2.
В этом месте у меня – провал памяти. Не надо думать, что раньше я все помнил, а вот сейчас, сидя в дачной избушке, вдруг почему-то забыл. Нет. Просто целый кусок жизни оказался вне моего сознания. Он начисто стерт из памяти. А может быть, он и не был записан.
Портфелия рассказала, как меня везли в больницу, как я бредил, как врачи установили диагноз – двустороннее воспаление легких – и возились со мной почти сутки, до конца не уверенные, выживу ли. Температура была близка к критической. Да, не прошла мне даром наша прогулка под дождем в клинический корпус.
Воспоминания мои о последнем вечере были абсолютно фантастическими, и, как только ко мне пустили Портфелию, я принялся расспрашивать, что же было на самом деле. Выяснилось, что никакого свечения, никакого парения не было и в помине. Были только угрозы, причем довольно неопределенные. Валера сидел бормотал себе что-то под нос, когда я вдруг шмякнулся лбом об пол ему в ноги и диким голосом заорал. А после – потерял сознание.
Но у меня была надежда и другим путем возможно более полно восстановить истину о том вечере. Я попросил Портфелию на следующее свидание принести мне диктофон, объяснив ей, где он лежит. Каково же было мое разочарование, когда выяснилось, что в момент включения записи лента была отмотана далеко вперед. Я ведь не видел, когда включал. Да и видел бы, все равно не смог бы перемотать ее незаметно. Поэтому запись вышла очень короткая; начинаясь вопросом Портфелии: «Вы – политическая организация?», она обрывалась на возмущенном восклицании Светки: «Фашизм какой-то…» А это-то все я еще и сам помнил.
Портфелия рассказала, что в машину «скорой помощи» меня волокли Джон с Валерой и никаких признаков сверхъестественной святости в последнем не наблюдалось. И все-таки сейчас, когда все это давно позади, я не устаю поражаться тому своему бреду. Очень многое в нем кажется мне сейчас чуть ли не провидением.
Неторопливое течение больничного времени, просиживание по несколько часов напролет у окна, навеяли на меня лирическое настроение. Нахлынули воспоминания.
… Когда уже не плачешь. Когда уже нету слез. Улыбаешься от боли. Агония лета. Синее и желтое.
Есть честная осень. Это грязь и слякоть; и холод, и ангина, и в комнате тускло, и на стуле пол-лимона. И есть вот такая – надрывная. Синяя и желтая. Под ногами – ш-ших, ш-ших – шелест.
Когда нам с Джоном было по четырнадцать, мы шлялись в такую погоду по городу и принюхивались. И когда чуяли запах горелых листьев, шли на этот зов. Если мы забредали далеко от дома, мы просто сидели на корточках возле дымящейся кучи, сидели до самой ночи и больше – молчали. И не знали, что это, возможно, – лучшее, что у нас когда-нибудь будет. Мы купались в запахах – запах костра, запах земли, запах паленой резины (Джон слишком близко к огню вытянул ноги в кедах), запах сырости, запах вечера, запах «завтра в школу», запах «это я»….
А если мы оказывались близко к дому, Джон (тогда он был еще «Жекой») бежал за гитарой. И появлялся еще один запах: лиловый запах струн.
… Помню жуткий вечер, когда пришел ко мне зареванный Жека: «Двухвостка сдохла». И как хоронили мы ее – я, он и Деда Слава – за деревянным туалетом на школьном дворе. Скорбно. Дед пытался успокоить нас, мол, нечего убиваться, крыса как крыса, он и другой какой-нибудь крысе второй хвост приживит. Но мы словно понимали, что хороним детство.
… Лиловый запах струн….
А ведь я влюбился в нашу Портфелию. Ей-богу. Странно: наш роман начался с конца. А вот сейчас, кажется, обретает начало. А она совсем не создана для любви. Слишком мало в ней женского, слишком много мальчишеского. Она красива, но красота эта – словно еле заметная паутинка на обычном, в общем-то, лице. Дунешь – и нет. Может быть, эта паутинка – юность?
Сейчас эту светлую «золотую» осень я воспринимаю не как «последнюю улыбку лета», а как хитрость зимы, которая свою пилюлю хочет подсунуть нам в сахарной оболочке. А потом, в самый неожиданный момент скинет маску. А под маской – труп. Нет, я просто болен. Кашель душит меня ночами, а с утра пораньше сестричка вкатывает мне в задницу кубик пенициллина, и на койке я лежу по этому случаю строго на животе.
… Я решил забыть эту дурацкую кличку – «Портфелия». Последний день в больнице. Пришла она. Синее и желтое. Удивительно, но Офелии к лицу эта осень. Деревья похудели, стали стройнее. И она стала стройнее. В своем толстом сером свитере, как беспризорник из «Республики Шкид». И это очень красиво.
Она говорила про Джона. И неспроста. Оказывается…
Маргаритища стучит мне в стенку, я выглядываю из «умывальника», а на пороге – твой Джон. Представляешь? А Маргаритища, ты же ее знаешь, такая милая стала, такая отзывчивая; так и щебечет ему что-то о тяготах и высокой ответственности…
– Джон – симпатичный парень.
– Я стою на пороге, а она спрашивает у него: «Простите, из головы вылетело, на какой кафедре вы работаете?» А он отвечает: «Я не здесь служу». Она: «Служите?» Вы – военный?» «Нет, я – музыкант». Она аж задохнулась от романтики, а он: «В кабаке играю». И ухмыляется, рот до ушей.
– На него похоже. Кадр тот еще.
– Я на нее глянула, у нее, бедной, улыбка на лице застыла, а глазки бегают: «Какой позор! В кабаке! Какой ужас!..» Тут я вышла, говорю: «Можно мне на полчасика?» «Конечно, конечно, милая», – так вежливо, облезнуть можно. Но он нас перебил: «Да нет, я на минутку, тороплюсь очень. Я что хотел сказать: ты не могла бы вечером ко мне на работу заглянуть? Нужно очень».
– И что ты?
– Сказала, что приду. Меня Маргаритища потом весь день поедом ела.
– Представляю.
… Увидев ее, Джон привстал, махнул рукой – «привет», показал на столик перед самой сценой. Одно место там было свободно, табличка – «на заказе». Атмосфера чувствовалась совсем не разгульно-кабацкая, а какая-то «культурно-просветительная». Люди сидели, уверенные в том, что развлечением, весельем является уже само пребывание их в ресторане: вас обслуживают, вас вкусно кормят, для вас играют музыканты, а значит, вы, как одна из деталек этого механизма, просто обязаны исправно веселиться. Тем более что все здесь так дорого, обидно было бы не «отработать» этих денег. И народ отрабатывал на всю катушку.
Перед самой сценой с каменными лицами плясало несколько разнополых младших научных сотрудников какого-то НИИ, отмечавшего тут замдиректорский юбилей. А ряд разнополых старших научных сотрудников усиленно питались, сидя за столиком по правую руку от Офелии.
За столиком слева сидели, потупясь, раскрашенные, как пасхальные яйца, школьницы; они чувствовали себя на верху блаженства, свято веруя, что находятся в злачном заведении. Они не понимали, что столь желанная ими «злачность» покинула эти стены рука об руку с алкоголем.
С Офелией сидели трое ребят-музыкантов из другого ресторана. Сегодня у них был первый день отпуска (обычно музыканты уходят в отпуск всей группой), и они пришли послушать игру коллег. Сначала Офелия прислушивалась к их разговору, но он вертелся вокруг «Ролландов», «Ямах», «Фендеров» и «Коргов», ей стало скучно, и она подумала о том, какие неожиданно недалекие люди эти музыканты.
Наконец, Джон объявил последний танец (николаевский «День рождения»), а когда песня кончилась, включил магнитофон и, соскочив со сцены, подошел к столику. Он прихватил с собой и стульчик с вращающимся сидением. Пожав музыкантам руки, он сел. Офелия обратила внимание на то, чего не заметила в редакции: он сильно похудел и выглядел в целом неважно.
– Значит, пришла все-таки?
– А что стряслось?
– Особенного ничего, – глаза его становились все мягче, словно бы оттаивая, – одну вещь сказать надо.
Он замолчал, но она ждала, не нарушая паузы. И он сказал:
– Ты знаешь, кто я. И занимаюсь чем. И дела мои семейные… Толян тебе предложение сделал? – в лице его появилось что-то болезненное.
– Почему я должна отвечать тебе?
– Потому что я спрашиваю тебя, – повысил он голос, – сделал?
Музыканты за столиком разом смолкли и уставились на них. Офелию тянуло возмутиться, дескать, «кто позволил тебе разговаривать в таком тоне?!» но ей вовсе не хотелось скандала на людях. А может быть, Джон – псих?
