Дневник Вики.
28 октября.
Сегодня мы впервые серьезно поссорились. Разругались так, что я не знаю, как будем мириться. Все из-за этой Наташи Одинцовой.
Виктор взял меня на суд. Длился он больше недели. Я отпросилась с занятий, точнее, Виктор сделал бумагу от своей конторы («ходатайство» или что-то вроде того), что я участвую в процессе в качестве «независимого наблюдателя»; а у нас на юрфаке такие вещи уважают.
Ну вот. В первый же день определилась со своими симпатиями и антипатиями. Подсудимый – Николай Леонидович Мережко (учитель химии) мне ужасно не понравился. У него большой бритый череп, желтовато-бледная кожа и маленькие черные, как угольки глазки, которые все время как будто бы спят, завернувшись в белесый туман, но иногда бросают то туда, то сюда очень острые недобрые взгляды. Потерпевшая – Наташа Одинцова – особой симпатии тоже поначалу не вызвала, так как была насторожена и натянута, как струна. Но уже к концу первого заседания мне стало ясно, что я на ее стороне.
Она из тех дурнушек, которые нравятся мужчинам еще больше, чем красавицы. Черты ее лица совершенно неправильные… Даже не это главное. Главное, она рыжая, вся – с ног до головы. Кожа белая в редких крупных веснушках, которая явно никогда не загорает. А глаза большие и зеленые. И неплохая фигура. И просто огромная для пятнадцатилетней девчонки грудь. И она так ходит, что, по-моему, любому нормальному мужчине должно становиться не по себе. Все, как на шарнирах. Я потом узнала, что она занимается бальными танцами.
Было заметно, как сильно она волнуется или даже боится. По ее словам выходило, что Мережко не оказывал ей никаких знаков внимания до того самого дня, когда велел остаться после уроков для разбора выполненной ею лабораторной. Когда они остались вдвоем, она не успела даже насторожиться (хотя и заметила, что он возбужден), как он выглянул в коридор, запер дверь и без всяких разговоров повалил ее на стол. Ей не было больно, так как она уже не была девственницей (короткая любовь с партнером по танцам), но было ужасно противно и страшно.
Она пыталась сопротивляться, вырывалась, но не кричала – удерживала мысль о позоре. Но Мережко был значительно сильнее и опытнее ее. И она только плакала и кусала руки, пока он ставил ее то так, то эдак. А потом, одевшись, просто сполоснул ей лицо водой над раковиной, снова выглянул в коридор и сказал: «Можешь идти». После этого он два-три раза в неделю приказывал ей остаться. В первый раз она не послушалась его, но он поймал ее на следующий день в школьном коридоре и с казал, что если она не останется сегодня, обо всем, что между ними произошло, будут знать мальчики ее класса. С подробностями. Она понимала, что в огласке не заинтересован прежде всего он сам, но страх был сильнее логики, и она покорилась. А вскоре эта тошнотворная близость стала для нее привычной.
Потом она «залетела», и Мережко отправил ее на аборт. Родителям она наврала, что поживет у подруги (у той, якобы, уехали домашние, и ей одной страшно) и легла в больницу. А там, оказалось, работала знакомая матери. Ниточка потянулась, и все выплыло наружу. Тогда-то оскорбленные родители и решили, что она должна подать в суд.
Мережко их связи не отрицал. Но его версия выглядела совсем иначе. Он изложил романтическую историю любви пожилого уже человека к юной девушке, которая, к великому изумлению, страху и радости ответила ему взаимностью. Он располагал к себе суд (да, признаться, и меня) тем, что говорил о Наташе только хорошее и лишь однажды упрекнул ее в слабости, в следствии которой она, по его мнению, и поддалась давлению родни, считающей их связь порочной и неестественной. «Но может ли быть любовь порочной?» – обращался он к суду, и последний, не привыкший к подобной лирике на процессе, размякал и даже шмыгал носами. Что и говорить, даже я, при всей моей антипатии к Мережко на этот его риторический вопрос склонна была ответить: «Нет, не может». Иначе, кем я должна считать себя?
Наташа не отрицала, что изредка подсудимый делал ей дорогие (по масштабу школьницы) подарки, часто дарил цветы, пару раз выручал ее в каких-то сложных школьных ситуациях, фотографировал (он ведет школьный фотокружок) и дарил потом отличные снимки. Короче, был как будто бы не безразличен…
Но я не верила! Я видела, он – безжалостный мерзкий паук, она – перепуганная измученная колибри. (Бумага простит мне такие слащавые обороты.) Ну, а подарки… Не исключено, что Мережко предвидел, что когда-нибудь ему, возможно, придется нести ответ, и подарки будут для него чем-то вроде алиби.
Каждый день после судебного заседания мы до хрипоты спорили с Виктором о том, кто же все-таки в этом деле прав, а кто виноват, и какой участи достоин учитель Мережко. Кто он – старый развратник и насильник или обманутый влюбленный человек, чье чувство тем более достойно уважения, что рождено оно в сердце далеко не юношеском?
В качестве последнего аргумента я заявляла: «Но ты ведь сам помнишь, что я говорила тебе до суда: «Ты должен его защитить», а теперь, когда я посмотрела на них своими глазами, я уверена, что жертва не он, а она». На это Виктор отвечал: «То что ты изменила свое мнение, довод слабый. Естественно, шестнадцатилетней смазливой девочке легче выглядеть невинной жертвой, чем лысому учителю химии. Но это – обманчивость внешности…»
И все-таки он колебался и сам. Колебался до самого конца. Мы не поссорились бы с ним, если бы я знала, что он твердо уверен в невиновности своего подзащитного. Но я знала, что это вовсе не так, потому-то и обозлилась, когда, явно лицемеря (для меня – явно), он в последний день выступил перед судом с великолепной «от и до» выверенной и страстной речью. Он говорил о поздней, но искренней любви, о легкомысленности юности, о ханжестве семейного круга, и выходило, что Мережко не только ни в чем не виноват, но как раз он-то и обманут жестоко в своих самых лучших чувствах. И звучало это очень, очень убедительно. «Изнасилование? – спрашивал он сам себя и тут же отвечал, – а как же тогда фотографии?.. Или приводил какую-нибудь интимнейшую мелочь из их истории, способную умилить кого угодно. Но самым гадким было то, что почти все мелочи эти он брал из НАШЕЙ истории…
– Как ты посмел? – накинулась я на него, когда суд удалился на совещание.
– Это мой профессиональный долг, – огрызнулся он.
– Защищать подлеца?
– Я вовсе не уверен в последнем.
– Но ведь ты не уверен и в обратном!
– Это не освобождает меня от выполнения своего долга.
– Но средства?! Что, все средства хороши?
– Да.
– В том числе и предательство?
– О чем ты?
– Ты меня предал, понимаешь? – бросила я, еле сдерживаясь от того, чтобы не разрыдаться. – И не звони мне, понял? Пока! – И вылетела в коридор.
Я живу без него вот уже четвертый день.
А сегодня в трамвае мне попался билетик – тринадцать-тринадцать. И я не знаю – то ли он счастливый, то ли наоборот – очень несчастливый.