— 3 -
Поезд уходил в час ночи. Весь вечер Дмитрий Алексеевич провел у Нади. Он держал на колене Николашку и рассказывал ему о своем далеком путешествии, умело обходя скользкие места и оттеняя суровые красоты сибирского Севера. Потом мать уложила наконец Николашку в постель, и он заснул. А взрослые посмотрели друг другу в глаза и пошли гулять на Ленинградское шоссе. Погода была хорошая, они долго тихо шли в темной тени деревьев. Дмитрий Алексеевич молчал, думал, должно быть, о том, что ждет его на Урале, а Надя то смотрела на небо, то, держась обеими руками за его локоть и глядя под ноги, сравнивала его шаги со своими. Потом решилась и положила голову ему на плечо.
— У вас хорошее имя, — сказал он вдруг. — Надежда. Оно на вас похоже.
«Нет, — хотела она сказать. — Непохоже. Мое имя — Любовь». — Хотела сказать и не решилась.
В половине двенадцатого они зашли домой, и Дмитрий Алексеевич взял свой чемодан и картонную коробку с пирожками. Надя проводила его до шоссе. Здесь он остановил такси, пожал Наде локоть, поцеловал ее в волосы и в висок, сел в машину и укатил.
Приехав на вокзал, он задержался у окошка телеграфа и послал «молнию» Галицкому. Потом он прошел на платформу, освещенную сверху яркими лампами. Здесь стоял поезд, который, казалось, въехал в здание вокзала. Дмитрий Алексеевич рассеянно предъявил билет, прошел в мягкий вагон, в какое-то купе. Кто-то показал ему диван, и он положил туда коробку с пирожками и чемодан, бросил пальто, сел и нетерпеливо поморщился. Барабаня пальцами по столику, он сидел так несколько минут, пока не почувствовал мягкого толчка и не поплыли огни мимо его окна. После этого он успокоился, лег на свой диван и все два дня был в купе самым неразговорчивым пассажиром.
Через двое суток поезд остановился на дне долины, среди округлых зеленых гор. Шел четвертый час, уже начался холодный летний рассвет. Дмитрий Алексеевич сошел по ступенькам на землю, перешагнул рельсы, направляясь к станционному зданию. Издалека он увидел высокую фигуру в плаще защитного цвета и в серой фуражке, отдельно стоящую перед ярко освещенным окном станции. Человек в плаще повернулся и, ровно шагая, пошел к Дмитрию Алексеевичу. Это был Галицкий.
— Приехали? — раздался его дружелюбный басок. Он пожал руку Дмитрию Алексеевичу и, не ослабляя рукопожатия, повел его к светлому окну.
— Дайте посмотреть, какой вы теперь… — У окна он снял с Дмитрия Алексеевича шляпу, коротко остриженные волосы Лопаткина замерцали сединой. — Да, обожгли вас хорошо, — задумчиво сказал Галицкий. — Огня не жалели, кирпич получился славный. Тепикин, пожалуй, больше не решится пробовать вас на твердость. Зубы сломает, а?
— Я еще не получил достаточных сведений о твердости кирпича, — сказал Дмитрий Алексеевич.
— Кирпич первоклассный! — воскликнул Галицкий.
— Не знаю, не знаю… Не видел…
— А вот поедем утром в цех — увидите!
— Дорогой товарищ… — Дмитрий Алексеевич сжал обе руки Галицкого, и сразу же поток тепла заструился между двумя этими высокими людьми. Они умолкли.
— Извините, я не знаю до сих пор вашего имени и отчества, — проговорил Дмитрий Алексеевич.
— Зовут меня Петром, — сказал Галицкий. — А по отчеству я Андреевич.
— Дорогой Петр Андреевич, вы теперь видите, как обжиг на меня подействовал. Я теперь совсем не могу управлять чувствами. Вот куда это годится? — и Дмитрий Алексеевич откровенно вытер пальцами щеки.
