Книга: Камера обскура
Назад: XVI
Дальше: XVIII

XVII

Роберт Горн был в довольно странном положении. Талантливейший карикатурист, создатель модного зверька, он года два-три тому назад разбогател чрезвычайно, а ныне, исподволь и неуклонно, возвращался если не к нищете, то во всяком случае к заработкам очень посредственным. Таланта своего он отнюдь не утратил — более того, он рисовал тоньше и тверже, чем прежде, — но что-то неуловимое случилось в отношении к нему со стороны публики — в Америке и в Англии Чипи надоела, приелась, уступила место другой твари, созданию удачливого коллеги. Эти зверьки, куклы — сущие эфемеры. Кто помнит теперь черного, как сажа, голливога в вороном ореоле дыбом стоящих волос, с пуговицами от портов вместо глаз и красным байковым ртищем?
Если, вообще говоря, дар Горна только укрепился, то по отношению к Чипи он несомненно иссяк. Последние его портреты морской свинки были слабы. Он почувствовал это и решил Чипи похоронить. Заключительный рисунок изображал лунную ночь, могилку и надгробный камень с короткой эпитафией. Кое-кто из иностранных издателей, еще не почуявших обреченности Чипи, встревожился, просил его непременно продолжать. Но он теперь испытывает непреодолимое отвращение к своему детищу. Чипи, ненадежная Чипи, успела заслонить все другие его работы, и это он ей не мог простить.
Деньги, шедшие к нему самотеком, так же от него и уходили. Будучи человеком азартным и большим мастером по части блефа, он из всех карточных игр ставил выше всего покер и в покер мог играть двадцать четыре часа подряд, а то и дольше. Ему, изощренному сновидцу (ибо видеть сны — тоже искусство), чаще всего снилось следующее: он собирает в пачечку сданные ему пять карт (что за лоснистая, ярко-крапчатая у них рубашка), смотрит первую — шут в колпаке с бубенчиками, волшебный джокер; затем осторожным и легким давлением большого пальца обнажает край, только край, следующей — в уголку буква «А» и малиновое сердечко; затем край следующей, опять «А» и черный клеверный листик (брелан обеспечен); затем — та же буква и малиновый ромбик (однако, однако), в пятый раз, наконец, выдвигается карта напором пальца — Боже мой! туз пик… Это было волшебное мгновение. Он поднимал голову, начинались крупные ставки, он спокойно выпихивал на середину стола холодную кучу разноцветных фишек и с покерным, невозмутимым лицом просыпался.
Так он проснулся зимним утром после ужина у Кречмара. Первая мысль его была о Магде, вторая: нужны деньги. Состояние его души было как раз обратным тому, какое было у него при отъезде из Америки. Тогда на первом месте было желание подальше оставить за собой неоплаченные, неоплатимые долги; на втором же — мысль, что удастся, быть может, разыскать берлинскую девчонку, встреченную во время короткого пребывания на родине.
Любовные свои приключения Горн вспоминал без неги. За эти пятнадцать лет, то есть с тех пор, как он, юношей, накануне войны (очень удачно избегнутой) прибыл из Гамбурга в Америку, за эти пятнадцать лет Горн ни в чем не отказывал своему женолюбивому нраву, но как-то так выходило, что единственным прекрасным и чистым воспоминанием оказывалась Магда, — что-то было такое милое и простенькое в ней, за этот последний год вспоминал он ее очень часто и с чувствительной грустью, которой до тех пор он был чужд, посматривал на сохраненный им быстрый карандашный эскиз. Это было даже странно, ибо трудно себе представить более холодного, глумливого и безнравственного человека, чем этот талантливый карикатурист. Начал он с того, что в Гамбурге беспечно оставил нищую, полоумную мать, которая на другой же день после его бегства в Америку упала в пролет лестницы и убилась насмерть. Точно так же, как он в детстве обливал керосином и поджигал живых мышей, которые, горя, еще бегали как метеоры, Горн и в зрелые годы постоянно добывал пищу для удовлетворения своего любопытства — да, это было только любопытство, остроумные забавы, рисунки на полях, комментарии к его искусству. Ему нравилось помогать жизни окарикатуриться, — спокойно наблюдать, например, как жеманная женщина, лежа в постели и томно улыбаясь спросонья, доверчиво и благородно поедает пахучий паштет, который он ей принес, — паштет, только что составленный им же из мерзейших дворовых отбросов. Войдя же в лавку восточных тканей, он незаметно бросал тлеющий окурок на сложенный в углу шелковый товар и, одним глазом глядя на старика еврея, с улыбкой нежности и надежды разворачивающего перед ним за шалью шаль, другим наблюдал, как в углу лавки язва окурка успела проесть дорогой шелк. Этот контраст и был для него сущностью карикатуры. Очень забавен, конечно, анекдотический ученик, который, чтобы остановить и этим спасти великого мастера, обливает из ведра только что оконченную фреску, заметив, что мастер, щурясь и пятясь с кистью в руке, сейчас дойдет до конца площадки и рухнет с лесов в пропасть храма, — но насколько смешнее спокойно дать великому мастеру вдохновенно допятиться… Самые смешные рисунки в журналах именно и основаны на этой тонкой жестокости, с одной стороны, и глуповатой доверчивости — с другой: Горн, бездейственно глядевший, как, скажем, слепой собирается сесть на свежевыкрашенную скамейку, только служил своему искусству.
