Книга: Не хлебом единым
Назад: — 9 -
Дальше: — 11 -

— 10 -

В середине марта Дмитрий Алексеевич закончил свой новый проект. Это было вечером. Он встал, схватился за стойку чертежного станка и мощно потянулся, сдвинув станок с места, впервые за несколько месяцев ясно улыбнулся Наде.
— Все, — сказал он и, выйдя на середину комнаты, взял утюг и стал им размахивать. — Теперь опять начнем канитель. Заново! Начнем новую, прекрасную, многолетнюю канитель! — весело запел он, крутя утюгом. Завтра мне стукнет тридцать три года. Дядя Женя, — крикнул он, — я теперь тоже не маленький — шесть лет в изобретательском строю!
— Давайте маршируйте! — отозвался профессор. — Дизель говаривал…
— Я знаю, что он говаривал! — Лопаткин перехватил утюг другой рукой. В этих словах страшна усмешка. Она действительно страшная. А смысла ведь нет. В жизни наоборот: чем старше, тем все больше надежд… Шансы увеличиваются, и надежд все больше. Они-то нас и затягивают и затягивают в это дело.
— А вы были когда-нибудь стариком? — спросил невинным тоном Евгений Устинович. — Не были? То-то…
— Вы тоже надеетесь, Евгений Устинович, — сказала Надя. — Вы, я знаю, любите выпить, а пьете редко. Это доказательство номер один…
— Надежда Сергеевна, пить нельзя, когда у тебя в руках ценность, которую ты должен передать… так сказать… народу.
— Ага, значит, вы все-таки надеетесь передать!
— Нет, я уверен, что не передам. Но, пока я живу, я должен беречь… Это главная часть моего существа. Человек ведь состоит из двух частей: из физической оболочки — она обязательно умрет, о ней нечего жалеть, — и из дела. Дело может существовать вечно. Если когда-нибудь попадет к людям…
— Евгений Устинович! — Лопаткин сказал это торжественно. — Если только я вручу, вторым моим делом обязательно будет ваш…
— Не клянитесь. Вы поклялись — и уже испытали бесплатное удовольствие помощи ближнему. И вас авансом поблагодарили. — Старик привстал и поклонился. — Так что второй раз получать то же самое вы, может быть, и не захотите. Тем более, что за повторное удовольствие придется платить: исполнять клятву!
— Хорошо. Беру свои слова обратно…
— Не клянитесь, — повторил профессор, вынимая из самодельного пресса глиняный кубик. — А в особенности при людях. Публичная клятва доставляет больше удовольствия, но зато потом человек думает не о долге, а о процентах, о том, что люди помнят его клятву. Заверения даже в любви…
— В любви действительно нельзя клясться. Это правда, — сказала Надя. Надо просто любить. Но клятвы так приятно слушать!..
— Человеку любящему или ненавидящему, пожалуй, верно, не нужна парадная присяга, — согласился Дмитрий Алексеевич.
— Я вижу, все согласны, — продолжал Бусько. — И это действительно так. Дмитрия Алексеевича, например, никто не заставлял быть верным его идее. Надежда Сергеевна печатает ваши, Дмитрий Алексеевич, жалобы, хотя никто не связывал ее клятвой. Больше того. Она даже нарушила некоторые формально принятые обязательства, потому что в этих жалобах встречается фамилия Дроздов, и скоро люди начнут говорить о том, что она отступила от человеческого закона.
— Уже начинают, — шепнула Надя задумчиво, водя пальцами по клавишам машинки.
Старик испуганно уставился на нее.
— Надежда Сергеевна! Это вы обо мне? Если я первый это сказал простите! Ведь я вас понимаю и говорю с вами, как с собой!