— Чувства — это вернейший паспорт, — Галицкий открыл портсигар. Закуримте, Дмитрий Алексеевич. Теперь вас будут бояться, у вас нет за душой грязи, вы вышли с победой. Не треснули в печи.
— Не знаю, не знаю… Главное — машина. Если она действительно…
— Хотите, поедем сейчас в цех? Хотя чего ж тут спрашивать: мы сейчас и посмотрим на нее. Не в парадной обстановке, а в самой прозаической предутренней. Это будет самая верная картина.
Миновав пристанционный палисадник, она вышли к дороге. В серовато-голубой мгле рассвета темнел островок — машина директора завода. Галицкий открыл дверцу, пропустил сначала Дмитрия Алексеевича, потом и сам сел рядом с ним. Раздался скребущий звук стартера, мотор фыркнул, желтые лучи ринулись вперед, утренняя мгла, вращаясь, отступила, открыв кочковатую дорогу, — и «Победа» мягко тронулась.
— Значит, мы в цех? — не выдержав, спросил Дмитрий Алексеевич.
— Да, — Галицкий кивнул. — Поезжайте к четвертой проходной, — сказал он шоферу.
Наступило молчание. Дмитрий Алексеевич и Галицкий задумались, и лишь огоньки их папирос время от времени плавно возникали и гасли в темноте. Потом огонек Галицкого ярко загорелся и погас.
— Вы с самого начала, Дмитрий Алексеевич, взяли, правильный курс, сказал Галицкий. — Конечно, я не думаю, чтобы это было преднамеренно, это, конечно, не установка, установкой это не может быть. Это счастливое качество.
— Вы о чем, Петр Андреевич?
— Я говорю, что вы верящий человек. Вы верите и боретесь. Не ожесточились, как некоторые изобретатели. Как старик этот — Бусько. Хотя можно было бы свернуть на эту дорогу… Это вот и отобрало для вас нужных помощников. Их не так уж много, но они, видите, помогли вам. Вы понимаете меня? — Галицкий круто повернулся к Дмитрию Алексеевичу. — Меня часто ругают идеалистом так называемые «земные» люди. Но черт его знает, что это такое! Ваш судья, майор Бадьин, — я с ним близко познакомился, — ведь этого человека до самого последнего времени считали странным, а его начальник, подполковник, назвал его один раз аполитичным. Это почти то же, что идеалист. Ему было трудно бороться за вас. Но теперь настало время морщиться «земному» подполковнику. Бадьин доказал ему, что и для судьи существует творчество. Ваша победа — его победа. Обоим вам хорошо!.. Вот я и говорю: тут идеалист, там идеалист, в третьем месте, смотришь, еще один так называемый идеалист. Они попадаются на каждом шагу, но без яркого опознавательного знака, ни вы их не увидите, ни они вас. А зажег Дмитрий Алексеевич свой откровенный фонарь, и все они слетелись ему помогать! И вышла не химера, не вещь в себе, не пустой иероглиф, а прибавка к государственному бюджету на первый случай в несколько десятков миллионов! А? Теперь я своего генерала спрашиваю: «Кто идеалист»? Так он смеется: «Ну во-от вспо-омнил! Ты, Петр Андреевич, шуток не понимаешь». И весь с него спрос! А я ведь ему раньше-то так ответить не мог. Мол, во-о-о-от еще чего, товарищ генерал, выдумал. Какой-то идеализм!
— Да… — Дмитрий Алексеевич вздохнул. — Я тоже был… Постойте, кем же я был? Фантазером, лжеизобретателем, выскочкой… Даже сломанным человеком!..
— А фонарик горит — и на него летят помощники! Оказывается, много фантазеров на свете! А фонарик у вас, Дмитрий Алексеевич, очень привлекательный. Помните тогда, на техсовете, в институте… Он многих тогда привлек…
— Кого же еще?