Все это не относилось к чувствам, возбужденным в нем Магдой. Тут и в художественном смысле живописец в Горне торжествовал над зубоскалом. Он даже стыдился своей нежности к ней и, собственно говоря, бросил-то Магду потому, что боялся слишком к ней привязаться.
Прежде всего следует установить, живет ли она у Кречмара или только ходит к нему ночевать. Горн посмотрел на часы. Полдень. Горн посмотрел в бумажник. Пусто. Горн оделся, вышел из дорогого отдельного номера и пешком направился к Кречмару. Падал мягкий отвесный снег.
Сам Кречмар открыл ему дверь и не сразу узнал вчерашнего гостя в этом убеленном снегом человеке. Но когда тот, вытерев ноги о мат, поднял лицо, Кречмар обрадовался чрезвычайно. Ему вчера не только понравился разговор Горна, острота суждений и резкий поворот всех мыслей, — понравилась ему и наружность Горна — это чернобровое, белое, как рисовая пудра, лицо, впалые щеки, воспаленные губы, копна мягких черных волос — урод уродом, сложенный, впрочем, великолепно и одетый с небрежной американской нарядностью. «Оригинальные черты», — снова подумал он и с большим удовольствием вспомнил, что Магда, обсуждая только что вчерашний ужин, сказала:"У этого твоего художника отталкивающая морда — вот кого я ни за какие шиши не согласилась бы поцеловать». Любопытно было и то, что сказала о нем Дорианна.
Горн извинился, что явился незваный, и Кречмар, смеясь, усадил его в кресло. «Должен признаться, — продолжал Горн, — что вы — один из немногих людей в Берлине, с которым мне хочется поближе познакомиться. В Америке мужчины дружатся легче и веселее, чем здесь, — я там привык не стесняться, простите, если я вас шокирую… Но, пожалуйста, — продолжал он, — уберите эту… эту… морскую свинью с дивана, спрячьте, уничтожьте, это единственная вещь в вашем доме, которая для меня неприемлема. Кстати, разрешите мне рассмотреть поближе ваши картины — вон там, кажется, что-то хорошее».
Кречмар повел его по комнатам; в каждой было какое-нибудь замечательное полотно. Горн, глядя на картину, слегка откидывался, вытянув вдоль живота руки и держа себя за кисть. В течение их прогулки пришлось пройти через коридор. В это мгновение из ванной выскочила в пестром халате Магда. Она побежала в глубь коридора и чуть не потеряла туфлю. «Сюда», — сказал Кречмар, смущенно посмеиваясь, и Горн последовал за ним в библиотечную. «Если я не ошибаюсь, — сказал он с улыбкой, — это была фрейлейн Петерс, — она ваша родственница?»
«Чего тут дурака валять, — быстро подумал Кречмар. — Этому остроглазому человеку наплевать на условности». «Моя любовница», — ответил он вслух, впервые назвав так Магду в разговоре с посторонним.
Он предложил Горну отобедать, и тот бодро согласился. Магда вышла к столу томная, но спокойная — чувство чего-то потрясающего, невероятного, чувство, с которым она вчера едва справилась, нынче смягчилось и засквозило счастьем. Сидя между двух этих мужчин, она чувствовала себя главной участницей таинственной и страстной фильмовой драмы и старалась вести себя подобающим образом, чуть-чуть улыбаясь, опускала ресницы, нежно клала ладони Кречмару на рукав, прося его передать ей фрукты, и скользящим, так называемым «безразличным» взглядом окидывала прежнего своего любовника. «Теперь уж я его не отпущу», — вдруг подумала она и судорожно повела лопатками.
Горн говорил об Америке, о тихой, старомодной американской провинции, о больших озерах, о любопытном обряде погребения у индейцев. Изредка он поглядывал на Магду, и она, как все женщины, машинально проверяла глазом и даже легким движением пальцев то место своего платья, которое на миг затронул его взгляд. «А мы скоро увидим кое-кого на экране», — сказал Кречмар подмигнув, и Магда надула свои мягкие розовые губы и слегка хлопнула его по руке. «Вы актриса? — сказал Горн. — Вот как. Где же вы снимаетесь?»
Она объяснила, не глядя на него и испытывая большую гордость от того, что он оказался известным художником, а она — фильмовой дивой, и оба как бы стоят теперь на одном уровне.
Горн ушел сразу после обеда, прикинул мысленно, чем заняться, и отправился в игорный клуб. Через день он позвонил Кречмару, и они вдвоем побывали на выставке картин. Еще через день Горн у него ужинал, а затем как-то забежал ненароком, но Магды не было дома, и ему пришлось удовольствоваться задушевной беседой с Кречмаром. Горн начинал сердиться. Наконец судьба над ним сжалилась. Это случилось на матче хоккея в Спорт-Паласе.