— Нет, Евгений Устинович, — Надя очнулась, — я совсем о другом. — Она глубоко вздохнула. — Ах, я совсем, дорогой Евгений Устинович, о другом…
— Так вот, товарищи соратники, не клянитесь. Если вы все-таки захотите дать большой обет — делайте это один раз в жизни и при этом молча, и чтоб это не было похоже на спектакль. Поднимитесь куда-нибудь повыше, чтобы оттуда была видна вся земля, и молча примите решение. В этом случае вас хоть будет беспокоить совесть, боязнь того, что вы станете трусом, мелким человеком.
Наступило молчание. Дмитрий Алексеевич опустил голову, ушел на свою половину и там молча стал складывать чертежи — лист, газета, опять лист, и так до конца, все четырнадцать листов. Потом, сосредоточенно напевая, он свернул все это в толстую трубу и перевязал обрывком шпагата. Надя, двигая русыми бровями следила за его суровыми ухватками, смотрела исподлобья с таким выражением сдержанной любви, что профессор оставил свою работу, направил на нее туманные очки, втянул голову и притих.
Похоже было, что Надя в молчании давала в эту минуту свой большой обет, но ей не требовалось подниматься на высокое место, чтобы увидеть всю землю: она давала обет не перед землей, а перед человеком.
На следующий день, ближе к вечеру, когда зажгли электричество, Надя опять пришла. В руках у нее был громадный сверток, перевязанный вдоль и поперек шпагатом. Дмитрий Алексеевич взглянул и чуть заметно поморщился: должно быть, Надя опять принесла дары, и он чувствовал, что надвигается решительная минута объяснения, неприятного и для него, а для нее в особенности. Плохо, когда человек не знает меры!
Надя сняла берет, сняла свое черное пальто, мокрое от мартовского снега, и оказалась в кофточке из нежного пуха живого, зеленого цвета. Кофточки эти — с очень короткими рукавчиками — в то время только лишь начинали входить в моду среди девушек-танцулек. Причем мода эта шла не своим обычным путем, а наоборот, — перелетев из-за границы, сперва проросла на периферии, эпидемией разразилась в Музге и лишь затем проникла в Москву. Голые, почти до плеч, младенчески нежные руки и рядом теплый, толстый пух, июль и январь, — нужна была большая смелость, чтобы зимой продемонстрировать где-нибудь в клубе подобное сочетание. И на Наде эта кофточка оказалась конечно же по вине той сумасшедшей, которая в последнее время опасно осмелела. Поэтому, сняв пальто и почувствовав на себе суровый взгляд Дмитрия Алексеевича, Надя вспыхнула чуть ли не до слез, призвала все свое мужество и, чувствуя себя голой перед двумя мужчинами, пронесла свой громадный сверток к столу. Затем стала с досадой ножом разрезать на нем веревочные путы.
— Это что — еще подарок? — спросил Дмитрий Алексеевич, кладя руку на сверток.
— Пожалуйста, не говорите ничего! — Надя взглянула на него и сразу же опустила глаза.
«Хорошо. Помолчим», — сказали упрямые глаза Дмитрия Алексеевича. И в тишине Надя опять стала резать и разрывать прочные шпагатные путы. Потом она остановилась и, обращаясь к обоим, сказала:
— Не смотрите на меня, пожалуйста. Я сделала ужасную глупость, надела для праздника вот это… Это музгинские девчонки придумали такую моду.
— Должен сказать, что ваши музгинские девушки — неглупые создания, вполголоса, в нос пропел Евгений Устинович.
Но тут назрели новые события. Надя, как капусту, развернула листы оберточной бумаги и вытащила оттуда большой темно-коричневый портфель из той толстой кожи, которая идет на кавалерийские седла. Ручка его была очень удобна и крепилась капитальными шарнирами из латуни.
Стараясь не смотреть на портфель, Лопаткин сказал:
— Надежда Сергеевна. Я не имею возможности возвратить те деньги, что вы нам присылали, хотя долг этот мною записан. Но больше мы ничего от вас не примем. Давайте я вам помогу завернуть…
— Не торопитесь, — возразила Надя, упрямо наклонив голову. — Станьте ровнее. Евгений Устинович, идите сюда. Пусть только он попробует… — И, торжественно шагнув вперед, протянув портфель, она сказала Дмитрию Алексеевичу: — Поздравляю вас, товарищ изобретатель, с днем рождения! Пусть ваши проекты, которые вы будете носить в этом портфеле, пусть они будут одобрены…
— И пусть они надежно служат народу, — добавил Евгений Устинович.