— А Крехов? А Андрей Евдокимович? Они, правда, хоть и не выступили тогда, а сделали для вас не меньше, чем судья Бадьин. Но, Дмитрий Алексеевич, конечно, самое большое ваше счастье, которое прилетело на огонек, — это Надежда Сергеевна… Берегите ее. Это та белая лебедушка, которая за вас подставит грудь под стрелу. Вообще, должен сказать…
Голос Галицкого вдруг охрип и оборвался. Он что-то знал и, видимо, решил не вмешиваться в чужую сложную жизнь. И опять в машине наступило молчание и задумчиво замигали огоньки папирос.
Сизые сосны неслись навстречу машине справа и слева. Свет фар стал рыжим, и вокруг все холодно поголубело. Кочковатая дорога летела под колеса, и не было ей конца.
— Где же завод? — спросил Дмитрий Алексеевич.
— Еще километра четыре, — отозвался шофер.
— Значит, вам тоже пришлось повоевать? — помолчав сказал Дмитрий Алексеевич Галицкому.
— Нет, в отношении вас у меня все гладко прошло. Все были заинтересованы, в том числе и министр. У него ведь задание, план. Положение было критическое. Он чуть не взял машину у гипролитовцев. Вовремя отказался. Слух дошел до него, что у них намечается колоссальный перерасход чугуна. Притом машины работают медленно, и литье получается дорогое. Вашу машину он приветствовал весьма бурно.
— Но ведь вы-то рисковали!
— Чем я рисковал? Чем, скажите, вы рисковали, бросив свое учительство, занимаясь машиной? Вы были уверены в ней?
— Так это я…
— А я, ведь я тоже что-нибудь понимаю в литье? Никакого риска у меня не могло быть, вы это оставьте и не лепите из меня героя. Я не гожусь в натурщики, моя фигура, знаете, не удовлетворит любителей античности.
Потом он посмотрел на Дмитрия Алексеевича и вдруг добавил:
— Мы, наверно, будем с вами дружить.
Машина неслась по пустой, широкой улице заводского поселка. Справа и слева мелькали палисадники и белые одноэтажные дома с высокими крышами из оранжевой черепицы. Поселок спал. Потом побежал высокий, бесконечный забор — это уже был завод.
У проходной будки машина остановилась. Дмитрий Алексеевич достал паспорт. Галицкий черкнул что-то в блокноте, вырвал листок и передал его вместе с паспортом Лопаткина вахтеру. Открылись ворота, и машина покатилась по асфальтированной, чисто подметенной улице, между освещенными корпусами цехов.
— К литейному, — сказал Галицкий шоферу.
Машина свернула на другую улицу, потом на третью, пронеслась мимо пяти или шести корпусов, опять свернула и стала. Дмитрий Алексеевич открыл дверцу и выскочил. «Сюда!» — сказал Галицкий. И они вошли в цех. Сначала они попали в формовочное отделение. Здесь мерно стучали машины, встряхивая железные ящики с черной землей, шипел и свистел сжатый воздух, на вагонетках стояли готовые формы. Все было запорошено черной пылью. Галицкий и Дмитрий Алексеевич прошли через все отделение, потом попали в заливочную. Пять вагранок стояло здесь, как пять мощных колонн, а в стороне, вдоль стены, словно догорали маленькие костры — это были формы, только что залитые чугуном. «Здравствуйте, Петр Андреевич!» — крикнул рабочий с синими очками над козырьком. Галицкий помахал ему. «Сюда, сюда», — сказал он Лопаткину, и они пошли дальше.
И вдруг Дмитрий Алексеевич увидел вагонетку. На ней были уложены в ряд чугунные уступчатые трубы.
— Эту деталь можно на моей машине отливать! — крикнул он.
— Мы это тоже понимаем, товарищ автор! — прокричал над его ухом Галицкий. — Это и сделано на вашей машине!