– Пойдем, потанцуем, – потянула она его за рукав подальше от заинтересованных взглядов. Он нехотя поднялся. Леонтьев пел про пассаж и вернисаж.
– Терпеть не могу Леонтьева, – сказала Офелия, чтобы что-то сказать.
– Я тоже, – отозвался Джон. И продолжил, – выходи за МЕНЯ замуж. – Он почему-то сделал ударение на слове «меня», словно хотел сказать: не за Леонтьева, а за меня.
Когда она шла сюда, она думала, что это связано с Заплатиным. Еще она допускала, что Джон просто решил ухлестнуть за ней вдали от Светки и заранее решила, что ничего у него не выйдет. Но сказанное им было так неожиданно и так серьезно, что она не нашлась, что ответить. Но он и не ждал ответа, он говорил:
– Мне трудно очень. Но я должен сказать. Мы со Светкой – не муж и жена. Изредка – любовники. А в основном – чужие.
Офелии было неудобно за него. Как может мужчина рассказывать такие вещи постороннему человеку? Но было нужно что-то сказать и она спросила:
– Но не всегда же так было, правда?
– Ну и что? Было. Знаешь, я боюсь быть один. Я деда любил больше всех. Он умер. Светка понимала меня. Сейчас – даже не пытается. Работа и раньше не нравилась, но все впереди было. Сейчас впереди – ноль. Единственный друг – Толик, так теперь он – «соперник», выходит… Будь со мной, спаси меня; как ни глупо это звучит.
– Женя, прости меня, но я не могу…
Он усмехнулся со странной решимостью в глазах:
– А я так только спрашивал; для проформы. Знал, что ответишь. Наверное, я неправильно веду себя; ты меня только мрачным видишь. Но дело-то не в этом, ведь так?
– Нет, не в этом, Женя. Ты хороший, я знаю.
… – А в чем же дело? – поинтересовался я, приподнявшись на койке.
– А ты не догадался, да?
– Допустим, что нет.
– Откуда он взял, что ты собираешься сделать мне предложение? Ты ему сам об этом сказал?
– Допустим.
– Ну, так и быть. Я согласна.
– Но ведь я еще не сделал его.
– Ну и дурак.
Я засмеялся, поцеловал ее и заверил:
– Но сделаю. Честное слово.
– Вот, когда соберешься, знай: я уже согласна. Понял?
– Я очень рад, честное слово.
– «Очень рад», – передразнила она, – заметно.
А как еще я должен был сказать? И я вернулся к старой теме:
– Что же делать с Джоном? Как вы расстались?
– Он проводил меня до дома. И все молчал, думал о чем-то. Остановились, а он все еще где-то далеко. Знаешь, я его поцеловала. Ты не сердишься, правда?
– Не сержусь.
– Умница. Он все равно так и не очнулся. Только пробормотал что-то себе под нос, типа «завтра пойду».
– Куда?
– Вот и я спросила, – Офелия испытующе поглядела на меня, словно только что загадала загадку, – куда? А он посмотрел на меня, как на незнакомого человека, повернулся и пошел. До свидания даже не сказал.
«Завтра пойду»… Вдруг я все понял.
– Ты думаешь?..
Она, не глядя на меня, утвердительно качнула головой.
Почему все реже побеждает его природная веселость?
Это дед, заметив, что его любимый внук имеет некоторые способности к музыке, постарался насколько возможно развить их. Своими глазами видел он, как стоило политике лишь коснуться такой, казалось бы, далекой от нее, «чистой» науки – генетики, как она превратилась в глупую пародию на самое себя. И этот оборотень извергнул его – талантливого ученого – из своего лона. На задворки. Его и многих его коллег.
Деда Слава решил, что обеспечит внуку, как минимум, спокойную жизнь, если сделает его музыкантом. Откуда ему было знать, кого эпоха изберет в козлы отпущения завтра?..
На первом курсе музыкального училища Джон собрал самую крутую в городе группу – «Легион». «Мы себе давали слово не сходить с пути прямого…» – кричал он, подражая дефектам дикции курчавого столичного кумира.
Но вот на песни, которые по нынешним временам кажутся такими беззубыми, упала «Комсомолка». «Рагу из синей птицы». Нашумела статья. И на одном собрании все вдруг одновременно подняли руки. «Кукол дергают за нитки, на лице у них улыбки, вверх и в темноту уходит нить…» И, как это не дико, Джону, как «проводнику чуждой идеологии» вкатили строгий выговор с занесением.
Играть любимую музыку «Легион», естественно, не перестал. Кого-то в «верхах» он стал раздражать. И чем популярней он становился у местных подростков, тем сильнее становилось раздражение. А Джон уже начал писать сам. И на одном «смотре-конкурсе» ВИА он спел нечто уже довольно зрелое:
«Заложники за идею
Счастливы тем, что знают
Самый правильный цвет и
Самый надежный грош;
Если свобода – это
Осознанная необходимость,
То правда – это, наверное,
Осознанная ложь?..»
В общем-то, ничего особенного, по-моему. Но тогда мои прыткие коллеги (я-то, правда, учился еще) навалились на Джона всею мощью «гражданского гнева». Три номера подряд «молодежка» хлестала его «письмами читателей». Заголовки: «Нужны ли нам такие песни?», «Чей это «Легион»?» и т. п. А под завязку появилась статья. «Наслушавшись «голосов»…» Как бы между прочим упоминалось в ней, что дед оскандалившегося лидера рок-группы в свое время был выслан из Ленинграда…
С треском вылетел Джон из училища. Из комсомола, конечно, тоже.
Немного «пообтеревшись» в армии, хлебнув там дедовщины и муштры, вернулся он домой. «Мы себе давали слово… Но – так уж суждено…» В училище он восстановился и даже серьезно взялся за занятия. Но параллельно собрал-таки новую «команду». А назвал ее так: «Молодые сердца». В репертуаре – ни нотки предосудительной. Они делали деньги.
Женился Джон на втором курсе.
На четвертом – разразился скандал. Сейчас это называется «хозрасчет»; тогда же по обвинению в незаконной продаже билетов «Сердца» пошли под суд. Джон отделался легко – двумя годами условно; диплом училища он получил. Но о «консе» смешно было и говорить. Да и стремления его все куда-то улетучились.
Если хочешь быть на сто процентов уверенным, что застанешь Джона дома, и он при этом будет один, зайди к нему ранним утром буднего дня. Все нормальные люди (и Светка в их числе) в это время на работе, а рестораны открываются только вечером.
Дверь, конечно же, не заперта. Джон спит. Почему-то на полу. Я сел перед ним на корточки и потряс за плечо. Он моментально открыл глаза, секунд пять потаращился на меня, затем перевернулся на живот – ко мне затылком.
– Джон, – позвал я и еще раз потряс его, – подъем.
Он резко сел:
– Ну?
– Баранки гну… – я немного волновался. – Когда идешь к Заплатину?
Вопрос застал его врасплох, но его реакция была прямо противоположной той, на которую я рассчитывал. Не скрывая волнения, он вскочил и начал суетливо одеваться, собирая по всей комнате разнообразную одежду. При этом он бормотал:
– Что вы привязались? Туда ходи, туда не ходи. Дайте мне самому решать…
– Чего ты? Иди куда хочешь. Наоборот, расскажешь потом, интересно ведь.
В этот момент Джон отыскал, наконец, левый носок и почему-то разозлился еще пуще:
– Что вам рассказывать? Интересно, да?! Интересно, как человек загибается? Может быть, материальчик черканешь? Мораль – налицо: живите, ребята, правильно. Томатный сок пейте. Не курите и не изменяйте, ребята, женам. И работайте, ребята, работайте, а не на пианинах бренчите, потому что это – не работа… – Он пытался одеть носок, прыгая на одной ноге, а сесть никак не мог додуматься. – Мойте руки перед едой. Писайте перед сном. И с вами не случится того, что случилось с Евгением Матвеевым, по кличке Джон. – Так и не сумев натянуть носок, он в сердцах скомкал его, бросил на пол и заметался по комнате, шлепая босой ногой. – Все вы…
– Хватит! – прикрикнул я на него.
Он остановился, обмяк. Сел на диван, понурившись.
– Верно. Никто ни при чем. Сам виноват.
– Да в чем?
– Во всем, – он неопределенно кивнул.
Помолчали.
– А рассказывать я тебе ничего не буду. Говорил с ним по телефону. Кое-что понял. Самую малость. Но главное, понял, если не идешь к нему совсем, лучше и не знать ничего. Я тебе честно, как другу советую: забудь про него. Забудь вообще всю эту историю.
– А ты? – я тянул время, а сам старался сообразить, как же поступать дальше.