Так что и на этот раз Дмитрию Алексеевичу пришлось принять подарок Нади. Он открыл портфель, пощелкал массивными замками и по-детски улыбнулся, потому что мужчины тоже любят игрушки. А Надя тем временем доставала из вороха бумаги маленькие свертки в промасленном пергаменте, пакеты, пакетики, булки и, наконец, выставила одну за другой целых четыре бутылки вина.
— Я не знаю, кто что пьет, — сказала она. — Вот это вино — кагор. Его люблю я. Вот это — портвейн. Здесь — еще портвейн, другого сорта. А это напиток, который, как я слышала, пьющие называют вином, а непьющие водкой. Я думаю, что не грех отпраздновать день рождения одного из нас, тем более, что он закончил вчера большую работу.
— Это верно, — согласился Евгений Устинович и суетливо стал убирать со стола. Вытер и без того чистую клеенку, сбросил со стульев окурки и бегом унес на кухню ворох бумаги. Затем он вернулся и, выставив вверх локоть, принялся откупоривать бутылки.
Наконец все приготовления были закончены, и друзья сели к столу, на котором в тарелках были разложены семга, черная икра, сыр, ветчина, масло и гора нарезанного хлеба.
— Ну что же, нальем? — спросила Надя. — Вы, Евгений Устинович, пьете, конечно, это?
— Белое вино, — ответил профессор и, присмирев, подвинул свою чашку.
— А вы? Белое вино или водку? — спросила Надя Дмитрия Алексеевича и засмеялась. — Ох, знаете, я, кажется, уже пьяна!
— Мне немножко, — сказал Лопаткин, протянув свою чашку. — Довольно!
Но Надя ухитрилась налить ему немного больше и опять рассмеялась. Себе она налила полчашки кагора.
— Давайте выпьем по очереди за всех! — предложила она. — За именинника!
— Дмитрий Алексеевич! — сказал профессор и поклонился Лопаткину.
— Дмитрий Алексеевич! — и Надя, смеясь, повторила это движение.
Все выпили по-разному. Дмитрий Алексеевич — как воду и даже удивился, что «столичная» водка так слаба. Профессор побагровел, вытер слезы и поскорее схватил заранее приготовленный спасительный бутерброд. Надя в несколько маленьких глотков выпила свой кагор и ни с того ни с сего рассмеялась в чашку.
— Что такое делается со мной, не знаю!
— Я сейчас вам объясню, — сказал Евгений Устинович, жуя. — Все очень просто… Надежда Сергеевна. Вы сами — вино. Когда-то, гм… и я был таким, а сейчас вот… чтобы находиться в беседе на уровне вашего темперамента, я должен, я вынужден… это прекрасно тонизирует!.. — Взяв бутылку, он с грустным видом налил себе полчашки, сказал Наде: — За ваше вино! — и, выпив, припал к бутерброду.
— А вы что же мало едите? — спросила Надя, быстро взглянув на Дмитрия Алексеевича, и стала ему накладывать в тарелку всего, что было на столе.
— Он не ест по идейным соображениям, — быстро жуя, промолвил Евгений Устинович. — У него теория есть… этот хороший кусочек следовало бы не ему… Дайте-ка его сюда, — и, пальцем сняв с Надиной вилки кусок семги, профессор отправил его в рот, измазав жиром усы.
Надя звонко захохотала.
— Смотрите, что профессор делает! Какая же теория? Дмитрий Алексеевич!
— Никакой теории нет. Видите, ем! Все будет съедено! Этот старый вульгаризатор сегодня ночью продолжал со мной спорить и докатился до того, что в красоте человека, говорит, внешность — решающее дело. Вы что же, не видели красавиц с собольей бровью, к которым не то что равнодушен — на них страшно смотреть! Он скоро скажет, что красоту составляет одежда! Собственный автомобиль!
