XI
Время, которое рано или поздно излечивает всякую любовь, гораздо медленнее притупляет ненависть, но в конце концов берет верх и над нею. Выйдя на перрон вокзала в Сен-Клере, Тереза забывает ответить на приветствие встречающего их лысого мужчины. Это Бернар, ее муж; где-нибудь на парижской улице она, пожалуй, даже не узнала бы его. Он уже не так грузен, как раньше. Коричневая вязаная фуфайка плотно облегает круглый живот любителя аперитивов. Он так и не научился как следует завязывать галстук. Со скукой и нерешительностью разглядывает он эту сумасшедшую, заботу о которой теперь ему волей-неволей придется взять на себя. Он не представляет себе, что мог бы поступить иначе. Хорошее удовольствие, нечего сказать! И, как твердит его мать, что бы ни говорили против развода, все-таки тяжело, когда после стольких лет разлуки эта женщина снова сваливается вам на голову. Но для него это в конечном счете вопрос принципиального значения… Как бы то ни было, закон есть закон.
— Послушайте, папа, — кричит Мари, — помогите ей дойти до автомобиля.
Сидя за рулем, Бернар радовался, что может хранить молчание. Всякие объяснения и даже самые простые разговоры все больше и больше приводили его в ужас. Была ли то лень или беспомощность, но постепенно это превратилось у него в манию. Его не останавливали лишние пятьдесят километров на автомобиле, когда дело шло о том, чтобы вернуться домой уже после разъезда гостей. Страх встретить священника или учителя играл немалую роль в выборе маршрута для прогулок. Он был доволен — Тереза приехала, а ему не пришлось и рта раскрыть.
Больную оставили в маленькой гостиной: предназначенная ей комната еще не была готова. Она слышала, как кто-то тихо спорит в соседней комнате, но отнеслась к этому совершенно спокойно: тоска сменилась полной апатией. Ей не оставалось ничего иного, как подчиниться приговору; она сделает все, что ей прикажут, а сейчас это может быть лишь приказанием лечь и закрыть глаза; ей нужно только, не рассуждая, повиноваться какой-то силе, которая оказалась настолько могущественной, что через пятнадцать лет привела ее в ту же комнату, где было задумано ее преступление. Переменили обои и занавески, мебель обили другой материей. Но тень от громадных платанов на площади по-прежнему наполняла комнату сумраком. На тех же местах Тереза вновь находит знакомые ей отвратительные допотопные вещи, немых свидетелей ее ненависти.
Ее отнесли наверх, в комнату, окна которой выходили на запад; эта комната обыкновенно предназначалась для гостей, и Терезе никогда не случалось в ней жить. Ничто из прошлого не могло встать здесь перед Терезой, за исключением единственного случая. Она вспоминает: семья тогда жила в Аржелузе. У Терезы были свои основания не хотеть, чтобы ее присутствие в этот день в Сен-Клере было известно; ей кажется, что она видит себя прячущейся в глубине этой полутемной комнаты в то время, как рядом в бельевой горничная складывает в шкаф простыни.
Вечером в день приезда с ней случился на руках у Мари первый приступ удушья, приостановленный впрыскиванием; за ним, ночью, второй, еще более сильный, от которого она едва не умерла. С этой минуты как для Терезы, так и для Дескейру все стало значительно проще. Она была уверена, что теперь ей уже нечего бояться: между измученной женщиной и сворой воображаемых ею преследователей встала смерть. Для Дескейру главное затруднение устранялось безнадежным состоянием Терезы: ее свекровь, бежавшая в Аржелуз и предупредившая Бернара, что ноги ее не будет в Сен-Клере до тех пор, «пока там будет находиться это чудовище», хотя и не появилась в Сен-Клере, но согласилась сложить оружие. «Дадим свершиться Божьему правосудию», — писала она Бернару. И дальше: «Наша маленькая Мари достойна восхищения».
