— 4 -
Еще через день, прямо из школы Надя пошла на Восточную улицу к Сьяновым. Эта улица, длиной в добрых три километра, была застроена домиками из самана. Их здесь называли землянками. Двойная цепочка желтоватых электрических огней восходила все выше в темноту, на спину громадного холма, который по утрам, искрясь своими необъятными снегами, царил над поселком. Надя долго поднималась на взгорье, присаживалась отдыхать на лавочках, поставленных почти около каждой землянки, и снова шла. Наконец она поднялась на вершину взгорья и здесь нашла глиняный домик, номер 167, до половины врытый в землю и окруженный кольями с колючей проволокой. Она постучала в замороженное, матово освещенное окошко, которое было на уровне ее колен. Где-то за домиком хлопнула дощатая дверь, заскрипел снег, и к Наде вышла худощавая женщина, в фартуке и синем ситцевом платье, с засученными до локтей рукавами.
— Мы и есть Сьяновы, — сказала она. — Пожалуйте, — и повела Надю за дом, за узкий и высокий стог сена. — Вот здесь, не оступитесь. — Она открыла низкую дверь под стогом, и Надя вошла в помещение с теплым и сырым, приятным запахом коровника. В полумраке она увидела пестрый бок и безразличную коровью морду, которая медленно повернулась к ней.
Был слышен звон молочных струй о стенку ведра — корову доили, и Надя не увидела, а почувствовала, что доит Сима Сьянова, ее ученица. И худенькая Сима действительно поднялась из-за коровы.
— Здравствуйте, Надежда Сергеевна! — У нее здесь было другое лицо приветливое лицо хозяйки.
Ее мать открыла вторую дверь, и Надя вошла в жарко натопленную низкую комнату и прежде всего увидела пятерых ребятишек, сидящих за столом. Каждый — с горячей картофелиной в руке. И картошка была такая белая и рассыпчатая, какой может быть только своя картошка. Пять детских головок повернулись к Наде.
— Здравствуйте, малыши! Пришла проведать, как живете, — сказала она, расстегивая манто, и села на табуретку посреди комнаты.
— Попроведайте, попроведайте, — сказала Сьянова, поднимая на Надю лихорадочные черные глаза. Она не знала, что делать, что говорить. Живем, как люди живут. Вот я только что-то сдала нынче. Не могу ступить. По женским все хожу. Больница-то далеко… Вот теперь наша хозяйка, — она показала на Симу, которая с ведром быстро прошла по комнате.
— Я к вам по одному делу, — сказала Надя, — и вижу, кажется, это все невозможно…
— А что такое? — раздалось из-за простыни, повешенной, как показалось Наде, на стене. Там, оказывается, была дверь в соседнюю комнату. — В чем дело? — спросил, показываясь из-за простыни, пожилой, худощавый и лысеющий мужчина в белой нижней рубахе, на фоне которой особенно рельефно темнели его громадные рабочие руки. — Здравствуйте, — любезно сказал он и стал застегивать воротник сорочки. — Кажется, Надежда… Сергеевна вас звать?
— Я пришла, чтоб попросить — нельзя ли уменьшить для Симы домашнюю нагрузку… Теперь вот вижу…
— Это верно. Дела у нас вон какие. — Мужчина положил руку на русую головку одного из малышей. — Сам я работаю, да еще и сверхурочно прихватываю. Хозяйка наша — одно название. Болеет наша хозяйка. Серафима теперь у нас за старшую. Вы дошку-то снимите, давайте я помогу. И пройдемте сюда, здесь будет посветлее.
Он отвернул простыню, и Надя, наклонив голову, прошла в узкую, чисто побеленную комнатку без окон. Ей пришлось зажмуриться, чтобы привыкнуть к свету очень яркой лампы, подвешенной на уровне глаз. Она повернулась и чуть слышно ахнула: перед нею, на узкой кровати, положив ногу на ногу, сидел Лопаткин и ел картошку. Он тоже был в нижней белой рубашке и показался Наде очень худым. На маленьком столике возле него стояла глиняная миска с очищенной и, должно быть, очень горячей картошкой. На газете — горка серой соли.
Увидев Надю, Лопаткин вздрогнул, и на лице его можно было прочесть очень многое: и то, что ему неловко сидеть перед нею в нижней рубашке и есть картошку, макая ее в серую соль, насыпанную на обрывок газеты, да и картошку, должно быть, не свою. И то можно было еще прочесть, что он и сам хорошо видит все ее мысли. Но он только чуть заметно вздрогнул. Привстал, поклонился Наде и при этом обмакнул картофелину в соль.