– Я? – он встал на четвереньки и потянулся под диван. Сел и напялил, наконец, этот проклятый носок. – Я сегодня иду. В семь. «Предварительная встреча», вроде как. Переговоры.
Именно эти его последние слова и развязали мне руки.
– … Если честно, противно мне, – сказала Офелия, – он же в меня влюблен. Он даже, может быть, из-за меня-то и мучается, правда? – Она передернула плечиками. Мы прятались под зонтом за деревом в конце институтской ограды.
– И что делать? – напористо спросил я. – Все бросить? Вернуться с половины дороги?
– Я же так не говорю. Я знаю, что надо. Только привкус неприятный, понимаешь?
– Понимаю, маленькая. Но ведь он еще не совсем идет. Если мы хотим помочь ему, мы должны знать все. – Это я не столько ее убеждаю, сколько себя. В то, что задуманная мной подлость – вовсе не подлость, а средство для достижения благородной цели… Хотя, вообще-то, так оно и есть.
Взглянул на часы: без двух минут семь. Где же он?
– Вот он, – еле слышно произнесла Офелия.
– Поехали, – я вынул из сумки сетку с пакетом, на ощупь нажал в нужном месте и, услышав щелчок, подал ей. И повторил, подбадривая, – поехали.
… Она спешит к остановке. Она очень спешит к остановке: кому охота мокнуть. Плащ ее не застегнут, и одной рукой она придерживает его, чтобы не распахивался, а другой прижимает под плащом к груди пакет. Мужчина пригнулся бы, спасая лицо и подставляя холодным струям затылок; Офелия же – красивая девушка, и она идет, расправив плечи, дождь лезет в глаза, бьет по щекам, и она почти ничего не видит, но она улыбается. Просто от того, что она – Офелия – красивая девушка.
Она спешит и натыкается на Джона. Я вижу, как с полминуты они говорят о чем-то, потом он берет из ее рук сетку. Я вижу, как Офелия чмокает Джона в щечку и, махнув ему рукой, быстро идет дальше. Он смотрит ей вслед, поворачивается и тяжелой походкой движется к институту. Я перехожу через дорогу и иду к остановке по противоположной стороне улицы. Вижу троллейбус, бегу и успеваю заскочить на площадку вместе с Лелей.
… Дома – сухо и уютно. Мы валяемся на полу, постелив на ковер одеяло. В наших телах – истома, в глазах – эхо. Слова пусты. Но у нас есть о чем поговорить, кроме любви. Сейчас это «кроме» – главное.
Она поворачивается лицом ко мне:
– Он придет, да?
– Явится, как миленький.
– Тебе жалко его?
– Я пока не знаю, за что его жалеть. Даст бог, сегодня и узнаю. А может быть, ему, наоборот, завидовать нужно?
– Не думаю. Что у них со Светой?
– Это сложная история. Я в их жизнь никогда не лез. Что они не пара, сразу было ясно.
– А мы – пара?
– Наверное, только со стороны можно увидеть.
– Почему же ты ему об этом не сказал? Тогда.
– Не знаю. Не доверял себе. Мало ли, что может казаться. Не такой уж я огромный специалист.
– Я в чем-то виновата?
– Опять же не знаю. Если объективно, то нет.
– А как еще?
Я сел по-турецки, продолжая перебирать ее волосы. Может быть, я поступаю неправильно? Сказать ей, мол, совесть твоя чиста, и все тут. Нет, это нечестно.
– Представь: перед тобой человек, он держит в руке бритву и говорит: «Скажи, что ты дура, или я себе вены вскрою». Ты знаешь, что он на это способен. Как ты поступишь?
– Конечно, скажу, что я – дура.
– Это же неправда. Ты так не считаешь.
Офелия села напротив меня.
– Здрасьте. Но ведь он убъет себя, так?
– А ты разве виновата? Он сам это выдумал. Ты же его не заставляешь. С какой стати из-за его идиотских выдумок ты должна врать? На себя же наговаривать.
– Он делает глупость. Он сам не прав, и меня заставляет унижаться. Но мне-то это не будет стоить почти ничего, а ему – жизни. Правильно?
– Все поняла?
– Ничего не поняла.
– Это схема; в ней ложь – явно правильнее, чем правда. И в жизни все время такие ситуации, но намного сложнее. Перевес в одну из сторон бывает совсем маленький, почти незаметный. И трудно решить, что же важнее: твоя правота и принципиальность или жизнь, чувства другого, пусть даже неправого человека.
– И как же тогда решать?
– У человека есть специальный орган.
– Какой?
– Совесть. А что ты смеешься?..
В дверь позвонили.
– Тихо, – я поднялся и пошел открывать.
На пороге стоял Джон.
– Привет, заходи.
– Нет, Толик, некогда. – Он казался испуганным и в то же время очень спокойным. – Офелию встретил. Вот. – Он протянул мне сетку с пакетом.
Сейчас нужно сыграть. Кровь стучалась в висках, и мне казалось, он может заметить это. Я внимательно осмотрел пакет и сказал раздосадовано:
– Из «Авроры». Рассказы. Не приняли, черти, раз рукопись возвращают. Интересно, что написали. Да ты проходи.
– Нет, старик. Пойду я.
– К Заплатину ходил? – спросил я так, словно это совсем не важно. По-моему, вышло очень ненатурально.
– Нет, раздумал, – соврал Джон и вовсе поскучнел. – Ладно, пока. Офелию увидишь – привет ей.
Он повернулся и пошел вниз по лестнице.
– Леля, – позвал я, входя в комнату, – привет тебе от Джона.
– Он что – знал, что я здесь? – почему-то испугалась она.
– Нет-нет, успокойся.
Тут она углядела у меня в руках пакет, вскочила, выхватила его и, содрав сургучную печать (знал бы кто, сколько душевной энергии и обаяния стоило мне убедить молоденькую почтовую работницу шлепнуть ее, якобы для розыгрыша товарища) и принялась рвать бумагу. Воистину, никакие муки совести не способны заглушить здоровое женское любопытство.
Очистив диктофон от ваты, мы снова улеглись на пол. Включен; благо – «made in Japan» – автостоп четко сработал, когда кассета кончилась. Я перемотал на начало и нажал на кнопку воспроизведения.
… Слышится какое-то бессмысленное шебуршание, потом мой голос тихо произносит: «Поехали». Снова небольшая пауза, приглушенный гул машин, вдруг всплеск – возглас Лели:
– Ой! Это ты, Женя. Как я испугалась… – вот у нее почему-то получается очень даже натурально.
– Чего испугалась? – судя по интонации, он улыбается.
– Просто. От неожиданности. А ты куда? К нам, да?
– Я случайно здесь. Просто мимо шел.
– Ой, Женя, я тут с тобой промокну насквозь. Слушай, ты сегодня к Толику не зайдешь?
– Не собирался. А что?
– Ему пакет из Ленинграда пришел. Вдруг что-то важное. Я взяла, решила занести. Может быть, ты занесешь? А то у меня с собой даже зонтика нет.
– Ладно, давай. Зайду на обратном пути.
– Спасибо, Женечка… – она с такой нежностью произнесла его имя, что меня кольнула иголочка ревности. – Ты очень милый, Джон. До свидания.
– До скорого.
Леля закрыла глаза ладонью:
– Стыдно ужасно… Как стыдно.
– Перестань, Леля, – я обнял ее, снял руку с лица и поочередно коснулся губами прикрытых глаз.
А диктофон молчал. Вернее, текли из него какие-то нелепые звуки – стук (возможно, дверей), шаги, неразборчивое бормотание где-то в отдалении. И так – добрых семь или восемь минут. Я уже решил с разочарованием и, в то же время, с облегчением, что Джон оставил пакет где-нибудь в раздевалке. Но вдруг раздался четкий голос. Я сразу узнал его – уверенный, ироничный и немного усталый:
– Добрый вечер, Женя. Простите, что заставил вас ждать. Трудный был сегодня день, как, впрочем, и все наши дни. Так значит, решились? Не ждал так скоро. А не праздное ли любопытство привело вас сюда?
Я так разволновался, что перехватило дыхание. Я почувствовал, как Офелия еще крепче прижалась ко мне. Весь последующий диалог мы выслушали не шелохнувшись.
Джон (нервно, путаясь в словах). Не знаю. Решился или не решился. На что решился? Мне плохо. Легко говорить это вам – вы намного старше. И с дедом было легко. А он написал, чтобы я шел к вам.
Заплатин. Да-да. Конечно же. Я помню об этом. Мне, признаюсь, странно, что вы – молодой, здоровый, красивый человек – столь трагично оцениваете сегодняшнюю вашу жизнь. И, в то же время, я не могу вам не верить. Мы должны верить друг другу.