Мари взяла на себя все заботы по уходу за Терезой: обращаться к прислуге старались возможно меньше во избежание сплетен: «Она и без того причинила нам немало зла…». Тереза принимала заботы дочери с полным доверием; так продолжалось до Рождества, с приближением которого больная стала проявлять беспокойство. Мари заметно изменилась; она забросила шитье, которым ранее занималась с таким рвением, и бесцельно слонялась по комнате, по временам прикладываясь лбом к оконным стеклам; заботы о матери свелись теперь к одному физическому уходу за ней. «Она получила какие-то приказания, — думала Тереза. — В ней происходит борьба с чьим-то посторонним влиянием. Нас обнаружили. Но ведь она почти никуда не выходит… Да, но у них столько возможностей прислать ей зашифрованное распоряжение… На нее откуда-то со стороны оказывают давление. Во всяком случае, как бы они ни старались, она меня не отравит… Но, поскольку она моя дочь, они, возможно, воображают…» Таков был смысл слов, которые она бормотала про себя.
И вот, в одно пасмурное утро, когда дождь стучал в окна, у Терезы появилась твердая уверенность, что ее предали. Надев синий непромокаемый плащ, Мари сказала Терезе, что собирается уходить, и спросила, не нужно ли ей чего-нибудь. О! Все то же! Тот же самый вопрос: «Вы уходите, милочка? Вы не боитесь дождя?..» — который когда-то в свои одинокие вечера она задавала Анне, когда служанка надевала английский костюм и туфли из искусственной крокодиловой кожи, — тот же вопрос задавала она теперь Мари, будучи так же уверена, как и тогда, что ничто в мире не помешает девушке убежать туда, где ее ждут. И она не ошибалась, несмотря на незначительность слов Мари (ей необходим моцион… в Париже выходят на улицу во всякую погоду; почему же не делать этого в деревне, в особенности здесь, где вся влага впитывается в песок?), непреклонное выражение ее лица означало: «Скорее я перешагну через твой труп…»
Два дня тому назад рождественские каникулы привели Жоржа Фило в Сен-Клер. Кухарка Фило сообщила об этом мяснику. Мари не смогла противостоять искушению написать Жоржу: «Почему бы нам не проститься? Завтра около десяти часов я буду в Силе на заброшенном хуторе…»
Он, конечно, не придет. Она твердила себе, что он не придет. Обернувшись, Мари с порога послала воздушный поцелуй матери, которая со своих подушек следила за ней; и сколько тоски было в ее взгляде! Но в конце концов привыкаешь к страданиям человека, за которым ухаживаешь!
Идя по площади, она повторяла про себя ужасное обещание Жоржа: «Я взял на себя обязательство в том, что ничто не заставит меня нарушить молчание: никакие мольбы, никакие угрозы». Даже в том случае, если он решится прийти на свидание, какая гарантия, что из этого выйдет что-нибудь благоприятное для Мари? Тем не менее она была полна надежды, надежды, которую ежедневно поддерживала в ней мать. Тереза неоднократно делала намеки на своих внуков, которых ей уже не придется видеть. Еще накануне она сказала:
— Ты учишься ремеслу сиделки. Ты учишься терпению. С ним придется быть очень терпеливой.
Но ведь это же говорила сумасшедшая? Мари это знала, и все же в это утро, сворачивая с разбитой повозками аржелузской дороги на песчаную тропинку, чуть отсыревшую от дождя, она вспомнила эти слова. С дубов еще не облетели листья, было тепло, в ландах зима является лишь бесконечным продолжением осени. Дождь, словно ватная пелена, обволакивал Мари, отделяя ее от окружающего мира; пахло прелым деревом и сухим папоротником. Сквозь просветы между соснами она сразу заметила, что загон для овец, где она и Жорж обыкновенно укрывали от непогоды своих лошадей, был открыт. Из трубы шел дым, кто-то жег там хворост и сосновые шишки. Возможно, что это пастух. Даже лучше, если это пастух…
Она вошла, дым ел ей глаза. На куче валежника, вытянув ноги к огню, сидел Жорж; при виде ее он сразу вскочил. Она заметила, что он похудел и, как в дни большой усталости, косил сильнее обычного. На нем были очки, которые она запрещала ему носить в своем присутствии, она находила, что в очках он безобразен. Он даже не потрудился побриться. Это был он — высокий, пылкий и хилый юноша. И она, полная сил, с мокрым от дождя лицом, с пылающими щеками и горящими глазами… Из-под юбки ее английского костюма выглядывали лакированные сапожки, доходившие ей почти до колен. Она поблагодарила его за то, что он пришел. Он предложил ей сесть ближе к огню и отодвинулся, чтобы освободить место.