Евгений Устинович посмотрел на него поверх очков, как старый барсук, на которого нападает неопытная такса.
— У Дмитрия Алексеевича есть теория о том, что пища и одежда — зло. Эта теория нас вполне удовлетворяла до тех пор, пока неизвестный агент не принес нам в сумке из кусочков кожи… Разрешите мне эту бутылку, я хочу попробовать… Никогда не пил армянских портвейнов.
— Нет, вы скажите-ка Надежде Сергеевне ваше кредо!
— Мое кредо! Его придерживается громадное большинство!
— Нет! Это кредо потребителя! Что — неверно?
Дмитрий Алексеевич поторопился, выразив недоверие к «столичной» водке. Он не поморщился, когда пил, и пустил в свою крепость опасного врага. Этот враг начал действовать — заставил его громко говорить. Дмитрий Алексеевич побледнел, как бледнеют от вина все истощенные, ослабевшие люди. Движения его стали точными и быстрыми, взгляд потемнел.
— Не кажется ли вам, — сказал он, пытаясь разрезать кусок ветчины, стуча ножом, — не кажется ли вам, что внешнюю красоту человека творит не столько природа, сколько сам человек, его характер? Глупо жадный, невоздержанный, ленивый, слабовольный чаще всего бывает толстым. Видящий весь смысл жизни в приобретении земных благ — имеет особый «земной» вид…
— Подождите… — возразил было профессор, но в эту минуту Надя закричала: «Выпьем за красоту!» — и он благоговейно опустил седую голову и подал чашку.
Дмитрий Алексеевич второй раз выпил свою водку — словно допил чай — и продолжал наступление.
— Разве не правда, что первый взгляд, брошенный на человека, дает нам часто верное представление о нем! Хоть и подсознательное? А? Вот вы меня с первого взгляда поняли, даже сказали что-то насчет лица и паспорта! Помните? То-то. По улице, дорогой Евгений Устинович, идут не шубки, не глазки, а сплошные характеры!..
— Дорогой… Дмитрий Алексеевич! Ведь вы совсем другой человек! Вы что-то и в музыке понимаете, способны, во всяком случае, хоть досидеть до конца. Обладаете какой-то твердостью. Я же вооружен только математикой и химией, хотя имею дерзость утверждать, что более дивной музыки, чем музыка теории чисел, я не слышал. Должен заметить, что сегодня вы говорите значительно яснее и логичнее, но, к сожалению, после этих тостов я ничего не могу понять…
— За последние слова я готов вам простить все! — воскликнул, смеясь, Дмитрий Алексеевич.
— Тогда вот что, — сказал вдруг Евгений Устинович своим обычным серьезным голосом. — Налейте, Надежда Сергеевна, наши бокалы.
Надя налила и пустую бутылку из-под водки поставила под стол.
— Товарищи, совсем неожиданно выяснилось, что я должен вас покинуть, тихо продолжал Евгений Устинович. — Я как-то говорил Дмитрию Алексеевичу, что у меня должна состояться встреча… с одним человеком, с которым у меня связаны некоторые надежды. Эта встреча должна состояться сегодня. Как это я забыл о ней?.. Надежда Сергеевна, скажите, пожалуйста, который час?
— Без четверти десять, — сказала Надя. Дмитрий Алексеевич нахмурился.
— Да, я уже опоздал на сорок минут. — Старик засуетился, надел пальто, нахлобучил шляпу. Остановился, стал загибать пальцы: — Трамвай, электричка, там ходьбы минут десять, — в общем получается полтора часа. Бегу! С вашего разрешения… — он поднял чашку. — За то, чтобы я не опоздал… Надежда Сергеевна! За успех моего предприятия, ради которого я должен покинуть такой прекрасный стол и такую компанию.