Джон. У меня не осталось иллюзий…
Заплатин (перебивая). Достаточно, мальчик мой. Это действительно страшно. Я не требую от вас покаяния. Пусть ваша боль останется при вас. Скоро она уйдет. Вы поделитесь ею со многими. Помолчите немного и подумайте еще раз, готовы ли вы? Что страшнее для вас – жизнь или смерть?
Джон (после минутной паузы). Я готов.
Заплатин. Что ж, слушайте. Слушайте. Мы стоим на пороге новой эры в жизни человечества. И, как всегда, борцами за «завтра» становятся те, кому плохо сегодня…
Джон. Не понимаю. Мне плохо. Но ведь никто не виноват в этом. Сам. С кем же бороться? Да и было бы с кем, я не борец.
Заплатин. А может быть, нужно бороться с собой? Мы боремся с одиночеством; оно – продукт человеческой эволюции и цивилизации. И, как всегда, в критические моменты истории личные интересы передовых людей совпадают с интересами всего человечества и становятся выражением некоего Закона. Тихо, не перебивайте меня. Будьте терпеливы, мальчик мой, я все объясню. Вы говорите: «Не воин». А были ли воинами голодранцы, стоявшие на баррикадах? Нет. Но они победили. Кто знает, быть может, воин сегодняшнего дня – вот такой одинокий, затравленный юноша? Но суть не в этом. Давайте по порядку. Шесть лет назад…
Шесть лет назад доктор медицинских наук, профессор Владимир Васильевич Заплатин выдвинул смелую, вызвавшую в научном мире бурные дискуссии, гипотезу о возможности стимулировать извне активность центральной нервной системы. В необходимые места под черепной коробкой человека, страдающего снижением активности мозговой деятельности, вживляются электроды. Стоит участку мозга уменьшить свою активность, как «ответственный» за этот участок электрод испускает импульс определенной частоты и (очень малой) силы. И участок активизируется.
Обратная связь должна быть очень и очень чуткой, действие должно быть абсолютно адекватно посылу. Таким образом, если неисправна «система саморегуляции» внутренняя, то мозг пользуется внешней. Гипотеза эта, шутливо прозванная «мозговым костылем», обсуждалась, «обсасывалась», и, в конце концов, была признана на ближайшие лет сто неперспективной, ввиду технической невозможности ее воплощения. Даже при использовании самой наисовременнейшей технологии, прибор, способный достаточно точно и оперативно выполнять функции регулятора мозговой деятельности, по самым оптимистичным прогнозам, весить будет не менее трехсот килограммов, а размером – чуть-чуть превышать габариты фортепиано «Беккер». Инструмент этот, сами понимаете, невозможно втиснуть под черепную коробку. О цене же этого прибора не стоит и говорить, это вам не искусственная почка.
Тем бы дело и кончилось, если бы неожиданно к Заплатину не обратился довольно молодой, но уже известный, как «генератор идей» и «анархист от науки», физик Ереванского института микропроцессорной электроники Микаэл Геворкян.
Идея его была проста до гениальности. «Зачем засовывать в голову «Беккер»? Пусть стоит там где ему положено стоять». Пусть с ним работают программисты и прочий технический люд. А под черепной коробкой – только электроды – датчики, связанные с этой системой элементарной радиосвязью. Даже трудно понять, как такое простое техническое решение не пришло в голову никому раньше.
Еще одним преимуществом данной схемы явилась возможность сделать систему не «индивидуальной», а обслуживающей сразу нескольких «абонентов»-больных, пользующихся разными частотами связи.
Напряженная двухлетняя работа двух институтов увенчалась успехом. В подвале нашего клинического корпуса была закончена сборка системы мощностью в 312 абонентных ячеек. Выполнена она была в форме полусферы (диаметром в три с половиной метра), за что и получила иронически-ласковое прозвище «Башка».
К тому времени Заплатиным была уже до мелочей отработана уникальная нейрохирургическая операция по вживлению электродов-датчиков.
Первым пациентом стал шестидесятилетний дирижер местного симфонического оркестра Иван Кириллович Князев. Он был близок к самоубийству, доведенный до отчаяния притуплением памяти, приступами депрессии и чувством безысходного одиночества. На операцию он пошел без особых надежд. Но терять ему было нечего, операция была его соломинкой.
Пролежав в клинике полтора месяца, оправившись после операции, он вышел взбодрившимся, словно бы обновленным. Он помолодел даже внешне.
Повторные операции не проводились почти полгода: велось тщательное наблюдение за самочувствием Князева. И вывод был однозначен: пациент здоров. Единственное неудобство – сравнительно небольшой радиус действия «Башки». Фактически, Князев мог чувствовать себя нормально, только находясь в пределах нашего города.
Вторым пациентом стал некто Лохно Вениамин Александрович, бывший директор гостиницы. Вениамин Александрович только что окончил курс лечения от наркомании. Лечение закончилось, но частичная деградация личности, как остаточное явление, было налицо.
После операции с ним и начались странные события. На четвертые сутки после нее к Заплатину в кабинет ворвался перепуганный до смерти Князев. Он рассказал, что галлюцинирует. Видения у него такие: он вновь чувствует себя лежащим в больничной палате, вновь видит столпившихся вокруг постели врачей, слышит их разговоры, чувствует запахи лекарств…
И тут Заплатин начал кое о чем догадываться. Уже целых три раза после второй операции ему по междугородке звонил Геворкян и справлялся о состоянии здоровья Лохно. Но еще более тщательно он расспрашивал о том, как чувствует себя Князев, хотя до этого не справлялся о нем месяца четыре. Он явно знал, что после второй операции что-то должно случиться и с первым пациентом.
Заплатин, как мог, успокоил Князева, но оставил его в клинике. Сам же кинулся звонить в Ереван. А уже утром следующего дня у него состоялся долгий и тяжелый разговор с прилетевшим немедленно Геворкяном. Тот даже не пытался скрыть, что с самого начала преследовал иные, нежели Заплатин, цели. Но, зная о высоком чувстве ответственности профессора, понимал: стоит ему проговориться, и эксперимент будет прекращен. Он подождал, пока будет смонтирована «Башка», которая обошлась государству в миллионы, в расчете на то, что Заплатину нет теперь пути назад.
Верный себе «анархист от науки» в эксперименте Заплатина увидел возможность претворить в жизнь свою давнюю идею, так называемого, «нейрокоммунизма» – очередного, по его мнению, этапа развития социума. Проектируя «Башку», он намеренно сделал так, чтобы поступающие в систему сигналы не были автономны, а смешивались бы между собой. Он был уверен, что в этом случае у абонентов «Башки» произойдет «обобществление личности», объединение их «я».
Заплатин. … Произойдет «обобществление личности», объединение их «я».
Джон. Как это?
Заплатин. Да, мой мальчик, трудно воспринять это так сразу. Представьте: все люди связаны единым телепатическим полем. Не просто читают друг у друга мысли, а полностью взаимопроникают в личности друг друга, являются, собственно, единым существом. Точнее – сверхсуществом с миллиардами глаз, ушей, ног, рук, интеллектов.
Джон. А зачем?
Заплатин. Этот вопрос не имеет смысла. Разум сегодня – главная сила, концентрация его – естественный путь прогресса. Зачем животные объединяются в стаи? Зачем люди объединяются в нации? Зачем концентрируется капитал? Зачем живая природа проходит путь эволюции от одноклеточных форм до…
Раздался тихий щелчок, и диктофон замолчал. Мы лежали с Офелией в сумеречно-голубой комнате. Из того, что услышали, мы поняли не все. А то, что поняли, как выяснилось позже, поняли неодинаково. Но одно было ясно абсолютно: мы коснулись тайны. И я был не рад этому. Ведь знание накладывает ответственность. И рождает опасность преследования.
– Как ты думаешь, – спросила Офелия, – мы сможем расспросить обо всем подробнее Женю?
– Нет.
– Ясно.
Что ей ясно? Дело-то даже не в том, что он ничего не скажет. И не в том, что он устроит грандиозный скандал, узнав, что мы «подслушивали». Дело в том, что если он сделает операцию у Заплатина, о нашей осведомленности станет известно всем «пациентам».
– Нужно спасать его, – решительно заявила Леля.
– Как ты себе это представляешь? – уж не знаю, что я ожидал услышать на записи, по-видимому, признания маньяка-изверга Заплатина в кровавых преступлениях перед человечеством… Или что-то в этом роде. Но если до записи я еще на что-то надеялся, то сейчас чувствовал свое полное бессилие. – Разве что действительно пойти в КГБ?