Надписи, инициалы и рисунки, сделанные углем на стенах, оставались такими же четкими, как и в прошлом году. Как это было бы просто, если бы она захотела! Стоило ей взять его за руку… Но сразу поняв, зачем он пришел, она встала.
— Я уже согрелась, — сказала она. — Нет, сидите, пожалуйста. Этим письмом наши отношения не закончены. Мне не хотелось, не простившись, расстаться с вами. Затем, даю вам слово, я оставлю вас в покое…
Он стал уверять, что вовсе не стремится к тому, чтобы она оставила его в покое, но эти уверения не доставили Мари никакой радости. Она узнавала выражение, которое обычно в такие минуты принимало его лицо, этот крестьянский говор, который неожиданно у него появлялся, это прерывистое дыхание, эту манеру оттопыривать нижнюю, чересчур красную губу; и бесстрастно, совершенно не разделяя его волнения, даже с чувством некоторого отвращения, она наблюдала за ним. И, однако, не он ее любил, а она пылала к нему страстью, она мечтала даже о смерти.
Он понял, что «дело не выгорело», и больше не настаивал (он никогда не настаивал). Он уже досадовал на себя зато, что пришел, и, устремив взгляд на огонь, принялся насвистывать.
— У меня есть новые пластинки, — сказал он, — изумительные… Да, правда! Ведь музыка и вы…
И, не обращая на Мари больше никакого внимания, он принялся давать концерт самому себе: «ла! ла! ла! ла! ла!» Она думала о матери, лежащей в мрачной комнате, в окна которой стучит дождь, о выражении ужаса, застывшем на ее лице. Она спросила только для того, чтобы прервать это насвистывание:
— Как поживает ваш друг Монду?
— О! Это совершенно неслыханно! Могли ли вы подумать… впрочем, я совсем забыл, вы же его не знаете. Вам следует с ним познакомиться! Представьте себе, он неожиданно открыл женщин. Он говорит, что это чудесно и можно иметь все, что хочешь. Бедняга Монду! Это сделалось его навязчивой идеей… Если бы вы его знали… Но, Мари, отчего вы плачете? Я думал, вы стали благоразумнее…
Сквозь слезы она пробормотала (но она лгала):
— Я плачу не из-за вас.
— Значит, уже не я причиняю вам огорчения? Мне следовало бы об этом догадаться.
Он неестественно рассмеялся.
— Я очень к ней привязалась, — сказала Мари, вытирая глаза, — да, хотя раньше я ее так ненавидела… По временам она совсем теряет рассудок. Однако, как ни странно, это нисколько не умаляет ее личности. Но она недолго протянет: несколько месяцев, может быть… Каждую минуту можно ждать нового приступа, который будет для нее роковым.
Жорж спросил:
— О ком вы говорите?
Мари с удивлением посмотрела на него. Она даже не представляла себе, как мог он уже сутки быть в Сен-Клере и не знать о приезде и болезни Терезы Дескейру. Она предположила, что Фило остерегались произносить это имя в его присутствии.
— Я должна была привезти свою мать сюда, — сказала она. — Это оказалось серьезнее, чем неврастения… Здесь у нее было еще два приступа. Она погибла, — добавила она, рыдая.
Положение ее матери было в этот день не хуже, чем в предыдущие дни, когда у Мари были сухие глаза, когда она ела с аппетитом, читала газеты, думала о том, как сложится ее жизнь после смерти Терезы. Она вытерла глаза. Не следовало докучать Жоржу, который, очевидно, из приличия перестал свистеть. «Простите меня…» — сказала она. Он подсел ближе к очагу, держа перед собой в виде экрана ладони рук. Не поворачивая головы, он спросил:
— Как вы думаете, узнала бы она меня?