Выпив водку, он схватил кусок хлеба, положил на него пласт ветчины, поклонился Надежде Сергеевне и, жуя, вышел. По коридору, удаляясь, глухо и тупо простучали его шаги. Решительно и бесповоротно — на всю квартиру хлопнула вдали дверь. Дмитрий Алексеевич и Надя сразу отрезвели. Словно по уговору, они взглянули на свои чашки и отодвинули их, хотя тост уже был произнесен и даже почат профессором.
— Как он вдруг… — сказала Надя. — Ни с того ни с сего…
— Он что-то мне говорил дня три назад…
— Правда? Говорил? — Надя оживилась. Ей чуть не отравило весь вечер одно внезапное и нелепое подозрение. — Где же этот человек живет?
— В Малаховке.
— Ах, даже вот как!..
Надя совсем успокоилась. И тогда грудь ей приятно сдавило знакомое, запретное чувство, грех, который смело распоряжался в ее душе, потому что он уже был ей ведом. Она покраснела и опустила голову, чувствуя, что преображается в ту, обитательницу зеркала. Она сама еще не знала ее, боялась, что Дмитрий Алексеевич будет недоволен этой переменой, но удержать ту уже было невозможно. Тишина сгустилась над ними и зазвенела.
— Который час? — спросил Дмитрий Алексеевич сдавленным голосом.
— Без трех минут десять. — Надя встала и прошлась по комнате. — Это у вас радио? Можно, я включу?
И старый, рваный репродуктор завибрировал эстрадным баритоном, сладким и страстным, как духи Ганичевой.
Дмитрий Алексеевич и Надя громко рассмеялись: певец сразу же выгнал из комнаты весь страх. Он продолжал и дальше, делая кокетливые вздохи почти перед каждым словом: «Ах, первое письмо, ах, первое письмо… Ах, вы найдете слезинку между стр-о-ок…»
— Ишь ты, какой молодец! — сказал Дмитрий Алексеевич.
Надя выдернула вилку из штепселя, и баритон умолк.
— Зачем? Дайте ему допеть. Он сейчас не то еще покажет!
Дмитрий Алексеевич привстал, повернулся и схватил вилку, чтобы скорее включить… Но это была мягкая рука Нади. Они оба в одно и то же время включили радио и отдернули руки. Баритон неистово завибрировал, зажужжал: «Я был пьян от счастья, любви и трево-о-о-ог!» Но ни Надя, ни Дмитрий Алексеевич не услышали его. Тихий звон наполнил комнату. Ничего не видя, Дмитрий Алексеевич опустился на свой стул.
— Допьем? — сказал он, кашлянув. — Тут вот осталось…
— А? — спросила Надя. И что-то подтолкнуло ее поближе. — Что вы сказали?
Он ничего не ответил.
— Вы что-то сказали? — растерянно спросила Надя, подходя к нему сзади, наклоняясь над ним. — Что-то допить?..
И пальцы ее ласковыми змеями вползли, проникли, перебирая его волосы.
— Дмитрий Алексеевич! — каким-то новым голосом сказала она, с силой прижимая большую, послушную голову к своей груди. — Дмитрий Алексеевич!
«За одну минуту счастья с ним отдам все», — мелькнули в ее памяти чьи-то знакомые слова.
Он обнял ее, повернул вокруг себя, с каждой секундой чувствуя себя сильнее, и она как бы опутала его со всех сторон. Он хотел прижаться к ней лицом, но Надя, взяв его за голову обеими руками, удержала и стала смотреть на него, тревожно водя зрачками, ловя его глаза, а он их прятал, почувствовав вдруг опять минутную неловкость. «Милый! — говорил ее взгляд. — Подожди, дай мне посмотреть на тебя. Наконец-то ты мой! Что — поцелуй! Я готова отдать тебе всю себя, всю свою жизнь! Будешь ли ты меня любить?»
И высказав все это, она сама прижалась лицом к его губам, к глазам, к твердому выступу на щеке, смеясь, шепча безумнейшие слова.