— Садитесь, пожалуйста, — сказал Сьянов, и Надя послушно села на стул. — Это вот наш постоянный квартирант, Дмитрий Алексеевич. По-моему, вы должны быть знакомы.
— Мы знакомы, — подтвердил Лопаткин спокойно, разламывая картофелину.
Надя огляделась и увидела за столом чертежную доску, поставленную к стене. На ней был приколот лист ватмана с контурами непонятной машины. А над столом, как раз против Нади, висела фотография размером в открытку. С этой карточки на Надю смотрела девушка, совсем юная, с полуоткрытыми, капризными губами. Она была очень похожа на Римму Ганичеву, только глаза были не так далеко раздвинуты и не было в них того угрожающего выражения. «Жанна», — подумала Надя и с любопытством посмотрела на Лопаткина.
Сьянов стоял около Нади, хмурился и чесал худую, небритую щеку. От него сильно пахло табаком-самосадом.
— Да что же мы! — спохватился он вдруг. — Не хотите ли покушать нашей картошечки? Хороша она нынче… прямо сияет! Агаша, дай тарелочку…
— А я и так, — сказала Надя, беря из миски горячую белую картофелину, посеребренную блестками крахмала. И призналась себе, что ждала этого приглашения.
— Ну вот, так еще лучше. За картошечкой и потолкуем. Разрешите, и я здесь присяду? — Он сел около Нади на сосновый чурбак, взял картофелину и собрался было обмакнуть в соль, но спохватился: — Сима, дай, милая, ножик!
Наступило молчание.
— Так вот, товарищ… Надежда Сергеевна вас, кажется? — заговорил Сьянов. — Вы захватили всю нашу семью, можно сказать, в сборе. Всю нашу артель, — он взглянул мельком на Лопаткина.
— Да, я теперь вижу… — начала было Надя.
Но Лопаткин, любуясь картофелиной, буркнул:
— Симу освободим.
И опять все замолчали. Лопаткин спокойно съел картофелину и взял другую.
— Это ваша работа? — спросила Надя и показала на чертежную доску.
— Моя, — просто ответил он.
Надя тоже съела свою картофелину, взяла новую и, дуя на нее, несколько раз взглянула на Лопаткина. Ворот его сорочки был расстегнут, там виднелась мощная ключица. Лицо его было спокойно, словно он сидел в комнате один и отдыхал после тяжелого труда. Тусклые, длинные волосы его лежали как-то мертво, словно устали. Один раз он взглянул на Надю добрыми серыми глазами, и она почувствовала на миг, как в ней проснулось что-то теплое, девичье, то, с чем она когда-то боролась. Но он отвел взгляд и так же мягко посмотрел на картошку. Чтобы поддержать беседу, Надя обратилась к нему еще раз.
— Простите меня… — она бросила на него заискивающий взгляд и, тут же покраснев, оборвала себя. — Я вот что хотела спросить. Если не трудно, скажите мне, в чем состоит ваше изобретение.
— Изобретения никакого нет, — ответил он. — Я вам серьезно говорю, нет.
— Погоди, Дмитрий Алексеевич, — вмешался Сьянов. — Ты испугаешь Надежду Сергеевну эдак-то. Видите, как бы вам сказать, здесь и изобретение и вроде как нет его. Но, в общем, вещь полезная и имеющая перспективу. Это касательно будущего.
— Я сейчас все расскажу. — Лопаткин отодвинул миску с картошкой. Разрешите закурить? Мы с дядей Петром только по одной.
Он запустил большую худую руку в карман своего кителя, висевшего на стене. Выгреб оттуда горсть самосада. Надя невольно залюбовалась угловатой мощью его рук и плеч, мужской красотой, которая начала уже сдавать под напором безумного дневного и ночного труда над чертежной доской.
Свернув цигарку, Лопаткин зажег спичку и жадно затянулся, закрыв глаза. Еще и еще раз.
— Я вам все скажу. Надежда Сергеевна. Я вас уважал всегда. Я вас понимаю и вам могу все сказать. Вы поймете. И к тому же мне не хочется, чтобы вы разделяли общий взгляд на меня как на маньяка.