Дмитрий Алексеевич увидел еще несколько вагонеток с такими же уступчатыми, круглыми отливками и вдруг спохватился: с самого начала, как только они вошли в заливочное отделение, он заметил вдали розовый свет, то вспыхивающий на несколько секунд, то угасающий — через ровные промежутки. Он не обратил сначала внимания на эту мерную игру отсветов. Но теперь Дмитрий Алексеевич вдруг почувствовал: это она! Вот опять разлился в дальнем углу розовый свет, и что-то сразу запело, быстро вращаясь.
— Залили? — крикнул Дмитрий Алексеевич.
Галицкий обернулся к нему, показал пальцем в сторону розового света и кивнул.
Они миновали кирпичный простенок, и Дмитрий Алексеевич сразу увидел все. Семь с половиной лет он каждый день, закрыв глаза, видел эту машину, пускал ее в ход, менял в ней детали. Теперь машина из темных глубин сознания, словно созрев, шагнула в цех и прочно стала на бетонный фундамент. Вот зашипел воздух. Облитый маслом шток опустился на два сантиметра и выровнял изложницу. Это был тот самый нормальный узел, о котором говорил сердитый, вихрастый Коля, приятель Араховского. Вот изложница остановилась и скатилась вниз. Конвейер передвинулся, пустая изложница встала на ее место. Воздух зашипел, вспыхнул яркий свет — это наклонился ковш-дозатор, и между ним и изложницей мелькнул глазок жидкого огня…
— Отойдите, товарищ, вам говорят! — крикнул рабочий в брезентовой рубахе и рукавицах. — Брызнет, тогда…
Этот человек один управлял всей машиной! Дмитрий Алексеевич послушно шагнул назад и потянул за собой Галицкого.
— Петр Андреевич! Почему один рабочий? У меня ведь два?
— Мы здесь распорядились… посамовольничали, — ответил Галицкий. — Мы тут, знаете, сами все. Начальники у меня трусоваты тоже. Если им дать знать — начнут советоваться, позовут всех мамонтов и мастодонтов из НИИЦентролита, и те затопчут.
И они опять замолчали. Галицкий достал часы. Рука Лопаткина тоже потянулась к карману, к ремешку часов. «Четыре двадцать», — сказал Галицкий. С часами в руках директор завода и автор стояли перед машиной десять минут. Потом Галицкий торжествующе повел на Дмитрия Алексеевича черным глазом. За десять минут машина сделала восемь отливок — она работала почти вдвое быстрее, чем револьверная машина института Гипролито.
Дмитрий Алексеевич стоял перед нею и — странное дело! — видел не цех и не машину, а канаву на улице Горького и рабочих, укладывающих в нее черную, покрытую лаком трубу.
— Проснитесь, автор! — крикнул Галицкий. — Ну что, видели машину?
— Видел.
— Она?
— Она.
— Довольны?
— Доволен.
— Отлегло от сердца?
— Отлегло, — Дмитрий Алексеевич засмеялся.
— Теперь, когда она весит двенадцать тонн, когда днем и ночью стреляет вот этими штучками, — Галицкий шагнул и уперся ногой в вагонетку с готовыми отливками, — теперь ее не очень-то в карман положишь, а? Авдиев ведь еще не знает! Узнает — сразу скиснет. А мы еще с вами статью напишем — сравнительные данные опубликуем!
Дмитрий Алексеевич махнул рукой.
— Черт с ними! Мне они не нужны. Знаете, Петр Андреевич, я увидел машину и сразу подобрел. Смотрю на нее — и больше мне ничего не надо! Еще вчера в поезде как я издевался над ними, какие строил им козни! А сейчас у меня сразу отпала всякая охота с ними драться.
— А у меня нет! Если вы пасуете, я сам возьмусь за это дело. Не-ет, друзья! Пока эта шайка сидит у пирога, я не успокоюсь. Новый учебник писать затеяли! Слышите? Студентам мозги чепухой забивают. «Авдиев, Тепикин и другие виднейшие ученые!» Не-ет, друзья! Я этих сарацинов спешу!