…В два часа ночи Дмитрий Алексеевич, широко раскинув руки, спал на своей постели из ящиков, на сером, сбитом в ком, байковом одеяле. Пиджак его Надя повесила на стул, рубаху расстегнула, обнажив худую грудь с крупными выпуклостями ребер. Он глубоко и жадно дышал и был похож на большого, измученного птенца. В эти минуты многое можно было прочесть на этом бледном лице, с горько сдвинутой бровью, на этой усталой, широкой груди, которая в студенческие годы Дмитрия Алексеевича, наверно, не раз обрывала ленточку финиша.
Надя сидела около него, на том же одеяле, и не сводила грустных глаз с его лица. Иногда вдруг сжимала руки. Слезы, скользнув по щекам, падали на его рубаху. И шепнув: «Нет, я тебя не отдам!», она целовала его мощную ключицу и слышала, как бьется под нею большое сердце. Слезы быстро высыхали, лицо Нади прояснялось, и, шмыгнув носом, она осторожно шевелила, перебирала волосы Дмитрия Алексеевича, убирала с большого, прорезанного острой складкой лба. Складка эта и во сне не стала мягче. «Господи, а я искала героя! — счастливо оцепенев, думала она. — Неужели я им владею? Нет! Я теперь тебя опутаю! Ни к кому ты от меня теперь не уйдешь, ни к какой Жанне».
Так, сторожа Дмитрия Алексеевича, она просидела до утра. На рассвете она подошла к окну я увидела пустынный Ляхов переулок, скованный морозцем, распахнутые ворота и пустой двор дома на той стороне. Все было мертво, тихо, и только вверху, на крышах, растекались, ширились светлые, веселые полоски: где-то сзади поднималось солнце.
Надя оглянулась на Дмитрия Алексеевича и задумалась. Вот и она прыгнула со своего поезда. Это был головокружительный прыжок. Новыми глазами она осматривала все вокруг себя: здесь был дом, куда привел ее неожиданный попутчик. Что ждало ее? Да… Она все-таки отважилась! Хотя ее, кажется, не особенно звали…
«Я проснулся на мглистом рассвете неизвестно которого дня, вспомнились ей стихи Блока. — Спит она, улыбаясь как дети, ей пригрезился сон про меня».
Нет, не она спала, а он спал, и в снах его не было Нади. Там было что-то большое и тяжелое. А она, на этом мглистом рассвете, тихо просыпалась от своих детских снов. Растерянная улыбка тихо угасала на ее лице. Надя взглянула на чертежную доску — громадную, уходящую вверх, в полумрак, оглядела комнату, где все было, как у солдат — по-походному, — и вспомнила другие строки из того же стихотворения: «Заглушить рокотание моря соловьиная песнь не вольна».
Потом она опять повернулась лицом к безжизненному переулку и отпрянула, заливаясь медленной краской. Там, на той стороне по тротуару, неспешно пошаркивая, оттянув кулаками карманы вязаного, как чулок, пальто, шел Евгений Устинович. Он остановился, посмотрел на свой дом, на свое окно, поднял повыше воротник, мотнул головой от холода и пошел дальше — бочком, бочком, притопывая, как это делают ночью дежурные дворники. «За успех моего предприятия!» — вспомнила Надя его рыцарский тост. «Ах ты, обманщик, лиса, коряга противная», — смеясь, шепнула она и показала кулак ему вслед, его согнутой спине.
А переулок между тем светлел, в бледном, золотисто-зеленом небе появился телесный оттенок, оно отогревалось, все больше прибавлялось в нем живой теплоты. А из-за ярко освещенных крыш словно доносились радостные трубы зари. Да, в Москве начинался новый день, а для Нади и новая жизнь. Начиналась она, правда, не в отдельной квартире, полуголодная жизнь, но с большими радостями и большими горестями, жизнь настоящая. Счастье! Оно никогда не бывает сладким и не похоже на плакаты по страхованию имущества. Оно подкрашено горечью — и об этом Наде предстояло узнать очень скоро.
Назад: — 9 -
Дальше: — 11 -