Он опять затянулся, едко поморщился и, быстрым нервным движением сбив пепел с цигарки, продолжал:
— История длинная. Но, я надеюсь, мне удастся изложить ее коротко. До тридцать седьмого года я работал на автозаводе. Эта предистория нужна, чтобы вы поняли все происходящее со мной. Я работал в группе главного механика. Был весьма квалифицированным слесарем. Мы обслуживали главный конвейер — работа самая разнообразная. У меня знакомый был, тоже слесарь, который работал на одном из постов этого конвейера. Звали его Иван Зотыч. Этот Иван Зотыч брал шесть гаек для одного колеса машины и шесть для другого. На шпильки это колесо устанавливал другой рабочий, а Иван Зотыч только гайки. Подойдет к нему машина — он сразу ставит гайки на место. Тут же висит электрический гайковерт, и он все гайки этим гайковертом мгновенно завинчивает. Аккуратный, трезвый рабочий. Всегда приходил к семи тридцати. И, глядя на него, я понял существо и мощь современного разделения труда. Оно должно быть доведено до такого предела, когда на вспомогательные действия, обдумывание и все прочее, остается минимум времени.
— Простите, — перебила Надя краснея, — вы лишаете рабочего мысли. Так человек думать перестанет. Мы ведем к стиранию граней, а вы…
Лопаткин пристально посмотрел на нее и, отведя глаза, чуть заметно улыбнулся.
— Надежда Сергеевна, вы раньше не говорили таких слов. Я с удовлетворением констатирую, что вы сделали успехи в некоторых областях знания. Нельзя не отметить плодотворного влияния некоей твердой руки.
Надя еще гуще покраснела.
— Я продолжаю, — спокойно сказал Лопаткин. — Разделение труда должно дать нам такие простые операции, чтобы их мог выполнять любой человек, не имеющий специальной подготовки. Это нам даст максимальную производительность труда. А рабочий, о котором вы проявили заботу, почему же? — пусть мыслит! Не над тем, куда он положил вчера молоток, а творчески, — например, о полной отмене ручного труда и переходе к сплошной автоматике. Пусть изучает высшие тайны своего дела. Пусть становится ученым. При таком положении мы действительно сотрем грань. А если будем думать о пропавшем молотке, мы ее никогда не сотрем. Скажите, противоречит что-нибудь в этой мысли здравому рассудку?
— Нет. Я с вами согласна.
— Очень хорошо. Значит, можно идти дальше. Слесарь Дмитрий Лопаткин в свое время окончил физико-математический факультет, а когда его ранили на войне, приехал в Музгу Преподавателем физики. Он повел свой класс на экскурсию в литейный цех комбината и вдруг увидел здесь производство канализационных труб, которые являются многотиражным видом продукции. Еще более массовым, чем автомобили. А здесь это производство было таким, как во времена Демидова: делают земляную форму и заливают в нее чугун из ручного ковша. Все ясно, Надежда Сергеевна! Я беру опыт автомобильной промышленности и переношу его на производство труб. Это сделал бы на моем месте любой человек, видевший конвейер, тот же Иван Зотыч. Если, конечно, его заденет за живое подобная картина отсталости. Вот я конструирую, как могу, литейную машину и все в ней подчиняю правильным законам. Закону максимального использования машинного времени — это значит, что рабочий орган машины все время производит трубы, без простоев. И закону экономии производственной площади. Извините, я не слишком сухо говорю? У меня уже вырабатывается профессионализм.
— Ничего, ничего. Я вас очень хорошо понимаю.
— И вот я сконструировал машину и подал чертежи в бриз — в бюро изобретательства. Думаю, правда — не может быть, чтоб такую простую вещь там, в институтах, не понимали. Но все-таки подал — на всякий случай… Через восемь месяцев получаю вот это.
Лопаткин быстро наклонился, выдвинул из-под кровати фанерный ящик, полный связок с бумагами. Раскрыл одну из папок и протянул Наде документ зеленовато-голубого цвета, отпечатанный на плотной глянцевой бумаге, прошитый шелковым шнуром, с красной печатью.
— Вы можете убедиться… — Тут Надя заметила, что у Лопаткина дрожат пальцы. — Можете убедиться, Надежда Сергеевна, что изобретение сделано, оценено, признано полезным и оригинальным. Только не переоцените эту бумажку. Хоть это и красиво, но это бумажка. И ценить ее нужно только по себестоимости. С вашего разрешения, я закурю еще раз…
Сьянов с сочувствующей поспешностью подал ему клок газеты. Дмитрий Алексеевич в молчании оторвал уголок, быстро свернул цигарку, криво поджег ее и, задув пламя, дважды глубоко затянулся.