Высказав все это, Галицкий несколько раз воинственно кашлянул, постепенно остыл и тогда уже проговорил:
— Здесь вопрос более важный, чем внедрение вашей машины. Погодите, вы еще станете и политиком. Ну ладно… Поедемте, соснем часа три.
«Победа» ждала их. Было раннее ясное утро. Розовая заря играла за корпусом литейной. Они выехали с завода, свернули на широкий проспект, застроенный двухэтажными домами. Потом еще раз повернули, и машина остановилась в промежутке между двумя восьмиэтажными зданиями. Вслед за Галицким Дмитрий Алексеевич прошел в подъезд и взбежал по лестнице на третий этаж.
— Чш-ш! — сказал Петр Андреевич, отпирая дверь. — Давайте лучше разуемся.
Они разулись в передней и неслышно прошли в комнату, одна стена которой ярко порозовела от зари. Прежде всего Дмитрий Алексеевич увидел здесь большой овальный стол и на нем нож и каравай пшеничного хлеба, обрезанный с двух сторон. У розовой, солнечной стены на двух кроватях крепко спали совсем голые ребята Галицкого — один мальчик лет семи, другой лет двенадцати. Оба в позе бегунов, у обоих одеяла, сбитые к ногам, свисали на пол.
— Ваши? — шепнул Дмитрий Алексеевич.
— А чьи же! Это только две пятых. — Он кивнул на дверь: — Там еще тройка! Вот здесь ложитесь. — Он обошел вокруг стола, остановился против дивана, где уже были постелены свежие простыни и лежала большая подушка с кружевами. Для верности он тут же ее взбил и ткнул в нее кулаком. Давайте.
Пока Дмитрий Алексеевич раздевался, Галицкий заботливо укрывал сыновей, умиротворяюще шептал над ними. Потом вернулся и сел Дмитрию Алексеевичу на ноги.
— Ну вот, значит, выспитесь и утречком — на завод…
— Петр Андреевич, меня интересует, что вас заставило…
— Что меня заставило? — переспросил Галицкий. — Вы о чем?
— Я говорю, что вас заставило мною заниматься?
— Так я же говорил!..
— Нет, я знаю. Вы занимались не только машиной. Вы и мной занимались и этими, сарацинами…
— Знаете что? Я скажу! Сердце закипает — вот что! Это будет точнейший ответ. Возьмите того же Бадьина. По-настоящему партийный человек не терпит никакой неправды. Он ее чувствует, как бы она ни была замаскирована. И не может ее терпеть! — эти слова Галицкий глухо проревел, и сразу стало ясно, что он может быть не только другом. — Никакую ложь! Никакую фальшь!
Он замолчал, глядя на розовую от зари стену. Сунул руку за воротник, под рубаху, засопел — ему хотелось спать.
— А Антонович! — вдруг опять заговорил он. — Человек ведь совершил подвиг! Он рисковал быть обвиненным. Формально он ведь совершил преступление! Поди заберись к нему в душу. Вы сами знаете, что не каждый судья любит копаться в душе! Этот человек шел по ниточке — почему? У него тоже закипело сердце!
— Антонович, по-моему, беспартийный…
Галицкий потянулся, встал.
— Я первым дал бы ему рекомендацию. Ну, спите… Я ему еще и дам рекомендацию! Партии воины нужны.
В квартире Галицкого, в семье его все было проникнуто особой, милой простотой, которой невозможно подражать, которая недоступна подделке и встречается поэтому не часто. Это была семья, где много детей, где все чисто, но разбросано как попало, где мебель проста и дешева и где подают на стол большие куски.