— О! Конечно! У нее какие-то дикие представления, она воображает, что ее разыскивает полиция, но в отношении всего остального она сохранила здравый рассудок; и, если только она не отнесет вас к числу своих врагов…
— Это невероятно, — глухо сказал он. — Такая умница!.. Но теперь, поскольку вы говорите, что она безнадежна, это не имеет уже никакого значения… Вы уверены, что она безнадежна? — спросил он с выражением скорби.
И так как Мари посмотрела на него, он отвернулся к огню.
— Доктор полагает, что ей не выдержать нового приступа.
— Тереза! — тихо позвал он.
Мари не видела его лица, но заметила, как он несколько раз провел рукой по глазам. Она спросила:
— Значит, вы были так дружны? Я этого не знала.
— Я видел ее, может быть, всего три или четыре раза. Но и одной встречи было бы достаточно…
Он умолк, затем Мари услышала, как он шепчет: «Мир без нее…» Вода, капля по капле падавшая с крыши, скапливалась между расшатанными оконными рамами. В шуме сосен, обступивших заброшенный хутор, слышалась все та же бесконечная жалоба. Мари чувствовала себя спокойно и уверенно. Внимание ее было напряжено. Ей никогда не приходилось видеть, чтобы этот юноша страдал из-за кого-нибудь другого, кроме самого себя. Никогда раньше не видела она у него этого страстного выражения. При ней он казался как бы мертвым, у него было мертвое лицо. О нем сплошь да рядом говорили: «Я нахожу, что он какой-то мертвый…» И вот впервые он оживился в ее присутствии, он жил.
Однако мысль о том, что мать ее предала, не приходила ей в голову. Мари было семнадцать лет. Как могла она допустить, что юноша чувствует сердечное влечение к этой старой, сумасшедшей женщине? Ведь она, по правде говоря, всегда была безумной… Неожиданно девушка сухо ему заявила:
— Впрочем, она всегда была сумасшедшей. Мы всегда знали ее такой. Это опасный, неуравновешенный человек, нам дорого стоило в этом убедиться. В конце концов, именно это в ней вас и интересовало, не правда ли?
Он устало ответил:
— Вы меня не понимаете… Вы никогда меня не понимали. Когда я вам говорил, что я человек, неспособный обращать внимание на кого бы то ни было, кроме самого себя…
— Ну нет! — прервала она его со смехом. — Я вас понимаю! Это-то верно!
— Нет, — продолжал он, и в голосе его послышалось презрение, — вы не понимаете меня. Вы не знаете, что представляет собою человек, который каждое мгновение сомневается в том, что он собой представляет… Это кажется идиотством, это безумие… И все же не моя вина, если каждую секунду я чувствую это раздвоение своей личности… Так вот! В первый же раз, как я увидел Терезу, я понял…
— Терезу! Вы называете ее Терезой!
И Мари снова начала смеяться.
— Я понял, — как бы это сказать? — что она укажет мне путь к истокам моего отчаяния. Да, с первых же ее слов… Она с чудесной проницательностью читала в моей душе, она меня определяла; я принимал, наконец, некоторую форму в своих собственных глазах, определенную форму, я существовал, пока она бывала со мной. И даже когда ее не было, достаточно мне было подумать о ней… Но теперь…
Закрыв лицо руками, он произнес вполголоса: «Тереза мертвая!» Мари испытывала смутное чувство раздражения и ревности, как в тех случаях, когда Жорж ставил отвратительную, по ее мнению, граммофонную пластинку, в то время как она предпочла бы говорить с ним или целовать его. Но теперь к этому чувству присоединилась какая-то огромная и неясная боль, в которой она не могла еще разобраться.
— Все же, — сухо сказала она, — не следует забывать… Видит Бог, я ее простила! Но как бы то ни было, она все же совершила…
И так как Жорж, пожав плечами, с раздражением возразил: «Ах нет! Не будете же вы опять говорить об этой старой истории!» — она сердито закричала:
— Однако постойте! Кажется, вы сами придавали этому большое значение! Вспомните, как вы негодовали, когда мне не удалось добиться от матери, чтобы она объяснила мне мотивы своего поступка… Разве вы не помните?