— На чем же мы?.. Да, вот. Я получил эту бумажку и каждый день, ложась спать и ото сна восстав, любуюсь ею. И волнуюсь. Почувствовал, что полезен! Сказали мне, что машина нужна! И так несколько месяцев. Но разве для того я голову ломал? И я начинаю писать кляузы. Одну, вторую, третью… Через полгода — о, радость! — вызывают в Москву. «Срочно увольняйтесь, будете проектировать вашу машину в таком-то проектном институте». Вы представляете, какая радость? Мы тут танцевали с дядей Петром — землянку чуть не разломали. Я бросаю свою физику, вы это помните. Еду. Обиваю два месяца министерские пороги. Два месяца получаю зарплату и никакого проектирования не вижу. На третий месяц вызывает меня замминистра, некто Шутиков, и ласково говорит: «Ничего не можем. Урезаны финансы. Не в наших руках. Может быть, что-нибудь в следующем году…» Слышите? — Может быть! "И пошли они, солнцем палимы, повторяя: «Суди его бог!» Вот так, Надежда Сергеевна! И стал я постоянным жильцом дяди Петра.
— Почему же вы опять не поступили на работу?
— Прошу простить. Давайте по Асмусу — последовательно. Что же оказалось? Оказалось, что мою машину послали на отзыв профессору Авдиеву. Есть в Москве такая великая личность. И этот профессор ее забраковал. Не вдаваясь в доказательства, он заявил: «Получить трубу в машине без длинного желоба нельзя». Он знаменит, слова свои ценит, бережет. «Безжелобная заливка — фикция» и точка. А раз фикция — министр и отказал в реализации. Ведь Авдиев — авторитет! Он руководит кафедрой литья! О нем пишут: «Авдиев и другие советские исследователи»! Это Колумб!
— Послу-ушайте! — покраснев, перебила его Надя. — Дмитрий Алексеевич! Я даже… мне неловко. Профессор Авдиев — это же действительно большой ученый!..
— Ну, и еще одно: этот ученый незадолго до того, как я получил свидетельство, — пока я вел переписку, — заявил собственную машину для отливки труб.
— Вы хотите сказать, что он у вас… — суховато проговорила Надя.
— Ничего подобного! У него конструкция собственная. И в высшей степени оригинальная. — Дмитрий Алексеевич докурил цигарку, потянулся было за газетой, но остановил себя. — Хватит. На сегодня я выкурил норму. Ничего я не хочу сказать. Вы спрашиваете, почему я не поступил на работу. Не поступил потому, что я должен был ежедневно писать, доказывать, что Колумб не прав. Вот вы опять улыбаетесь. Вам сказали, что Авдиев непогрешим, и вы теперь улыбаетесь. Вы отдали Авдиеву свою улыбку, он ею управляет.
Он сказал это, и Надежда Сергеевна, не успев возмутиться, почувствовала, что лицо ее вышло из повиновения. «Глупейшее выражение!» подумала она растерянно.
— А я заявляю, что отливать трубы без желоба не только можно, а нужно! — не глядя на нее, упрямо продолжал Лопаткин. — И мне приходится все это доказывать — вот почему я не могу поступить на работу. И, кроме того, я разрабатываю новый вариант, а это — тысяча четыреста деталей и двенадцать тысяч размеров, увязанных между собой. Конечно, одному это все сделать трудно. Это может сделать конструкторская группа или такой сумасшедший, как я. Да вот еще помогает мне дядя Петр. Он тоже немножко с ума сошел.
— И что, вы даже хлебных карточек не получаете?
— Без хлебных карточек мы как-нибудь не похудеем, — сказал Сьянов за спиной у Надежды Сергеевны. — Нам бы Другую карточку — на ватман.
— Не понимаю, — Надя пожала плечами, — вы могли бы обратиться в управление комбината.
Сказав это, Надя почувствовала странную тишину. Дмитрий Алексеевич посмотрел на Сьянова, и они обменялись чуть заметной усмешкой.