– Нет, Толик. Вот этого, по-моему, не надо. Я все мучалась, откуда же они знают про «Свободу»? Случайно? Не знаю… Я подумала: может быть у них и там есть свои люди? И в телефонный разговор так вламываться, как тогда, для этого ведь, наверное, специальную аппаратуру иметь надо, правда?
Ай да Леля. Опять она меня обставила. А я-то ломал голову, как всю эту историю проглядели «органы». Вот, значит, с какого конца…
– Если у них и ТАМ все схвачено, то нам-то дергаться просто смысла нет.
– Но ведь мы должны спасти его. Хотя бы попробовать.
– Ты говоришь так, будто речь идет о бандитах, а Джон – их невинная жертва. На самом-то деле все совсем не так. Наоборот, он ищет спасения и, вероятно, может найти его этим путем. Кто знает, вдруг – правда, в этом будущее? Может быть, это нас нужно спасать?
– Типичная интеллигентская болтовня. Для оправдания своего равнодушия. – Офелия рассердилась. – У него друг погибает, а он рассуждает о судьбах истории!..
– Почему погибает? Ты не кричи, а ответь-ка лучше сама: где доказательства, что Джона нужно спасать? Это – во-первых. А во-вторых, откуда ты знаешь, что он этого «спасения» хочет? И, в-третьих, – как? Что ты предлагаешь?
Мы помолчали, а потом она попросила:
– Сделай чаю, ладно. – Так беззащитно она попросила… Снова стала милой девчонкой, которая утром после нашей первой ночи попросила у меня иголку с ниткой: кто-то из нас случайно обронил огонек сигареты на кофточку, которая валялась на полу возле дивана. «Ой-ой-ой, – приговаривала тогда Леля, – мама увидит, поймет, что я курила…»
На кухне возилась мать. Она посмотрела на меня неодобрительно:
– Кто там у тебя? Опять эта?..
– Между прочим, я собираюсь сделать ей предложение.
Мать пожала плечами:
– Я бы на твоем месте не торопилась.
– Но на моем месте – я. Завтра, пожалуй, я вас познакомлю.
… Мы пили чай и говорили черт знает о чем: о деревьях, о домах, о Булгакове, о «Наутилусе», о море и песке. Целый час. О чем угодно, только не о Джоне. Только не о Заплатине. Мы так упорно НЕ ГОВОРИЛИ о Джоне и о Заплатине, что было ясно: мы все время говорим только о них.
И настал момент, когда стало уже просто бессмысленно это скрывать. И Офелия спросила:
– Так что с его дедом-то случилось?
Я уже успел подумать об этом, потому ответил сразу:
– Его ампутировали.
– Как это?
– Представь: гноится палец. Есть угроза всему организму…
– Его, выходит, убили?
– Да нет же. Он-то ведь сам – часть организма. Он сам себя ампутировал. – Тут я вспомнил слова Джона. – Например, просто перестал дышать.
– Как ежик, да?
Надо же. Я ведь тогда точно так же подумал.
– А помнишь мультик – «Ежик в тумане?» – почему-то вдруг спросил я.
– Конечно. Классный, правда?
– Да. Он про заплатинских «пациентов».
– А, по-моему, он – обо всех нас.
А ведь, выходит, все мы, действительно, под богом ходим. Я говорю – о пациентах, она – обо всех нас… Одно мне непонятно:
– Вот я чего не пойму: зачем вообще им понадобилось «убирать» кого-то? Хотя, может быть, дело в ограниченности количества ячеек машины? Высосали человека и выкинули. Освободили место для кого-то еще. Для Джона, например.
– А потом они и его так же, да? Мне такой прогресс что-то не нравится. Всех нас они так…
– Или «оно»?
Сладко посапывая на моем плече, Офелия видела, наверное, уже десятый сон, а мне все не спалось. Я пытался представить себя одним из трехсот «пациентов» «Башки». Вернее – не одним из трехсот, а всеми тремя сотнями сразу.
Человек существует только относительно человечества. Обладать знаниями ВСЕХ людей – не значит ли это – знать ВСЕ? То же и с чувствами, то же и с материальными благами.
Но почему я говорю – «все»? Речь пока идет о каких-то трех сотнях… Да потому что «экстенсивный путь развития» должен стать основным для этого существа. Ведь породившее его стремление к знанию – его главное стремление. А насколько проще прирастить к себе, например, еще и опытного юриста, нежели изучить юриспруденцию; и речь идет не только о науках, но и о житейском опыте, об особенностях личностей, за которыми «оно» неизбежно станет охотиться, обогащая свою «коллективную личность».
Интересно, кстати, каким образом сам Заплатин стал «абонентом» «Башки»? Сомнений на этот счет у меня нет: его «белесый» взгляд, его «телепатические» способности, его разговоры через посредника-»Валеру»… Понять можно: пожилой человек, всю жизнь стремящийся к знаниям, проживший уже свой век. А тут – возможность как бы вобрать в себя сотни жизней.
Возможно, подобные приборы будут строиться во многих местах, а затем соединяться друг с другом. Кабельной связью, к примеру, или спутниковой. Или сумеют значительно увеличить мощность «Башки», диапазон ее действия… Но я почему-то уверен, что на «нейроколхозах» (так и лезут формулировки из обществоведения) дело не остановится. Рано или поздно – объединятся ВСЕ.
И вот я нахожусь одновременно в Австралии и в Гренландии, в Белоруссии и на Гавайях. Я – все. Я – бессмертен (отмирают только «клетки», но рождаются новые). Я люблю и ненавижу. Но любить могу только себя и ненавидеть – себя. Я отношусь к каждому отдельному человеку, как Собор Парижской Богоматери относится к отдельному кирпичику. Взгляд мой направлен в себя и во Вселенную. Суждения мои объективны, ибо являются результатом столкновения и слияния миллиардов мнений. Я – сама Диалектика. Я – единственный владелец мира… Выходит, я – Бог. Бог? Вот, значит, откуда появилось в моем бреду это словцо – «аллилуйя».
И все же я понимал, что по-настоящему почувствовать себя чуть ли не всем человечеством одновременно я, конечно же, не смогу. ВСЕ и НИЧЕГО – суть одно и то же. И нужно ли это – во имя сомнительного прогресса толпу людей – счастливых и несчастных, подлых и великодушных, знающих боль и нежность – превращать в безликую массу? Но почему в безликую? Скорее – в тысячеликую. Каждый из членов этого «сообщества» приобретает в миллиарды раз больше, чем теряет. Вот оно – искушение.
Вот еще что. Можно себе представить это существо, так сказать, на первом этапе: сначала – просто совокупность, затем – синтез. А каким оно станет в дальнейшем, развившись? Как будут включаться в него дети, еще не имеющие своего опыта, еще не сформировавшиеся, как личности? Они сразу станут клетками многоклеточного организма, выходит, в их психологии уже не будет ничего человеческого?
Кстати, очень похожие мысли у меня возникали уже однажды. Когда Деда Слава в своей каморке рисовал нам с Джоном картину торжества генетики, говорил о необходимости «исправить» человечество. Заманчиво, конечно, не болеть, жить лет двести, быть поголовно умными, сильными и красивыми… Но как быть с человечеством «прежним»? «Суперлюдям» будущего Деды Славы наша история покажется историей болезни, а наша культура – дурными фантазиями.
Перечеркнуть все, что было. То же задумал и Геворкян. И мне понятно, отчего Деда Слава, непоколебимый в своем «научном оптимизме», принял путь Заплатина. «Нейрокоммунизм» – воплощение его мечты модернизировать человечество. Евгеника – интенсивный способ, нейрокоммунизм – экстенсивный; суть – одна… Морально он давно был готов к переделке своей личности и желал ее.
Я осторожно сполз с дивана, чтобы взять сигареты, но Леля проснулась-таки:
– Ты куда?
– Спи-спи, я сейчас.
– Ты в туалет?
– Нет, курить хочу, не могу.
– Я прикурил, взял пепельницу и снова забрался в постель. Офелия лежала с открытыми глазами.
– Как ты все-таки думаешь, – спросил я, – объединение людей «по Заплатину» нужно или нет?
– Нет, – отрезала она. – Я хочу быть человеком.
– То есть, ты так дорожишь своей личностью, что не желаешь с ней расставаться, даже если это – требование исторического развития?
– Расстаться с личностью, по-моему, значит – исчезнуть. А я не хочу. А насчет исторического развития, Чернобыль – тоже его продукт. Так?
– Выходит, ты ставишь две эти вещи на один уровень?
– Тут страшнее.
– Деда Слава рассказывал, как участвовал в раскулачивании. Кулаки не просто не хотели отдавать свою собственность – они не могли. Крестьяне столетиями были воспитаны: все, что мне принадлежит – часть моего существа. Недаром же говорят «частнособственнические ИНСТИНКТЫ».
