XXI
«Бруно, приободрись, — говорила она ему неделю спустя. — Я понимаю, что все это очень грустно, — но ведь они все тебе немножко чужие, согласись, ты сам это чувствуешь, и, конечно, твоей дочке внушена была к тебе ненависть. Ты не думай, я очень тебе соболезную, хотя, знаешь, если у меня мог бы родиться ребенок, то я хотела бы мальчика…»
«Ты сама ребенок», — сказал он, гладя ее по волосам.
«Особенно сегодня нужно быть бодрым, — продолжала Магда, надувая губы. — Особенно сегодня. Подумай, ведь это начало моей карьеры, я буду знаменита».
«Ах да, я и забыл. Это когда же? Сегодня разве?»
Явился Горн. Он заходил в последнее время каждый день, и Кречмар несколько раз поговорил с ним по душам, сказал ему все то, что Магде он бы сказать не смел и не мог. Горн так хорошо слушал, высказывал такие мудрые мысли и с такой вдумчивостью сочувствовал ему, что недавность их знакомства казалась Кречмару чем-то совершенно условным, никак не связанным с внутренним — душевным — временем, за которое развилась и созрела их мужественная дружба. «Нельзя строить жизнь на песке несчастья, — говорил Горн. — Это грех против жизни. У меня был знакомый — скульптор, — который женился из жалости на пожилой, безобразной горбунье. Не знаю в точности, что случилось у них, но через год она пыталась отравиться, а его пришлось посадить в желтый дом. Художник, по моему мнению, должен руководиться только чувством прекрасного — оно никогда не обманывает».
«Смерть, — говорил он еще, — представляется мне просто дурной привычкой, которую природа теперь уже не может в себе искоренить. У меня был приятель, юноша, полный жизни, с лицом ангела и с мускулами пантеры, — он порезался, откупоривая бутылку, и через несколько дней умер. Ничего глупее этой смерти нельзя было себе представить, но вместе с тем… вместе с тем, — да, странно сказать, но это так: было бы менее художественно, доживи он до старости… Изюминка, пуанта жизни заключается иногда именно в смерти».
Горн в такие минуты говорил не останавливаясь — плавно выдумывая случаи с никогда не существовавшими знакомыми, подбирая мысли, не слишком глубокие для ума слушателя, придавая словам сомнительное изящество. Образование было у него пестрое, ум — хваткий и проницательный, тяга к разыгрыванию ближних — непреодолимая. Единственное, быть может, подлинное в нем была бессознательная вера в то, что все созданное людьми в области искусства и науки только более или менее остроумный фокус, очаровательное шарлатанство. О каком бы важном предмете не заходила речь, он был одинаково способен сказать о нем нечто мудреное, или смешное, или пошловатое, если этого требовало восприятие слушателя. Когда же он говорил совсем серьезно о книге или картине, у Горна было приятное чувство, что он — участник заговора, сообщник того или иного гениального гаера — создателя картины, автора книги. Жадно следя за тем, как Кречмар (человек, по его мнению, тяжеловатый, недалекий, с простыми страстями и добротными, слишком добротными познаниями в области живописи) страдает и как будто считает, что дошел до самых вершин человеческого страдания, — следя за этим, Горн с удовольствием думал, что это еще не все, далеко на все, а только первый номер в программе превосходного мюзик-холла, в котором ему, Горну, предоставлено место в директорской ложе. Директором же сего заведения не был ни Бог, ни дьявол. Первый был слишком стар и мастит и ничего не понимал в новом искусстве, второй же, обрюзгший черт, обожравшийся чужими грехами, был нестерпимо скучен, скучен, как предсмертная зевота тупого преступника, зарезавшего ростовщика. Директор, предоставивший Горну ложу, был существом трудноуловимым, двойственным, тройственным, отражающимся в самом себе, — переливчатым магическим призраком, тенью разноцветных шаров, тенью жонглера на театрально освещенной стене… Так, по крайней мере, полагал Горн в редкие минуты философских размышлений.
Оттого он никак не мог понять в себе острое пристрастие к Магде. Он старался его обьяснить физическими свойствами Магды, чем-то таким в запахе кожи, в температуре тела, в особом строении глазного райка, в особенной эпителии губ. Но все это было не совсем так. Взаимная их страсть была основана на глубоком родстве их душ — даром что Горн был талантливым художником, космополитом, игроком…
Явившись к ним в тот день, в который Магда впервые должна была замелькать на экране, он успел ей сказать (подавая ей пальто), что там-то и там-то снял комнату, где они могут спокойно встречаться. Она ответила ему злым взглядом, ибо Кречмар стоял в десяти шагах от них. Горн рассмеялся и добавил, почти не понижая голоса, что будет каждый день там ждать ее между таким-то и таким-то часом.
«Я приглашаю фрейлейн Петерс на свидание, а она не хочет», — сказал он Кречмару, пока они спускались вниз.
«Попробуй она у меня захотеть, — улыбнулся Кречмар и нежно ущипнул Магду за щеку. — Посмотрим, посмотрим, как ты играешь», — продолжал он, натягивая перчатку.
«Завтра в пять, фрейлейн Петерс», — сказал Горн.
«Маленькая завтра поедет одна выбирать автомобиль, — проговорил Кречмар. — Так что никаких свиданий».
«Успеется, автомобиль не убежит, правда, фрейлейн Петерс?»
Магда вдруг обиделась. «Какие дурацкие шутки!» — воскликнула она.
Мужчины, смеясь, переглянулись, Кречмар подмигнул.
Швейцар, разговаривавший с почтальоном, посмотрел на Кречмара с любопытством.
«Прямо не верится, — сказал швейцар, когда те прошли, — прямо не верится, что у него недавно умерла дочка».
«А кто второй?» — спросил почтальон.
«Почем я знаю. Завела молодца ему в подмогу, вот и все. Мне, знаете, стыдно, когда другие жильцы смотрят на эту… (нехорошее слово). А ведь приличный господин, сам-то, и богат, — мог бы выбрать себе подругу поосанистее, покрупнее, если уж на то пошло».
«Любовь слепа», — задумчиво произнес почтальон.