I.
– Бумагу! Перо! Чернила! – скомандовал василиск, откинувшись на расшитые бисером китайские подушечки, и два его верных сиреневых тролля-прислужника – гномик Гомик и карлик Марксик, пробуксовав ножками на месте две-три секунды, кинулись вглубь пещеры.
Голодная гюрза обвила шею повелителя и чистила ему шею раздвоенным языком, выскребая из щелей меж ними кровавые волокна ужина.
– Полно, – молвил он, чтобы счастливая змейка, скользнув вниз по его гибкому алмазно-чешуйчатому торсу, обвилась сладострастно вкруг змееподобного же фаллоса, жадно припав к нему устами.
В шахтах глазниц Хозяина родились и тут же умерли две злые зарницы, и изумрудные стены, откликнувшись, послушно принялись источать неоновую зелень.
– Пиши, – кивнул василиск примчавшемуся уже сиреневому Марксику, пред коим гномик Гомик в тот же миг пал на четвереньки, имитируя с успехом письменный стол. Марксик поспешно распластал по его ребрам белый лист бумаги, водрузил на поясницу оправленный в платину человеческий череп-пепельницу, обмакнул в нее перо фламинго и, согбенный подобострастно, замер в ожидании.
Так стоял он, боясь шелохнуться, пока василиск, как всегда перед очередным письмом, бесцельно блуждал в грязных лабиринтах памяти. Богиня, Гриб и предательство, белизна палаты и целительный скальпель врага, ласковый детеныш и боль, адская боль, когда трескается, словно кора, одеревенелая кожа; скользкие стены колодца, бой с предшественником, вкус его плоти и коронование… И жажда, так и не утоленная жажда.
Наконец, он вышел из оцепенения, вздохнул со стоном, низким и глухим, и вынул из глаз маленькие сталактиты слез. Нужно было диктовать так, чтобы ТАМ не почувствовали, как далек он от внешнего мира. Что-то очень простое.
– Пиши, – повторил он. И карлик принялся поспешно, стараясь не упустить ни звука, фиксировать неясные ему сочетания слов.
«Здравствуй, Виталя, милый мой сынок. Прости, что пишу так редко, но это зависит не от меня: почту у нас забирают только один раз в месяц. Ничего, потом все сразу тебе расскажу, так будет даже интереснее. Ты пишешь, что учишься хорошо, без троек. Молодец. У меня тоже все в порядке. Ты пишешь, что мама читает мои письма, спрашиваешь, почему я пишу только тебе. Я ведь уже объяснял. Хотя, конечно, тебе трудно это понять. Мы поссорились с ней перед моим отъездом. Но когда я приеду, мы обязательно помиримся. Пока я не знаю, когда это будет. Очень много работы. Тут очень холодно, но очень интересно. Спрашиваешь, видел ли я белых медведей. Да, и вижу часто. И моржей, и пингвинов. Может быть даже я привезу тебе маленького пингвиненка. Только не спрашивай у мамы, почему мы поссорились, не приставай, я сам тебе когда-нибудь все…»
Он диктовал, диктовал, а параллельно в голове его мелькали картинки из далекого и недавнего прошлого. Он то чувствовал себя собой, то словно бы видел себя со стороны.
* * *
… – Безнадежен, – Грибов отложил в сторону историю болезни. – Просто безнадежен.
Мне, стоящему в коридоре и заглядывающему в щелку, стало не по себе.
– А если оперировать? – спросил незнакомый мне врач.
– Один шанс из тысячи. Даже не знаю, взялся бы я или нет. Разве что в качестве эксперимента. А без этого – максимум полгода. Жаль.
Откуда ж он, Грибов, мог знать, что я, во-первых, как раз сейчас забрел к нему в кардиоцентр, а, во-вторых, в курсе, что речь идет именно обо мне. Сестра (очень красивая, кстати) споткнулась возле двери кабинета, я помог собрать рассыпавшиеся листы и увидел, что это – моя история болезни.
Безнадежен. Что из этого следует? «Максимум полгода…» Жаль ему, видите ли. Это все, что он мог сказать по поводу моей близкой кончины. Экспериментатор!.. «Жаль…» А мне-то как жаль!
«Что можно успеть за полгода? – продолжал я раздумывать, двигаясь в сторону своей постылой конторы. – Прежде всего, наконец-то пошлю в жопу шефа. Шеф!.. Смех да и только. Индюк моченый, а не шеф. Что еще? Еще уйду от Ирины. А стоит ли? Полгода не срок… Стоит. Хоть последние полгода поживу без лжи. Почему же не мог раньше? Раньше была ответственность. За нее и за Витальку. А ныне судьба распорядилась так, что всякая ответственность автоматически теряет смысл».
И вдруг он представил себя мертвым. Он увидел свое не слишком симпатичное тело лежащим на столе морга. Совсем голое. Глаза полуоткрыты. Рот подвязан веревочкой. Кожа землисто-матовая. Всюду отечности и вздутия. Тело это и при жизни не блистало красотой, а теперь… Ёлки! Ведь все мы знаем, что умрем. Обычно осознание реальности смерти случается только в самой ранней юности, как раз тогда, когда жизнь полна запахов и прелести. Наверное, так природа поддерживает баланс.
Закололо сердце. Он сел на подвернувшуюся скамеечку. И моментально покрылся холодной испариной.
Нет, наоборот. Буду тихо ходить на работу, чтобы отвлечь себя от приближения, а когда слягу, Ирина будет ухаживать за мной. Кто-то ведь должен подать стакан воды… Какая пошлость! – «Стакан воды». Ну и пусть – пошлость. Кто-то все равно должен его подать.
Ему казалось что решение он принял твердо. И все-таки, когда шеф, в который уже раз принялся в тот день вправлять ему, как мальчику, мозги: «Учтите, если хотя бы еще один раз вы отлучитесь с работы без моего личного разрешения, будем беседовать с вами серьезно…» И все-таки, когда он услышал это, он наплевал на все свои твердые решения, встал, красный от злости, из-за стола и сказал заветное: «Пошел-ка ты в жопу, индюк!» И удалился, хлопнув дверью.
И таким легким стал этот день, что и ночью он легко сказал жене: «Я узнал, что проживу не более полугода. Врач сказал. Не сердись, но я хочу пожить немного один. Обдумать, как встретить это. Андрей, когда уезжал, отдал мне ключи от своей комнаты. Он вернется еще только через год, когда все уже будет кончено. Я поживу пока у него в общаге».
И она поняла его. Она плакала, уткнувшись носом в подушку, но поняла.