– Даже если все это и правильно, – медленно начала Офелия, по-видимому, желая четче сформулировать мысль, – все равно, если бы я могла, я бы взорвала к чертовой матери эту «Башку». Наверное, я сейчас представляю собой «силы реакции», но я уверена, что я права.
Взрывом тут ничего не изменишь, я думаю.
«Зеленая лампа и грязный стол, правила над столом…» Сторож Семенов трясется мелкой дрожью, до кишок пробираемый похмельной жутью.
– И все-таки никак мы, товарищ Семенов, не можем разобраться с этим вашим делом, – говорю я.
– С каким таким делом? – подозрительно гундосит тот.
– Письмо вы нам в редакцию прислали. Мол, издиются тут над вами…
– А ты, сынок, язык-то не ломай, грамотный, небось. «Издеваются» – говорить надо. А ежели у меня привычка такая, «издиются», говорить, так передразнивать необязательно вовсе.
Я смутился:
– Честное слово, не хотел вас обидеть…
– А насчет письма, я вам вот чего скажу: выбросьте вы это письмо. Выпимши я его писал. Осерчал я очень. Все ж таки тридцать лет почти, верой и правдой, а тут – нате вам: прямое неуважение…
– Какое неуважение?
– Прямое. Граждане-то эти, что с профессором по ночам здесь работают, они и не граждане вовсе.
– А кто? – спросил я с замиранием сердца.
Семенов заговорщицки придвинулся ко мне и прошептал:
– Нелюди они.
– Это как?
– А вот так. Сам ты, сынок, увидел, понял бы сразу… Только я так думаю: люди или нелюди, главное – не безобразничали чтобы. А они – ничего, дисциплинированные.
– Так на что жаловались-то?
– Выпимши я был, говорю. Обида меня разобрала: повадились они в институт ходить, спать не дают, а «здрасьте» никто не скажет. Владислав Васильевич, тот завсегда; а эти – хрена с два. Я как-то сделал замечание, говорю: «Будете здороваться? Я вам кто?» Так они что придумали: приходит человек пять их, один встанет возле меня, остальные идут, даже и не смотрят, а этот – глаза выпучит и за всех за них со мной здоровается. Да на разные голоса еще. Понял, да?
Картинка…
– А скажите, что это за «Башка» такая? Вы такое слово тут слышали?
– Слово-то распространенное: у меня башка, у тебя башка. А ты-то – знаю, про что спрашиваешь: машину так свою профессор называет, что в подвале стоит.
– А ключик у вас от подвала имеется?
– Что ты, сынок, – нахмурился Семенов, – да ежели б и был… Нет, только самолично у профессора. А на людей его я больше не серчаю. Посмотрел я на них и вот что решил: раз он со всеми с ними водится, так они и сами – люди неплохие. А что нелюди, так это уж личное их дело, и меня оно не касается.
… И все же я еще не полностью уверен. К кому же обратиться за окончательным ответом? К Заплатину, к его «пациентам», а теперь еще и к Джону – нельзя. Джона, кстати, нужно как-то уверить, что я вообще ничего не знаю и ничего не понимаю… Тут я вспомнил о ереванском ученом. Ведь это он, собственно, все затеял. Он далеко, значит сам он – не «пациент».
Прежде чем пытаться узнать его номер телефона, я решил сначала собрать о нем побольше информации. Я отправился в библиотеку политехников. Просмотрев каталог, изумился. Геворкян. Чего только он, оказывается, не написал, чем только не занимался. В карточке я увидел и узкоспециальные брошюры по микропроцессорам, и научно-популярную книжку по философии, и совершенно неожиданный филателистический справочник, и журнальные статьи по истории науки, и даже сборник стихов (!), выпущенный в этом году. И, кстати, на русском языке.
Я как-никак филолог. И более всего меня заинтересовали именно стихи. Тем паче, это – его последняя работа.
Я взял книжку в руки и понял, что разговора с Ереваном не будет. Перевернув обложу, я увидел, что фамилия автора на титульном листе заключена в жирную черную рамку. Вот так так.
Я просмотрел коротенькое предисловие. Ему было только сорок два. Воспитанник детдома. Последняя его научно-публицистическая работа носила название «Голгофа гения» и посвящена была проблеме ответственности ученого за судьбу своего открытия. «Безвременно ушел» он в день, когда закончил эту статью. Сам ушел.
Наверное, только я, да «оно»-Заплатин знаем, за что он казнил себя.
Я наугад открыл книжку, и мурашки побежали по спине. Я прочел:
«Ветра лиловая поступь,
Желтый ковер листвы.
– В городе было просто,
Что же мы здесь – «на вы»?
Или какое лихо?
– Тс-с, подожди, не кричи,
Слышишь, как тихо-тихо
Ежики плачут в ночи?
«Джона нужно как-то уверить, что я вообще ничего не знаю и ничего не понимаю…» Да, именно так я тогда решил. А ведь это предательство. Теперь-то я понимаю: только эти словом можно обозначить то, что я тогда затеял. Что меня толкнуло? Быть может, любовь? Банальная истина: счастье делает нас эгоистами.
Сейчас, глядя на спящего Джона, я просто не понимаю, как я посмел. Но это сейчас, когда позади бешеная ночная гонка на милицейской машине, сейчас, когда я точно знаю, что он не хотел идти, что это была только слабость или, как говорят криминалисты «состояние аффекта».
Зареванную Лелю мы высадили возле ее дома. Она не хотела бросать нас, но мы сумели убедить ее, что нам она будет только обузой. Ей не грозит ничего, ведь ее-то они не видели. Не уверен, правильно ли мы поступили, оставив ее без защиты, стали же они искать Джона у меня. И ее они знают и держат на прицеле. Но, в то же время, теперь-то они знают, что мы в бегах, и вряд ли тронут ее. К тому же, если посмотреть на все, что сегодня произошло взглядом постороннего, как это ни жутко, выходит, мы убили двоих человек, представителей власти, к тому же, и завладели их автомобилем… Мы – опасные преступники. Пусть хоть от этого она будет подальше.
– Что будем делать? – спросил я Джона, когда мы выехали на главную улицу.
– Из города главное выбраться.
– А потом?
– Не знаю. Главное – выбраться.
Мы уже приближались к окраине.
– Они знают, в какой мы машине, значит будут преследовать.
– Пока что все тихо. Не вычислили пока…
– Не думаю.
И, как подтверждение моим словам, позади раздалась сирена скорой помощи. Погоня.
И еще одно страшное подтверждение получили мы тут же. За два квартала от нас из-за панельного дома выбежал человек и встал на нашем пути, вскинув руки вверх. Я сразу узнал его: Валера. Я мог бы крикнуть Джону: «Сверни!» или «Стой!», уверен, он бы послушался. Джон и сам мог бы что-то сделать. Но мы только обменялись быстрыми взглядами, и Джон, закусив губу, увеличил скорость.
Я видел, как после удара тело отлетело на несколько метров и рухнуло на тротуар… Я снова взглянул на Джона. Лицо его было словно вылеплено из гипса. «Кто из нас больший злодей, – мелькнула у меня мысль, – мы или Заплатин? Ведь всех этих людей он спасал».
– Да, – криво усмехнулся Джон, – рация им не нужна.
Машина скорой помощи настигла нас уже за чертой города, где слева от дороги расположился дачный поселок. Она легко обошла нас, вырвавшись метров на тридцать вперед, резко затормозила и юзом развернулась поперек дороги. Еще один камикадзе! Джон успел только сбавить скорость, но совсем погасить ее не сумел. Я почувствовал, как мощная сила выдергивает меня из кресла, ударяет о лобовое стекло, свет! Свет!! СВЕТ!!! Тьма.
Очнувшись, я увидел, что Джон с разбитой головой, весь перемазанный кровью, вытаскивает из машины человека в белом халате. Я отделался легче всех. Пошатываясь, подошел к ним. Нет, не Заплатин. Но лицо знакомое. Быть может, я видел его в институте? Какая удача, что он – один.
– Живой?
– Не очень. Как ты. И нога, вроде, сломана.
– Если оклемается, станет «передатчиком». Нужно связать ему руки и завязать глаза.
Джон полез в «скорую» и вытащил оттуда несколько пачек бинтов. Я не мог ему помочь – в голове шумело, я еле стоял на ногах. Прислонившись к стенке машины, я сполз на землю и сидя наблюдал, как орудует он.
Когда он все сделал, он помог мне встать, и я сказал, что нужно перевязать ему голову. Но он только отмахнулся:
– Потом! Сейчас нужно домик какой-нибудь найти. Переждем до утра. Здесь не найдут. А днем как-нибудь дальше проберемся.