— Да, верно, я не совсем ясно отдавал себе отчет, почему меня так интересовала эта история с отравлением. Именно потому… (он запнулся, бросив беглый взгляд на Мари), потому, что я ее уважал, мне, как я думал, и хотелось раз навсегда это выяснить. Подозревать это необыкновенное создание в подобной гнусности было для меня невыносимо. По крайней мере я думал, что таковы были тогда мои переживания. Но мне так трудно разобраться в своих подлинных чувствах! Ничего из того, что есть во мне, я не могу определить ясными и точными словами. Только впоследствии уяснил я себе ту конечную цель, к которой я стремился. Да, тем, что я не верил в виновность вашей матери, я выражал свой протест, я притворялся, что не допускаю, чтобы ею было совершено преступление, но все это было только для того, чтобы услышать ответ, в котором я нуждался и который она не замедлила мне дать. Она сказала мне, что это преступление лишь одно из многих других, которые она совершала ежедневно, которые совершаем мы все… Да, Мари, и вы тоже. Обычно преступлением принято считать только то, что является нарушением общего права, нанесением материального ущерба… О! Ей быстро удалось заставить меня извлечь из самых недр моей памяти один ничтожный, отвратительный поступок, крошечного скорпиона, выбранного среди тысячи других…
— Какого скорпиона?
— Если бы я рассказал вам эту лицейскую историю, вы сказали бы: «Только-то и всего? Но ведь это же пустяки!» К чему пытаться объяснять вам то, что знаю я, что знает также и ваша мать…
— Ясное дело! — проворчала Мари. — Я же идиотка. Разве я не знаю, каким тоном вы говорите: «Какая идиотка!» Нет, не старайтесь мне возражать…
Увы! Ей нечего было просить его об этом. Он и не думал возражать; в этом вопросе он был солидарен с нею: идиотка, которой недоступен мир его страданий, тот мир, куда она никогда не сможет за ним последовать. Но, во всяком случае, она обладает тем, чего не было у ее матери; Мари подумала, что все же хорошо в семнадцать лет сознавать, что можешь прижаться к любимому существу… Опустившись на кучу валежника, она ласково провела рукой по лбу Жоржа, по его вискам, по небритым щекам. Несомненно, он принимал ее за жадную до жизни девчонку. Он ошибался, не того хотелось бы ей. Но что же оставалось ей делать? Она отдала бы все на свете, лишь бы быть достойной соединиться с ним там, куда мать ее проникла без всяких усилий… И разве нельзя одновременно понимать мужчину и находиться в его объятиях? Может быть, ее мать… Она в ужасе покачала головой. Эта сумасшедшая?.. Сумасшедшая? Но ведь когда Жорж познакомился с нею, она не была еще сумасшедшей… Бедная Мари! Что это она вообразила?
Положив голову на плечо юноши и обвив его руками, она на некоторое время замерла в таком положении. О, блаженные минуты! Казалось, на этот раз он наконец не отвергал ее; она чувствовала его дыхание.
— Как вы думаете, — спросил он, — согласится ли она меня принять?
Девушка резко отстранилась от него. Она встала, и Жорж даже не попытался ее удержать; подойдя к открытой двери, она долго и жадно пила струи ласковой реки дождя и дыма. Наконец она обернулась:
— Хоть сейчас, — сказала она спокойным тоном.
— Нет, нет, не сейчас!
— Тогда в любой день после полудня… Я всегда бываю дома и проведу вас к ней.
— Может быть, не следует, чтобы сейчас нас видели вместе, — после некоторой паузы сказал Жорж. — Вы пешком, и поэтому вам лучше выйти первой.
Говоря с ней, он вынужден был смотреть ей в лицо. Что же прочел он на этом лице, что так испугало его? Он поспешил добавить:
— Знаете, она любила вас. Все ее мысли были заняты вами. Забота о вашем счастье ее преследовала. И даже, должен вам сказать, я существовал для нее исключительно только из-за вас. В этом я могу вам поклясться. Но ведь вы это знаете, Мари? — добавил он. — Вы верите этому?
— Странно, — смеясь, сказала Мари, — что вы чувствуете потребность меня успокаивать. Вы не находите, что это забавно?
Она помахала ему рукой; он подождал, пока над нею не сомкнулась завеса дождя, и, вернувшись к огню, вновь опустился на кучу валежника.