крамер, Россолини, – в его голосе слышалась брезгливость, – ах, ах… А вы уверены в лояльности к нам этих иностранцев, вы можете поручиться, что они ездят к нам только с научными целями? Можете?
Вадим подавленно молчал.
– Не можете, – ответил за него Альтман, – а вы с ними сидели за одним столом, пили, ели, слышали их разговоры и ни разу не пришли к нам, не сказали: у нас иностранцы ведут не те разговоры. И за одного из них, за отъявленного антисоветчика ваша сестра вышла замуж. Ее муж не только антисоветчик, он шпион, он заблаговременно уехал, успел удрать, успел уйти от правосудия. И вашу сестрицу забрал с собой. В Париже не хватает красивых девиц? Хватает, а он пренебрег ради вашей сестры. Я вам скажу, почему пренебрег: чтобы успеть вывезти ее отсюда. Да, да. У нее тоже рыльце в пушку, как говорится, ему было приказано и ее вывезти, и ее спасти, вот он ее и вывез, и спас.
Он помолчал, сидел, скрестив руки на тощем животе, смотрел мимо Вадима печальными глазами.
– Вот какой клубок получается, Вадим Андреевич, нехороший клубок Ведь за один только анекдот о товарище Сталине вас следовало посадить… А кроме анекдота, есть еще и иностранцы, и защита арестованных контрреволюционеров. А мы вас, Вадим Андреевич, пощадили… Почему? Скажу прямо: мы вас ценим. В своих статьях вы стоите на правильных позициях. Но вопрос: искренне стоите или притворяетесь? По этому делу, – он кивнул на ящик стола, куда была спрятана папка с протоколами, – мы можем сомневаться в вашей искренности, здесь достаточно оснований для таких сомнений. И, – он посмотрел на Вадима долгим многозначительным взглядом, – вам свою искренность надо еще доказать. Вам надо очень тщательно продумать свое поведение, Вадим Андреевич.
– Конечно, конечно, – забормотал Вадим, – в дальнейшем я буду осторожнее.
– Осторожность – вещь хорошая, – согласился Альтман, – но с этим как быть? – Он снова кивнул на ящик стола. – Что я доложу своему начальству? Как только начальство прочитает это дело, оно у меня спросит: «В какой камере сидит этот Марасевич?» Что я им отвечу? «Он обещал быть осторожнее» – так я им отвечу? Тогда они в камеру, в которой предназначено сидеть вам, посадят меня самого. А я, Вадим Андреевич, сидеть не желаю, нет, не желаю.
Он опять замолчал.
Вадим боялся пошевелиться. Изжога мучила его, нужно принять соду, и сода у него с собой, но он боялся попросить воды.
– Итак, Вадим Андреевич, – вдруг весело сказал Альтман, – надо закруглять дело. Повторяю: вам надо доказать свою искренность. И, если вы ее докажете, тогда все это, – он постучал по ящику стола, – будет выглядеть действительно нелепой случайностью. Вы меня поняли, Вадим Андреевич?
– Да, да, конечно.
Он хорошо понимал, что от него требуют. И понимал, что согласится на их требование, но боялся сам произнести эти слова.
– Что «да», «да», – нахмурился Альтман, – что вы понимаете?
– Я понимаю, что должен доказать свою искренность.
– А как?
– Не знаю… Я готов. Но… Не знаю.
– Ну что же, я вам подскажу, вы должны помочь нам в борьбе с врагами партии и государства.
– Но мои статьи, мои выступления…
– Ваши статьи и выступления нам известны, я вам об этом уже говорил. Но они касаются литературы и искусства, а мы хотим знать о людях, которые занимаются литературой и искусством, кто они, что думают на самом деле, каковы их действительные мысли, а не те, что они произносят на собраниях, мы хотим знать, что они говорят не на трибуне. Нам нужен референт.
– Пожалуйста…
Альтман вынул из стола лист бумаги, протянул Вадиму ручку.
– Пишите!
– Что?
– Что вы готовы нам помогать.
– Но я буду помогать, зачем писать?
– А как я там доложу? – Альтман поднял палец к потолку. – Что на словах обещал помогать?
Он открыл ящик, вынул папку с протоколами и с раздражением бросил ее на стол.
– Тут ваши дела, скверные дела, они записаны, а хорошие дела вы не хотите записывать. На словах, видите ли, обещал помогать. – Он посмотрел на часы. – В общем, решайте, никто вас ни к чему не принуждает. Мы с вами уже два часа языки чешем. Как вы понимаете, у меня есть и другие заботы.
Он откинулся назад, прищурился, на губах показалась брезгливая улыбка.
– Решайте, решайте.
Вадим обмакнул ручку в чернильницу.
– Что я должен написать?
Спросил спокойно, даже с достоинством – теперь они в нем заинтересованы.
Медленно, с паузами, не торопясь, но уверенно и жестко Альтман продиктовал:
– «Я, нижеподписавшийся гражданин Марасевич Вадим Андреевич, обязуюсь сообщать органам НКВД о всех действиях и разговорах, как устных, так и печатных, наносящих ущерб Советской власти. Также по указаниям органов НКВД обязуюсь рецензировать для них произведения литературы и искусства». Написали? Вот и все. Мы не обязываем вас сообщать это за своей подписью. Мало ли что может случиться: потеряете, забудете где-нибудь, а кто-нибудь найдет, мы не хотим осложнять вашу жизнь. Поэтому лучше всего подписывать эти сообщения псевдонимом. Можно мужское имя, можно женское. Вас не оскорбит женский псевдоним?
Могильный юмор, черт возьми, еще насмехается.
– Лучше мужское, – ответил Вадим.
– Хорошо… Вас зовут Вадим… Хотите – Вацлав? Устраивает – Вацлав?
– Да.
– Допишите: «Сведения буду давать за подписью: Вацлав». Написали? Теперь подпишите… Так. И число поставьте. Какое сегодня?
Назад: 29
Дальше: 31