По дачному городку он почти нес меня. Он спасал меня. А я думал о том, как я предал его тогда. Именно предал.
… По пути к Джону мне встретилось несколько человек, и все были какие-то странные. Деревянные какие-то. И хотя я понимал, что быть того не может, про себя я повторял: «Ежики плачут в ночи… «Ежики плачут в ночи…» Я заглядывал им в лица, но никак не мог понять, какого цвета у них глаза.
Джон был дома. Все в том же состоянии патологической прострации, в котором пребывал все последние дни. И был он немного выпивший. Светка по этой причине активно собиралась к подруге, а он слонялся по комнате, всячески мешая ей. Разговор их явился бы достойнейшей иллюстрацией к брошюрке Минздрава «Этика семейных отношений». Мое присутствие их ничуть не смущало; правда, уху моему достался только самый финал их беседы. Открыла мне Светка:
– Заходи, Толик. Я ухожу, так что не стесняйся… Где мой пакет? Ну-ка встань, – (это она Джону), – ну конечно. Так, кофта… Отойди. Вот она. Так ты не ответил мне, муженек, что бы ты сделал, если бы я сообщила тебе, что у меня кто-то есть?
– Заржал бы тебе в лицо.
– Скотина.
– А тебе как хотелось бы? Чтобы я сгорал от ревности? Молил бы тебя вернуться? А потом бы зарезал вас обоих и сам бы зарезался?
– Во всяком случае, тогда ты хоть немного походил бы на мужчину.
– На придурка, точнее.
Светка поджала губы, видно было, что она на грани срыва. Я по опыту знал, что мое вмешательство только усугубило бы дело и отмалчивался. К тому же в Светкиных рассуждениях было что-то Лелино.
– А знаешь, почему я засмеюсь? – спросил, деланно ухмыляясь, Джон и уселся на диван, прямо на Светкину шапочку.
– Ну?
– Потому что не поверю. Во-первых, ты – трусиха. Даже напакостить как следует у тебя не хватит духу. А тем более – признаться в этом. Во-вторых, кому ты нужна?
Светка побелела от ярости.
– Нужна, Женечка, нужна, – многообещающе сказала она и, выдернув из-под него шапку, хлопнула дверью. Джон обмяк и даже, по-моему, посерел. Ухмылка на его лице моментально сменилась тупым болезненным выражением. Он улегся на диван и задрал ноги вверх.
– А я вот зачем зашел: про Деду Славу поговорить.
– Чего о нем говорить? – насторожился Джон.
– Я не могу сказать откуда, но я узнал точно: в нашем городе есть организация, типа московской «Памяти», и он туда входил. А Заплатин тут не при чем.
– Ты уверен? – по-моему, даже с разочарованием посмотрел на меня Джон.
– Уверен. И еще уверен, что это не наше дело и не стоит связываться. Вот и все, пойду я. Пока.
– Подожди, – он спрыгнул на пол. Я думал, он хочет остановить меня, но он вдруг порывисто обнял меня, затем так же неожиданно отступил на шаг, отвернулся и сказал:
– Иди.
Странно у нас выходит. На работе мы с Лелей даже не смотрим друг на друга. Если и перекинемся парочкой слов, то это – профессиональные термины. Типа:
– Где подклишовка к снимку?
– Досылом, завтра сдам.
Или:
– Поправь-ка полоску, заверстки много.
– Ой, Толик, будь другом, поправь сам. Мне еще отчет с бюро вычитать надо. Ладно?
И только в конце рабочего дня (Маргаритищи в редакции позже четырех не бывает), когда головы уже отказываются соображать, мы начинаем чувствовать.
Потом мы идем к моему дому и с каждым шагом становимся ближе не только к нему, но и друг к другу. Мы специально идем пешком, чтобы это ощущение было почти осязаемым.
Наш городок сильно изменился за последнее время. Не потому, что он, мол, строится или как-то по-новому оформляется. Меняются люди, их манера поведения на улице. Появились «тусовки»: тут, под навесами летнего базарчика собираются «брейкеры», здесь – фарцовщики, а это – пятачок, куда после закрытия кабаков стекаются так и не «снятые» за вечер «девочки».
Порой мы заглядываем в кафе «Муза», чтобы выпить хорошего кофе (больше нигде в городе не умеют его готовить), послушать музыку, просто посидеть. Здесь тоже – забавная команда завсегдатаев. Мы даже здороваемся, хотя, по имени я знаю только двоих – Серегу и Леру.
Серый – фигура экзотическая. По специальности он – паталогоанатом, по призванию же – если не сексуальный маньяк, то, как минимум, первой гильдии кобель. Своими неизменными аксессуарами – тщательно отглаженным костюмом-»тройкой» удивительной белизны и курчавой рыжей бородой – он повергает в смятение и трепет забредших сюда на огонек девиц и знакомится с каждой второй из них. Делает он это на зависть легко и весело, только в глазах нет-нет да и мелькнет холодный профессиональный огонек.
Лера – это Валера. Тот самый Валера. Мне, признаться, не очень-то приятно находиться в его обществе, чувствуя, как откровенно не спускает он с меня своих белых глаз. Но от этого никуда не деться. Где бы я ни был – в магазине ли, в кино или на улице, всюду я ловлю на себе этот белый взгляд. А когда вздрагиваю и оборачиваюсь, вижу новое лицо. Лера мне неприятен. А, может быть, я как-то предчувствовал, что буду повинен в его скорой гибели?
Я был уверен, что они следят за мной. Оно следит. Уж лучше видеть при этом знакомое лицо, чем незнакомое. А глаза все равно одни и те же. Почему все-таки взгляд этот кажется бесцветным? Не потому ли, что белый цвет – суть все цвета вместе?
Первое время я тешил себя мыслью, что у меня просто расшалились нервишки. Но потом на «синдром преследования» мне пожаловалась Леля. «Я себя так примерно чувствовала, когда нашу «Свободу» раскручивали».
– Да что это, наконец, за «Свобода» такая? Чем вы там занимались хоть?
– Ленина читали, Плеханова, Сталина, Троцкого; обсуждали, спорили, ну, и так далее. Еще устраивали чтение вслух «запрещенных» писателей. Самое смешное, что сейчас это все печатается – Гумилев, Набоков, Бродский… А досталось нам…
Надо полагать.
… Сегодня мы добрались до дома только в половине десятого. Почему-то я был уверен, что сегодня – правильный день. День расстановки точек. Поэтому, когда нашему обоюдному влечению было воздано с избытком, и каждая клеточка тела пребывала в торжествующей истоме, я решился.
Я рассказал Офелии о разговоре с Джоном и объявил о своем твердом решении больше в это дело не вмешиваться. Я действительно уверен, что нет ничего глупее, нежели пытаться встать на пути исторической закономерности. И главное тут – не то, что это опасно, а то, что это бессмысленно и даже, возможно, позорно. Ведь ты становишься как бы «тормозом прогресса», а значит, чуть ли не врагом человечества.
Что из того, что нам не нравится такое будущее? Мало ли кому что не нравится. В эпохи грандиозных перемен, происходящее не нравится многим. Но по истечении времени правыми оказывались те, кто эти перемены затевал и те, кто, как минимум, не мешал развитию событий.
Сегодня мы смотрим на перспективу нейрокоммунизма с недоверием. «Мир без личностей – безликий мир», – восклицаем мы. Но точно так же смотрел бы на современную цивилизацию неандерталец… И, в конце концов, кто дал МНЕ право решать, каким быть миру? Я не чувствую себя вправе…
Я распалялся. И чем дольше я митинговал, тем острее чувствовал, что только себя я и сумел обмануть, а уж Лелю-то мне не провести. Ведь даже если я и прав – я как-то трусливо прав. И тогда я решился. Будь, что будет. И я сделал ей предложение. Именно сейчас – в полном расцвете своей низости. Я был уверен в исходе, ведь я видел, как она смотрела на меня на протяжении всей тирады. В лучшем случае это – жалость. И вдруг…
– Я ведь уже дала тебе свое согласие, – почти возмутилась она. – Как можно заставлять человека дважды принимать такое ответственное решение?
– Я боялся, вдруг что-нибудь изменилось?
– И изменилось: ты стал нравиться мне еще больше. Представляешь?