Когда они втроем пробирались к ложе, Кречмар в десяти шагах от себя заметил затылок Макса и косичку дочери. Вышло неожиданно, и глупо, и страшно; он в первое мгновение совершенно потерялся и, неловко повернувшись, сильно толкнул боком Магду. «Полегче!» — сказала она довольно резко.
«Вот что, — проговорил Кречмар, — вы садитесь, закажите что-нибудь, а я должен пойти позвонить по телефону, — совсем вылетело из головы». «Пожалуйста, не уходи», — сказала Магда и встала. «Ах, это необходимо, — продолжал он, сутулясь, стараясь сделаться меньше и мучительно спрашивая себя: Ирма видит меня или не видит? — Необходимо …Если меня задержат, не взыщи. Извините, пожалуйста, господин Горн».
«Я прошу тебя остаться», — тихо повторила Магда.
Но, не обратив внимания на ее странный взгляд, на румянец, на подергивание губ, он еще больше сгорбился и поспешно протискался к выходу.
«Наконец-то», — торжественно сказал Горн.
Они сидели рядом за чисто накрытым столиком, и внизу, сразу за барьером, ширилась огромная ледяная арена. Играла музыка. Пустынный еще лед отливал маслянисто-сизым блеском.
«Теперь ты понимаешь?» — вдруг спросила Магда, сама едва зная, что спрашивает.
Горн хотел было ответить, но тут вся исполинская зала затрещала рукоплесканьями. Он завладел под столом ее маленькой горячей рукой. Магда почувствовала опять, как тогда, на улице, приступ слез, но руки не отняла.
На лед вылетела женщина в красном, описала изумительный круг и сделала пируэт. Ее большие коньки скользили молниевидно и резали лед с мучительным звуком.
«Ты меня бросил», — начала Магда.
«Да, но я же вернулся. Не реви. Посмотри, как она пляшет. Ты давно с ним?»
Магда заговорила, но опять поднялся гул; она облокотилась на стол и некоторое время сидела, закрывшись рукой и закусив губу.
«А вот и они», — задумчиво проговорил Горн.
Переливалось шумное волнение. На лед плавно выехали игроки, сперва шведы, потом немцы. Очень хорош был голкипер в толстом своем свэтере и с огромными кожаными щитами на голенях.
«…он собирается с ней разводиться. Ты понимаешь, как ты появился некстати…»
«Какая чушь. Неужели ты думаешь, что он женится на тебе!»
«А ты вот помешай, тогда не женится».
«Нет, Магда, он этого никогда не сделает».
«А я тебе говорю, что сделает».
Они тут же поссорились, но шевелили губами неслышно, так как было кругом шумно — захлебывающийся, радостный человеческий лай. Там, на льду, изогнутые палки подцепляли проворно скользящий пласток, передавали его друг дружке, с размаху били по нему или подкатывали его, — игроки летели во весь опор, то разбегаясь вдруг концентрическими кругами, то соединяясь опять, — и голкипер, весь собравшись, сжавши так ноги, что щиты сливались в одну поверхность, упруго ездил на месте, выглядывая, куда придется удар.
«…это ужасно, что ты вернулся. Ты же, по сравнению с ним, нищий. Боже мой, теперь я знаю, все будет испорчено».
«Пустяки, пустяки, мы будем крайне осторожны».
«Знаешь что, — сказала Магда, — увези меня отсюда. У меня голова трещит от этого гула, я не могу. Он, видно, уже не вернется, а если вернется, черт с ним».
«Пойдем ко мне, не будь дурой. Только на часок».
«Ты с ума сошел. Я рисковать не намерена. Я обрабатываю его около года, и только теперь мы договорились до развода. Неужели я стану рисковать?»
«Он не женится», — сказал Горн убежденно.
«Ты меня отвезешь домой или нет?» — спросила она и быстро подумала: «В автомобиле поцелую».
«Скажи, как ты вынюхала, что у меня нет денег?»
«Ах, это видно по твоим глазам», — сказала она и прижала к ушам ладони, так как шум поднялся нестерпимый, — забили гол, шведский вратарь лежал на льду, выбитая палка, тихо крутясь, скользила в сторону, словно потерянное весло.
«Не понимаю, зачем ты откладываешь, Магда. Это случится неизбежно — нечего терять золотое время».
Они вышли из ложи. Магда вдруг покраснела и сдвинула брови. На нее смотрел толстый темноглазый господин — взгляд его выражал отвращение. Рядом с ним сидела девочка и, уставившись в огромный черный бинокль, следила за возобновившейся игрой.
«Обернись, — сказала Магда своему спутнику. — Видишь этого толстяка и девочку, вон там, видишь? Это его шурин и дочка. Понимаю, почему мой трус улизнул, жалко, что я не заметила раньше. Толстяк меня раз выругал девкой. Если б его кто-нибудь избил…»
«А ты еще говоришь о браке, — сказал Горн, идя за ней вниз по лестнице. — Никогда он не женится. Поедем сейчас ко мне, ну на полчасика. Не хочешь? Ах, ладно, ладно. Я просто так. Я тебя отвезу, только помни, что у меня нет мелочи».
Назад: XVI
Дальше: XVIII