Все это Дмитрий Алексеевич увидел утром. Проснулся он внезапно и несколько секунд наблюдал отчаянную драку между двумя Галицкими двенадцатилетним и младшим. Пощечины звенели четко и откровенно. Оба бойца были ожесточены и норовили попасть в лицо. Старший все же вытолкнул противника из комнаты и, мстительно улыбаясь, запер дверь стулом. Дверь затряслась от ударов, но старший спокойно приступил к делу. Он решил разрезать ножницами жестяную банку. Потом младший отошел от двери и заорал с обидой и невыразимым злорадством: «Хунхуза! Хунхуза!» И замолчал, прислушиваясь. Дмитрий Алексеевич не выдержал и засмеялся. У старшего Галицкого действительно было что-то в лице не то монгольское, не то японское. В коридоре долго стояла тишина, потом через замочную скважину донеслось ласковое: «Хунху-уза! Хунхузочка!» Старший бросил банку на пол, выхватил из двери стул, и в передней раздались звонкие затрещины. На всю квартиру разнесся рев побежденного, но не сломленного младшего драчуна. И сейчас же из другой комнаты сонный, домашний бас Галицкого-отца пресек беспорядок: «Лешка, отстань от него!» Затем послышалось любящее: «Иди сюда! Чего он тебя трогает?» Младший, всхлипывая, провыл: «А чего он не дает мне резать?..»
В соседней комнате начался домашний суд. Дмитрий Алексеевич поднялся и стал одеваться. Но тут внимание его привлек стук маленьких босых ножек. В комнату проковылял из передней голый мальчик, с белыми длинными волосиками, шелковистыми, как кукурузное рыльце, — самый младший из Галицких. Он, должно быть, недавно научился ходить и теперь, убежав от кого-то, весело смеялся, пока не увидел чужого дядю. Тут он сразу стал серьезным и показал на дядю пальцем. Потом, мягко ступая ножками, обошел вокруг стола, согнулся и показал пальцем на шкаф с книгами, на фикус и на кровати ребят. «Ты здесь?» — сказала девушка лет четырнадцати, с толстой светлой косой и такими же монгольскими чертами в лице, как и у Леши, и вошла в комнату, заставив Дмитрия Алексеевича нырнуть под одеяло. Не обращая внимания на гостя, она схватила малыша и, целуя, унесла.
Завтракала вся семья на кухне, сидя за большим столом, покрытым новой клеенкой. С одной стороны в ряд сидели дети: девушка с косой, оба драчуна и еще одна девочка. Сгорбленная старуха держала на коленях младшего, кормила его кашкой. Жена Галицкого, полная и, должно быть, всегда спокойная женщина, поставила на стол блюдо с крупно нарезанным хлебом и большую сковороду. На ней возвышалась гора картошки, красиво поджаренной крупными, плоскими ломтями. Картошка была немедленно разложена по тарелкам. Застучали ложки, и сейчас же раздался окрик старшей сестры: «А ну, не стучать!» Сковороду убрали, и вместо нее появилась высокая кастрюля с какао и около десятка эмалированных кружек.
— Сашок, как это все называется? — спросил Галицкий и развел руками, словно обнимая весь стол.
— Майне фамилие, — ответил младший драчун.
— Моя фамилия, — подтвердил Галицкий, оглядывая свое семейство. Ничего, везем!
— Дмитрий Алексеевич, — заговорила вдруг жена Галицкого. — Мы тут спорили с Петром. О вашем Антоновиче. Может, лучше было бы, если б он все-таки подождал сержанта и заявил ему?
— Положение у него было щекотливое… — осторожно начал Дмитрий Алексеевич, чтобы помягче подать свою точку зрения.
— Ей нравится, когда идут мирно, по инстанции, — весело загремел Галицкий. — Пишут начальству, в редакции — так ты хочешь? А Урюпин и Максютенко, мол, подождут…
— Ну и что ж? А так он мог ошибиться…
— Слушай, Нина, этим он и хорош — тем, что в сложной обстановке, как хирург, быстро нашел единственно верный, спасительный путь. И, заметь, законный путь. Закон охраняет существо, а не форму. Антонович проявил, я бы сказал, настоящее, суворовское мужество. А человечишка, если бы ты посмотрела!..
И, обращаясь к Дмитрию Алексеевичу, Галицкий добавил:
— Она у меня умеренная.