Нет, я никогда не пойму женщин. Никогда. И особенно – Офелию. И в этом ее прелесть. Ответив мне, Леля не остановилась, а все говорила и говорила мне, не на шутку разойдясь, разные приятные разности. А я – млел. И вдруг где-то глубоко шевельнулось: или это жалость? Как раз мною же описанный случай, только лезвия у меня в руке нет. Мол, да, он трус, он лицемер, но ссориться-то с ним зачем? Кому от этого будет польза? Я-то знаю, где правда, где ложь… Точно. Так оно и есть. Глупо верить, что Офелия – умная и самостоятельная Офелия – в одночасье превратилась в мой придаток…
Но, отогнав от себя эту докучливую мыслишку, петух принялся усиленно нахваливать кукушку, и пошло-поехало. И я понял главное, почему я чисто инстинктивно противлюсь идее Геворкяна: я не одинок. Свою жизнь я хочу прожить самим собой, ибо не так уж я плох, если меня любит Леля.
Мы заснули на полуслове, прямо посередине какого-то взаимно-интимного комплимента.
И выпал снег. Главный цвет теперь – белый.
Разбудил нас Джон. Я увидел его на своем пороге в больничной пижаме, запыхавшегося и продрогшего и сразу сообразил, что к чему:
– Гонятся? Нет. Но скоро хватятся.
… А может быть, мы тут зря засели?
– Может быть. Если бы повезло. – Глаза давно привыкли к темноте, и я вижу, как Джон устраивается на жестком топчане, подсунув под голову свернутую куртку. – Но они ж от нас не отстанут. Были б люди, другое дело. А у этих как: все всё видели, все всё слышали. Так что они уже здесь, наверное. Шныряют. Днем легче будет.
– Жень, а ты не боишься? Не того, что они нас поймают, а что мы – убийцы.
– Никого мы не убивали. Для них это, как для тебя синяк или шишка. Частичное омертвение. Ладно, дай поспать, нам на завтра нужны силы. Курить нет, жалко.
– Да, покурить бы… Слушай, а ведь ты сам хотел стать одним из них.
– Елки! Не одним из них, а ИМ. Ясно? Отстань, говорю.
Что же с нами будет? Только бы выбраться отсюда. Интересно, что сейчас делает Леля? Вот если бы «оно» взяло ее в заложницы, и я бы узнал об этом, сдался бы я? Наверное, да. А, может быть, уже? Хорошо, что я не могу этого знать.
Леля, милая, когда ты рядом… Если бы ты была рядом, я не боялся бы ничего. Но сейчас мне так тяжело. Мы стали жертвами какой-то идиотской случайности. Сотни, тысячи, миллионы людей ничего не знают о Геворкяне, о Заплатине, об их «нейрокоммунизме». И живут себе спокойно. В чем же провинились мы?
Что-то скрипнуло, я поднял голову и вздрогнул от неожиданности. Ставня приоткрылась, и за окном расплывчатым пятном забелело прижавшееся к стеклу лицо.
Я замер. Сердце колотилось бешено. Мы проверяли, с улицы в избушке сейчас ничего не разглядеть.
– Джон, – шепотом позвал я.
Он моментально проснулся, а возможно, еще и не успел заснуть. Сразу посмотрел на окно.
– Тихо, – шепнул я, – не шевелись.
Но тут из окна нам в глаза ударил свет карманного фонарика. Джон нашелся скорее меня. Скатившись с топчана, он столкнул меня с табуретки, схватил ее за ножку и, что есть силы, бросил в световое пятно. Звон стекла в тишине ночи показался нестерпимо громким.
– В окно, быстрее! – крикнул Джон.
Я прыгнул в темноту, и тут же кто-то схватил меня за горло и повалил в грязь. Я извивался, пытался вырваться, но неизвестный душил меня, навалившись массивным рыхлым телом мне на грудь. Я видел теперь, что это не мужчина, а рослая коренастая старуха. Вдруг она дернулась и со стоном, ослабив хватку, упала на меня. Джон еще раз с размаху ударил старуху табуреткой по голове.
– Кто это? – спросил я, растирая шею, ты знаешь ее? – голос у меня был чужой.
– Нет. Но точно – из этих. Видишь, босиком даже. Сейчас они все здесь будут. Вставай.
Мы побежали между домиков в сторону леса. Фонарик не взяли – слишком заметно. Да и глаза уже пригляделись.
… Запнувшись, я скатился в овраг, а когда выбрался, Джона рядом не было.
– Эй, – тихонько позвал я. Но никто не откликнулся. Я почувствовал, как дикая паника охватывает меня, и я теряю рассудок. Я кинулся вперед, не разбирая дороги, спотыкаясь и падая. Словно мертвые черные змеи, причудливо переплетаясь, ветви деревьев хлестали меня по лицу. От страха я начал плакать.
– Джон! – погромче крикнул я. В ответ совсем близко, но с разных сторон с неестественной синхронностью отозвался хор нескольких голосов:
– Остановитесь, Анатолий. Мы не причиним вам вреда…
Хор говорил что-то еще, но я побежал бысрее, и голоса становились все тише и тише, пока не потерялись совсем.
Я бежал, наверное, не меньше часа. На какой-то полянке я запнулся в очередной раз, упал, но уже не поднялся. Воздух с клокотанием вырывался из легких. Я корчился, мне казалось, я умираю. Потом началась истерика, меня трясло, а слез уже не было…
Всхлипывая, я сел. Я не знал, где нахожусь, не знал, куда идти. Я не смог бы найти дорогу даже назад, в дачный поселок. Луна недобро желтела над головой. В какой уже раз за последнее время я вспомнил тот мультик. Где же спасительный ручей? Где призрачная лошадь?
Я встал, глотая слезы, и побрел куда-то.
… Или какое лихо?
– Тс-с, подожди, не кричи,
Слышишь, как тихо-тихо
Ежики плачут в ночи?
Когда практически пустой автобус подъезжал к КПП, Влад подумал, какое это счастье выбраться из этого, застывшего в прошлом веке городишки. Тягостное впечатление от него многократно усилила прочитанная рукопись. Зато впереди – Москва XXI века! С ее аляпистой назойливой рекламой, продажными политиками и роскошными проститутками. Город таких контрастов, которые Нью-Йорку и не снились.
Влад представил, как в первый же вечер, по случаю удачно проведенной операции, он с Катей, Вадимом и его женой Светланой отправятся в их любимый японский ресторан, где платишь за вход, а потом целый вечер берешь сколько угодно самых разнообразных суши. Они будуть пить за дальнейшее процветание «Чистоты плюс», и Влад в который уже раз будет корить Вадима за беспринцианость, объяснять ему, что радиактивными отходами человечество копает себе генетическую могилу…
… И он никогда никому, НИКОГДА И НИКОМУ, не расскажет о серой папочке.
Автобус остановился перед контрольно-пропускным пунктом. Влад и еще двое пассажиров вышли и направились внутрь приземистого строения. Там, чтобы не стоять друг за другом, они разбрелись по разным турникетам. Влад ожидал, что сейчас ему вернут мобильник, но вместо этого, лишь мельком взглянув на него пустыми глазами, девушка из охраны, не взяв его пропуск, сказала:
– Пожалуйста, пройдите в караульное помещение, – и указала на дверь сбоку.
Владу почему-то стало так страшно, что пробила дрожь.
За столом караулки сидел пожилой усатый прапорщик. Лицо незнакомое, а взгляд знакомый, мэрский.
– Здрас-сьте, – сказал Влад.
Прапорщик кивнул. Потом со вздохом спросил:
– Зачем вы это читали?
– Что? – переспросил Влад, чувствуя, как лживо звучит его голос…
– Вы знаете, что. А ведь мы предупреждали. Чем меньше вы будете знать, тем будет лучше для вас.
– Я никому и никогда… – начал Влад и почувствовал, что голос его дрогнул так, словно он сейчас расплачется.
– Ваше счастье, что нам очень нужна эта сделка, – перебил его прапорщик. – Но вам придется задержаться и внимательно перечитать подписанную ранее инструкцию на допуск.
– Но поезд…
– Успеете. Мы отвезем вас на машине, – сказал прапорщик, доставая из тумбы стола розовый пакет. – А не успеете, уедете завтра.
Влад почувствовал, что страх, сжимавший его горло, отпускает свою хватку.
– И вы больше не будете… – он замялся, пытаясь сформулировать.
– Мешать вам жить? – помог ему прапорщик.
– Да, – кивнул Влад.
– Мешать не будем. Но наблюдать за вами отныне мы будем неусыпно, – белесые глаза прапорщика сузились. – Вы не представляете, сколько нас за пределами Домнинска. Хотя связь по мобильным сетям и очень дорога.
– Дешевле организовать для меня несчастный случай? – спросил Влад, словно говоря с самим собой.
– Читайте, – подтолкнул прапорщик ему пакет. – И повнимательнее. Будем надеяться, что до несчастного случая не дойдет.
Влад взял инструкцию и попытался сконцентрировать свое внимание на тексте. А прапорщик добавил:
– Постарайтесь понять и не забывать никогда, что эволюция еще не закончилась.