XII.
Все стремительно менялось в жизни Майи Дашевской. Сначала – внезапная сумасшедшая любовь. Потом – отвратительная сцена обвинения ее в предательстве. Еще через день ее любимый (а сейчас, в то же время и ненавидимый) человек лежал на операционном столе со вскрытой, как консервная банка, грудной клеткой. А после операции – арест человека, которого она боготворила.
Чтобы не травмировать больного своим видом в послеоперационный период (да и самой ей было больно видеть его), чтобы осмыслить все происшедшее, Майя взяла отпуск и поехала домой, к маме. Поела «своих» овощей с огорода, позагорала на берегу речки. Буря в душе ее мало-помалу улеглась, и она все чаще корила себя за черствость и эгоизм, и решила, что, вернувшись, каких бы унижений ей это не стоило, заставит его понять и поверить, что она не предавала, не отрекалась, что она любит его. А уж потом пусть ОН вымаливает прощение у нее.
И, когда отпуск закончился, она дважды приходила в общежитие к его двери. И дважды дверь оставалась мертвой. И когда во второй раз участливая старушка-вахтер ехидно спросила: «Неужто и записки не оставил?» и добавила: «Его уж недели три как тута нету», она окончательно уверилась: он вернулся к семье. А значит, она, Майя, никогда больше, как бы ни было ей больно, не станет искать с ним встреч, пытаться что-то ему объяснить.
А сегодня ее по селекторной связи вызвали в кабинет шефа. В кабинете зам, округлив глаза, объявил, что звонили прямо ОТТУДА (он потыкал пальцем в потолок) и велели передать, чтобы она немедленно шла в горисполком получать ключ и ордер на квартиру.
Первое, что она почувствовала – горечь: та самая дурацкая квартира, из-за которой он возненавидел ее. Но горечь уступила любопытству, и она отправилась, куда было сказано.
В горисполкоме разговаривали с ней не просто вежливо, а с каким-то неприличным подобострастием. А уже через полтора часа она стояла на пороге своего нового жилища. Она не верила своим глазам: огромный коридор, три комнаты с высоченными потолками, балкон, лоджия, паркетный пол… На миг в голове мелькнуло, что здесь они, наверное, были бы еще счастливее, чем в его комнатушке, но она поспешила загнать эту мысль поглубже.
Есть и телефон. Который вдруг зазвонил. Майя вздрогнула и, схватив трубку, прижала ее к уху: «Алло, алло!» Наверное, кто-то звонит прежним хозяевам, решила она. В трубке молчали. Вдруг ей стало страшно в этом большом, пустом и таком еще чужом доме.
А в трубке молчали. Но она все не возвращала ее на аппарат, продолжая прислушиваться к чему-то. И тут она услышала: очень тихий и очень низкий, на пределе восприятия, рокот. Или ей показалось? Что на том конце провода из этого почти несуществующего рокота сложилось слово «ПРОСТИ».
… Ирину уже несколько раз посещали сотрудники милиции. Ведь он буквально пропал без вести. Как ни велика ее обида, все-таки он не был чужим ей человеком, и когда он исчез почти сразу после операции (о каждом его шаге после ухода из дома она знала получше его самого) в милицию она заявила сама. А потом стали приходить эти странные письма ниоткуда (слава богу, жив), которые Виталька складывал в свой ящик с игрушками, бережно хранил, а иногда просил Ирину перечитывать их вслух – то одно, то другое.
Она соглашалась неохотно, сознавая, что в письмах этих нет ни слова правды. Но все-таки читала. И для Витальки айсберги и эскимосы, китовые фонтаны и белые медведи стали буквально второй жизнью, возможно даже более реальной, чем та, которая видна окружающим.
… После обработки троицей рецидивистов в следственном изоляторе, Грибов безропотно подписал признание, которое выложил перед ним абсолютно уверенный в своей правоте (ведь взят арестованный был с поличным) следователь. Суд был показательным, выездным в аудитории главного корпуса медицинского института, переполненной врачами города, преподавателями и студентами. Выступали его сослуживцы и коллеги, говорили о том, что он – научное светило, что он – честнейший человек… Но улики были неопровержимы, а его чистосердечное признание красовалось на столе судьи. К тому же кому-то из местных властителей показалось, что «Дело Грибова» – отличная возможность приструнить зарвавшихся коррумпированных медиков…
Единственное, омрачившее плавный ход судебного процесса, событие: в зале, в момент зачтения приговора, объявился огромный черный пес, пробежал между рядами зрителей к кафедре, остановился, повернулся мордой ко всем и взвыл так тоскливо, так жутко и отчаянно, что похолодели сердца и у судейских, и у присяжных, и у остальных присутствующих. Прокурор поперхнулся и смолк на полуслове. Все замерло. А пес выл и выл, нагоняя на человеков смертную печаль.
Два молодцеватых служителя Фемиды, опасливо (вон, зубищи-то какие) приблизившись, вытолкали псину за дверь, развернулись, но, прежде чем успели войти обратно, услышали за спиной хриплый злой окрик: «Пидоры ментовские!» Они разом оглянулись, наслаждаясь предвкушением расправы над хулителем чести представителей власти, но никого, кроме пресловутой собаки, развалившейся на тротуаре, не увидели. Обескураженные, вернулись они к скамье подсудимых, и каждый из них решил, что оскорбительные словечки послышались только ему, а уточнять у другого каждый из них постеснялся.
И суд, успешно продолжившись, успешно завершился. Хотя и мелькнуло у прокурора впервые в жизни: «А не слишком ли мы строго?» И долго еще – у кого несколько часов, а у кого и несколько недель – держалось у всех, кто присутствовал в этом зале, странное, ничем, казалось бы, не обоснованное, ноющее чувство потери.