— А он у меня все время в драку лезет! — Жена перевела в сторону Галицкого прощающий взгляд. — Вроде этих вот, боксеров моих. Чужие синяки ловит. Пора бы отдохнуть.
— Еще отдохнем! — Галицкий засмеялся. Он, подбоченясь и выпятив бритый кадык, сидел за столом в сиреневых подтяжках и белой шелковой сорочке, которую он расстегнул, обнажив грудь, густо обросшую до ключиц. Он пил какао из «папиной», высокой кружки.
— Я тут недавно статистикой занимался. Над нашей машиной трудились вы, Крехов с Антоновичем, ну и немножко я. Из сорока восьми узлов не пошел только один узел. Мы ахнули — всего только два процента! Девяносто восемь уложили в мишень! А над машиной Гипролито трудился целый институт. Два института! Академик, три доктора, два кандидата и целый отдел инженеров! Первую авдиевскую машину сделали — полмиллиона затратили, и трубы вышли дороже, чем при ручном способе. На балансе завода повисли два миллиона убытка. Во второй раз — полтора миллиона пустили в дело, и опять не вышло! Перерасход чугуна! А ведь разрабатывают, совещаются, обсуждают. Все солидно, с поклоном в сторону авторитетов. Тридцать три богатыря решают проблему, а у нас только четыре — и наша берет! Вот вам тема для диссертации — что такое монополия, почему все валится у нее из рук и чем она отличается от настоящего коллектива.
— Один паренек, инженер молоденький, сказал мне года три назад: «Это, говорит, вам не авдиевское Конго!»
— Да, их кое-кто уже чует. Но еще больше слепых. Если Авдиев вдруг провалится, для многих ваших коллег в Гипролито это будет громом среди чистого неба.
— Невидимый град Китеж… — проговорил Дмитрий Алексеевич.
— А ведь с каким апломбом говорят о коллективе! Помните ваш первый техсовет? Спросить бы у того же Тепикина, что он разумеет под словом коллектив…
— Тепикин все разумеет. Он знает, что это такое, и знает главную примету коллектива, которую я только теперь по-настоящему понял — когда в меня пальцем ткнули: «Вот он, одиночка, шкурник!» Теперь-то я знаю, что такое коллектив. Если взять самую большую или самую маленькую единицу в авдиевской бражке, в душу к любому если забраться, — там бесконечное одиночество свищет, как ветер в половецких степях. Хоть их там и целая компания, но это не коллектив. А сколько лет стучался я к ним под крышу! С пальмовой ветвью! Ничего ведь не знал!
— А я! Я ведь был у Авдиева в институте. Верил в него! Как барышня, восхищаюсь, а он передо мной павлином… По плечу: «Ничего, брат, учись… Это все доступно… Труд, только труд!..» Я сам себя еще не знал, а он уже застраховался. Что-то во мне подметил. Послал в докторантуру — старый прием! И действительно, три года он у меня на этом выиграл. А потом я смотрю: он тему мне такую дал, чтоб подальше от его тучных пастбищ!
— Но как крепко держится!
— Ничего нельзя было поделать. Сам я не мог… Разговорами здесь не сдвинешь ничего. Они скажут, что черное есть белое, и проголосуют «за». И Саратовцев подтвердит. Здесь нужен факт вроде вашей машины. И нужен еще завод, не подвластный Шутикову, — вроде нашего завода. У себя они не дали бы построить. Вы говорите, почему я вами занимался. Потому, что вы сделали все, что мог сделать один для всех. Вы сделали и для меня: дали мне в руки возможность освободить Гипролито от этих пиратов. Я рад, что вы нашлись. Пейте, пейте еще! — Галицкий ухнул Дмитрию Алексеевичу из кастрюли полную кружку какао. — Пейте! Укрепляйтесь для новых боев!
— Боец! Так тебя и испугались! — сказала жена Галицкого. — Иди уж, вояка! — она мягко толкнула Петра Андреевича в спину. — Иди, на завод вон уже пора!