— Вот что я вам скажу, Надежда Сергеевна, — Сьянов, налегая на стол, придвинулся вперед. — Мы тоже многого не понимали с Дмитрием Алексеевичем. А когда петух жареный, попросту говоря, извините меня, в задницу клюнул, научились понимать. И не только понимать — и делать научились. Мы, конечно, когда не понимали, толкнулись к товарищу Дроздову за ватманом. По простоте. Он, конечно, отказал. И прав: нельзя государственный ватман на всякое непредусмотренное баловство тратить. Дал, правда, поначалу два листа — как на стенгазету. И точка. А мы все-таки без ватмана не живем.
— И тушь у нас китайская! — сказал Лопаткин с неожиданной улыбкой.
— Без ватмана не живем, — продолжал Сьянов задумчиво. — И даже надеемся, что наша возьмет. Правда, никто нам не верит… Люди программой заняты…
— Надо голову иметь на плечах, чтоб понимала, да сердце хоть какое в грудях, тогда и верить можно! — зло сказала вдруг жена Сьянова в соседней комнате.
— Это ты не про нас, Агафья Тимофеевна?
— Сам знаешь, про кого! Сидите уж, Аники. Слово боитесь проронить. А я вот вам скажу напрямки, — Сьянова влетела в комнату, болезненно сияя черными глазами, размахнулась белой, обнаженной по локоть рукой, взялась под бок. — Если государство и Академия наук признали, каждый обязан помогать как может. Ежели он сознательный. Как Петр вот помогает, — она резко кивнула на Сьянова. Умолкла и долго смотрела на Надежду Сергеевну, постепенно успокаиваясь. Потом вышла из комнаты и там, за простыней, грохнула кастрюлей, закричала на ребятишек: — А ну, спать, оглашенные!
— Она у нас боевая, — добродушно сказал Сьянов.
Домой Надя шла не одна. Лопаткин, почти невидимый в темноте, мерно шагал рядом, подняв воротник своего демисезонного пальто, спрятав руки в карманы. Он был задумчив, и Наде все время казалось, что она чувствует его мысли. Он словно наливался в эту минуту железом, — должно быть, думал о большой тяжелой дороге, по которой ему еще долго придется идти со своим изобретением. «Нет, здесь никакое не сумасшествие, — думала Надя. — Это то самое, что я когда-то угадывала в нем. Огромная твердость. Она дремала раньше без применения, смотрела спокойно из глаз, как новое, чистое оружие. А теперь это голубое свидетельство с ленточкой заставило тихого человека обнажить свою сталь. Конечно, здесь и Авдиев виноват. Хоть и знаменитость, а сказать обязан вразумительно. Такому человеку, как Лопаткин, надо серьезно доказывать, иначе он не отступится… Дело не так уж просто». На углу Восточной улицы и проспекта Сталина они остановились.
— Теперь вы дойдете. До свидания, — кратко сказал Лопаткин. Повернулся и исчез во тьме, захрустел сухим, колючим снегом.
Придя домой, Надя долго сидела в одиночестве за большим обеденным столом. И при этом не сводила пристального взора с блестящей точки на никелированной сахарнице. Она ждала мужа — у нее сегодня было припасено много новых вопросов к Леониду Ивановичу. Шура появлялась и неслышно уходила, подавая и унося сливки, домашнее печенье, соленые огурчики и капусту, до которых молодая хозяйка в последнее время стала большой охотницей.
Затем Надя перешла в свою комнату и, не зажигая верхнего света, в полумраке, целый час играла этюды Шопена, начиная и бросая играть где попало, повторяя некоторые, особенно грустные, задумчивые места. Муж не приходил. В гостиной прокаркали часы — одиннадцать раз. Эти часы Леонид Иванович прозвал вальдшнепом за их особенный голос. Вспомнив об этом, Надя улыбнулась. В эту минуту сильно зазвонил в коридоре телефон. Она поспешила к нему, сняла трубку и услышала сонный голос Леонида Ивановича:
— Надя? Я не приду сегодня. Да так вот, свистит аппарат. Если что позвони мне в цех. Ну как здоровье? Ничего, говоришь? Не врешь? Ну, так ложись сейчас же спать. Спокойной ночки.
Надя вздохнула и с грустным видом побрела в спальню. «Вот и ответ на все вопросы, — подумала она. — Да разве может он разорваться, чтоб все были довольны!» В последнее время Леонид Иванович часто оставался на работе до утра, а если приходил раньше, то сразу же падал в постель, отмахиваясь от еды, и во сне сдавленно стонал. «Сердце надо иметь в грудях», — мысленно передразнила Надя Агафью Сьянову и усмехнулась, как бы защищая мужа. Тут никакое сердце не выдержит. Расхныкались! Вы попробуйте вот так по пять ночей.
Она легла на свое место на квадратной деревянной кровати и долго не могла заснуть, тревожно вздыхала, внимая то частым, то сильным, то еле ощутимым, толчкам ребенка, который уже начал в ней свою отдельную жизнь, уже был таинственным самим собой.
Утром, открыв глаза, она увидела на соседней подушке голову мужа. Леонид Иванович спал, крепко зажмурясь, припав к подушке, как ребенок к материнской груди. Только у ребенка этого был серый, седой висок и усталое, желтое лицо с высоким лбом.
Надя оделась и вышла, неслышно прикрыв за собой дверь. Она пила в столовой чай, и вальдшнеп прокаркал уже одиннадцать часов, когда Леонид Иванович в домашних туфлях на босу ногу, в галифе и подтяжках, улыбающийся и свежий после умывания, вошел к ней.
— Налей-ка мне покрепче, — сказал он, садясь возле Нади.
— Я тебе уже говорила, — она взглянула на него серыми печальными глазами. — Ну зачем ты так надрываешься? Неужели это нужно?
— Финиш, Надя. Финиш… Финишируем!
— Не понимаю…
— Надо дать перед отъездом такой удар, чтоб Ганичев никогда до меня не дотянулся. Это будет прощальный свисток Дроздова!
— Зачем ты это говоришь? — в глазах Нади засверкали слезы. — Ты же лучше, чем то, за что выдаешь себя!
— Я то, что я есть.
Леонид Иванович встал и подошел к трюмо, поставленному между двумя окнами. Посмотрел на себя исподлобья, словно собираясь боднуть, потрогал виски и, подняв голову, заложив руку за пояс брюк, сказал:
— Вот он я. Стою перед с-самим собой. Сейчас буду дополнять свой портрет описанием внутренней сущности, — он закрыл глаза и медленно открыл их. — Я вижу в этом человеке очень много недостатков. Пережитков прошлого. Это человек переходного периода. Есть в нем остаточек того, что раньше называлось «честолюбие». И я не понимаю, как можно жить без него! Но человек будущего поймет. Я хочу работать лучше, чем Ганичев! И хочу, чтобы люди о моей работе были только хорошего мнения. Всегда с перевыполнением это мое больное место. Еще радуюсь повышениям и заслуженным наградам. Они суть свидетельства моих качеств. И в Москву еду с радостью. И знаю, что я там буду на месте. И еще много во мне есть слабостей — потому что жизнь люблю! Куда ни ткни — везде живое, нежное, чувствительное. Поэтому мне нужен панцирь, как улитке. Этот панцирь — твердая воля, которая в человеке есть положительное качество. Она его обуздывает. И я себя держу в рамках. Конечно, я никому не скажу, что я хочу дать боевой прощальный салют. Только жене дозволено знать такие вещи. Как видишь, я еще молод и не чужд человеческих страстей. В коммунизм мне, конечно, нет хода. Я весь оброс. На мне чешуя, ракушки. Но как строитель коммунизма я приемлем, я — на высоте. Таково место этого человека в жизни.
Взглянув на себя еще раз, Леонид Иванович медленно вернулся к столу и, высоко поднимая брови, стал громко прихлебывать чай с ложечки.
— Или ты хочешь, чтобы я по-христиански? — спросил он и вдруг улыбнулся Наде, как ребенку. — А? Может, хочешь, чтобы я свою работу заваливал, получал выговора? Не-ет. Пусть это делает какой-нибудь рыцарь… Дон Карлос.
— Нет, зачем же… — Его рассуждения опять сбили Надю с толку. — Ты можешь работать просто. У тебя есть план и долг…
— Просто работать нельзя, — Леонид Иванович закрыл глаза. Он уверенно отвечал на все вопросы Нади. — Просто так никто не работает. Всегда примешивается личный момент, не поддающийся никакому фиксированию.
И на этот раз муж как будто разъяснил Наде все. Она не могла больше ни о чем спрашивать Леонида Ивановича — не было вопросов. Но когда после чая она шла в свою комнату, брови ее были сдвинуты. Она силилась вспомнить еще один, решающий вопрос, но память наглухо закрыла его.